К.ЧУКОВСКИЙ

ДНЕВНИК 1901-1929

Москва Современный писатель 1997

ДНЕВНИК К. И. ЧУКОВСКОГО

Трудно представить себе, что дневник пишут, думая, что его никто никогда не прочтет. Автор может рассчитывать, что кто-нибудь когда-нибудь разделит его горести и надежды, осудит несправедливость судьбы или оценит счастье удачи. Дневник для себя - это - в конечном счете - все-таки дневник для других.

Я знал Корнея Ивановича Чуковского, любил и ценил его, восхищался его разносторонним дарованием, был от души благодарен ему за то, что он с вниманием относился к моей работе. Более того. Он помогал мне советами и поддержкой. Знакомство, правда, долго было поверхностным и углубилось, лишь когда после войны я поселился в Переделкине и стал его соседом.

Могу ли я сказать, что, прочитав его дневник, я встретился с человеком, которого я впервые увидел в 1920 году, когда я был студентом? Нет. Передо мной возникла личность бесконечно более сложная. Переломанная юность. Поразительная воля. Беспримерное стремление к заранее намеченной цели. Искусство жить в сложнейших обстоятельствах, в удушающей общественной атмосфере. Вот каким предстал передо мною этот человек, подобного которому я не встречал в моей долгой жизни. И любая из этих черт обладала удивительной способностью превращения, маскировки, умением меняться, оставаясь самой собой.

Он - не Корней Чуковский. Он Николай Корнейчуков, сын человека, которого он никогда не знал и который никогда не интересовался его существованием. Вот что он пишет о своей юности в дневнике:

"...А в документах страшные слова: сын крестьянки, девицы такой-то. Я этих документов до того боялся, что сам никогда их не читал. Страшно было увидеть глазами эти слова. Помню, каким позорным клеймом, издевательством показался мне аттестат Мару си-сестры, лучшей ученицы нашей Епархиальной школы, в этом аттестате написано: дочь крестьянки Мария (без отчества) Корнейчукова - оказала отличные успехи. Я и сейчас помню, что это отсутствие отчества сделало ту строчку, где вписывается имя и звание ученицы, короче, чем ей полагалось, чем было у других,- и это пронзило меня стыдом. "Мы - не как все люди, мы хуже, мы самые низкие" - и, когда дети говорили о своих отцах, дедах, бабках, я только краснел, мялся, лгал, путал. У меня ведь никогда не было такой роскоши, как отец или хотя бы дед. Эта тогдашняя ложь, эта путаница - и есть источник всех моих фалыыей и лжей дальнейшего периода. Теперь, когда мне попадает любое мое письмо к кому бы то ни было - я вижу: это письмо незаконнорожденного, "байструка". Все мои письма (за исключением некот[орых] писем к жене), все письма ко всем - фальшивы, фальцетны, неискренни - именно от этого. Раздребежжилась моя "честность с собою" еще в молодости. Особенно мучительно было мне в 16-17 лет, когда молодых людей начинают вместо простого имени называть именем-отчеством. Помню, как клоунски я просил всех даже при первом знакомстве- уже усатый- "зовите меня просто Колей", "а я Коля" и т. д Это казалось шутовством, но это была боль. И отсюда завелась привычка мешать боль, шутовство и ложь - никогда не показывать людям себя - отсюда, отсюда пошло все остальное. Это я понял только теперь".

Что же представляют собой эти дневники, которые будущий К. Чуковский вел всю жизнь, начиная с 13 лет? Это не воспоминания. Горькие признания, подобные приведенному выше, почти не встречаются в этих записях, то небрежно кратких, то подробных, когда Чуковский встречался с поразившим его явлением или человеком. Корней Иванович написал две мемуарно-художественные книги, в которых рассказал об И. Е. Репине, R Г. Короленко, Л. Н. Андрееве, А. Н. Толстом, А. И. Куприне, А. М. Горьком, В. Я. Брюсове, В. R Маяковском. В дневнике часто встречаются эти -o и множество других - имен, но это не воспоминания, а встречи. И каждая встреча написана по живым следам, каждая сохранила свежесть впечатления. Может быть, именно это слово больше всего подходит к жанру книги, если вообще осмелиться воспользоваться этим термином по отношению к дневнику Корнея Ивановича, который бесконечно далек от любого жанра. Читаешь его, и перед глазами встает беспокойная, беспорядочная, необычайно плодотворная жизнь нашей литературы первой трети двадцатого века. Характерно, что она оживает как бы сама по себе, без того общественного фона, который трагически изменился к концу двадцатых годов. Но, может быть, тем и ценнее (я бы даже сказал бесценнее) этот дневник, что он состоит из бесчисленного множества фактов, которые говорят сами за себя. Эти факты - вспомним Герцена - борьба лица с государством. Революция широко распахнула ворота свободной инициативе в развитии культуры, открытости мнений, но распахнула ненадолго, лишь на несколько лет.

Примеров бесчисленное множество, но я приведу лишь один. Еще в 1912 году граф Зубов отдал свой дворец на Исаакиевской площади организованному им институту искусств. После революции по его инициативе были созданы курсы искусствоведения, и вся организация в целом (которой руководили и из которой вышли ученые мирового значения) процветала до 1929 года. "Лицо", отражая бесчисленные атаки всяких РАППов и ЛАППов, "боролось против государства" самым фактом своего существования. Но долго ли могла сопротивляться воскрешенная революцией мысль против набиравшей силу "черни", которую заклеймил в предсмертной пушкинской речи Блок.

Дневник пестрит упоминаниями об отчаянной борьбе с цензурой, которая время от времени запрещала - трудно поверить-"Крокодила", "Доуху-цокотуху", и теперь только в страшном сне могут присниться доводы по которым ошалевшие от самовластия чиновники их запрещали. "Запретили в "Мойдодыре" слова "Боже, боже" - ездил объясняться в цензуре". Таких примеров - сотни. Это продолжалось долго, годами. Уже давно Корней Иванович был признан классиком детской литературы, уже давно его сказки украшали жизнь миллионов и миллионов детей, уже давно иные "афоризмы" стали пословицами, вошли в разговорный язык, а преследование продолжалось. Когда - уже в сороковых годах - был написан "Бибигон", его немедленно запретили, и Корней Иванович попросил меня поехать к некой Мишаковой, первому секретарю ЦК комсомола, и румяная девица (или дама), способная, кажется, только танцевать с платочком в каком-нибудь провинциальном ансамбле, благосклонно выслушала нас - и не разрешила.

Впрочем, запрещались не только сказки. Выбрасывались целые страницы из статей и книг.

o Всю жизнь он работал, не пропускал ни одного дня Первооткрыватель новой детской литературы, оригинальный поэт, создатель учения о детском языке, критик, обладавший тонким, "безусловным" вкусом, он был живым воплощением развивающейся литературы. Он оценивал каждый день: что сделано? Мало, мало! Он писал: "О, какой труд - ничего не делать". И в его долгой жизни светлым видением встает не молодость, а старость. Ему всегда мешали. Не только цензура. "Страшно чувствую свою неприкаянность. Я - без гнезда, без друзей, без своих и чужих. Вначале эта позиция казалась мне победной, а сейчас она означает только сиротство и тоску. В журналах и газетах - везде меня бранят, как чужого. И мне не больно, что бранят, а больно, что чужой".

Бессонница преследует его с детства. "Пишу два раза в неделю, остальное съедает бессонница". Кто не знает пушкинских стихов о бессоннице:

Я понять тебя хочу, Смысла я в тебе ищу.

Этот смысл годами пытался найти Чуковский.

"В неспанье ужасно то, что остаешься в собственном обществе дольше, чем тебе это надо. Страшно надоедаешь себе - и отсюда тяга к смерти: задушить этого постылого собеседника, затуманить, погасить. Страшно жаждешь погашения этого я. У меня этой ночью дошло до отчаяния. Неужели я так-таки никогда не кончусь. Ложишься на подушку, задремываешь, но не до конца, еще бы какой-то кусочек - и ты был бы весь в бессознательном, но именно маленького кусочка и не хватает. Обостряется наблюдательность: "сплю я или не сплю? засну или не засну?",шпионишь за вот этим маленьким кусочком, и именно из-за этого шпионства не спишь совсем. Сегодня дошло до того, что я бил себя кулаком по черепу! Бил до синяков - дурацкий череп, переменить бы-о! о! о!.."

Легко рассказать об этой книге, как о портретной галерее. Читатель

встретит в ней портреты Горького, Блока, Сологуба, Замятина, А. Толстого, Репина, Маяковского - я не перечислил и пятой части портретов. Одни выписаны подробно- Репин, Горький,- другие бегло. Но и те и другие с безошибочной меткостью. И эта меткость - не визуальная, хотя внешность, походка, манера говорить, манера держаться - ничего не упущено в любом оживающем перед вами портрете. Это - меткость психологическая, таинственно связанная с оценкой положения в литературном кругу. Впрочем, почему таинственная?

Чуковский умел соединять свой абсолютный литературный вкус с умением взглянуть на весь литературный круг одним взглядом - и за этим соединением вставал психологический портрет любого художника или писателя, тесно связанный с его жизненной задачей.

Но все это лишь один, и, в сущности, поверхностный, взгляд, который возможен, чтобы представить читателю эту книгу. Сложнее и результативнее другой. Не портреты, сколько бы они ни поражали своей свежестью и новизной, интересны и характерны для этого дневника. Все они представляют лишь фрагменты портрета самого автора - его надежд, его "болей и обид", его на первый взгляд счастливой, а на деле трагической жизни.

Я уже упоминал, что ему мешали. Это сказано приблизительно, бледно, неточно. Евг. Шварц написал о нем осуждающую статью "Белый волк" - Чуковский рано поседел. Но для того, чтобы действовать в литературе, и надо было стать волком. Но что-то я не слышал, чтобы волки плакали. А Корней Иванович часто плачет - и наедине и на людях. Что-то я не слышал, чтобы волки бросались на помощь беспомощным больным старушкам или делились последней пятеркой с голодающим литератором. И чтобы волки постоянно о ком-то заботились, кому-то помогали

Уезжая из Кисловодска, он записывает: "...Тоска. Здоровья не поправил. Отбился от работы. Потерял последние остатки самоуважения и воли. Мне пятьдесят лет, а мысли мои мелки и ничтожны. Горе (смерть маленькой дочки Мурочки.- В. К.) не возвысило меня, а еще сильнее измельчило. Я неудачник, банкрот. После 30 лет каторжной литературной работы - я без гроша денег, без имени, "начинающий автор". Не сплю от тоски. Вчера был на детской площадке - единственный радостный момент моей кисло-водской жизни. Ребята радушны, доверчивы, обнимали меня, тормошили, представляли мне шарады, дарили мне цветы, а мне все казалось, что они принимают меня за кого-то другого". Последняя фраза знаменательна. Чувство двойственности сопровождало его всю жизнь. Он находит его не только у себя, но и у других. Недаром из многочисленных разговоров с Горьким он выделяет его ошеломляющее признание: "Я ведь и в самом деле часто бываю двойствен. Никогда прежде я не лукавил, а теперь с новой властью приходится лукавить, лгать, притворяться. Я знаю, что иначе нельзя".

Проходит немного лет, и эту вынужденную двойственность он находит в поведении и в произведениях Михаила Слонимского: "Вчера был у меня Слонимский. Его "Средний проспект" разрешен. Но рассказывает страшные вещи". Слонимский рассказал о том, как цензура задержала, а потом разрешила "Записки поэта" Сельвинского и книгу Грабаря. "В конце концов задерживают не так уж и много, но сколько измотают нервов, пока выпус-

тят А задерживают немного, потому что мы все так развратились, так "приспособились", что уже не способны написать что-нибудь не казенное, искреннее. Я,- говорил Миша,- сейчас пишу одну вещь - нецензурную, которая так и пролежит в столе, а другую для печати - преплохую". На дрУгИХ страницах своих записок Корней Иванович рассказывает о множестве других бессмысленных решений ужесточающейся с каждым годом цензуры.

Но дальше этого профессионального недовольства одним из институтов Советской власти он не идет. И даже этот разговор кончается сентенцией, рассчитанной на то, что ее прочтут чужие глаза: "Поговорив на эти темы, мы все же решили, что мы советские писатели, так как мы легко можем представить себе такой советский строй, где никаких этих тягот нет, и даже больше: мы уверены, что именно при советском строе удастся их преодолеть".

Только страх мог продиктовать в тридцатых годах такую верноподданническую фразу. Она объясняет многое. Она объясняет, например, тот поразительный факт, что в дневнике, который писался для себя (и, кажется, только для себя), нет ни одного упоминания об арестах, о процессах, о неслыханных насилиях, которым подвергалась страна. Кажется, что все интересы Корнея Ивановича ограничивались только литературными делами. В этом есть известное достоинство: перед нами возникает огромный, сложный, противоречивый мир, в котором действуют многочисленные развивающиеся, сталкивающиеся таланты. Но общественный фон, на котором они действуют, отсутствует. Литература - зеркало общества. Десятилетиями она была в Советском Союзе кривым зеркалом, а о том, что сделало ее кривым зеркалом, упоминать было не просто опасно, но смертельно опасно. Невозможно предположить, что Корнея Ивановича, с его проницательностью, с его талантом мгновенно "постигать" собеседника, с его фантастической преданностью делу литературы, не интересовало то, что происходило за пределами ее существования. Без сомнения, это была притворная слепота, вынужденная террором.

И кто знает, может быть, не так часто терзала бы его бессонница, если бы он не боялся увидеть во сне то, что окружало его наяву.

Я не надеюсь, что мне удалось рассказать об этой книге так, чтобы читатель мог оценить ее уникальность. Но, заранее сознаваясь в своей неудаче, я считаю своим долгом хоть кратко перечислить то, что ему предстоит узнать.

Он увидит Репина, в котором великий художник соединялся с суетливым, мелкочестолюбивым и, в сущности, незначительным человеком. Он увидит Бродского, который торговал портретами Ленина, подписывая своим именем холсты своих учеников. Он увидит трагическую фигуру Блока, написанную с поражающей силой, точностью и любовью,- история символизма заполнена теперь новыми неизвестными фактами, спор между символистами и акмеистами представлен "весомо и зримо".

Он познакомится с малоизвестным периодом жизни Горького в начале двадцатых годов, когда большевиков он называл "они", когда казалось, что его беспримерная по светлому разуму и поражающей энергии деятельность направлена против "них".

Меткий портрет Кони сменяется не менее метким портретом Ахматовой - и все это отнюдь не "одномоментно", а на протяжении лет.

Я знал Тынянова, казалось бы, как самого себя, но даже мне никогда не приходило в голову, что он "поднимает нравственную атмосферу всюду, где он находится".

Я был близким другом Зощенко, но никогда не слышал, чтобы он так много и с такой охотой говорил о себе. Напротив, он всегда казался мне молчаливым.

О Маяковском обычно писали остро, и это естественно: он сам был человеком режущим, острым. Чуковский написал о нем с отцовской любовью.

Ни малейшего пристрастия не чувствуется в его отношении к собственным детям. "Коля - недумающий эгоист. Лида - врожденная гуманистка".

Не пропускающий ни одной мелочи, беспощадный и беспристрастный взгляд устремлен на фигуры А. Толстого, Айхенвальда, Волошина, Замятина, Гумилева, Мережковского, Лернера. Но самый острый и беспристрастный, без сомнения,- на самого себя. Диккенсовский герой? "Сидящий во мне авантюрист", "Мутная жизнь", "Я и сам стараюсь понравиться себе, а не публике". О притворстве: "Это я умею", "Жажда любить себя".

Дневник публикуется с того времени, когда Чуковскому было 18 лет, но, судя по первой странице, он был начат, по-видимому, значительно раньше. И тогда же начинается этот суровый самоанализ.

Еще одна черта должна быть отмечена на этих страницах. Я сравнительно поздний современник Чуковского - я только что взял в руки перо, когда он был уже заметным критиком и основателем новой детской поэзии. В огромности тогдашней литературы я был слепым самовлюбленным мальчиком, а он - писателем с глубоким и горьким опытом, остро чувствовавшим всю сложность соотношений. Нигде я не встречал записанных им, поражающих своей неожиданностью воспоминаний Горького о Толстом. Нигде не встречал таких трогательных, хватающих за сердце строк - панихида по Блоку. Такой тонкой характеристики Ахматовой. Такого меткого, уничтожающего удара по Мережковскому - "бойкий богоносец". Такой бесстрастной и презрительной оценки А. Толстого - впрочем, его далеко опередил в этом отношении Бунин. А Сологуб с его доведенным до культа эгоцентризмом! А П. Е. Щеголев с его цинизмом, перед которым у любого порядочного человека опускались руки!

Еще одно - последнее - замечание. Дневники Чуковского - глубоко поучительная книга. Многое в ней показано в отраженном свете - совесть и страх встают перед нами в неожиданном сочетании. Но, кажется, невозможно быть более тесно, чем она, связанной с историей нашей литературной жизни. Подобные книги в этой истории - не новость. Вспомним Ф. Вигеля, Никитенко. Но в сравнении с записками Чуковского, от которых трудно оторваться, это вялые, растянутые, интересные только для историков литературы книги. Дневники Корнея Ивановича одиноко и решительно и открыто направляют русскую мемуарную прозу по новому пути.

26/VI 88

В. КАВЕРИН

- ? у - t^^t 'Ъът >""у K-tZXm УГ^*Л

"ъ< 4лмл* fC" "i у "м J-- _ "" - чГ

'IT'S- * ^wM%K""u^.4U. -J

ofyt^m ^ллл^.ул 4<"

4^*. 4U

24 февраля, вечер в Субботу (большой буквой).

Странно! Не первый год пишу я дневник, привык и к его свободной форме, и к его непринужденному содержанию, легкому, пестрому, капризному,- не одна сотня листов уже исписана мною, но теперь, вновь возобновляя это занятье, я чувствую какую-то робость. Прежде, записывая веденье дневника, я условливался с собою: он будет глуп, будет легкомыслен, будет сух, он нисколько не отразит меня - моих настроений и дум - пусть! Ничего! Когда перо мое не умело рельефно и кратко схватить туманную мысль мою, которую я через секунду после возникновения не умел понять сам и отражал на бумаге только какие-то общие места, я не особенно пенял на него, и, кроме легкой досады, не испытывал ничего. Но теперь... теперь я уже заранее стыжусь каждого своего неуклюжего выражения, каждого сантиментального порыва, лишнего восклицательного знака, стыжусь этой неталантливой небрежности, этой неискренности, которая проявляется в дневнике больше всего,- стыжусь перед нею, перед Машей. Дневника я этого ей не покажу ни за что. (...)

Боже мой, какая риторика! Ну разве можно кому-нб. показать это? Подумали бы, что я завидую славе Карамзина. Ведь только я один, припомнив свои теперешние настроения, сумею потом, читая это, влить в эту риторику опять кусок своей души, сделать ее опять для себя понятной и близкой, а для другого - я это отлично понимаю <...) (Страница оторвана.- Е. Ч.).

25 февраля 1901 г. <...) Дневник - громадная сила,- только он сумеет удержать эти глыбы снегу, когда они уже растают, только он оставит нерастаянным этот туман, оставит меня в гимназич. шинели, смущенного, радостного, оскорбленного.

2 марта. Странная сегодня со мною случилась штука. Дал урок Вельчеву, пошел к Косенко. Позанялся с ним, наведался к Надежде Кириановне. Она мне рассказывала про монастыри, про Афон, про чудеса. Благоговейно и подобострастно восхищался, изменялся в лице каждую секунду - это я умею. Ужасался, хватаясь за голову, от одного только известия, что существуют люди, кот. в церковь ходят, чтобы пошушукаться, показаться, а не - и т. д. Несколько раз, подавая робкие реплики, назвал атеистов мерзавцами и дураками.

И так дальше. Вдруг на эту фальшивую почву пало известие, что Л. Толстого отлучили от церкви. Я не согласен ни с одной мыслью Толстого (...) и неожиданно для самого себя встаю с кресла, руки мои, к моему удивлению, начинают размахиваться, и я с жаром 19-летнего юноши начинаю цицеронствовать.

40 лет, говорю я, великий и смелый духом человек на наших глазах кувыркается и дергается от каждой своей мысли, 40 лет кричит нам: не глядите на меня, заложив руки в карманы, к[а]к праздные зеваки. Корчитесь, кувыркайтесь тоже, если хотите познать блаженство соответствия слова и дела, мысли и слова... Мы стояли, разинув рот, и говорили, позевывая: "Да, ничего себе. Его от скуки слушать можно"... и руки наши по-прежнему были спрятаны в карманы. И вот... наконец, мы соблаговолили вытащить руки, чтобы... схватить его за горло и сказать ему: к[а]к ты смеешь, старик, так беспокоить нас? Какое ты имеешь право так долго думать, звать, кричать, будить? Как смеешь ты страдать. В 74 года это не полагается..." И так дальше. Столь же торжественно и столь же глупо...

Т. е. не глупо, говорил я в тысячу раз сильнее и умнее, чем записал сейчас, но зачем? К[а]к хорошо я сделал, что не спросил себя: зачем? Какое это счастье! (...) Говорил я свою речь, говорил, и так мне жаль стало себя, Толстого, всех,- что я расплакался. Что это? Вечное ли присутствие Маши "в моей душе", присутствие, котор. делает меня таким глупым, бессонные ли ночи или первая и последняя вспышка молодости, хорошей, горячей, славной молодости, которая... Маша! Как бы нам устроить так, чтобы то, от чего мы так бежим, не споймало нас и там? Я боюсь ничтожных разговоров, боюсь идиллии чайного стола, боюсь подневольной, регламентированной жизни. Я бегу от нее. Но куда? К[а]к повести иную жизнь? Деятельную, беспокойную, свободную. К[а]к? Помоги мне...

Говорю я это и не верю себе ни в грош. М. б. мне свобода не нужна. М. б. нужно мне кончать гимназию. (...)

К июню научимся английские книги читать, лодку достанем. Май на лодке, июнь и вообще лето где-ниб. в глуби Кавказа, денег бы насобрать и марш туда1. А чтобы денег насобрать - работать нужно. Как, где, что? Не знаю. Но знаю, что не пропадем. Только заранее нужно теоретически поставить вопрос, когда, от каких причин возникает обыденность, скука, сознание взаимной ненужности, как пропадает та таинственность (я готов сказать: поэтичность) отношений, без которой(ых) такие люди, к[а]к мы с Машей, не можем ничего создать, не можем ни любить, ни ненавидеть... Мы хотим обмана, незнания, если обман и незнание дают счастье. (...) Как же достичь этого лучшим манером? 1) Не быть вместе. Т. е. занять большую часть дня отдельной работой. Вместе больше работать, чем беседовать. Жить отдельно (...) Обедов не устраивать. Домашний обед - фи! Совсем к[а]к Клюге с Геккер... Молоко, какао, яйца, колбаса - мало ли что? Лишь бы не было кастрюль, салфеток, солонок и др. дряни... Это первый путь к порабощенью. Я уверен, что какой-нб. кофейник - гораздо больше мешает двум людям порвать свою постылую жизнь, чем боязнь сплетен, сознание долга (...) Долой зти кофейники, зти чашки, полочки, карточки, рамочки, амурчики на стенках. Вообще, все лишнее и ненужное! Смешно! (...)

Только что кончил П. Бурже "Трагическую идиллию". Первый и, надеюсь, последний роман этого автора я читал. Читал я его с такими перерывами, [что] теперь, одолевая конец, вряд [ли] бы мог рассказать начало. Впечатление, однако, я получил цельное и очень определенное. Очень наблюдательный человек, умный, образованный - Бурже абсолютно не художник. Всякое лицо появляется у него на сцену готовым, известным нам досконально, и это знание мы получаем не из поступков героев, а из разглагольствований автора. Они, эти заранее приготовленные фигуры, дергаются потом автором за привешенные к ним ниточки, и ни одного их качества, ни одной стороны их характера мы из этих их движений не познаем. Художественного восприятия нет, а есть только холодное научное понимание. При том же Бурже нисколько не скрывает, почему он дернул именно зту веревочку, он считает своим долгом объяснять каждое свое "дерновение"... "Пьер, говорит он, поступил так-то и так-то, потому что все натуры такого рода, когда с ними случается то-то, делают так-то". Сколько измышления, сколько выдуманности и холодности в таких объяснениях, в таком выставлении напоказ своей художественно[й] лаборатории. Мыслить образами - да разве можно художнику без зтого! Да будь ты хоть распреумный человек, но если ты не можешь познать вещь иначе, к[а]к через длинную логическую цепь доказательств, произведение твое никогда не заставит нас вздрогнуть и замирать от восторга, никогда не вызовет слезы на наших глазах... Сколько ума, наблюдательности вложил Бурже в свой роман... Каждое слово его - показывает необыкновенную вдумчивость, каждое лицо его - к[а]к живое стоит перед нами. Но жило оно по тех пор к[а]к Б[урже] ввел его в свой роман, чуть оно попало сюда, чуть он перестал говорить о своих героях, а пустил их на свободу жить - он не сумел стать в стороне от них да и смотреть, что из этого выйдет.

Нет, он стал справляться с рецептами учебников психологии и т. д. Поневоле вспоминается наша Анна Каренина, это дивное окно, открытое в жизнь. Несмотря на протухлые тенденции, несмотря на предвзятость и вычурность тяжелой мысли Толстого, его самого просто и не чувствуешь, не замечаешь, забываешь, что ко всем этим Левиным, ко всем этим Облонским нужно прибавить еще одного, который всех их сделал, котор. сталкивал их, к[а]к было ему угодно; забываешь. А когда вспомнишь, к [а] к громаден, безграничен кажется зтот человек, поместивший их всех в себе самом, могуч, к[а]к природа, загадочен, к[а]к жизнь!..

А здесь? Сколько пресных рассуждений потребовалось для того, чтобы оправдаться перед читателем за то, что баронесса Эли высморкала нос в четверг, а не в пятницу, сколько жалких слов требуется для него, чтобы заставить меня посочувствовать этой бедной, оскорбленной женщине... жалких слов, котор. так и не попадают мне в сердце, а вечно суют мне в глаза автора, который неумело пригнулся за ширму и дергает за веревочку своих персонажей, заботясь больше о том, чтобы была видна его белая артистическая рука, чем о движениях своих марионеток. И я, воздавая дань справедливости Полю Бурже, должен сказать, что рука у него гладкая, белая, холеная,- но и только. (...)

Прочитал Успенского: "Умерла за направление". Собственно - перечел. Лет 5 тому назад он уже попадался мне под руку.

Максим Иванович, от лица которого ведется рассказ, этот человечек, вечно помалкивающий в уголку, не умеющий связать двух слов, вечно отвлекающийся,- вот художник, громадный, стихийный; иначе, к[а]к образами, он и думать не умеет... Образы борются в нем, переливаются, сталкиваются, рвутся наружу,- и всем не художникам людям кажется, будто человек этот, раздираемый образами, отдающийся их власти, будто он просто-напросто не умеет правильно мыслить.

Рассказывает он про одного обстоятельного человека. Другой бы прямо сказал: так и так, обстоятельный был человек. Этот так говорить не умеет. Он приводит несколько эпизодов из жизни этого человека, заставляет его двигаться, говорить, жить - и мы из зтих его движений да говорений выводим: обстоятельный человек. Меня, конечно, нисколько не соблазняет параллель между Бурже и Максимом Иванычем. Я это так, к слову. (...)

Март. 7-го, среда (...) Красота и больше ничего! Красиво сказать:

Товарищ, верь: взойдет она, Заря пленительного счастья.

Россия вспрянет ото сна, И на обломках самовластья Напишут наши имена!

(Чаадаеву, 18 г.)

Пушкин говорит. Но с другой стороны очень красив и такой возглас:

Зависеть от властей, зависеть от народа - не все ли нам равно?

(36 г., Пиндемонте якобы)

Он и возглашает.

И не в возгласе дело. А в настроении. Красиво и упоительно быть пророком отчизны своей - вот вам "Клеветники России", где Наполе[о]н назван наглецом, а вот вам в "Пиндемонте": "не все ли мне равно, свободно ли печать морочит олухов иль чуткая цензура в журнальных замыслах стесняет балагура?"

Все равно! Ну а в послании к цензору (24 г.):

Скажи: не стыдно ли, что на святой Руси, Благодаря тебя, не видим книг доселе?1

Стыдно. Человек, которому все равно, пристыживает... Скажут, разница лет. Убеждения переменились. Под влиянием чего? Ерунда! Для таких людей, к [а] к он,- убеждения не нужны. Пишет он Чаадаеву - думаешь, вот строгий ригорист, вот боец. Чуть не в тот же день он посылает Кривцову письмецо, о содержании которого отлично дает понятие такой конец: "люби недевственного брата, страдальца чувственной любви". Просмотреть письма - прелесть. В письме к каждому лицу он иной: к Вяземскому - пишет один человек, к Чаадаеву другой; и тип этот выдерживается на протяжении 30 писем. Выдерживается совершенно невольно, благодаря внутреннему чутью художественной правды, выдерживается невольно, я готов даже сказать: против воли. Он сам не понимал себя, этот бесконечный человек, он всячески толковал про какую-то особую свободу, про какие-то права, объяснял себе себя: хотел сделать себя типом каким-то, для себя хотел типом быть, в рамки себя заключить. Прочитать его письма к Керн. Это милый шалун, проказник, славный малый, рубаха-парень - и весь тут, кусочка нельзя предположить лишнего, вне этого определения. Вот образчик тона этого письма: "Вы пишете, что я не знаю вашего характера - да что мне за дело до вашего характера? Бог с ним! разве У хорошеньких женщин должен быть характер? Главная вещь - глаза, зубы, руки и ноги!.. Если б вы знали, какое отвращенье, смешанное с почтением, я питаю к вашему супругу. Божество мое! Ради Бога, устройте так, чтоб он страдал подагрой. Подагра! Подагра! Это моя единственная надежда!" Ну и вдруг:

Я помню чудое мгновенье: Передо мной явилась ты,-

я не знаю лучшего стихотворенья.

Соединить и то и другое - вот он истинный, живой.

(...) Вот даю себе слово. Подтянуться в своем дневнике. Заставить его хоть сколько-нибудь отражать мою жизнь. К[а]к это сделать. Потом. (...) К[а]к это сделать? Во-первых, никогда не садиться за дневник, не имея, что сказать, а во-вторых, вносить сюда все заметки насчет читаемых книг.

8 марта (..!) 8 часов. Открыл форточку - и взялся перед сном почитать письма Тургенева к Флоберу: ("Русск. М[ысль]" 26 VII) вдруг шум. Я к окну. Дружный, весенний дождь. А утром сегодня было дивно хорошо. Восток красный, края туч золотые. (...)

У Тургенева была дочь, прижитая им от крепостной его матери. Он признался в этом г-же Виардо, та взяла ее к себе в Париж и воспитала там.

9 марта. Письма Тургенева к Флоберу - ничего интересного. Каминский в предисловии уверяет, что Т. и Ф. были ужасно дружны, просто влюблены друг в друга. Может быть! Но в письмах нет ничего сердечного, ничего задушевного... Советы, котор. давал Флоберу Т., им не исполнялись. Т. советовал переменить заглавие романа "Education sentimentale" - Фл. не переменил, Т. советовал скорее кончить "Antonis" -- Фл. кончил его через 4 г[ода] после совета. Интересна лестница обращений Т. к Флоберу: "Cher Monsieur*, "Cher Monsieur Flaubert*, "Моп cher confrere*, "Моп cher ami", "Cher ami", "Моп bon vieux*...2

Все какие-то коротенькие записочки, с турген. несколько надоедливым, несколько бестактным сюсюканьем.

(...) Читал Белинского. Не люблю я его статей. Они производят на меня впечатление статей И. Иванова, Евг. Соловьева - Андреевича и проч. нынешних говорунов, которых я имею терпение дочитывать до третьей страницы. Прочтешь 10, 15 стр., тр., тр., тр... говорит, говорит, говорит, кругло, цветисто, а попробуй пересказать что, черт его знает, он и сам не перескажет. Счастье этому писателю. Он и сам в письме к Анненкову сознается, что ему везет на друзей, а чуть он помер, стали его друзья вспоминать и, по свойству всех стариков, уверенных, что в "их время" было "куда лучше" - создали из него мифич. личность. Некрасов, написавший эпитаф. Белинскому, чуть только тот помер, называет его "приятелем", "наивной и страстной душой", а через несколько лет Бел. вырастает в его глазах в "учителя", перед памятью котор. Н. "преклоняет колени"3. Тургенев был недоволен Добролюбовым и противопоставил ему Белинского -здесь уж и говорить нечего об объективности4. (Правда, Достоевский через десятки лет все же осмелился назвать Бел.- сволочью, но на него так загикали, что Боже ты мой!)5

14 марта 1901 года. Так сказать, предисловие. Нет, не 14, а пятнадцатое. Вечер. 20 м. 10-го. Отчего у меня дрожат руки? Боже мой, отчего она такая? Ну зачем она хочет торжественности, эффекта, треску? Ну зачем оттолкнула она меня? Что, она боится новой лжи или вымещает старую? Отчего я не музыкант? Я глупею, когда мне нужно говорить с ней. Я сыграл бы ей, она бы поняла.

Вот тебе предисловие. Кому предисловие? А тому, кто будет после меня. На мое место. Потомку моему. Я оставлю ему эти бумажки, и он лет через 300 будет с восторгом и пренебреженьем разбираться в них. Восторг потому, что он узнает, что он уже не такая дрянь, а пренебрежение по той же самой причине. Друг мой, я не хочу пренебрежения. Слишком жгуче, слишком остро прочувствовал я - и теперь я заработал себе право быть вялым и бесцветным. За это презирать меня нечего. Да и ты, кто бы ты, человек XX столетия, ни был - ты цветистостью богат не будешь. Душа твоя будет иметь больше граней, чем моя, с[тало] б[ыть] больше будет приближаться к кругу. А круги все друг на дружку похожи. Ты не за это будешь презирать меня. Друг мой, ты укажешь на противоречия. Я вижу их лучше, чем ты.

Как согласовать экономич. материализм с мистицизмом,- мою любовь с сознаньем ее низкого места в мировой борьбе, мои надежды с сознаньем невозможности их осуществления - я знаю, ты упрекнешь меня в непродуманности, в отсутствии критичности и т. д. Но подумай сам, если только ты хоть немного похож на нас, жалких и темных людишек порога XX века. (...) (Страница оторвана.- Е. Ч.)

19е. Именинник. 19 лет... Кругом 19. 1901 г. ...Впрочем, я к мистицизму не склонен и лотерейных билетов под 19 номером покупать не стану.

Лежу в постели. Свалился позавчера с чердака. Разбил спинн. хребет, и черт его знает, когда встану. А делать нужно так много. Нужно познакомиться с каким-нб. гимназистом 8-го класса и попросить его, чтобы достал разрешение из гимназии. Полцены. Хоть до Ялты или Феодосии. Потом нужно узнать у знакомых, нет ли у них кого-нб. в Севастополе, в Ялте, в Феодосии, в Керчи, в Новороссийске, в Батуме...

Ну, Коля, поздравляю. Дай Бог тебе всего... Вот на тебе на книгу или на что-нб. ... Не целую, бо насморк... говорит мамочка. В руке у меня 3 рубля. Книга или "что-нибудь"?

Николаев. 27 [марта]. (...) Прочел "Крейцерову Сонату". Она меня, к[а]к доской, придавила. Ужас - и больше ничего. Ужас тихий (спокойный, сказал бы я). Возражать, конечно, можно, можно даже все произведение перечеркнуть, но ужас останется. Образная художественная сила.

Я плачу. Мне тяжело. Почему, к [а] к, я не умею сказать,- что я понимаю? - но я чувствую, что все это не то, не так, что я обманут кем-то, чувствую - и мне хочется кричать, проклинать. (...)

27 ноября. В "Новостях" напечатан мой большой фельетон "К вечно-юному вопросу". Подпись: Корней Чуковский. Редакция в примечании назвала меня "молодым журналистом, мнение которого парадоксально, но очень интересно"6.

Радости не испытываю ни малейшей. Душа опустела. Ни строчки выжать не могу.

10 декабря. (...) Прочел чеховских сестер Не произвели того впечатления, какого ждал. Что это такое? Или я изменился, или он! Ведь год тому наз[ад] прочтешь чеховский рассказ - и неделю ходишь, как помешанный,- такая сила, простота, правда... А нынче мне показалось, что Чехов потерял свою объективность,- что из-под сестер выглядывает его рука, видна надуманность, рассчи-танность (расчетливость?). Все эти настроения, кажется, получены у Чехова не интуитивным путем,- а теоретически; впрочем, черт меня знает, может, у меня, indeed*, уж такая бесталанность наступила, что "мечты поэзии, создания искусства восторгом сладостным уж не шевелят больше моего ума". (...)

Кстати: нужно писать рождественский рассказ. Назвать его: Крокодил. (Совсем не святочный рассказ.) (...)

8-го января___Умираю от лени. Ни за что взяться не могу. Обыкновенно распространено мнение, что 60-е годы были что ни на есть народнические по направлению своему. Теперь это мнение особенно часто повторялось всуе, по причине 40 годовщины со дня смерти (старшего шестидесятника) Добролюбова. Мне кажется, именно такими чертами, к[а]к у меня, и характеризуются] 60-е годы. Тогда вообще не было какой-ниб. отдельной частной идеи, подчинившей себе все остальные,- тогда была одна общая - свобода личности. Человека не нужно наказывать, не нужно звать еврея жидом, не нужно смотреть на мужика, к[а]к на "быдло" - все это были вещи одного порядка,- и до "системы" народничества тут было далеко. И наконец, у тогдашних учителей - у Добр, и Черныш, вовсе не было таких уж особенных исключительных симпатий к народу, они, что довольно ярко подчеркивает] г. Подарск[ий] в 12 кн. "Р[усского] Б[огатства]"',- не боялись называть иногда народ "тупоумным", "невежественным", "косным", даже-horrible dictu** - парламент они признавали вредным и т. д. Их рацио-

* В самом деле (англ.). ** Страшно сказать (лат.).

нализм - к [а] к верно замеч[ает] г. Подарский, не позволил им выдвинуть на передний план устроительства истории народные инстинкты.

14 января. (...) Книга Шестова "Добро в учении графа Толстого и Ницше" - плоха. Видно, что автор очень умный и чуткий человек, а написал такую глупую книгу. Мне кажется, это обстоятельство положительно фатально, если за писание публицистических статей возьмется человек, склонный к художественному восприятию. Он сам для себя схватил истину интуитивным путем, а нам должен внушать ее логическим.

Эти линии и сочетания умственного процесса для таких людей - сущая невозможность. Им красок, пятен подавай, а все эти "потому что",- которыми они должны оправдываться перед публикой, для них совершенно излишние, они им только мешают.

Вот и получается такая штука: Граф Толстой понимает про себя одно, а говорит публике другое. Есть у него такие в душе вещи, которых он публике не покажет. Это видно из того, что, из того что - и вот здесь г. Шестов, что называется: стоп машина и ни с места... Для Ницше - добро - есть Бог и для Толстого то же самое, а доказательства - какие-то рискованные. (...)

Шестов ясно чует, что Л. Толстой делает все для своего я, что ему в сущности наплевать на публику. Он всегда искал путей для себя. Но это вытекает из таких мелочей, что почти невозможно оправдать это. И получаются категорические заявления, вроде: у Толстого живет уверенность: "я - очень великий человек; остальные - пешки. Быть великим - самое главное, самое лучшее, что бывает в жизни. И это лучшее у меня есть, а у других нет. Главное- у других нет". Из-за зтого сознания, по мнению Шест[ова], Достоевский душил своего Раскольникова, а гр. Толстой был так беспощаден ко всей интеллигенции.

Мне кажется, мысль его такова. Тому и другому нужна была точка опоры в их деятельности. Нужно было во что бы там ни стало оправдать нравственно деяния, будь они даже бесцельны. Поставить "правило" выше жизни. Пусть Раскольников убил ничтожную, ненужную старуху. Пусть он даже принес всем пользу своим убийством,- это все ерунда. Нравственность такая штука, что ее утилитарными соображениями не пригвоздишь. Самое важное - это для него, для его души - там что делаться будет. Толстой, благодаря ляпинской нищете - закричал, что так нельзя. Но для него ляпинцы были спасение. При ляпинцах ему стало весело и спокойно, и он, восхвалявший до тех пор левинское, мещанское настроение среднего человека, идущего в ногу с толпой, он, так уничтожающий всех других персонажей Анны Карениной, только потому, что они говорят: добро - это Бог, добро для добра, а [не] для жизни - теперь обрушивается на противоположное мнение, потому, что он решил это для себя... Себе. Он единый интересующий его человек. Вот что хотел сказать Шестов.

2 К. Чуковский

17

И мнения и страдания этого человека - принимаются им ближе всего к сердцу.

У Толстого проповедь довлеет себе. Его завлекает поэзия проповеди.

2 декабря 1902. (...) Думаю о докладе про индивидуализм, о рассказе к праздникам и о статейке про Бунина. Успею ли? Принять! решения: сидеть дома и только раз в неделю под воскресение уходить куда-ниб. по вечерам. Читать, писать и заниматься Английские слова - повторить сегодня же, но дальше по-англ. не идти. Приняться за итальянский, ибо грудь моя к черту. Потом будет поздно. И приняться не самому, а с учителем. И в декабря не тратить ни одного часу понапрасну. Надо же - ей Богу - хотя один месяц в жизни провести талантливо, а то теперь "развлекаюсь словно крадучись и работаю в промежутках". (...)

Странная штука - репортер! Каждый день, встав с постели, бро-1 сается он в тухлую гладь жизни, выхватывает из нее все необычное* все уродливое, все кричащее, все, что так или иначе нарушило комфортабельную жизнь окружающих, выхватывает, тащит с ссЧ бою в газету - и потом эта самая газета - это собрание всех чудеЯ и необычайностей дня,- со всеми войнами, пожарами, убийс[тва4 ми],- делается необходимой принадлежностью комфорта нашего обывателя - как прирученный волк в железной клетке, как бурч ное море, оцепленное изящными сваями.

11 декабря. Среда. Сидел дома и все время занимался. Резуль! татом чего явилась следующая безграмотная заметка:

"В лит. артистическом обществе в четверг состоится очередное литературное собеседование. Г. Карнеем-Чуковским будет прочитан доклад "К вопросу об индивидуализме".

Что-то будет!

12 декабря. Вчера А. М. Федоров преподнес мне книжку своих! стихов. Читал в библиотеке - прелесть.

Что я буду возражать оппонентам? Вот разве так: В своем докладе я стремился примирить идеализм с утилитар-1 ной точкой зрения. Я хотел угодить и общественникам и индия видуалистам, и реалистам и мистикам - а в результате не угодил,. конечно, ни тем, ни другим. (...)

Эпиграфом к стихам Федорова: Душой во всем ловлю намеки. Есть такие книги, которые будто созданы для того, чтобы писать на! их обложке: дорогой кузине Оле от кузена Коли на вечную память Я, по крайней мере, ни одной книжки Надсона не видел без такой надписи. П. Я. и Апухтин - тоже способствуют укреплению платонических отношений между кузенами. У Апухтина есть "разбитая! ваза", и у П. Я. есть "разбитая ваза". А какой же кузен не деклама-1

тор. и гДе вид3-"11 вы кузину, которая не собиралась бы в консерваторию!

Прочтя книжку стихотворений г. Федорова, я убедился, что ей не суждено покровительствовать матримониальным видам кузе-

нов_в ней нет ни единой "разбитой вазы" - в ней есть "степь,

тройка, бубенчик, заря и дорога и слева и справа ковыль", в ней "море лишь да небо, да чайки белые, да лень"... И ежели бы Коля стал читать такие вещи Оле - ничего бы из этого не вышло... Но неужто же на свете нет других людей, кроме кузенов! Не для них же пишет поэт.

Лондон, 18е июля 1903

ПУСТЫНИНУ

Ваши мненья слишком грубы, Представленья - слишком слабы. Если б здесь коптели трубы, Мы б чернели как арабы.

Здесь не плавают микробы, Словно в Черном море рыбы. Если б так - то наши гробы Видеть вы теперь могли бы.

ЕМУ ЖЕ:

Мой друг, не ждите

Прежней прыти От музы пламенной моей.

Поймите: Лондонское Сити

Весь дар похитило у ней.

18 июля 1903 г. Лондон. М[аша] - моя жена. Сегодня первый раз как я сумел оглянуться на себя - и вынырнуть из той шумихи слов, фактов, мыслей, событий, которая окружает меня, которая создана мною, которая, кажется, принадлежит мне - а на самом деле - совсем от меня в стороне. Страшно... Вот единственное слово. Страшно жить, страшнее умереть; страшно того, чем я был, страшно - чем я буду. Работа моя никудашная Окончательно Убедился, что во мне нет никакого художественного таланта. Я слишком большой ломака для этого. Непосредственности во мне нет. Скудный я человек. События жизни совсем не влияют на меня. Женитьба моя - совсем не моя. Она к[а]к будто чья-то посторонняя. Уехал в Лондон заразиться здешним духом, да никак не умею. Успехов духовных не делаю никаких. Никого и ничего не вижу. Стыдно быть такой бездарностью - но не поддаюсь я Лондону. Котелок здешний купил - и больше ничего не сделалось в зтом направлении. И скука душевная. Пустота. Куда я иду, зачем? Где я? Жена у меня чудная, лучше я и представить себя не могу. Но она знает, что любить, что ненавидеть, а я ничего не знаю. И потому я люблю ее, я завидую ей, я преклоняюсь перед нею - но единства у нас никакого. Духовного, конечно. От нее я так же прячусь, к[а]к и от других. Она радуется всякому другому житейскому единству. Пусть. Я люблю, когда она радуется.

18 апр. 904. Вру и вру. Я в Лондоне - и мне очень хорошо. И влияя нию я поддался, и единства с женой много - и новых чувств тьма. Легко.

2 июня. Четверг. Сегодняшний день - стоит того, чтобы с него начать дневник; он совсем особенный. Разобрал я вчера кровать, лег на полу. Читал на ночь Шекспира. И ни на секунду Маша у меня из головы не выходила. Утром встал, подарил оставшиеся вещи] соседям, перенес сам корзину на Up[per] Bedf [ord] Place, условился с носильщиком, получил в board-hfouse]* свой breakfast** и вернули ся на Gloucest. Str за новыми вещами. Звонок. Mrs. Noble дает мне вот зту телеграмму1.

Так у меня все и запело от радости. В пустой комнате, где< осталась только свернутая клеенка да связанная кровать, я зашагал громадными шагами, совсем новой для меня походкой. О чем я ду1 мал, не знаю и знать не хочу. Мне и без этого было слишком хорошо. Потом стал думать, что он будет жить дольше меня, и увидит то! чего я не увижу, потом решил написать на эту тему стихи, потом вспомнил про Машины страдания, потом поймал себя на том, чти у меня в голове вертится мотив:

Потом ушел с корзиной. Потом пошел в Бр[итанский] Музей! купив по дороге эту тетрадь. (...) Сейчас я сделаю так: пойду и снимусь, чтобы сказать своему сыну: "смотри, вот какой я был в тот день, когда ты родился" и чтобы вздохнуть, что этот день так|

* Пансион (англ.). *.* Завтрак (англ.).

Я здоров, и сына Яна Мне хозяйка привела2.

бесследно прошел за другими. Вот этот день, когда я вижу иэ окна трубы, слышу треск кэбов и крик разносчиков. (...)

16 июня. Окончил корреспонденцию "о партиях". Читал 3. Вен-герову о Браунинге. Взялся переводить его. Удивительно легко. Перевел почти начисто вот эти строки из его "Confession"*. (...)

18-го. (-?-) Получил деньги,- и подарок от дорогой своей сестру-

нИ_5 карбованцев, так трудно ею заработанных. Купил Тэккерея

"Снобы" и Браунинга "Plays"**. Читал великолепную "Прозерпину" Свинборна - несколько раз. (...)

20 июня. Слова заучиваю из Браунинга. Решил делать это каждый день. Жду газет и писем. Дождусь - иду в бесплатную читальню. Браунинг по мне, я с ним сойдусь и долго не расстанусь. Его все-еправдание,- его позитивистский мистицизм, даже его манера - нервного переговаривания с читателем - все это мне по душе. Но язык трудный, и на преодоление его много времени пойдет. (...)

2 июля. (...) Сегодня узнал о смерти Уотса. Написал о нем корреспонденцию. Перевел две строфы Свинборна. (...) Корреспонденции моих не печатают уже неделю.

10 июля. Читаю Ренана "Жизнь Иисуса". Решил выписывать все, что пригодится для моей фантастической книги о бесцельности. Мои положения таковы: бесцельность, а не цель притягательны. Только бесцельностью достигнешь целей. Отведу себе здесь несколько страниц для выписок. (...)

27 июля, среда. Сегодня утром Лазурский получил от В. Брюсова письмо, где очень холодно извещается, что моя статейка о Уотсе пойдет3. (...)

29 июля, пятница. Вечер. Писем от наших все нет. Вечер. Я перевожу Свинборна для своей статейки о нем4. (...)

1 августа, понедельник. Предисловие к Онегину5. Будь я рецензентом и попадись мне на глаза этот стихотворный роман - я дал бы о нем такой отзыв: Мы никак не ожидали от г. Чуковского столь несовершенной вещи. К чему она написана? Для шутки это слишком Длинно, для серьезного - это коротко. Каждое действующее ?лицо - как из дерева. Движения нет. А что самое главное - отношение к описываемому поражает каким-то фельетонным, буль-варно-легкомысленным тоном. Выбрать для такой вещи заглавие великого пушкинского творения - прямо-таки святотатственно.

"Исповедь" (англ.). "Пьесы" (англ.).

Стих почти всюду легкий, ясный и сжатый... В общем для "железнодорожной литературы" - это хорошо, но не больше. (...)

23 августа. (...) Пробовал читать Свинборна - трудно. Не могу сосредоточиться. (...) Поэт гораздо больше может, чем сколько знает, не поэт гораздо больше знает, чем сколько может. А Свинборн и то и др. (...)

Понедельник 29-го авг. Ничего не делаю. Так-таки ровно ничего Дней 20 книги в руках у меня не было. Статей не пишу ровно месяц! Что будет, не знаю,- но если долго протянется - околею. Сейчас уже 4 часа - а я до сих пор только и сделал, что написал Лазур-скому important letter*. Хочу писать о Свинборне, и мысли есть интересные, да как-то все [нрзб] и неулежно выходит. Сесть негде! книжек нет подходящих и т. д. Кошмар моих последних дней -i не шахматы, не лодка, не Kew Garden,- а фотография. Я достал] камеру по оптовой цене за 15 р., ту, что стоит 23 р.,- и снимаю запоем. Потом часами стою в темном погребке подле кухни и при копоти красной лампы идиотски покачиваю "ванночки", где лежав стеклышки. Снимаю я сцены обыденной англ. жизни и только теперь, испортив 2 дюжины пластинок, научился снимать порядочно. Из испорченных выберу более или менее сносные и вклею в эти тетрадь. Странно - я снимаю только то, что видела в Англии и жена. То, что мы вместе с ней пережили. Другое в моих глазах обесценивается. (...)

Продолжаю свое предисловие к Евгению Онегину: "Если бы такая заметка появилась в печати, я на нее ответил бы следующее Вполне соглашаюсь со своим зоилом во всем, что ему угодно было высказать по поводу моей поэмы. Но с его замечанием относительна якобы святотатственного кощунства над именем Пушкина - согласиться никак не могу. Позволю себе напомнить моему зоила такую сценку из пушкинской же пьесы: Моцарт приводит к Сальери уличного скрипача, который безобразно играет Моцартову арию! Сальери кричит о кощунственном святотатстве, возмущается, гонит скрипача взашей; Моцарт же дает скрипачу денег,- и весело хохочет

Ах, почему это о "кощунственном святотатстве" всегда кричат - не Моцарты - а Сальери, эти вечные убийцы Моцартов'"

И больше ни слова. Предисловие мне нравится больше самой поэмы. (...)

Сегодня ужасный ветер. Как-то мне морем будет ехаться? (...) Ехать мне нужно поскорее. Есть у меня рекомендательное! письмо к Смиту, а отчего я не иду к нему - смешно сказать. Нет 2-х пенсов на бритье; я же сейчас так бородою оброс, что ужас. Написал сегодня Эхтеру записку с извинением, что не могу отдать денег. Как это нехорошо вышло. Он одолжил мне их на два дня,

* Важное письмо (англ.).

я смогу отдать через 6, если смогу. (...) Незаметно для себя я снял подряд 3 снимка, касающихся газеты. А между тем я с каждым днем все больше ненавижу газету и меня охватывает ужас, когда я подумаю, что и у нас она скоро полонит всю литературу Благословлю ту минуту, когда вырвусь из газетных столбцов. (->

1 сентября. Четверг. Нахожусь в обычном своем ожидании. В кармане 2 пенса. Боже, пошли мне рубли. Что делать? Дождь - уже сутки не прекращается. (...)

Среда 7. Пишу это на пароходе "Гизела". Приключений у меня тысяча - все они самые обыкновенные и в порядке вещей, но вспомнить будет приятно, так что я постараюсь занести их сюда со всевозможной точностью. (...)

10-е, суббота. Никогда не думал, что море умеет быть таким голубым, пена такой белой, облачка такими легкими и воздух таким чистым. Качает, но я обвыкаюсь - и уверен, когда лягу дома в постель - голова у меня закружится оттого, что не качает. Сегодня примусь за Онегина. Глядишь на всю эту благодать и только теперь понимаешь, какая дрянь эта Англия. Еще несколько часов, и мы будем между Испанией и Африкой.

Вечер 10-го. Пробовал писать Онегина. Не пишется. Отчего? Обстановка самая обыкновенная. Ехали мы Бискайским заливом - и как я ни старался вызвать в себе удивление, чувство необычности - нет. К[а]к будто Бискайск[ий] залив это Большая Арнаутская, к[а]к будто я каждый день по Бискайским заливам езжу. Сейчас опять к туману дело идет. (...) Странную вещь я в себе подметил. Все такие мелочи жизни - даже не характерные, даже бессвязные, даже ничего ничему кроме памяти не говорящие - я записываю с особым тщанием. И чем я здоровее, чем бодрее, тем более привязчив к таким мелочам. Отчего это? Значит ли это, что У меня нет "Бога живого человека"? Или это значит, что мой бог жизнь, все равно где, все равно какая - бессвязно плетущаяся - вне доктрин, вне наших систем, вне наших комментарий, вне нашего знания. Как бы то ни было - самые искренние и умные стихи, какие я когда-либо написал,- вот они -

И за прелесть речного изгиба, Уходящего в яркую тьму, Кому-то кричу я спасибо И рад, что не знаю кому. (...)

11-го сентября, воскресение. Боже мой, за что мне все это счастье? Лучшего неба, лучшего моря, лучшего настроения - у меня никогда не было. Жарко. С утра принял морскую ванну. Снял капитана, капитан снял меня и stewart'a. Сидел долго с капитанов на bridge'е*. (...)

12, понедельник. Мы идем прямо на солнце. Пароход не колыхнется Раннее утро. Хочу приняться за Онегина. Вкус у меня страшно развился за последние 2 года - совсем несоразмерно с моими способностями: сегодня просмотрел первую тетрадку Онегина за 902-903 год и вычеркнул почти все. Самого себя стыдно. Заново писать - куда легче, чем переделывать, а мне теперь предстоит переделать характеристику Ольги. Посмотрю, что выйдет. Глупи это - в тысячный раз обличать девушек за то, что они, чтобы выйти замуж - в науку пускаются. Ну да уж это последний разя Потом Татьяна - письмо ее, письмо Ленского к Онегину - и конец. Ах, если б удалось закончить на пароходе! (...)

16-го пятница. Знай, сын мой, что, выкинув одну скверную строфя из твоей поэмы, ты приобретаешь больше, чем если б ты написал 3 новых. Сегодня я в этом смысле сделал большое приобретения Выкинул такую строфу, написанную вчера. (...) После брэкфеста до лэнча я сидел на bridge'e и читал Свинборна. Легко. СегоднЯ нашел у него много прозаизмов, ловко замаскированных фразой! Видно, образа не хватило, он выработал его умом и хочет выдать за истинный образ. Нужно признать - это ему удается. Впрочем, вся кажется фальшивым и деланным - на фоне этого моря, пенья ветра и неба. А сегодня прибавилось нечто необычайное. Из-поЯ нашего ship'a** идет, идет волна и на некотором расстоянии ветрея чается с боковой волной (мы теперь прямо против Генуи - там что волнам простор большой), они разбиваются в нежно-белукя пену - от пены подымается водяная пыль - в которой всякий раз встает радуга. Так в сопровождении радуг мы плыли часа 3. Вряд ли я когда-нибудь вновь испытаю такое счастье. (...)

18-го февраля. Вчера и третьего дня мои фельетоны1. Заработав 32 р. Сегодня и вчера ничего не делаю. Вечер уже. (...) С Эрмансом говорил о своем желании ехать в Питер. Послезавтра ответ. Читан теперь философию литературы Евг. Соловьева2. (...)

9 апреля. Перевожу Байрона для Венгерова. Не энаю, удастся ли мне. Иногда нравится, иногда нет. (...) Я поместил в "Театр[альноия Рос[сии]" заметку о Сольнесе3. (...)

* Мостик (англ.). ** Корабль (англ.).

19-е [апреля], вторник. Кстати: у Тихонова есть шуточная автобиография Чехова: Переведен на все языки, кроме иностранных. Немцы и гишпанцы одобряют.- Я сижу и пишу рецензию о спектакле в Художественном Театре - об "Иванове"4. (...)

16-е июня. Ночью пришел на дачу Сладкопевцев с невестой. Они только что из города. Началась бомбардировка. Броненосец норовит в соборную площадь, где казаки. Бомбы летают около. В городе паника.

Я был самым близким свидетелем всего, что происходило 15-го. Опишу все поподробнее.

Утром часов около 10 пошел я к Шаевскому, на бульвар - пить пиво. Далеко в море, между маяком и концом волнореза, лежал трехтрубный броненосец. Толпа говорила, что он выкинул красный флаг, что в нем все офицеры убиты, что матросы взбунтовались, что в гавани лежит убитый офицером матрос, из-за которого произошел бунт, что этот броненосец может в час разрушить весь наш город и т. д.

Говорю я соседу, судейскому: пойдем в гавань, поглядим матроса убитого.- Не могу, говорит, у меня кокарда.

Пошел я один. Народу в гавань идет тьма. Все к Новому молу. Ни полицейских, ни солдат, никого. На конце мола - самодельная палатка. В ней - труп, вокруг трупа толпа, и один матрос, черненький такой, юркий, наизусть читает прокламацию, которая лежит на груди у покойного: "Товарищи! Матрос Григорий Колесничен-ко (?) был зверски убит офицером за то только, что заявил, что борщ плох... Отмстите тиранам. Осените себя крестным знамением (-а которые евреи-так по-своему). Да здравствует свобода!"

При последних словах народ в палатке орет ура! - это ура подхватывается сотнями голосов на пристани - и чтение прокламации возобновляется. Деньги сыплются дождем в кружку подле покойного; - они предназначены для похорон. В толпе шныряют юные эсде-и взывают к босякам: товарищи, товарищи!

Главное, на чем они настаивают: не расходиться, оставаться в гавани до распоряжений, могущих придти с броненосца5.

5 августа. (...) Ночую у мамы, клопы... Колька мой вчера начал ходить. Уморительно.

Перевел новую басню Мура. "Маленький Великий Лама"6. (...)

Кажется, 17 января. С удивлением застаю себя сидящим в Петербурге, в Акад[емическом] переулке и пишущим такие глупые фразы Куприну:

Ваше превосходительство ауктор Поединка.

Как в учиненном Вами Тосте оказывается быть 191 линия, и как Вы, милостивец, 130 линий из оного Тоста на тройках прокатать изволили. То я, верный твоего превосходительства Корней, шлю вам дифференцию в 41 линию сия же суть 20 руб. с полтиною. В предвидении же последующих Тостов делаю тебе препозицию на пятьдесят рублей; пришли поскорей генеральского твоего ума размышления, касательно (в оригинале не дописано - Е. Ч.).

Да, господин дневник, многого Вы и не подозреваете. Я уже' не тот, который писал сюда до сих пор. Я уже был редактор[ом]-издателем, сидел в тюрьме, познакомился с Мордуховичами, сейчас состою под судом, за дверью висит моя шуба - и обедаю я почти каждый день. (...)

27 января. Пишу статью "Бельтов и Брюсов"1. Мне она нравится очень. Чувствую себя превосходно. Мне почему-то кажется, что сегодня приедет моя Маша. Вчера проводил Брюсова на вокзал и познакомился с Вячеславом Ивановым. (...)

30 января, утро. Проснулся часа в 4. Читаю Teckeray's "Humorists"2. Маши еще нету. Покуда я попал в глупую переделку. Получил от Обух-Вощатынского повестку - с приглашением явиться к нему в 12 час. Это уже 3-е дело, воздвигающееся против меня3. (...) Недавно перечел сборник памяти Чехова4 - и до сих пор не могу сбросить с себя безнадежной тоски, которую он нагнал на меня.

Этот месяц я занимался к[а]к никогда. Во-первых, по-английски я успел больше, чем за целый год,- я прочел 3 книги - из которых - одна добрых 600 страниц будет,- я выучил массу слов, я прочитал Короленку для своей о нем статьи, я написал статью о Бельтове и Брюсове, я возился с "Сигналами",- и т. д.

4 февраля. Скоро меня судят. Седьмого. Никаких чувств по этому случаю не испытываю. (...)

10-й час. Сейчас иду спать. Сегодня много работал в "Сигналах" и, встав в 4 час[а], переводил для них стихи Браунинга. Перевел песню Пиппы из "Pippa Passes", которую давно уже и тщетно хочу перевести всю5.

Говорят, мне нужно бежать за границу. Чепуха. Я почему-то верю в свое счастье.

12 мая, пятница. Были у Чюминой - обедали. Сегодня она рассказывала свою биографию. Лет 19 она в Новгороде сочинила стихотворение "Памяти Скобелева",- которое попало в комаровский "Свет". Отец Чюминой обеспокоился: что скажет его начальство, если узнает, что дочь его пишет стихи. Второе стихотворение

(тоже о Скобелеве) в аксаковской "Руси". Потом она послала в "Нов[ое] Вр[емя]" поэму "Христианка". Буренин ответил ей ласково - и пригласил зайти в редакцию. Она познакомилась тогда с Сувориным, Полонским etc. Потом Буренин стал делать ей гнусные предложения; она их отвергла, и с тех пор ее стали травить в "Нов. Вр.". (...) Теперь ночь - белая,- и я хочу сочинять балладу для "Адской Почты". Только что получены "Весы". Там есть "Хамство во Христе". Статья сама по себе не важная,- но по отношению к Волжскому - верная и выпуклая6. (...)

29 мая. Эту неделю мы благодушествовали: я продал стихи в "Ниву" и в "Народный Вестник", отовсюду получил деньгу7. Теперь у Струве моя заметка о Горьком8. Если пойдет, я получаю рублей 30. В "В[естнике] Е[вропы]" моя заметка о Чюминой. Хочу продать издателю свою статью о Уоте Уитмене9. (...)

4 июня. Маша именинница. Я с Натальей Никитишной сложились и купили ей коробку шоколаду. Мой "Штрейкбрехер" не пошел в "Адской Почте". Зато в "Ниве" за этот месяц принято 5 моих стихотворений - и, благодаря им, мог работать над Уитменом. Спасибо им, дорогие! (...)

5 июня. Не могу ничего сочинить - даже таких скверных, кривых стихуль, как вышеприведенные. День совершенно пустой. Денег ни копейки. В голове ни одной мысли. Ни одной надежды. Никого не хочу знать. Остановка. Даже книжного дурмана не хочется. Нужно где-н[и]будь достать 10-15 р. и уехать к Луговому. Потом захочется возвратиться и... работать - без конца. Но где достать? Но к[а]к достать? Буду разве писать о Розанове.

Книжка Розанова очень талантливая. Чтобы написать такую талантливую книжку, Розанов должен был многого не знать, многого не понимать. Какая бы ценность была в стихах Лукреция, если бы он знал теорию Дарвина? "Солидные" революционеры, "революционных дел мастера", отвернутся от философских и психологических толкований Розанова - раньше всего потому, что солидные люди терпеть не могут философии, а во-вторых, потому что Розанов - посторонний. Человек подошел к кучке народа. Что здесь случилось? Убийство. Лежит убитая женщина, неподвижная в кровяном ручье, а подле нее убийца с ножом.- Тут нужно доктора - не спасет ли он убитую, тут нужно здоровых, смелых людей - связать убийцу, обезоружить, не убил бы еще кого? И вдруг является Розанов, суется в толпу, мешает всем и нашептывает:

- Погодите, я объясню вам психологию убийцы; погодите, вы ничего не понимаете, он заносит нож - по таким-то и таким мотивам, он убегает от нас по таким-то и таким-то причинам.

Объяснения, может быть, и хороши, но только зачем же мешать ими доктору.- Каждая минута дорога. Доктора отвлечешь от работы и т. д. В участке разберут.

Розанов - посторонний. Разные посторонние бывают. Иной посторонний из окна глядел - сверху, все происшествие видел. Такому "со стороны видней" и понятней. А другой посторонний подошел к вам: а что здесь случилось, господа?

Г. Розанов несомненно именно такой посторонний. Он подошел к революции, когда она разыгралась уже вовсю (до тех пор он не замечал ее). Подошел к ней: что здесь случилось? Ему стали объяснять. Но он "мечтатель", "визионер", "самодум", человек из подполья. Недаром у него были статьи "В своем углу". Вся сила Р[оза-но]ва в том, что он никого и ничего не умеет слушать, никого и ничего не умеет понять. Ему объясняли, он не слушал и выдумал свое. Это свое совпало с Марксом (отчеркнутые страницы) - он и не знал этого, и отсюда та странная (вечная у Розанова) смесь хлестаковской поверхностности с глубинами Достоевского - не будь у Розанова Хлестакова, не было бы и Достоевского.

Отыскал 4 коп. Пойду за бумагой и сейчас же напишу.

6 июня. (...) Читал "Весы" со всеми этими Кречетовыми, Садовскими и т. д. Дрянь и пошлость невозможная. Геккер, Зак, Балабан в "Одес. Новостях" и те лучше. Быть "декадентом" можно только при первоклассном таланте; для людей маленьких - это позор и унижение. (...)

7 июня. (...) Задумал статью о Самоцели. Люди симметричной души. Великая тавтология жизни: любовь для любви. Искусство для искусства. Жизнь для жизни. Бытие для бытия.

Нужно это только заново перечувствовать, а я только вспоминаю то, что когда-то чувствовал. (...)

8 июня. Получил сегодня письмо от Ремизова. Странный человек. Он воспринимает очень много впечатлений, но душа у него, к [а] к закопченное стекло, пропускает их ужасно мало. И все это скупо, скудно, мучительно трудно. Вольного воздуха нет ни в чем, что он делает. Вот только что получил от него письмо. Все вымученно, все старательно.

(Вклеено письмо.- Е. Ч.)

Многоуважаемый Корней Иванович! Вот Вам человек для "Плена".

Кланяюсь Марье Борисовне.

Ремизов

Вот что я решил: каждый день переводить (прозой) по сонету из Россетти.

Сонет - это памятник минуте,- памятник мертвому, бессмертному часу, созданный вечностью души. Блюди, чтобы он не кичился своим тяжелым совершенством,- создан ли он для очистительной молитвы или для грозных знамений. Отчекань его из слоновой кости или из черного дерева,- да будет он подобен дню или ночи. И пусть увидит время его украшенный цветами шлем - блестящим и в жемчугах. Сонет - монета. Ее лицо - душа. А на обороте сказано, кому она служит воздаянием: служит ли она царственной податью, которой требует жизнь, или данью при высоком дворе любви. Или среди подземных ветров, в темных верфях он служит, он кладется в руки харона, к [а] к пошлина смерти. Прекрасно! Я начал хромыми стихами:

О памятник мгновения - сонет - Умершего бессмертного мгновенья. (...)

18 июня. (...) Заинтересовал меня Чаттертон. Вот что пишет о нем Rossetti: "С шекспировской зрелостью в диком сердце мальчишки; сомнением Гамлета близко соединенный с Шекспиром и родной Мильтону гордыней Сатаны,- он склонился только у дверей Смерти - и ждал стрелы. И к новому бесценному цветнику английского искусства - даже к этому алтарю, который Время уже сделало божественным, к невысказанному сердцу, которое противоборствовало с ним - он направил ужасное острие, и сорвал печати жизни. Five English Poets. Sonnet First"*.

Кажется, у Китса есть о нем нечто подобное. Теперь ночь, но все же хочется справиться.

Начало сонета банально. Но конец хорош: "Ты погиб - полусвеянный цветочек, в который влюбились холодные ветры. Но Это прошло. Ты между звезд теперь - на высочайших небесах. Твоим вращающимся мирам ты упоительно поешь теперь; ничто не портит твою песню - там, над бесчестным миром и над людскими страхами. На земле (этот) (добрый человек) заслоняет от низкой клеветы твое светлое имя - и орошает его слезами".

Нужно просмотреть переписку Байрона, да, кажется, у Шелли есть что-то. Какая-то вещь, посвященная Чаттертону. (...)

24 июля (или 23?). На новой квартире. "Нива" дала авансу. Маша купила мебель. Сняли 3 комнаты. А заплатить нечем. Взял подряд с "Нивы" написать об Омулевском, и теперь читаю этого идиота. Тоска. Перевожу Джэкобса,- а зачем, не знаю. Сегодня сдал в "Ниву" стишки. Маша дребезжит новой посудой, я заперся У себя в комнате - и вдруг почувствовал страшную жажду - любить себя, свою молодость, свое счастье, и любить не по мелочам, не ежедневно,- а обожать, боготворить. Это наделала новая квартира, которая двумя этажами выше той, в которой мы жили в начале прошлой зимы. До слез. (Вклеено письмо.- Е. Ч.)

* Пять английских поэтов. Первый сонет (англ.).

Милый Чук!

Вы меня огорчили: во-первых, Вы меня взволновали Вашим письмом, во-вторых, я, вспоминая о Ваших словах, делаюсь серьезным, а я привык чудить и шалить при Вашем имени, в-третьих, я должен писать Вам, а письма я ненавижу так же, как своих кредиторов.

Вы - славный Чук, Вы - трижды славный, и как обидно, что Вы при этом так дьявольски талантливы. Хочешь любить Вас, а должен гордиться Вами. Это осложняет отношения. Ну, баста со всем этим.

Марье Борисовне сердечный поклон.

В меня прошу верить. Я, все же, лучше своей славы. "Прохожий и Революция"10 прилагаю. Не дадите ли ее для "Биржевых".

2-3/VI-906

У меня точно нет молодости. Что такое свобода, я знаю только в применении к шатанию по мостовой. Впечатлений своих я не1 люблю и не живу ими. Вот был в Гос. Думе - и даже лень записать это в дневник. Что у Аладьина Чемберленовская орхидея - вот и все, что я запомнил и полюбил, к[а]к впечатление. Познакомился за зиму с Ясинским, Розановым, Вяч. Ивановым, Брюсовым"} сблизился с Куприным, Дымовым, Ляцким, Чюминой,- а все-таки ничего записать не хочется. (...) Однако нужно приниматься за Омулевского. Про него я хочу сказать, что он художник, придавленный тенденцией. Любят в нем тенденцию, но теперь, когда для таких подпольных тенденций время прошло,- нужно проверить Омулевского со стороны искусства". (...)

3 августа. (...) Спасаюсь от самого себя работой. (...)

Июль 17. Самый несчастный изо всех проведенных мною дней, Утром получил письмо от ростовщика Саксаганского с оскорбле-" ниями, которых не заслужил. О Чехове Миролюбову не написал В "Речи" нет моего фельетона о короткомыслии. Встретил Пиль-ского, которого презираю. Был непонятно зачем у Леонида Андрее-^ ва. С ним к Федоровым. Потом через болото ночью домой. Бессонница. Теперь один час ночи. Даже Чехов не радует меня. Что сказать о нем в журнале Миролюбова?

О Чехове говорят как о ненавистнике жизни, пессимисте, брюзге. Клевета. Самый мрачный из его рассказов гармоничен. Его| мир изящен, закончен, женственно очарователен. "Гусев" закон

Засим обнимаю. А. Руманов

ченнее всего, что писал Толстой. Чехов самый стройный, самый музыкальный изо всех. "Гусев" - ведь даже не верится, чтобы такой клочок бумаги мог вместить и т. д. Завтра пойду куплю или выпишу Томсона и Мережковского. Нужно посетить Аничкова: он заказывает мне статью о рус[ской] поэзии 80-х годов.

С послезавтрева решаю работать так: утром чтение до часу. С часу до обеда прогулки. После обеда работа до шести. Потом прогулка до 10 - и спать. Потом еще: нужно стараться видеть возможно меньше людей и читать возможно меньше разнообразных книг. Своими последними статьями в "Речи"1 я более доволен: о Чехове, о короткомыслии, о Каменском. Дельные статьи. Но предыдущие были плохи, и нужно стараться их загладить. Сегодня я написал две рецензии о книге Шестова и о "Белых но-

2

чах" .

22 июля. Вчера Коленька долго смотрел из моего окна на сосну и сказал: "Шишки на дерево полезли как-то". Он привык видеть их на земле. Сегодня воскресение. Вчера напечатан мой фельетон в "Речи" - "О короткомыслии". Словно не мой, а чужой чей-то. Программу свою начинаю понемногу выполнять. (...)

9 сентября. Сейчас у меня был И. Е. Репин. Он очень вежлив, борода седоватая, и, чего не ожидал по портретам, борода переходит в усы. Прост. Чуть пришел, взобрался на диван, с ногами, взял портрет Брюсова работы Врубеля3.- Хорошо, хорошо, так это и есть Брюсов.- Сомова портрет Иванова.- Хорошо, хорошо, так это и есть Иванов.- Про Бакстов портрет Белого сказал: старательно. Смотрел гравюры Байроновых портретов: вот пошлость, шаблонно. Карикатуру Любимова на меня одобрил. Сел, и мы заговорили про Россетти (академичен), про Леонида Андреева: - "Красный смех" - это все безумие современной войны. Губернатор - это Толстой, Гоголь и Андреев сразу.- Про С. Маковского: - Стихи хорошие, а критика - с чужого голоса, слова неосязательны.- Я ему показал его работы Алексея Толстого. Он говорит: - Это после смерти поэта. Под впечатлением. Какой-то негодяй заретуше-вал - ужасно! - Потом внизу пили чай; груши, сливы, Тановы дети. Колька пищал. Я говорил о Уотсе: дожил до 90 лет. Видимо обрадовался. Я сказал, что Уотс работал до 90. Забыл пальто наверху - взбежал наверх - чтобы на него не смотрели к[а]к на старика. Я проводил его до калитки - ушел, старик, сгорбившись, в крылатке.

Был утром у Андреева. У него запой. Только приехал в СПб.,- сейчас же запил. Сына своего не видит - ходит и на головную боль жалуется. Квартира большая, пуста, окна высокие, он кажется сам меньше обычного роста - и жалкий. Ходит, грудь вперед, не переставая. Я прочитал ему письмо Мошина - "Да, это патетично". Какая-то примиренность в нем, будто он старик: я, говорит, простудился. Я в пальто графа Толстого, он помогал мне одеться и смеется:! зато рукава короткие.

Октября 21. Сегодня проснулся - все бело. И настроение как о Рож-] дестве в молодости. Вчера с Таном по обыкновению копал песок на речке; копаю затем, чтобы отвести русло, строю неимоверные плотины, кто-то их ломает, я опять строю. Уже больше месяца. При! шел, лег спать. Потом читал с М[ашей] Овсянико-Куликовского! о Достоевском - пресно. После чтения долго лежал. Думал о своей! книге про самоцель. Напишу ли я ее - эту единственную книгу] моей жизни? Я задумал ее в 17 лет, и мне казалось, что чуть я ее! напишу - и Дарвин, и Маркс, и Шопенгауэр,- все будут опроверг-] нуты. Теперь я не верю в свою способность даже Чулкова опроверг-] нуть и только притворяюсь, что высказываю мнение, а какие у меня мнения?

Репин за это время вышел из Академии4, был у Толстого и в Крыму и возвратился. Я был у него в среду. Неприятно. Был! у него какой-то генерал, говорил о жидах, разграбленных имениях, бедных помещиках. Репин поддакивал. Показывал снимки с Толстого: граф с графиней - жалкий. Она, как его импрессарио: "живой, говорящий Лев Толстой". Рассказывал Репин, как Толстой читал Куприна "Смена" и плакал при печальных эпизодах5. У ТопЦ стого мужики "экспроприировали" дубы. Графиня позвала страж^ ников. Толстой взволновался, заплакал и сказал: я уйду. Этого не' знает общество, и гнусные газетчики бранят Толстого. Узнал о смер^ ти 3[иновьевой]-Аннибал. Огорчился очень. Она была хорошая,' нелепая, верблюдообразная женщина. В октябре я написал статьи! о Репине, о Мережковском, о Зайцеве. Работал над ними целые! дни и доволен ими больше, чем иным6. Мама моя скоро приезжает.

25 октября, четверг. "А я печке делаю массаж" - говорит Колька"! Я только что возвратился из города. Вчера утром отвозил фельетон о Дымове7. Мороз, а я был в легком пальто. К отцу Петрову.' Не застал. Человек писал каталог. Сытин ждал у окна. Я разгово-J рился - не зная, что Сытин. В 2 ч. пошел к Андрееву,- в Москве! Пришел к Петрову опять, завтракал, сладких пирогов изобилие! его жена курсистка. (...) У Петрова масса книг - и все неразрезанные. От Петрова к Блоку: он в белом шиллеровском воротнике, порядок в квартире образцовейший. Я ему, видимо, не нравлюсь, но он дружествен. О Владимире Соловьеве, Пильском, Полон-! ском, Андрееве. От Блока в "Биржевые". Из "Биржевых" к Василевскому- в электричке. (...)

Ночью у меня бессонница. Думал о смерти. Все мне кажется, что! я в Куоккала этой зимой умру. (...)

На вечере в "Шиповнике". Долго говорил с Андреевым. "О семи! повешенных". "Цыганок" - это я. Я тоже орловский. Если бы меня вешали, я бы совсем был, как Цыганок".

Я решил непременно уехать за границу. Для этого хочу овладеть

английским в совершенстве (разговором) и беру учителя. До сих пор я обходился сам.

Оказывается, я женил Андреева на Денисевич. Я познакомил Толю Денисевич с Андреевым, а Толя с Матильдой.

28 мая. Только что вернулся от Тана. Катался в лодке. Читал ему перевод из Киплинга - по-моему, не важный. (...) Очень трудно идти такую даль. Иду я мимо дачи Репина, слышу, кто-то кричит: - Дрянь такая, пошла вон! - на всю улицу. Это Репина жена m-me Нордман. Увидела меня, устыдилась. Говорят, она чухонка. Похоже. Дура и с затеями - какой-то Манилов в юбке. На почтовой бумаге она печатает: Настроение Температура воды

и пр. отделы, и на каждом письме приписывает: настроение, мол, вялое, температура 7° и т. д. На зеркале, которое разбилось, она заставила Репина нарисовать канареек, чтобы скрыть трещину. Репин и канарейки! Это просто символ ее влияния на Репина. Собачья будка - и та разрисована Репиным сантиментально. Когда я сказал об этом Андрееву, он сказал: "Это что! Вы бы посмотрели, какие у них клозеты!" У них в столовой баночка с отверстием для монет, и надписано: штраф за тщеславие, скупость, вспыльчивость и т. д. Кто проштрафился, плати 2 к. Я посмотрел в баночку: 6 копеек. Говорю: "Мало же в этом доме тщеславятся, вспыливаются, скупятся",- это ей не понравилось. Она вообще в душе цирлих-манирлих, с желанием быть снаружи нараспашку. Это хорошо, когда наоборот. Она консерватории, насквозь. (...)

Хочу писать о Короленке. Что меня в нем раздражает - его уравновешенность. Он все понимает. Он духовный кадет. Иначе он был бы гений.

1 июня. Ах, ты, папа, "дьяволенный" - говорит Коля. Я перевожу " Рикки-Тикки-Тави ".

14 августа. (...) Рисовал (у Репина) много и без удовольствия, Прочитал всего Толстого и Короленку, написал о том и о другом. Сегодня нужно писать о Каменском в "Вечер"1. Дождь идет страшный. (...)

Татьяна Александровна Богданович - похожа на классную даму - я у нее бывал довольно часто, и ночью ворочался один. Хотим издавать вместе календарь писателя в пользу Красного Креста.

18 августа. Был у меня вчера Куприн и Щербов - и это было скучно. Потом я бегал вперегонки с Шурой и Соней Богданович -

К- Чуковский

33

и это было весело. Куприн ждал от меня чего-то веселого и освежающего - а я был уныл и ждал: скоро ли он уйдет. У Куприна ишиас в ноге. Когда мы шли к станции, он прихрамывал, и пот выступил у него на лбу от напряжения. Он стал как-то старчески-неуклюж. Сегодня ходил к Тану ночью,- править Уэльса. Провожала меня Т[атьяна] А[лександровна]; с нею мы пошли на море, бурное и осенний запах; слегка напоминает Черное море. Говорили о своем календаре. Приедут какие-то дамы - комитет,- все, как у людей. Сидящий где-то во мне авантюрист очень рад всему этому. У Тана сидим, занимаемся - мимо окна какая-то фигура - Ильюшок Василевский, редактор "Образования". Расцеловались, даже вдавились губами друг в дружку. Он просил Тана дать ему статью, просил меня, мы оба обещали, но оба вряд ли дадим. Я завтра же сажусь за Пинкертона2. Он ушел,- оказалось, что его ждала у калитки его метресса, жена сидящего в тюрьме Рахманова, и Борский. Я распрощался с ними и пошел босиком домой - за 7-8 верст. Иду "под осенними звездами" парком - перевожу в уме стихотворение Киплинга. Узенькая аллейка - в ней к [а] к будто шпоры. Прихожу на станцию - зарево. В Белоострове пожар. Почему-то зашел на вокзал: вижу стол, Рахманова, Василевский и Борский едят колбасу, шоколад, огурцы. Устроились на вокзале, как в трактире. Удивительное умение носить повсюду за собою трактир... Мы много посмеялись, мой вид (без шапки и босиком) вызвал общую веселость - но вот поезд - прощайте, кланяйтесь Марье Борисовне и т. д. Я пошел в дальнейший путь. (...)

19 авг. Надо писать о Пинкертоне. Вспомнил о Куприне. Он говорил! "Зная ваш бойкий стиль, я хочу вам предложить: давайте издач вать всё о России".- Как всё? - Всё.- У Достоевского в "Бесахш (не в "Идиоте" ли?) сказано, что такая книга была бы прелесть3] Или давайте издавать газету.- Щербов мило картавил, и хотя я ему не понравился, он мне понравился очень. От Изг[оева] письмо: "Короленко" принят в "Рус. Мысль".

29 авг. Вчера был с Машей у Т[атьяны] А[лександровны]. Аннен! ский привез рукопись Короленки о Толстом. Слабо. Даже в Толстом К[ороленк]о увидал мечтателя4. Если человек не мечтатель - Короленко не может полюбить его. Получил от Куприна из Гатчины книгу. (...) Нужно заниматься, но как? О кинематографе - надо посетить кинематограф. А где его возьмешь в Куоккала? Читаю Бердяева; вот его свойство: 12-ая страница у него всегда скучна и уныла. Это дурной знак. 10 страниц всякий легко напишет, а вот 11-ую и 12-ую труднее всего написать,

7 сентября. Видел сейчас Анненского. Он сказал, что в сапожнике Андрее Ив. в "За иконой" Короленко вывел Ангела Ив. Богдановича,- тот тоже был такой сердитый. Я почти этому не верю: невозможно такой тип не списать с натуры. (...)

Я пишу о Нате Пинкертоне.- Еще Анненский сказал мне, что Глеб Успенский говаривал Короленке: "Вы бы хоть раз изменили жене, Влад. Г., а то какой из вас романист!"

10 сентября. "Пинкертон" хоть вяло, но подвигается. Сейчас стоит праздничная, яркая, осенняя погода. У меня пред окном белые березки умилительные. Правил сегодня корректуру предисловия к 3-ему изд. "От Чехова до наших дней"5. <...>

11 сентября. (...) Сейчас мне вспомнился Арцыбашев: какой он хороший человек. Я ругал его дьявольски в статьях. Он в последний раз, когда я был у него в "Пале Рояле", так хорошо и просто отнесся к этому6.

Из "Слова" письмо - боюсь перечесть. Я у них взял аванс в 100 р и не дал ни строки. С "Натом" я мучаюсь страшно. 2 недели пишу первые сто строк, и впереди нет ни одной мысли.

Ужасно то, что я не несу никакого учения, не имею никакого пафоса. Я могу писать только тогда, если хоть на минуту во мне загорится что-нб. эмоциональное. Если б у меня была "идея",я был бы писатель. А когда нет "пафоса", я почти безграмотен, беспомощнее всех, и завидую репортерам, которые связно могут написать десять строк. (...)

5 ноября. Сажусь за работу над Ибсеном. Раннее утро. (...) 1) От сестры Влад. Соловьева, Allegro, слышал: Вл. Соловьев сказал ей однажды: "Ты моя жена!" Она изумилась: почему? - "Мы же на ты" (женаты). 2) Ночевал прошлую ночь у Анненских. Рылся в библиотеке. Вижу книжку Чулкова "Тайга". На ней рукою Вл. Короленки написано: "В коллекцию глупостей". Хочу записывать такие литературные мелочи, авось хоть на что-нб. пригодятся. Для них заведу в дневнике особую страницу. Книжка моя только что вышла.

ОСОБАЯ СТРАНИЦА

(не датировано, 1908-09 г.- Е. Ч.)

3) Пшибышевский рассказывал мне об Ибсене. Он познакомился с Ибс. в Христиании на каком-то балу (рауте?). Ибсен пожал ему руку и, не глядя на него, сказал: "Я никогда не слыхал вашего имени. Но по лицу вашему я вижу, что вы борец. Боритесь, и вы достигнете своего. Будьте здоровы". Пш. был счастлив. Через неделю он увидел Ибс. на улице и догнал его: "Я - Пшибышевский, здравствуйте".

Ибс. пожал ему руку и сказал: "Я никогда не слыхал вашего имени, но по лицу вашему я вижу, что вы борец. Боритесь, и вы достигнете своего. Будьте здоровы".

4) Гинцбург рассказывал о Репине: у него надпись: над вешалкой

3"

35

"Надевайте пальто сами", в столовой табличка: "Обед в 5 час. вечера" и еще одна: "Если вы проголодались, ударьте в гонг". В гонг я Ударил,- рассказывает Гинцбург,- но ничего не вышло, тогда я пошел на кухню и попросил кусок хлеба.

5) Репин рассказывал о последних днях Гаршина. Гаршин женился на Надежде Михайловне. У Надежды Михайловны была сестра Вера. И когда мать Гаршина познакомилась с Верой, та ей понравилась.- Непременно женись на ней! - сказала она Евгению Гар-шину. Тот и сам не прочь, влюбился. Стал хлопотать в консистории, чтоб сестру жены брата отдали за него. Консистория разрешила. Женился. И тут-то мать Гаршина вдруг возненавидела Веру. Пошли семейные дрязги. Впутался в это Всеволод. А мать перевела всё на его жену, Надежду. Оклеветала ее и до такого дошла исступления, что вдруг стала проклинать Всеволода. Он был ужасно подавлен материнским проклятием - и при встрече с Репиным ему все это рассказал. Он пред смертью делал закупки в Гостином Дворе - собираясь на Кавказ к Ярошенкам. (...)

Кстати. Репин говорил мне, что Гаршин очень любил играть| в винт и, когда бывал у жены в сухопутной таможне - то ежевечерне предавался этой игре.

От Репина: Гаршин тоже пробовал вегетарианствовать, но после 2-3 дней бросил: очень пучит горох.

У Нат. Борисовны в речи Трубецкого пропущено. Он сказал:! "Меня упрекают, что я не кончаю. Я только не кончаю, а другие скульпторы даже не начинают"7.

О. О. Грг/зенберг мне рассказывал, что Чехов через Елпатьев-ского вызвал его - и толковал о том, как бы разрушить договор с "Нивой".- Не понравился он мне: вертит и туда и сюда. И хочет и не хочет.- Что же вы хотите, начать это дело? - Нет, не надо.-I Махнул рукой... ("Зачем же тогда было вызывать меня?" -удивляется Грузенберг.)

20 февраля. (...) Вечер месячный, снегу много, ветер. У нас мама Маша поехала к Рукавишниковой. Я обложен хохлацкими книгами, читаю, и странно: начинаю думать по-хохлацки, и еще страннее- мне на хохлацком яз. (как целый день начитаюсь) сны снятся; и еще страннее: те хохлацкие стихи, которые я знал с детства и которые я теперь совсем, совсем забыл, заслонил Блоками и Брюсовыми, теперь выплывают в памяти, вспоминаются, и еду на лыжах и вдруг вспомню Гулака, или KeiTKy, или Кулиша. И еще страннее: в характере моем выступило - в виде настроения, оттенка - какое-то хохлацкое наивничанье, простодушничание и т д. Вот: не только душа создает язык, но и язык (отчасти) создав! душу. Лидочка сегодня надела коричневое Колино пальто и не

хотела даже в комнате снять его. Странно, как у нее речь развивается совсем не тем путем, что у Кольки.

Колька создавал свои слова, запоминал только некоторые, расширяя постепенно свой лексикон. Лидочка все во одного слова может выговорить приблизительно, у нее огромный лексикон,- но это не слова, а как бы тени слов. Это потому, что она не творит, а повторяет вслед за другими. <...>

25 февраля. Среда. (...) Вечером - от 8 до"10 сидел со своею умною, удивительною матерью - и она мне рассказывала (превосходно, с хохлацким юмором), как Маруся1 и Липочка живут вместе. Липа, точь-в-точь к[а]к наша Лидочка за Колькой, повторяет все за Марусей. Все Липочкины мнения, вкусы, симпатии от Маруси. И когда они поселились вместе, оказалось, что у Липочки такой же самый портрет Шаляпина, такой же самый портрет Чехова, Достоевского, Коленьки и т. д. Даже два одинаковых календаря. И - что смешнее всего - рядом два шкапа с одинаковейшими книгами в одинаковых переплетах... (...)

26 февраля. Четверг. Сейчас еду в город проведать Машу. Очень некогда. О Шевченке расписался - и, кажется, много пустяковых слов. Это так больно: я долго готовился, изучил Ш[евченк]а, как Библию, и теперь мыслей не соберу. (...)

20 марта. У Блинова изумительные дети. Так страшно, что они вырастут и станут другими.

- Вы сочинитель? - Да.- А ну, сочините что-нб. сию минуту!

- Лидочку вы либо нашли, либо вам аист принес.

- Я именинник 23 июля. Приходите!

- А я 25 апреля. Очень хочу, чтобы вы пришли. Приходите! Потом постояли у калитки, и 7-летний, словно вспомнил что-то

важное:

- Кланяйтесь вашей жене! Потом, когда я уже был далеко:

- Приходите завтра, пожалуйста!

Дождь, лужи, туман. Коля поехал с бабой и мамой в Зоологический сад. Изо всех газет сыплются на меня плевки. (...)

9 апреля. Копаю снег, читаю Гаршина. Третьего дня еще шел снег, а сегодня и вчера - гром, весна, весенний ветерок, лужи. В Гар-шине покуда открыл одну только черту, никем не подмеченную: точность, отчетливость. Еду сегодня в Питер на реферат Тана.

15 апреля. Вчера забрал детишек Блинова и двух девочек Поповых и бегал с ними под солнцем весь день, к[а]к бешеный. Костер, ловитки, жмурки - кое-где сыро, кое-где снег, но хорошо удивительно. Коленька весь день со мною. Блиновы-мальчики в меня влюблены. Я как-то при них сказал, что женился в 19 лет и тотчаЛ же уехал в Англию.

Кука тотчас же сказал:

- Я тоже женюсь в 19 лет и тоже уеду в Англию.

Они пишут мне письма, дарят подарки, сегодня принесли Коле I краски. Коленька даже побледнел от радости. Когда мне Марья Борисовна крикнула, чтобы я закрывал двери, Кука шепнул мне:

- А вы ее не любите. Зачем она на вас кричит? Вы ей гово-1 рйте, будто любите, а на самом деле не любите.

Весна - шумят деревья, тучи округлились, укоротились. Перечел Гаршина, составил гороскоп, есть интересные мысли, но! писать не хочется. (...)

30 апреля. Ночь. Вернулся из города. У Мережковских: читал свою статью о Гаршине2: слезы. До чего я изнервничался. К Гессену: 100 р. С Гумилевым к Яблочкову; - с Яблочковым обедать, к Вольфу и в кинематограф. Был у Фидлера.- Кука считает слово черт неприличным.

- К. И., кого вы больше любите, Лермонтова или же бы Пуш^ кина?

- Пушкина.

- Я тоже: у Лермонтова есть про чертей. Весны все еще нет.

7 мая. Читаю впервые "Идиота" Достоевского. И для меня ясно, что Мышкин - Христос. Эпизод с Мари - есть рассказ о Марии Магдалине. Любит детей. Проповедует. Князь из захудалого, но древнего рода. Придерживается равенства (с швейцаром). Говорит о I казнях: не убий.

8 мая. Сегодня шел снег, у меня на вышке (на новой даче) было изрядно холодно. Тем не менее я доволен. Вчера и сегодня я целые дни - с 7 час. утра до 11 ч. вечера работаю,- и как это чудно, что у меня есть вышка. Теперь я понял причину своей нерадивости у Анненкова. Там я был на одном уровне с Машей, детьми, прислугой, и вечно мелькали люди,- и я первый ассимилируюсь с окру жающим. Здесь же меня осеняет такое "счастье работы", какого я не знал уже года три. Я все переделываю Гаршина - свою о нем| статью - и с радостью жду завтрашнего дня, чтобы снова при няться за работу. Сейчас лягу спать - и на ночь буду читать "Идиота". Есть ли кто счастливее меня. Слава Тебе, Боже мой! I Слава Тебе!

9 мая. Тоже весь день работал. Ходил с Коленькой на море. Заблун дился немного. (...)

2 июня. Были с М[ашей] третьего дня у Андреева. Интересно, как! женился Андреев. Я познакомил его с Толей Денисевич. Он сде-1 лал ей предложение. Она отказала. Тогда он сделал предложение ее сестре. Перед этим он предлагал Вере Евгеньевне Копельман бросить мужа. Вообще: у него раньше была дача, а потом для дачи он достал себе жену. Эту его новую жену никто терпеть не может, все бойкотируют. Прислуга сменяется феноменально часто.

Андреев говорил обо мне: - Вы нужны потому, что вы показываете у всякого стула его донышко. Мы и не подозревали, что у стула бывает дно, а вы показываете. Но с вами часто случается то что случилось с одним героем у Эдг. По: он снимал человека с прыщиком, а вышел прыщик с человеком.

Читаю "Яму" Куприна3 и Дарвина. (...)

/?/о

Январь 11. Чувствую себя хорошо. Вчера была луна - у И[льи] Е[фимовича] затевают Народный Дом - урра! - пили o- я предложил вечер сатириконцев- Урра! (...)

И. Е. говорил со мною о стихах К. Р.- прелесть, о Г. Г. Мясое-дове - "дрянь", о Бодаревском, об Эберлинге: его ученик, пан-поляк, однажды искры, и т. д., и т. д. Сейчас буду править корректуру Сологуба1.

23 января. Вас. Ив. Немирович-Данченко был у меня сегодня и рассказывал между прочим про Чехова; он встретился с Чеховым в Ницце: Чехов отвечал на все письма, какие только он получал.- Почему? - спросил Вас. Ив.- А видите ли, был у нас учитель, в Таганроге, которого я очень любил, и однажды я протянул ему руку, а он (не заметил) и не ответил на рукопожатье. И мне так больно было.

Вечером у Репиных. И. Е. говорил, что гений часто не понимает сам себя.

8 февраля. Ночь. Вчера болтался в городе: читал в Новом Театре о Чехове без успеха и без аппетита. Был у Розанова: меня зовут в "Новое Время". Не хочется даже думать об этом. С Розановым на прощание расцеловался. Говорили: о Шперке, о том, что в книге Роз[ано]ва 27 мест выбрасывается цензором, о Михайловском (оказывается, Роз. не знает, что Мих. написал "Что такое прогресс?", "Борьба за индивидуальность" и т. д.) <...>

Утром вчера у Немиров.-Данченко: говорил, как Чехов боялся смерти и вечно твердил: когда я помру, вы... и т. д. Много водок, много книг, много японских картин, в ванной штук сорок бутылок 07 °Деколону - .множественность и пустопорожняя пышность - черта Нем[ировича]-Д[анченко]. Даже фамилья у него двойная, транный темперамент: умножать все вокруг себя. От Немировича в театр: там какие-то люди, котор. хотели меня видеть, и в том числе Розенфельд: нужно предисловие к книге его жены. ОттудЯ в "Мир", оттуда к Альбову. Взял Альбова в ресторан "Москва" - он задыхается. Очарование чистоты и литературного благородства.И Он терзается уж который год, что не может написать ни строк" "Что так-то небо коптить?" Замыслил теперь вещь - деньги на исходе - больной старик скоро останется без копейки. Спрашиваев не могу ли я свести его с "Шиповником". Это патетично. У меня даже "слезы были на глазах", когда он говорил об этом. Он не ноет, не скулит, он не кокетничает тоскою, но выходит оттого ужаснее. Вспоминал: к[а]к студентом, уже автором "Дня итога" в день казни Кибальчича ("я все их рожи близко видел") зашел к бляди и как она спрашивала, за что их казнили, и сочувствовала революционерам. Мне бы лет 20 назад написать "Яму", а теперь, после Куприна, его уже не тянет. Вспоминал о монастыре Валаам, куда ездил с отцом лет 11-ти, о молчальнике, с к-рым накануне молча ния приехала поговорить в последний раз семья, о кающемся купце, к-рый для подвига - вымостил один дорогу от монастыре к морю и т. д. Отец его - дьякон. ? Здесь Чехов познакомился с Ив. Щегловым - сказал он, уходя из ресторана. Кстати, мне понравилось Андреев меня называет Иуда из Териок - Иуда ИстериоЯ От Альбова опять в "Мир" - застал мать издателя старухи Богушевскую. Она мне сию же минуту с бацу рассказала, что ее сын издает журнал, т. к. его жена умерла, а ребенок родился идиотом, "вы не хотите ли денег, возьмите, пожалуйста, вы такой милый, сын мне доверил кассу, я и даю, кто ни попросит". Я откаи зался - но все мне казалось, как из романа какого-нб. (...)

10 февраля. Сейчас был у меня в гостях Григорий Петров. Приехав из Выборга. В кацавейке и синих каких-то жандармских штанах. Позавтракали вместе. Голова седая стала, к[а]к у Станиславского Пошли к Репину. Там постылая Яворская, Майская, Семенов... (...) Я дурацки делал фокусы на лыжах. Вдруг приносят известие, чШ Комиссаржевская умерла. Толстый профессор Каль читает из "Биржевых". Я почему-то разревелся. Илья Еф. не заметил, что я реву,-Я и говорит:

- Не мудрено и умереть. Вот если так, к[а]к Чуковский се-1 годня на лыжах...

Потом заметил, сконфузился и вышел из комнаты. Сейчас читаю "Ключи Счастья", Вербицкой. Жду, не придет ли от Репина Петров. (...)

20 апреля. Репин в 3 сеанса написал мой портрет. Он рассказывал мне много интересного. Напр., к[а]к Александр II посетил мастеш скую Антокольского, где был "Иоанн Грозный". Пришел, взглянув на минуту, спросил:

- Какого вероисповедания?

- Еврей.

- Откуда?

- Из Вильны, В[аше] В[еличество];

- По месту и кличка.

И вышел из комнаты. Больше ни звука.

Рассказывал о Мусоргском. Стасов хлопотал, чтобы Мусоргского поместили в Военном Госпитале. Но ведь М[усоргский] - не военный. Назовите его денщиком. И когда И. Е. пришел в госпиталь писать портрет композитора - над ним была табличка: Денщик.

Вчера И. Е. был у нас. Какая у него стала память. Забывает, что было вчера. Гессен ему очевидно не понравился. И. Е. показывал нам свою картину "18 окт.", где он хочет представить апофеоз революции, а Гес[сен] посмотрел на картину и сказал: "Вот почему не удалась рус. революция" - ведь зто же карикатура на рус. революцию.

24 апр. Весна ранняя - необыкновенно хороша. Уже береза вся в листьях, я третий день - босиком, детки вчера тоже щеголяли без обуви. На душе - хорошо, ни о чем не думаю. Вчера изнуряли меня: Лидия Николаевна, Анненкова, Иванова, Пуни,- отняли полдня. Нужно от них отгородиться. Решено: на почту не хожу, и вставши - сейчас за стол.

Кука рассказывает: Коля сказал: папа, купи мне зай... потом шлеп по колено в воду - и докончил:

- ца!

Ах, да. Когда И. Е. меня писал, он рассказал мне забавный анекдот об Аполлинарии Васнецове: тот, вятчанин, никогда не видал апельсинов. И вот в СПб. (или в Москве?), увидавши, как другие едят, он купил десяток с лотка; очистил один - видит, красный, подумал, что порченый, и выбросил прочь, другой - тоже, и в конце концов выбросил все. Потом обнаружилось, что то были "мандаринки". (...)

29 апреля. Коля лежит у меня в комнате и вдруг:

- Папа, я думаю, что из обезьян делается человек. Обезьяна страшно похожа на ч[еловека], только бороды у нее нету.

Коля сегодня за ужином с Егоркой об чем-то разговаривал. Егорка безбожно лгал. Я сказал: смотри, Егорка, не ври. Бог накажет.

Коля: - Но ведь же сам так и сделал, что человек врет... Сам делает и сам наказывает...

Детерминизм и свобода воли... Если б я сам не слыхал, не поверил бы. Егоркин папа - повар. Он с важностью говорит: 20 р. в месяц получает.

Конец апреля. Лида: - Сколько на свете есть Петербургов? - Один.- А Москвов? - Тоже одна.- Каждой станции по одной.

" был У Репина: среда- 011 зол' как черт Бр 19 М8Тза столом так и говорит: "Но ведь он б"Уа1цКа, Фи" с0Шка! ?" п0 поводу письма ФилосскЬг,? А эТа дГ °~

<В <<РеЧИ>>)- Я -4"-? ^Йл* ^^Булагов играл на гитаре и гнусно Пел. РУ"ок>. х

Я^абота радостна* Писать о Уитмене и исправляв Г* г^ь1 ^дал книгу в "Шиповник". Маша не сегод^ СтаР"е СТатьи "Строение бодрое, покончил с Ремизовым, возь^*8^ роди* S Андреева Горький: по поводу "Городе A"*PeeBa " атью подробную писать. После Горького Ленс°КУР°ва" хочу Уитмена и за Шевченка-в июле. Шевченко войд^" ^ " 1ую книгу, а Уитмен отдельно2. Весь июль буду В кРИтиЧе--гатьи. а июнь писать фельетоны. Ю же дней мая D *ТЬ "линные подчитать-превосходно. И потом в литературном Д6ЛЫвать. " Шевченко. Идеально! Сегодня читал псалтырь ^ Лет*И1° Июнь который-то. Должно быть, 20-й. Оля Ямпольская приживалки. Унылая скульпторша. Полипсковский ТаланT

с женою. Жена - демонстративно-прозаична Все ра приехал заичны, но они это скрывают, а она даже и не ЗНаетНЩИНЫ Пр°~ скрывать. Груба, громка, стара... (...) я познакомился" 7к^Ж"° кой: очарование. Говорил об Александре Щ Тот о Ч>олен' прошаясь с киевским губернатором, громко сказал-' КазЫвается.

- Смотри мне, очисти Киев от жидов.

По поводу "Бытового Явления". Издает его книжкой покаT корректуру-вспомнил тут же легенду*, что Христос'в Белову" сии посетил одного мужика, хотел переночевать, крыша теКлГ печь не топлена, лечь было негде: '

- Почему ты крыши не починишь? Почему у тебя негде лечь?

- Господи! я сегодня умру! Мне это ни к чему.

(В то время люди еще знали наперед день своей смерти.) Христос тогда это отменил.

Земские начальники, отрубные участки, Баранов, финляндский законопроект, Бурцев и все зто чуждое мне, конкретное - не сходит у него с языка. О Горьком он говорил: с запасом сведений, с умением изображать народную речь, он хочет построить либо тот, либо другой силлогизм. Теперь много таких писателей,- например, Дмитриева.

Я предложил ему дать несколько строк о смертной казни, у меня зародился план - напечатать в "Речи" мнение о смертной казни Репина, Леонида Андреева, Короленки, Горького, Льва Толстого!3

Пошел с Татьяной Александровной меня провожать - прой-

* У меня в статье о нем указано, как он любит легенды - Примеч. автора.

тись. Осторожный, умеренный, благожелательный, глуховатый. Увидел, что я босиком, предложил мне свои ботинки. Штаны широкие обвисают.

Фельетон об Андрееве у меня застопорился. Сижу за столом по 7, по 8 часов и слова грамотно не могу написать.

Татьяна Александровна тревожно, покраснев, следила за нашим разговором. Как будто я держал пред Короленкою экзамен - и если выдерживал, она кивала головою, как мать.

Конфеты были Жоржа Бормана, а море - очень бурное. Белые зайцы. У меня теперь азарт -- полоть морковь.

20 июня. Анатолий Каменский и его товарищ у нас. Ехал в трамвае с господином, у которого ноги попахивали. Он вынул карточку и написал: "Вам необходимо вымыть ноги и переменить чулки. Анат. Каменский". Дурак! Вечером у Короленка - Редько - пошли-проводили на станцию. Говорили о спиритизме. Короленко на точке зрения Бюхнера-Молешотта. Рассказывал о проф. Тимирязеве - весельчак: проделывал тончайшие работы, напевая из оперетки. И его враг, другой профессор, живший в нижнем этаже,- всегда возмущался: к[а]к серьезный ученый может напевать. Идиллия! Склад ума у Короленка идиллический. Вчера он рассказывал о своих дочерях: как где в славянских землях их встретили тамошние крестьянки, разговорились и дали дочерям яиц и ягод:

- За то, что вы умеете по-нашему (по-хорватски?) говорить.

Идиллия!

24 июня. Маша уехала в город. Тайком пробралась. У меня в то время сидели Татьяна Александровна и Короленко. Короленке я чаю не дал, он говорил о Гаршине: "был похож в бобровой шапке на армянского священника". Рассказывал о Нотовиче. (Оказывается, Короленко начал в "Новостях"; был корректором, и там описал репортерски драку в Апраксином переулке.) Один корреспондент (Слово-Глаголь) прислал Нотовичу письмо: кровопийца, богатеете, денег не платите и т. д. Нотович озаглавил "Положение провинциальных] работников печати" и ругательное письмо тиснул в "Новостях" к[а]к статью.- Потом я пошел с ним к Т[атьяне] А[лександровне]. По дороге о Луговом, после о Бальмонте, о Врубеле, о передвижниках и т. д., о Мачтете и Гольцеве.

Репин об Андрееве: это жеребец - чистокровный.

О Розанове: это баба-сплетница.

7 июля. С Короленкою к Репину. Тюлина он так и назвал настоящей фамилией: "Тюлин" - тому потом прочитали рассказ, и он выразился так:

"А я ему дал-таки самую гнусную лодку! Только он врет: баба меня в другой раз била, не в этот". Тюлин жив, а вот "бедный Макар" скончался: его звали Захар, и он потом так и рекомендовался: "Я - сон Макара", за что ему давали пятиалтынный.

"Таким образом, если я сделал карьеру на нем, то и он сделал карьеру на мне".

У Репиных на летней террасе: m-me Федорова и Гржебин. К[оролен]ко был в ударе. Рассказал, как по Невскому его везли в ссылку четыре жандарма в карете, и люди, глядя на карету, крестились, а потом передавали его от сотского к десятскому, к заседателю и в конце концов - к бабе Оприське. У И. Е. в мастерской картина "Пушкин и Державин" сильно подвинулась вперед. Общий тон мягче: генерал (Барклай де Толли) заменен отцом, рядом с Паганини еще воспитатели, вольница заменена рыдающими запорожцами, в "Крестном Ходе" - переделки.

Неделю назад у меня родился сын.

10 июля. Бессонница. Лед к голове, ноги в горячую воду. Ходил на море. И все же не заснул ни на минуту. В отчаянии исковеркал статью об Андрееве - и, чтобы как-нб. ее закончить, прибег утром к кофеину. Что это за мерзость - писание "под" стакан кофею, под стакан крепкого чаю, и т. д. Свез в город - без галстуха - так торопился, в поезде дописывал карандашом. Гессен говорит: растянуто4. В редакции Клячко с неприличными анекдотами доминирует над всеми. О. Л. Д'Ор просил отвезти О. Л. Д'Орше деньги. Я взял извозчика, приехал - она у Поляковых. Там Аверченко, вялый и самодовольный. (...) Я с ним облобызался - и, под предлогом, удрал к Т[атьяне] А[лександровне].

Короленко встретил меня радостно. О Репине. О Мультанов-ском деле: как страшно ему хотелось спать, тут дочь у него при смерти - тут это дело - и бессонница. Пять дней не сомкнул глаз5.

"В 80-х гг. безвре[ме]нья - я увидел, что "общей идеи" у меня нет, и решил сделаться партизаном, всюду, где ч[елове]к обижен, вступаться и т. д.- сделался корреспондентом - удовлетворил своей потребности служения".

15 июля. Катался с Короленкою в лодке. Т[атьяна] Александровна], Оля (Полякова), Ася и я. О Лескове: "Я был корректором в "Новостях" у Нотовича, как вдруг прошел слух, что в эту бесцензурную газету приглашен будет цензор. Я насторожился. У нас шли "Мелочи Архиерейской Жизни". Вдруг входит господин чиновничьего виду.

- Позвольте мне просмотреть Лескова "Мелочи".

- Нет, не дам.

- Но как же вы это сделаете?

- Очень просто. Скажу наборщикам: не выдавать вам оттиска.

- Но почему же?

- Потому что газета у нас бесцензурная, и цензор...

- Но ведь я не цензор, я Лесков!

Потом я встретился с ним в редакции "Рус. М[ысли]". Свел нас Гольцев. (Я тогда был как-то заодно с Мачтетом.) Я подошел к Лескову с искренней симпатией и начал:

- Я, правда, не согласен с вашими мнениями, но считаю Ваших "Соборян"...

Он не дослушал и сразу заершился: Фу! фу! Теперь... в такое время... Нельзя же так... Ничего не понимают... Никакого разговору не вышло.

На перемену его взглядов в сторону радикализма имела влияние какая-то евреечка-курсистка. Я видел ее в "Новостях" - приносила статьи: самодовольная".

Т[атьяна] А[лександровна] еще раз подтвердила, что она не боится доверять мне детей, и Короленко:

- Только не усмотрите здесь аллюзии: нас, малышей, мама совершенно спокойно отпускала купаться с сумасшедшим. Сумасшедший сидел в Желтом доме, иногда его отпускали, и тогда он водил нас купаться.

20 июля. Был Андреев у К[оролен]ка: приехал часов около семи. Никакого исторического события не вышло. Нудный Елпатьевский был со своим сыном и племянником, Кулаков,- Андреев долгожданный с женою и с Никол. Никол, на террасе. Все смотрели на Андреева, хотели слушать Андреева, а Короленко стал рассказывать один свой рассказ за другим: о комете, о том, как он был в Сербии, и т. д. Андреев ни слова, но, очевидно, хмурый: он не любит рассказов о второстепенностях, он хотел говорить о "главном", хотел побыть с Короленкою наедине, но ничего не вышло. Рассказал А[ндрее]в анекдот, как он, подделавши голос, звонил к Ник. Дм. Телешову, якобы Боборыкин.

- Кто говорит?

- Боборыкин.

(А Телешов - он такой почтительный.)

- Что угодно, Щетр] Дмитриевич]?

- Хочу жениться, не пойдете ли ко мне в шафера?

Потом Короленко проводил меня с Т[атьяной] А[лександровной] домой. Говорил о том, что ему очень понравился последний мой фельетон об Андрееве, но главная ли здесь черта А[ндрее]ва,- он не знает.

Сегодня я был с Колей и Лидой в кинематографе; потом на Асиной лодке катался с Володей, Шурой, Асей, Олей, Соней и Таней6. К берегу выбросило утопленника.

5 октября. Был вчера у Розанова. Жену его 3 дня назад хватил Удар "Она женщина простая, мы с нею теперь были за границей, и она обо многом впервые дошла своим умом - как же это Бог? - и вот приехала в СПб, ее хватил удар, и она с первого же слова:

- Это оттого; "что я жила умом, а не сердцем". (...)

Январь. Пишу о Шевченко. Т. е. не пишу, а примериваюсь. Сегодня приедет ко мне Гр. Петров. Он был очень мил с нами, когда мы с М[ашей] 3 дня назад отправились в Выборг. Мы покупали мебель, он - по всем мебельным магазинам, даже в тюрьму, где изделия арестантов, к немому финну - за телятиной, нес телятину за нами и т. д. Он немного пресен, банален, но он по-настоящему, совсем I не банально добр,- без малейшей ляпидарности,- и к тому же без позы. Он мне предложил, малознакомому, 200 р., я взял у него 100 - и никаких изъявлений благодарности.

28 яыв. Сейчас раздавал Мане и Нюне пряники, которые прислала им Нордман. Она всегда, когда гости (более близкие) уходят, говорит с милой и деловитой улыбкой "подождите" и выносит штук 25 пряников и раздает для передачи всем чл[енам] семейства и "сестрицам" (прислуге.) Точно так же после всякого обеда она говорит: - Надеюсь, что вы достаточно голодны.- Был теперь бас-Державин, Ермаков, какой-то господин, котор. читал свою драму: о пауке, о Пытливости и Времени. И. Е. слушал-слушал и сбежал, я сбежал раньше, сидел внизу, читал. Разговор о Шаляпине - "Утро Рос[сии]" назвало Ш[аляпин]а хамом.- Браво, браво! - сказал И. Е. (Это его любимое слово: горловым голосом.)

30 янв. Сижу и жду И. Е. и Нат. Борисовну. Приедут ли они? Шкаф, наконец, привезли, и я не знаю, радоваться или печалиться. Вообще все мутно в моей жизни, и я не знаю, как к чему относиться. Резких, определительных линий нет в моих чувствах. Я сейчас занят Шевч[енк]ою, но, изучив его до конца - не знаю, как мне к нему отнестись. Я чувствую его до осязательности, голос его слышу, походку вижу и сегодня даже не спал, до того ясно чувствовал, как он в 30-х гг. ходит по Невскому, волочится за девочками и т. д. Удастся ли мне все это написать? Куоккала для меня гибель. Сейчас здесь ровная на всем пелена снегу - и я чувствую, к[а]к она на мне. Я человек конкретных идей, мне нужны образы - в уединении хорошо жить человеку логическому - а вместо образов снег. Общества у меня нет, я Репина жду, как манны небесной, но ведь Репину на все наплевать, он не гибок мыслями, и как бы он ни говорил своим горловым голосом: браво! браво! - это не помешает ему в половине 9-го сказать: - Ну, мне пора.

Получил я от Розанова письмо с требованием вернуть ему его книги. Значит, полный разрыв1.

1 апреля. Только что с Т[атьяной] А[лександровной] приехал ко мне Короленко дачу искать. Борода рыжеватая от лекарства против экземы. Слышит он будто туже. Об Алекс. Н. Толстом, с кото-

Салон ее светлости русской литературы. Рис. Ре-Ми. 1914. Фрагмент шаржа. Изображены: 1. И. Потапенко, 2. Сергей Городецкий, 3. Ал. Рославлев, 4. Корней Чуковский, 5. Леонид Андреев, 6. Ал. Толстой

рым я его давеча познакомил: - Представлял его себе худощавым и клок волос торчком торчит. Думал, что похож на Алексея Константиновича.- Но где же у Ал. Конст-ча клок? - В молодости.- Про Петрова портрет: а вот и Чириков.- Детям дал апельсины. Сломались сани, наткнувшись на столбик. Он их умело чинил. Рассказал чудесный анекдот: было это в 1889 г. Он только что обвенчал студента и девицу. Студент поехал на облучке, а он с его женой рядом. Навстречу шла ватага студентов. Когда сошли у монастыря, стали молодожены целоваться. А К[ороленко] ищет камушков. Один студент с насмешкою: профессор, какой породы этот камушек? К[оролен]ко:

- Во-первых, я не профессор, а во-2-х, это не моя жена.

5 мая. На новой даче. (...)

Пишу заметку о воздухоплавании2. Сейчас сяду переводить! DoglandA Маша в Худ. Театр поехала вчера и не вернулась. Мой нынешний пафос - уехать куда-нб.

10 мая. Опять W[alt] W[hitman]. Вспомнил, к[а]к Короленко говорил о выражении Брюсова: "миги":-Очень хорошо - напоминает фиги. (...)

16 июня, четв. Репин в воскресение рассказывал много интересно- I го. Был у нас Философов (привез пирог, синий костюм, галстух I заколотый), Редько, О. Л. Д'Ор и др. Репин говорил про Малорос- I сию. С 15-летним Серовым он ездил там "на этюды". "Хохлы так I изолгались, что и другим не верят. Я всегда являлся к попу, к духо- I венству, чтобы не было никаких сомнений. И никто не верил, что я I на этюды, думали, что я ищу клад. Один священник слушал меня, I слушал, а потом и говорит:

- Скажите, это у вас "щуп"?

Щуп для клада - про зонтик, который втыкается в землю. 1 На Волге не так:

- А и трудная же у вас должность! Все по горам-все по! горам - (Жигули) бедные вы, бедные - и много ли вы получаете? 1

Про Мусоргского - как Стасов вез его портрет из госпиталя,! где М[усоргск]ий умер - и, чтобы не размазать, держал его над] головою, и был даже рад, что все смотрят.

Я указал - как многие, кого напишет Р[еп]ин, тотчас же умирают Мусоргский, Писемский и т. д. О. Л. Д'Ор сострил: а вот Столыпину не помогло. И. Е. (как будто оправдываясь): "Зато-1 Плеве, Игнатьев, Победоносцев - множество". (...)

24 июня. Пишу программу детского журнала. Дело идет очень вяло. Хочется махнуть рукой!4

Среда 13 июля. Все еще пишу программу детского журнала. Ужас, Был у Репина. Там некто Печаткин прочитал неостроумный рассказ, где все слова начинались на з. "Знакомый закупил землю.] Знакомого запоздравили". И. Е. говорил:

- Браво, браво!

Потом он же рассказал армянский и евр [ейский] анекдот, как арм. и евр. рассказывали басню о "лисеночке и m-me вороне". Потом одна седая, с короткими ногами, декламировала о каком-то^ кинжале. И. Е. говорил:

- Браво, браво. Потом фотограф Глыбовский позорно прочитал о какой-[тоЯ

вакханке. Реп[ин]:

- Браво, браво!

Ужасное, однако, о[бществ]о у Репина. Эстетика телеграфистов и юнкеров.

/9/2

Май 15ое. Я уже давно совсем больной. 3-й день лежу в постели. 12-го Марг. Ф. уехала на голод. Я ее провожал. Виделся с Короленко. Он замучен: Пешехонов и Мякотин в тюрьме, Анненский за границей - больной,- он один читает рукописи, держит корректуры и т. д.- "А все же вот средство против бессонницы: поезжайте на велосипеде. Мне помогло. Я сломал себе ногу - меня уложили в кровать, и бессонницы прекратились". Ужасно весь захлопочен-ный. Телефон.- Что такое? - В. Г., у одной рабочей увечье; она затеяла процесс; выиграла; 600 р.; адвокат себе берет гонорару 400 - помогите! - Короленко, не допивши чаю, начинает звонить ко всем адвокатам,- хлопочет, суетится - и так каждый день! - Рассказывал, как он одного спас от повешения: бегал по судьям и в конце концов 31-го декабря обратился к Гучкову - тот сделал все возможное.- Состряпал с Т[атьяной] А[лександровной] Голодный номер, прилож. при "Совр. Слове" - и даже карту сам нарисовал. Когда Анненский был болен, он спал на полу - возле: -"Кто ни придет, наступит".

Был у Розанова. Впечатление гадкое. (...)

Жаловался, что жиды заедают в гимназии его детей. И главное чем: симпатичностью! Дети спрашивают: - Розенблюм - еврей?- Да! - Ах, какой милый.- А Набоков? - Набоков-русский.- Сволочь! -Вот чем евреи ужасны. (...) Библиотеку основывает в Костроме. Показывал домик, где родился: изба. На прощание целовал, благодарил - ив тот же день поехал ко мне - через час. (...)

Кстати, чтобы не забыть. Еду я на извозчике, а навстречу Короленко на велосипеде. Он мне сказал: я езжу всегда потихоньку, никогда не гоняюсь; в Полтаве еще некоторые поехали, поспешили, из последних сил, а я потихоньку, а я потихоньку,- и что же, приехал не позже других... Я подумал: то же и в литературе. Андреев и Горький надрывались, а Короленко потихоньку, потихоньку...

Познакомился с женой его. Ровный голос, без психологических интонаций. Душа большая, но грубая.

И. Е. Репин был у нас уже раз пять. Я у него - раз. Он пишет теперь портрет фон Битнера, Леонида Андреева и "Перед Закатом" - стилизованного Толстого. Толстой, осиянный заходящим солнцем, духовная экзальтация, таяние тела, одна душа. Но боюсь безвкусицы: ветка яблони - тенденциозна, сияние аляповато. Это к[а]к стихотворение в прозе - кажется легко, а доступно лишь немногим. И. Е. ждет, когда зацветет у него яблоня, чтобы с натуры написать. В воскресение он позвал меня развлекать Битнера: У того очень уж неподвижное лицо.

3 июня. С М. Б., И. Е-чем и Н. Б. ходили на станцию провожать Кн. Гидройца. Илья Ефимович рассказывал, к[а]к он познакомился

К. Чуковский

49

с Л. Н. Толстым. В 70-х гг. жил он на Плющихе, а Толстые в д нежном переулке. Какого вечером докладывают ему, что пригц^ кто-то. Он выходит: Лев Н-ч. Борода серая. "Я считал по портре^ Крамского, что он высокий, а он приземистый: немного выц^ I меня". Пришел познакомиться. И сейчас же заговорил, о - свое^ I он тогда очень мучился. Что говорил, не помню,- очень глубок^' I замечательно (я только уши развесил!). Но помню, что выпц ' I целый графин воды. 1,1

Стали мы считать, сколько портретов Толстого написал И. I Оказывается, десять.- Неужели я 10 портретов написал!-Уд>, ' ляется И. Е.1. Ч

Очень смешной эпизод вышел с И. Е. недавно: в трамвае 0 I встретился с инспектором Царскосельского лицея. И. Е. сказал, ** едет на собрание Толстовского Комитета.

- А вы были знакомы с самим "стариком"? - спрашива~1 невежда инспектор.

- Да, немного,- скромно отвечает И. Е.

И. Е. ходит купаться. Пошел в бурю и в грозу. Ветер купальну^ будку поднял на воздух, когда в ней находился И. Е., и разбцЛ в щепки, а И. Е. цел и невредим оказался на коленях.- Cobc^Jj Борки2,- говорит Н. Б.

- И за что мне слава такая? - говорит И. Е.- Вот уж ckoi

на том свете с меня за это много спросят.

ад I

4 июня. У Бобочки уже месяца три завелось ругательное слов^ дяба (должно быть: дьявол, а м. б. бяка), и вот первая связц, фраза, к-рую он недавно сказал:

- Боба - пай, няня - дяба.

Короленко о Верещагине: когда умер Михайловский, K[opoJ лен]ко ехал на погребение в СПб. В одном поезде с ним - В. В.

рещагин.- Осиротело "Русское Богатство",- сказал Короленко___

Михайловский скончался.

- Дело поправимое! - сказал Верещагин.- Возьмите моего, брата.

5 июня. Вчера опять был И. Е.- у Маши на именинах. Подарил ей свой старый фотографический] портрет. Говорили о литературе, И. Е., оказывается, очень обожает Чернышевского, о "Что делать" говорит, сверкая глазами. Тургеневск[ие] Стихотворения] в прозе ненавидит.

11 июня. Вчера И. Е. рассказывал, к[а]к умер А. А. Иванов, художник. Он к[а]к пенсионер должен был явиться к Марии Николаевне, велик, княгине. Борода: сбрейте бороду. Нет, я не сбрею. Явился он к ней в 10 утра: а, борода! - его в задние ряды: только в 4 часа; она его приняла. Он был голоден, угнетен (приняла сухо), изму чен - поехал куда-то на дачу (в Павловск?) к Писемскому, та напился чаю, один стакан, другой, третий - и умер от холеры Вчера был Иванов день. Мы с Колей и Лидой в лодке - и с Боб!

12 июня. Сегодня годовщина со дня смерти Альбова - ив "Речи" напечатано: годовщина смерти писателя Михаила Николаевича Альбова.

Отмечаю походку Ильи Ефимовича: ни за что не пройдет первым. Долго стоит у калитки: - Нет, вы первый, пожалуйста.

14 июня. Сегодня Лидочка первый раз сказала: я сама. До сих пор она говорила о себе в мужск. р[оде]: я пошел, я сказал, я сам. А сегодня я сижу и пишу о Чарской, Л[ида] под окном собирает колокольчики, и вдруг я слышу, она говорит девочке подруге: я сам, я сама сосчитаю.

Сейчас был Репин. Приглашает ехать в воскр. в Териоки - в театр. Хорошо! Рассказывал о композиторе Милии Балакиреве. Репин написал его в числе других русских композиторов для Славянского Базара. Милий позировал, но даже не заинтересовался взглянуть, когда портрет был готов.

16. Утонул 3-го дня Сапунов в Териоках. Коля сидит с Джимми у глобуса - и путешествует: тра-та-та-та-та! Он очень любит географию.- А тут уже начинается лед, лед, лед, лед...

17-18-19-20. События, события и события. Мы были с И. Е. и Н. Б. и Бродским в Териоках; были в общежитии актеров - у Мейерхольда. Илья Ефимович был весел и очарователен. Попался торговец итальянец.- А ну, И. Е., к[а]к вы по-итальянски говорите? - И. Е. пошел "козырять" и купил у итальянца ненужную цепочку. Потом купил за 10 р. для нас ложу. Потом повел нас пить кофе: - Я угощаю, я плачу за все! - Мы пошли в этот милый Териокский ресторанчик. Он стал говорить: почему я не куплю дачу, на к-рой живу. Я сказал: я беден, я болен. И. Е. подмигнул как-то мило и простодушно: - Я вам дам 5 или 10 тысяч, а вы мне отдадите. Я ведь кулак, вы знаете,- и всю дорогу он уговаривал меня купить эту дачу на его деньги.

- А если вы купите,- и она вам разонравится, то я... беру ее себе... видите, какой я кулак!

Н Б. горячо убеждала нас согласиться на эту сделку. (...)

Чарская не пишется совсем. Я и так, я и сяк.

Пол наших детей определился в это лето очень ясно: Лидочка, несмотря на прекрасную погоду, прячется с девочкой Паней в душных комнатках - и пестует куклу Володечку; а Коля по глобусу ездит открывать Северный полюс. Древние наследия веков в таких новеньких экземплярах! У Бобы все новые и новые фокусы. Всем показывает нос, плюет, иба, иба, иба.

Вот он, репинский темперамент.- Вчера, 1-го июля, был день "Колоса ржи". Мы собрались у Евгении Оскаровны Нордман - крюшон, пироги, земляника - все очень хорошо - О. Л. д'Ор беседовал с И. Е., и вдруг - я слышу, И. Е. кричит: дрянь, всякая ко-

4*

51

зявка - и слушать не хочу! - не желаю - запыхтел, заволновался - слова не дал сказать О. Л. д'Ору и пошел прочь по тропинке - в сером новом сюртуке - с серыми волосами - с коричневым лицом к Мейерхольду. (...)

6 июля. Про Чарскую окончательно не пишется. Сегодня на лодке! с девицами. Закончил с Колей "Товарищество Неболёт". Репин в прошлое воскресение читал лекцию, к-рую закончил: "И Бог, заканчивая каждый день творения,- говорил: это хорошо! Великий художник хвалил свое творение!" - Многие из "вестникознаньевцев"| расспрашивали меня: к[а]к это Репин говорил о Боге? Я ответил им, что это только метафора. Но третьего дня И. Е. за столом говорит мне: "Нет, это не метафора. Я так и верю. Бог должен быть художником, п. ч. иначе - как объяснить ту радость и тот молитвенный I восторг, к-рый испытываешь во время творчества,- и почему бы так дорого ценилось бесполезное искусство?" (...)

16 августа. Сейчас иду к И. Е., он будет писать Короленко. Это по| моей инициативе. Я страшно почему-то хочу, чтоб И. Е. написал Короленку. Давно пристаю к нему. Теперь, когда умер Н. Ф. Аннен-Ш ский, на даче Терпан, где живет Короленко (и Марья Алекс, и Авд. I Семен., и дочь Короленка, и Татьяна Алекс,л Маргарита Ф., и дети! Т[атьяны] А[лександровны]), страшная скука. Вдова, которой уже 72 года, которая так старается "держаться", что возле открытого! гроба Н Ф. спросила меня, как моя бессонница,- очень тоскует! К[ороленк]о осунулся,- я и придумал свести их с И. Репиным! К[ороленк]о был очень занят, но я с худ. Бродским за ним вторич- I но. (...) Репин о Короленке: но все же он - скучный ч[елове]к! I Рассказывает, к[а]к К[оролен]ко ехал на велосипеде - и налетел на I ч[елове]ка. Чтобы не сбить того с ног - сознательно направил I велосипед в канаву.

Ночью 20 августа я уже лег, как увидел, что мне не заснуть! Я оделся и пошел за 3 версты - чудной, сырой ночью, с мягкими! светами вокруг каждой террасы - босиком и без шапки. Дети Богданович играли в карты. Александра Никитишна встретила меня] приветливо. Вл. Галактионович и его жена были ласковы. Он даже провожал меня, тоже без шапки. Взял об руку, как делают глухие:] "Скажу вам по секрету. Тетушка пишет мемуары о Н Ф.". Рассказывает, как Ник. Фед. ссорился с Александрой Никитишной:

- Открой мне дверь.

- Зачем?

- Я хочу тебе сказать, что я тебя презираю и ненавижу. ,

- Ну вот ты мне и так сказал.

И всегда из-за теоретических вопросов3.

К[а]к Анненский на Финл. Вокзале, когда думал, что меня возьмут, сунулся вперед к жанд. оф[ицеру] - "вот, вот",- и совал cboi паспорт.

Портрет Репина работы Бродского кажется Короленке отвратительным: замороженный таракан какой-то.

12 октября. М[аша] рассказывает Бобе сказку (Бобе 2 года) о петухе и лисе. Он расплакался:

-- А я an кнут и ба лису!

Чувство справедливости. Он говорит: леладь (лошадь); пойдем мадонь (домой).

И. Е. был у меня, но я спал. Он расходится с Нат. Борисовной. " Суббота. Ночь. Не сплю. Четвертую неделю не могу найти вдохновения написать фельетон о самоубийцах4. Изумительная погода, великолепный кабинет, прекрасные условия для работы - и все кругом меня работают, а я ни с места. Сейчас опять буду принимать бром. Прошелся по берегу моря, истопил баню (сам наносил воду) - ничего не помогло, потому что имел глупость от 11 до 5 просидеть без перерыва за письменным столом. Ах, чудно подмерзает море. И луна.

В среду был у И. Е-ча. Н Борисовны нет. Приехали: Бродский, Ермаков, Шмаров; И. Е. не только не скрывает, что разошелся с Н Б., а как будто похваляется этим. Ермаков шутил, что нас с М. Б. нужно развести. И. Е. вмешался:

. - Брак только тот хорош, где одна сторона - раба другой. Покуда Н Б. была моей рабой (буквально!), сидела себе в уголке,- все было хорошо. Теперь она тоже... Одним словом... и вот мы должны были разойтись. Впрочем, у нас был не брак, а просто - дружеское сожитие*. И с этих пор наши среды... Господа, это вас касается... Я потому и говорю... примут другой характер. Я старик, и того веселья, которое вносила в н[аши] обеды Н Б., я внести не могу. Не будет уже тостов - терпеть их не могу - каждый сможет сесть где вздумается и есть что вздумается, и это уже не преступление - помочь своему соседу (у Н. Б. была Самопомощь, и всякая услуга за столом каралась штрафом: тостом). Можно хотя бы начать с орехов, со сладкого,- если таковое будет,- и кончить супом. Вот, кстати, и обед.

Заиграла шарманка.- Зачем завели шарманку? Больше не нужно заводить!

Потом И. Е. пошел меня проводить и рассказывал, к[а]к Н. Б. понесла на своей лекции 180 р. убытку - читала глупо - очень глупо! - но ей и сказать нельзя,- дурацкое самолюбие - вот болезнь: непременно хочет славу - и т. д. За столом читали статью О. Л. Д'Ора ругательную о Наталье Борисовне.

Читал длинную записку Леонтия Бенуа о введении в Академии церковной живописи. Не сомневается, что записку составил Беляев и что Бенуа проведет на это место Беляева. Говорили о том, что нужно иконы писать с молитвою. Подхватил: - Да, да! Вот Поле

* Эти слова очень возмущают Машу.- Примеч. автора.

нов, когда писал Мадонну, так даже постился (я присутствовал), вышла... такая дрянь!

7 ноября. Все мои дела обстоят великолепно. Послезавтра лекция, и я никогда не верил, что с моими бессонницами мне удастся ее закончить. А теперь я верю. Дело, кажется, идет недурно. Я уже дал характеристику Ц[енско]го, Зайцева, Сургучева, Бунина (нужно Сологуба) - и могу перейти к сам[оубийцам]. Там у меня много подготовлено. В самом худшем случае выйдет оч[ень] краткая I лекция - так что ж такое. Во всяк[ом] случае будет 2 фельетона.

12 ноября. Бобины слова: Силокатка - лошадка. Лёлядь - лошадь. (Он только о лошадях и говорит. Дяба - плохое. Дуля - брань (дура).) Бом-бом - гулять. А уюую - не хочу. Как Боба долго начинает плакать. Сегодня говорит: это вкуное. Я говорю: не понимаю. У него сначала все в лице останавливается, потом начинает чуть-чуть (очень медленно) подгибаться губа - выражение все беспомощнее - и только потом плач. Очень обижается, когда не понимают его слов.

Лида про пятую заповедь - "Вот бы хорошо: чти детей своих!т Ее любимые книги: "Каштанка" и "Березкины именины". Allegro. Она читает их по 3 раза в день. (...)

/9/3. I

18 янв. 1913 года. Репин о И. Е. Цветкове, московском собирателе: скучный и безвкусный; если, бывало, предложишь ему на выбор (за одну цену) две или три картины, непременно выберет худшую.

Я спросил его, как его встречали в Москве? Он: "Колокольного звону не было!" Рассказывал, как Николай II наследником посетил выставку картин. Сопровождал его художник Литовченко. Увидел картину с неразборчивой фамилией.- Кто написал? - Вржещ, В[аше] В[ысочество]! -выпалил Литовченко. Тот даже вздрогнул, и впоследствии с каким-то Вел. Князем забавлялись:

- Вржещ, В[аше] В[ысочество]!-кричали друг другу.

8 февраля. И. Е. Репин, узнав, что поэт А. Богданов, подготовляясь к амнистии, хочет сесть в тюрьму, дал ему (без отдачи, тайно) 100 рублей. Потом гулял со мною и с Богд. под луною (дивной!) по' снегу - любовно смотрел на Богданова - к[а]к на сына. Рассказы-1 вал о своей маме: та, бывало, читает Библию, к ней придет соседка - и плачет: о чем же ты, Фимушка?

21 февраля 1913. Вчера в среду И. Е. Репин сказал мне и Ермакову1 по секрету: "только никому не говорите" - что он, исправляя,.

"тронул" "Иоанна" кистью во многих других местах - "чуть-чуть"1 - вне удержался".

О Волошине: "Возмутила бессовестность, приноравливается к валетам. Но я ему не говорил, что не принял бы билета, я сказал:

- Пожалуйста, ничего не меняйте. Не стесняйтесь. Говорите так, как будто меня нет.

Он: - Я, если бы знал, что вы пожалуете, прислал бы вам почетный билет.

Я: - Ну зачем же вам беспокоиться.

И вообще мы беседовали очень добродушно"2.

- Был у Сытина - Ивана Дмитриевича. Ну и снимали же меня. И куда ни пойду - тррр - кинематограф.

Свирский прислал ему афоризмы - плоские.

22 февраля. Коленька в моей комнате пишет у меня чистописание "степь, пенье, век" и говорит: "Самое плохое во мне - это месть. Я, например, сегодня чуть не убил ломом Бобу. А за что?! Только за то, что он метелочку не так поставил. Когда я вчера ударил Лиду, ты думаешь,- мне не было жалко. Очень было жалко, я очень раскаивался". Буквально.

25 февраля - или 26-ое? - словом, понедельник. Был вчера у И. Е.- А у нас какой скандал на выставке. (Сидит с Васей и пьет в темноте чай.) - Что такое? - Этот дурак! (машет рукой). То есть он не дурак - он умнейшая голова - и...- Оказывается, третьего дня, когда выставку передвижную уже устроили, звонок от цензора: - Ничего нет сомнительного? Тогда открывайте.- Есть Репина картина.- Как называется?- "17 октября". - Как?- "17 октября".- А что изображено? - Манифестация.- С флагами? - С флагами.- Ни за что не открывать выставку. Я завтра утром приеду посмотрю. "А я,- рассказывает Репин,- сейчас же распорядился: повесить рядом с моей картиной этюдики В. Кн. Ольги А[ле]ксандровны и попросил Жуковского, к-рый купил у меня ("за наличные") "Венчание Государя Императора",- тоже сюда, рядышком.

Великая Княгиня была, смотрела мое "17 октября", ничего не сказала,- улыбнулась на моего генерала (к-рый в картине фуражку снимает) - и назавтра, когда приехал цензор, ему все это рассказали, показали - разрешил.

- Слышали, адрес мне подносят - зачем ? - дураки! - т. е. они не дураки, они умнейшие головы, но я... чувствую - я такое ничтожество...

- За вырезки газетные счет: 43 рубля в месяц. Скажу Наталье Борисовне: довольно. Надоело. И я - пройду мимо стола, где сложены вырезки - и целый час другой раз потеряю. Довольно!"

В 9 '/2 час[а] вечера пришел с Васей к нам. Сел за еду.- Ах, маслины, чудо-маслины! Огурцы - где вы достали? Ешь, Вася, огурцы. Халва - с орехами, и, знаете, с ванилью,- прелесть.- У И. Е. два отношения к еде: либо восторженное, либо злобное. Он либо ест, причмокивает, громко всех приглашает есть, либо ненавидит и еду, и того, кто ему предлагает; скушайте прянички! - искривился: очень сладкие, приторны, черт знает, что такое...

Как он не любит фаворитизма, свиты, приближенных. Изо всеЛ великих людей он один спасся от этого ужаса. Если дать ему стул или поднять платок,- он тебя возненавидит, ногами затопает. Я эту среду - черт меня дернул сказать, когда он приблизился к столу: - Садитесь, И. Е.- и я встал с места. Он не расслышал и приветливо, с любопытством: - Что вы говорите, К. И. ?

- Садитесь.- Его лицо исказилось, и он произнес такое, что пов том пришел извиняться.

'!0 марта, среда. Приехал из "Рус. Молвы" сотрудник - расспросить Илью Ефимовича о Гаршине. Но И. Е. ему ничего не сказал, а гогда сотрудника увлекла Наталья Борисовна и дала ему свою статейку, И. Е. за столом сказал: - Помните, К. И., я вас в первое время - в лавке фруктовой - все называл "Всеволод Мих.". Вы ужас как похожи на Гаршина. И голос такой мелодический. А знаете, к[а]к я с ним познакомился? Я был в театре - кажется, в опере - и заметил черного южанина - молодого - думаю: земляк (у нас много таких: мы ведь с ним из одной губернии, из Харьковской), и он на меня так умильно и восторженно взглянул; я подумал: должно быть, студент. Потом еще где-то встретились, и он опять пялит глаза. Потом я был в Дворянском Собрании (кажется), и цела группа подошла юношей: позвольте с вами познакомиться, и онг ними.- Как же ваша фамилия? - Гаршин.

- Вы Гаршин?!? Так мы с ним и познакомились.

19 марта. И. Е. повел меня и М. Борисовну наверх и показал hobjI начатую картину "Дуэль". Мне показалась излишне театральной нарочито эффектной. Я чуть-чуть намекнул. И что же? На след. ден~ он говорит: - А я переделал все ошибки. Хорошо, что я вам тога показал. Спасибо, что сказали правду - и т. д.

Я работаю много - и не знаю, что выходит, но эта квартир вдохновляет меня - очень удобно. Вчера работал 12 час. От 5 f утра до 6 ч. веч. с перерывом в 1 час, когда скалывал лед. Все не moj справиться с Джеком Лондоном для "Рус[ского] Слова"3.

Вчера в воскресенье - апреле был И. Е. Пошел ко мне наверх! лег на диване - впервые за все вр[емя] нашего знакомства - а я ему читал письма И. С. Тургенева к Стасюлевичу. Прежде, чем я нач[ал] читать, он сказал: "Любезнейший" - что это за привычка б[ыла] у Тург. начинать письмо словом Любезнейший! Вас. Вас. Ве-| рещагин так обиделся, что разорвал все письма Тург-ва: какой я ему любезнейший!

- Эх, у меня б[ыло] прекрасное письмо от Тург: "Любезнейший репин!" Он писал мне о том, что m-me Viardot не нравится, к[а]к я начал его портрет, и я, дурак, замазал - и на том же холсте написал другой.

Оказывается, И. Е. дал слесарю Иванову денег для того, чтоб не брал он сына своего иэ гимназии.

Четверг 10 апреля. Сегодня в 1-й р[аз] ходил босиком. Вдруг наступило лето, и тянет от книги, от мыслей, от работы в сад. Это очень неприятно, и я хочу хоть привязать себя к столу, а не сдаться. Нужно же воспользоваться тем, что вдруг наступил просвет. Я каждую ночь сплю - в течение месяца - без опия, без веронала и брома. Ведь два года я б[ыл] полуидиотом, и только притворялся, что пишу и выражаю какие-то мысли, а на деле выжимал из вялого, сонного, бескровного мозга какие-то лживые мыслишки! Вчера я был у И. Е.- и, несмотря на шум и гам, прекрасно после этого спал, чего со мной никогда не бывает. Утром, позанявшись "по Некрасову", я пошел на станцию. Забрел к Брусянину, добыл книги "футуристов", иду назад. На станции говорят: "К вам поехали госп[один] и дама!" Бегу, а потом не торопясь и с прохладцей иду домой (вместе с Юрием Репиным, который вежлив со мною, к[а]к китаец); у наших ворот вижу даму и дрожки. Бегу к даме, уверенный, что это жена Вл. Абр. Полякова,- а это Женни Штембер, пианистка, к-рая меня ненавидит. Я с размаху дал ей руку по ошибке - и потом, чтобы выйти из положения, сказал неск. примирительных слов - и она посетила нас, а потом мы пошли к И. Е. Репину. Женни играла - Бетховена - к[а]к машина без выражения - и Репин, который любит музыку,- тонко ей это заметил. Она не поняла.

Были: Н. Д. Ермаков, к-рый буффонил за обедом и чаем и в саду - по-армейски, самодовольно, однообразно. Это ловкий малый, он приезжает к И. Е. "за покупочками". Пошушукается где-ниб. в уголку и великолепный рисуночек выцарапает за 15-20 рублей. Ухаживает за И. Е. очень, возит его в Мариинск. Театр, и хотя И. Е. говорит иногда, что Ермаков "такая посредственность, ничтожество", но искренно к нему привязан. Была m-me Розо - полька. (...) Потом б[ыл] художник И. И. Бродский. (...) Добр. Говорит только о себе и любит рассказывать, за сколько продал какую картину. Были за столом дворник, горничная и кухарка - но Наталье Борисовне не перед кем было вчера разыгрывать демократку - и они пребыли в тени. (...)

o Вечер б[ыл] ничем не замечателен. Мне только понравилось, что И. Е. сказал о крупном репинском холсте: - Терпеть не могу! дрянь такая! вот мерзость! Я раз зашел в лавку, мне говорят: не угодно ли репинский холст,- я говорю: к черту! Смешно он процитировал вчера Пушкина:

Ночной горшок тебе дороже. Потом спохватился: - Марья Борисовна, простите.

25 апреля. Первый Бобочкин донос: - Мама, ты здесь? - Здесь.- (Помолчал.) Коля показывает нос Лиде...- Перед этим он плакал: - Я не Боба, я Бобочка.

Май. И. Е. когда-то на Зап. Двине (в Двинске) - написал картину восход солнца - "Знаете, к[а]к долго глядишь на солнце - то пред глазами пятачки: красный, зеленый - множество; - я так много и написал. Подарил С- И. Мамонтову. Как ему плохо пришлось, он и продал ее - кому?"

Июнь. Не сплю третью ночь, хотя скоро лекция. Именно потому и не сплю. Между тем лекция пустяшная - и будь здоровье, в два дня написал бы. Поэтому откладываю ее до здоровой головы. В интересах самой статьи - я должен отказаться от лекции. Не буду даже заглядывать в нее, покуда не высплюсь. С больной головой я только гажу и гажу лекцию. И притом нет вдохновения.

Июнь. Квартира Мих. Петровича Боткина превращена в миллионный Музей. Этого терпеть не мог его брат, доктор Сергей Петрович: "Нет у тебя ни одной порядочной комнаты, где бы выспаться. Даже негде переночевать,- говорил он брату.- Искусство в большом количестве - вещь нестерпимая!"

И. Е. со своим братом, с пейзажистом Васильевым и еще с кем-та четвертым в начале 70-х гг. поехал на Волгу. Денег не было. Васильев добыл для И. Е. в "Поощрении" 200 р.- Они все четверо выбрили головы, И. Е. купил револьвер и огромный сундук - и приехали в С. Извозчик говорит: "Повезу-ка я вас к Буянихе". Буяниха баба-разбойница, грудь к[а]к два (кувшина с молоком), и ее дочка тоже Буяниха - юноши приехали и оробели: " Разбойничье Гнездо". Как назло ни двери, ни окна не запираются. Они придвинули свои сундуки, всю мебель к окнам. И. Е. взял револьвер. Так переночевали. Наутро - Буяниха: - Провизия такая дорогая. Чем я вас кормить буду. Хотите - берите, хотите - нет: 11 коп. обед.- Про жили мы больше месяца, и оказывается, Буяниха так же в первое вр[емя] боялась нас, как мы ее.

Тогда же: - Старика написать, старик похож на святителя, отШ казался: - А ты, бают, пригоняешь.- Куда пригоняю? - К Антихристу.

Тогда же: - Васильев б[ыл] больше по хозяйственной части, мой брат - ему на дудке поиграть, а мы - в лодочке на ту сторону Волги - на Жигули - все выше, выше, куда не ступала нога: и бывало сверху захочешь зарисовать: все мало бумаги, чтобы передать эту даль и ширь.

Затеял я две картины, "Бурлаков" и "Буря (Шторм) на Волге"! и, признаюсь, гораздо больше дорожил "Бурей", но Вел. Кн. Влад. Алекс.- когда в Академии ему показали оба этюда - сказал (б[ыл] тогда молодой): - Пусть Репин сделает для меня "Бурлаков". А вот и он. Послушайте, "Бурлаков" я у вас покупаю.

Тогда "Бурлаки" 6[ыли] на фоне Жигулей. Я Жигули после замазал. Мне пейзажист N все не мог простить - и потом эти самые горы повторял на всех своих картинах.

К[а]к это ни странно, но другая народническая моя картина б[ыла] также по заказу Вел. Кн.: "Проводы Новобранца". Он приехал ко мне в Хамовники, в Теплый пер.- несмотря на то, что я отказался расписывать Храм Спасителя, к-рый б[ыл] под Его покровительством,- увидел этюды, ничего не сказал, но потом из Пб. телеграмма: Вел. Кн. оставляет В[ашу] картину за собой.

Когда в Хохландии писал "Запорожцев":

- Вы що за людина? Та не дивиться, що я в латаной свитке, в мене й мундир е.

- Художник.

- Ну що ж що художник? В мене й зять художник. А по якому художеству?

- Живописец.

- Ну що ж що живописец? В мене й зять живописец.

А Крестный Ход? Тут И. Е. встал и образными ругательными словами стал отделывать эту сволочь, идущую за иконой. Все кретины, вырождающиеся уроды, хамье - вот по Ломброзо - страшно глядеть - насмешка над ч[еловече]ством. Жара, а мужики степенные с палками, как будто Богу служат, торжественно наотмашь палками: раз, два, раз, два, раз, два - иначе беда бы: все друг друга задавили бы, такой напор, только палками и можно. Не так страшно, когда урядники, но когда эти мужики, ужасно.

22 июля. Был у меня Крученых. Впервые. Сам отрекомендовался. В учительской казенной новенькой фуражке. Глаза бегающие. Тощий. Живет теперь в Лигове с Василиском Гнедовым: - Целый день в карты дуем, до чертей. Теперь пишу пьесу. И в тот день, когда пишу стихи, напр.

- Бур шур Беляматокией -

не могу писать прозы. Нет настроения.- Пришел Репин. Я стал демонстрировать творения Крученых. И. Е. сказал ему:

- У вас такое симпатичное лицо. Хочу надеяться, что вы скоро сами плюнете на этот идиотизм.

- Значит, теперь я идиот.

- Конечно, если вы верите в этот вздор.

(Страница оборвана.- Е. Ч.) с молоком!!! Пользуясь отсутствием Натальи Борисовны, старичок потихоньку разбавляет свой кофей жидковатым молочком, заимствуясь у кухарки Анны Александровны. Очень хорошо б[ыло| потом: я лег на диван у него в кабинете, а он мне читал продолжение воспоминаний о пребывании на Волге, которые будут напечатаны в "Голосе Минувшего"1. Может быть, воспоминания и сумбурны, но читал он их так превосходно, что я с восторгом слушал 2 часа. Волжский говор, мужичью речь - он воспроизводит в совершенстве; каждая сцена умело драматизирована, и выпуклость у каждой огромная. Говорили: о Б. Шуйском, журналисте. "Бездарность, ординарность". О его жене: "Ей 17 лет, и вечно будет 17!" (глупа). Оказывается, И. Е. в 1885 г. у Калинкина моста написал свои воспоминания о юношеских годах, до приезда в СПб., о флирте со своими кузинами, но потом ему стыдно стало, и он сжег.

После этого, по настоянию Стасова, написал воспоминания о Крамском. Это было первое его литературное творение.

Ах, как он вспылил накануне. Я никогда не видал [его] в такой! ярости. Приехал к нему Б. Шуйский с женой, евреечкой, манерной и кокетливой, с очень грубым непсихологическим смехом. Был Ермаков, Шмаров. Заговорил об иконке, которую Бенуа выдал за Леонардо да Винчи, а Государь купил за 150 ООО р. Илья Еф. говорил: "Дрянь! пухлый младенец! Должно быть, писал ученик, а мастер только "тронул" лицо. Но если б была и подлинная, нельзя платить такие деньжища, ведь у нас еще нет выставочного здания, нет денег, чтоб отливать в бронзу лучшую скульптуру учеников Академии, куда же нам... И все это афера барышников. Вот хотите пари: через месяц, через полтора приедет из Берлина какой-нб. Воде и объявит на весь мир, что это "школа Леонардо да Винчи" и что красная цена ей 100 р.".

Барыня вмешалась: - За Леонардо да Винчи и миллиона не| жалко... Вся Европа... Чем же мы хуже... Мы уже достаточно культурны.- Илья Еф. так покраснел, что даже лысина стала багровой, чуть не схватил самовар.

- Да как вы смеете. Что за щедрость. Что вы понимаете... Тоже! болтает, лишь бы сказать... Ни души, ни совести.

4 февраля. Сейчас ехал с детьми от Кармена на подкукелке. "Когда хочешь быть скорее дома, то видишь разные замечательства,- говорит Коля.- Дача Максимова - первое замечательство. Дом, где жила Паня, второе замечательство. Пенаты - третье замечательство".

Вчера б[ыл] у нас И. Е. Рассказывал, к[а]к у него на родине ме-1 щане изготовляли пряники.- Чуть только женится сын, отойдет от родителей - в последний день масленицы невестка испечет для тещи и тестя огромный феноменальный пряник, величиной с дверь - медовый - и несут через город старикам. Старички весь пост жуют по крошке. Я, бывало, смотрю на них в окошко.

Теперь все пишут по впечатлениям, а в наше время - тенденЯ ция. Ужас! Непременно чтоб идея... Шишкин, бывало, напишет мост и подпишет: "Чем на мост нам идти, поищем лучше броду".

Когда в 70-х гг. я на Волге изобразил "по впечатлению" плоты -J это такая прелесть: идут, идут плоты, огоньки на них, фигуры, река широкая - 7 недель идут - и вот я увлекся, писал - показываю Шишкину, а он: допишите, доделайте. Разве это плоты? Из какого дерева? Из березы или дубовые? (Сам Шишк., бывало, выберет себе рощу, лесок, залезет вверх, устроит помост на дереве, кое-где просеку вырубит - и начнет весною, когда зелень чуть-чуть, а кончит уж, когда все желто, заморозки.

А то однажды у него всю зелень коровы объели.) Ну я, известно: ничтожество! - а я, господа, ничтожество полное! - поддался Ц1[иш]кину, возненавидел свою картину и написал сверх той - другую, пожалел холста. Ах, как это ужасно, что я на одной другую,- сколько погубил фигур...

О Витте: зто гениальный ч[елове]к. Когда я его писал, он спрашивает: - Ну вот вы написали весь Совет, у кого, по-вашему, самое выдающееся лицо? - Я подумал: самое картинное у такого-то. Борода до пояса. Говорю. Витте только фыркнул - посмотрел презрительно и, видно, думает: ах ты ничтожество.- А об Игнатьеве что вы думаете? - Игнатьев, по-моему, это Фальстаф.- Какие у вас шаблонные понятия. Ну что за Фальстаф Игнатьев? Это - половой от Тестова, а не Фальстаф...- Я подумал: и действительно. (...)

Был на Маринетти: ординарный туповатый итальянец, с маловыразительными свиными глазками говорил с пафосом Аничкова .элементарные вещи. Успех имел средний.

* Был на выставке Ционглинского: черно, тускло, недоделанно, жидко, трепанно, "приблизительно". Какую скучную, должно быть, он прожил жизнь.

Детское слово: сухарики-кусарики. (...)

Около 10 февраля. "Как известно, Шаляпин гостит у И. Е. Репина; бегая на лыжах, артист сломал себе ногу и слег" - такая облыжная заметка была на днях напечатана в "Дне". Должно быть, она-ro и вдохновила Шал. и вправду приехать к И. Е. Он на лиловой бумаге написал ему из Рауха письмо. "Приехал бы в понед. или вт.- м. б. пораскинете по полотну красочками".- Пасхально ликуем!- ответил телеграммой И. Е. И вот третьего дня в Пенатах горели весь вечер огни - все лампы - все окна освещены, но ГЩаляпин] запоздал, не приехал. И. Е. с досады сел писать воспоминания о пребывании в Ширяеве - и вечером же прочитал мне их. Ах, какой ужас его статья о Соловьеве Владимире. "Нива" попросила меня исправить ее, я исправил и заикнулся было, что то-то безграмотно, то-то изменить - он туповато, по-стариковски тыкался в мои исправления,- "Нет, К. И., так лучше"-и оставил свою галиматью2.

o На следующий день, т. е.- вчера в 12 ч. дня, приехал Шаляпин,

с собачкой и с китайцем Василием. Илья Еф. взял огромный холст_

и пишет его в лежачем виде. Смотрит на него Репин, как кошка на сало: умиленно, влюбленно. А он на Репина - как на добренького старикашку, целует его в лоб, гладит по головке, говорит ему баинь-

ки. Тон у него не из приятных: высказывает заурядные мысли очень значительным голосом. Например, о Финляндии:

- И что же из этого будет? - упирает многозначительно на подчеркнутом слове, как будто он всю жизнь думал только о положении Финляндии и вот в отчаянии спрашивает теперь у собеседника, с I мольбой, в мучительном недоумении. Переигрывает. За блинами о Комиссаржевской. Теперь вылепил ее бюст Аронсон, и по этому случаю банкет...- Не понимаю, не понимаю. R Ф. была милая женщина, но актриса посредственная - почему же это, скажите.

Я с ним согласился. Я тоже не люблю Комис.- Это все молодежь

Ш[аляпин] изобразил на лице глупость, обкурносил свой носа раззявил рот, "вот она, молодежь". Смотрит на вас влюбленно, самозабвенно, в трансе - и ничего не понимает.- Почему меня должен судить господин двадцати лет? - не по-ни-маю. Не понимаю.

- Ну, они пушечное мясо. Они всегда у нас застрельщики революции, борьбы,- сказал И. Е.

- Не по-ни-маю. Не понимаю.

Со своей собачкой очень смешно разговаривал по-турецки. Быстро, быстро. Перед блинами мы катались по заливу, я на под-кукелке, он на коньках. Величественно, изящно, к[а]к лорд, к[а]к Гете на картине Каульбаха - без усилий, руки на груди - промахал он версты 2 в туманное темное море, садясь так же вельможно отдыхать. О Деловом Дворе взялся хлопотать у Танеева. Напишет| для "Нивы"3.

После обеда пошли наверх, в мастерскую. Показывал извозчика! (чудно), к-рый дергает лошаденку, хватается ежесекундно за кнут и| разговаривает с седоком. О портретах Головина: -Плохи. Федор Иоанныч - разве у меня такой. У меня ведь трагедия, а не просто так. И Олоферн тоже - внешний. Мне в костюме Олоферна много помогли Серов и Коровин. Мой портрет работы Серова - к[а]к будто сюртук длинен. Я ему сказал. Он взял половую щетку, смерил, говорит: верно.

Откуда я "Демона" взял своего? Вспомнил вдруг деревню, где! мы жили, под Казанью; бедный отец был писец в городе и кажд.1 день шагал верст семь туда и верст семь обратно. Иногда писал и по| ночам. Ну вот, я лежу на полатях, а мама придет и еще бабы. (Недав-j но я б[ыл] в той избе: "вот мельница, она уж развалилась", снял даже фотографию.) Ну так вот, я слышу, бабы разговаривают:

- Был Сатанаил, ангел. И б[ыл] черт Миха. Миха - добродушный Украл у Бога землю, насовал себе в рот и в уши, а когда Бог| велел всей земле произрастать, то и из ушей, и из носу, и изо рта у Михи лопух порос. А Сатанаил б[ыл] красавец, статный, любимец! Божий, и вдруг он взбунтовался. Его вниз тормашками - и отняли! у него окончание ил, и передали его Михе.

Так из Михи стал Михаил, а из Сатанаила - Сатана. Ну и я вдруг, к[а]к ставить Демона в свой бенефис - вспомнил! это, и костюм у меня б[ыл] готов. Нужно было черное прозрачное,-'

но чтобы то там, то здесь просвечивало золото, поверх золота надеть сутану- И он должен б[ыть] красавец со следами былого величия, статный, как бывший король.

Так иногда бабий разговор ведет к художественному воплощению.

Говорит о себе упоенно - сам любуется на себя и наивно себе удивляется. "Как я благодарен природе. Ведь могла же он [а] создать меня ниже ростом или дать скверную память или впалую грудь - нет, все, все свои силы пригнала к тому, чтобы сделать из меня Шаляпина! " Привычка ежедневно ощущать на себе тысячи глаз и биноклей сделала его в жизни кокетом. Когда он гладит собаку и говорит: ах ты дуралей дуралеевич, когда он говорит, что рад лечь даже на голых досках, что ему нравится домик И. Е.: все он говорит театрально, но не столь же театрально, к[а]к другие актеры.

Хочет купить здесь дачу для своих Пб. детей.- У меня в Москве дети и в Пб.4. Не хочется, чтоб эти росли в гнили, в смраде. Показывал рисунок своего сына с надписью Б. Ш., т. е. Борис Шаляпин. И смотрел восторженно, к[а]к на сцене. И. Е. надел пенсне: браво, браво!

Книжку мою законфисковали. Заарестовали. Я очень волновался, теперь спокоен5. Сейчас сяду писать о Чехове. Я Чехова боготворю, таю в нем, исчезаю, и потому не могу писать о нем - или пишу пустяки.

46 февраля, воскресение. Утром зашел к И. Е.-o попросить, чтобы Вася отвез меня на станцию. Он повел показывать портрет Шаляпина. Очень мажорная, страстная колоссальная вещь. Я так и крикнул: А!

- Когда Вы успели за три дня это сделать?

- А я всего его написал по памяти: потом с натуры только проверил.

Вблизи замечаешь кое-какую дряблость, форсированность. Жалок б[ыл] Шаляпин в эту среду. Все на него, к [а] к на идола. Он презрительно и тенденциозно молчал. С кем заговорит, тот чувствовал себя осчастливленным. Меня нарисовал карандашом, потом сделал свой автопортрет6. Рассказывал анекдоты - прекрасно, но как будто через силу и все время озирался: куда это я попал?

- Бедный И. Е., такой слабохарактерный! безвольный!-сказал он мне.- Кто только к нему не ездит в гости. Послушайте, кто такой этот Ермаков?

- Да ведь это же ваш знакомый; он говорил мне, что с вами знаком.

- Может быть, может быть.

Рассказал о своей собаке, той самой, которую Репин написал у него на коленях, что она одна в гостиную внесла ночной горшок.- И еще хвостом машет победоносно, каналья!

Говорил монолог из "Наталки Полтавки". Первое действие. На

"I

певал: "и шумить и гудить".- Одна артистка спросила меня: Ф. что такое ранняя урна - в "Евгении Онегине"?

- А это та урна, которая всякому нужна по утрам. Показывал шаляпистку: - Ах, Ф. И., куда вы едете? - В Са|

мару.- Я тоже поеду в Самару. (...)

2-го апреля. Шаляпин о Чехове. "Помню, мы по очереди читали Антону Павловичу его рассказы,- я, Бунин. Я читал "Дорогую Собаку". Ант. Павл улыбался и все плевал в бумажку, в фунтик бумажный. Чахотка".

Вчера с Лидочкой по дороге (Лидочка плакала с утра: отчего рыя ки умерли): - Нужно, чтоб все люди собрались вместе и решили чтоб больше не было бедных. Богатых бы в избы, а бедных сделать бы богатыми - или нет, пусть богатые будут богатыми, а бедные немного бы побогаче. Какие есть люди безжалостные: как можно убивать животных, ловить рыбу. Если бы один ч[елове]к собрал побольше денег, а потом и роздал бы всем, кому надо. И много такого.

Этого она нигде не слыхала, сама додумалась и говорила голосом задумчивым,- впервые. Я слушал, как ошеломленный. Я первый раз понял, какая рядом со мною чистая душа, поэтичная. Откуда? Если бы написать об этом в книге, вышло бы приторно, нелепо, а здесь, в натуре, волновало до дрожи.

5 апреля. Завтра пасха. И. Е.: - А ведь я когда-то красил яйца - и| получал за это по 1 '/г Р- Возьмешь яйцо, выпустишь из него белок и желток, натрешь пемзой, чтоб краска лучше приставала, и пишешь | акварелькой Христа, Жен Мироносиц. Потом - спиртным лаком .Г Приготовишь полдюжину - вот и 9 рублей. Я в магазин относил! Да для родственников - сколько бесплатно.

Сегодня Вера Ильинична за обедом заикнулась, что хочет ехать к Чистяковым.- Зачем. Чистякова - немка, скучища, одна доч^ параличка, другая - Господи, старая дева и проч.

- Но ведь, папа, это мои друзья (и на глазах слезы), я ведь] ним привыкла.

И. Е.: - Ну знаешь, Вера, если тебе со мной скучно, то вот у нас крест. Кончено. Уезжай сейчас же. Уезжай, уезжай! А я, чтоб не быть одиноким, возьму себе секретаря - нет, чтоб веселее, секретаршу, а ты уезжай.

- Что я сказала, Господи.

И долго сдерживалась... но потом разревелась по-детски. Поел! она в мастерской читала свою небольшую статейку, и И. Е. крича!" на нее: вздор, пустяки, порви зто к черту. Она по моей просьбе пишет для "Нивы" воспоминания о нем.

- Да и какие воспоминания? - говорит она.- Самые гнусные! Он покинул нашу мать, когда мне б[ыло] 11 лет, а как он ее обижал, | как придирался к нам, сколько грубости,- и плачет опять...7

Я ушел. (...)

Мая 10. Очень приятно. Лидочка внизу, кричит мне:

Но коварный Меджикивис, Бессердечный Меджикивис Уж покинул дочь Нокомис8.

Окна открыты. Пишу о романе Н[екрасо]ва. Очень приятно. 8 июня. Пришли Шкловские - племянники Дионео. Виктор похож на Лермонтова - по определению Репина. А брат - хоть и из евреев - страшно религиозен, преподает в духовной академии французский яз.- и весь склад имеет семинарский. Даже фразы семинарские: "Идеализация бывает отрицательная и положительная. У этого автора отрицательная идеализация". А фамилия: Шкловский! Был Шапиро: густой бас, толстоносый, потеющий. Все о кооперации, о трамваях в Париже. Б. А. Садовской очень симпатичен, архаичен, первого ч[елове]ка вижу, у к[оторо]го и вправду есть в душе старинный склад, поэзия дворянства. Но все это мелко, куцо, без философии. Была Нимфа и в первый раз Молчанова, незаконная дочь Савиной, кажется? Пришел Репин. Я стал читать стихи Городецкого - ярило - ярился, которые Репину нравились, вдруг он рассвирепел:

- Чепуха! это теперь мода, думают, что прежние ж[енщи]ны б[ыли] так же развратны, к[а]к они! Нет, древние ж[енщи]ны бы[ли] целомудреннее нас. Почему-то воображают их такими же проститутками.

И, уже уходя от нас, кричал Нимфе:

- Те ж[енщи]ны не б[ыли] так развратны, как вы.

- То есть, как это вы?

- Вы, вы...

Потом спохватился: - Не только вы, но и все мы.

Перед этим я читал Достоевского и "Крокодил", и Репин фыркал, прервал и стал браниться: бездарно, не смешно. Вы меня хоть щекочите, не засмеюсь, это ничтожно, отвратительно.

И перевернул к стене диван.

Завтра еду к Андрееву. Уложил чемодан.

15 июня. Сегодня И. Е. пришел к нам серый, без улыбок. Очень взволнованный, ждал телеграммы. Послал за телеграммой на станцию Кузьму - велел на лошади, а Кузьма сдуру пешком. Не мог усидеть, я предложил пойти навстречу.- Ну что... не нужно... еще разминемся,- но через минуту: - Хорошо, пойдем...

Мы пошли,- и И. Е., очень волнуясь, вглядывался в дорогу, не идет ли Кузьма.- Идет! Отчего так медленно? - Кузьма по-солдатски с бумажкой в руке. И. Е. взял бумагу: там написано Logarno (sic!) подана в 1 час дня. 28 June. Peintre Elias Repin. Nordman Mourante Suisse. Fornas*, б[ывший] учитель фр. яз. в рус. гимназии.

* 28 июня. Художнику Илье Репину. Нордман умирает в Швейцарии. Форнас (франц.).

6 К. Чуковский

65

Умирает? Ни одного слова печали, но лицо совсем потухло, стало мертвое. Так мы стояли у забора, молча. "Но что значит fornow? Пойдем, у вас есть словарь?" Рылись в словаре- "Какие у вас прекрасные яблоки. Прошлогодние, а к[а]к сохранились". Видимо, себя взбадривал. Кроме Бориса Садовского и Шкловского у нас не было никого. Дора. С паспортом у И. Е. странная канитель: он послал Васю в Териоки за благонадежностью, там сказали: не надо. Он послал в Куоккала: сказали: не надо. Но когда Крачковский, по поручению И. Е., явился в канцелярию градоначальника за паспортом, ему сказали: без бумаги из Куоккала не выдадим. Словом, уже вторая неделя, что Репин не может достать себе паспорта. Пошли наверх, я стал читать басни Крылова, Садовской сказал: вот великий позт! А Репин вспомнил, что И. С. Тургенев отрицал в Крылове всякую поэзию. Потом мы с Садовским читали пьесу Садовского "Мальтийский Рыцарь", и Репину очень нравилась, особенно вторая часть. Я подсунул ему альбомчик, и он нарисовал пером и визитной карточкой, обмакиваемой в чернила,- Шкловского и Садовского9. Потом мы в театр, где Гибшман - о папе и султане, футбол в публике, и частушка, спетая хором, с припевом:

Я лимон рвала,

Лимонад пила,

В лимонадке я жила.

Певцы загримированы фабричными, очень хорошо. Жена Блока, дочь Менделеева, не пела, а кричала, по-бабьи, выходило очень хорошо, до ужаса. Вообще было что-то из Достоевского в этой ужасной лимонадке, похоже на мухоедство,- и какой лимон рвать она могла в России, где лимоны? Но неукоснительно, безжалостно, с голосом отчаяния и покорности Року эти бледные мастеровые и девки фабричные выкрикивали: - Я лимон рвала.

Погода - на обратном пути сверхъестественная, разные облака, всех сортов, каждое дерево торжественно и разумно,- все разные - и, придя домой, М[аша] писала странное, о Евг. Оскаровне, Наталье Борисовне, Розе Мордухович.

Жива ли Н. Б.?

Сегодня 15-го я был у И. Е., он уже уехал в Пб. в 8 час. У Шкловского украли лодку, перекрасили, сломали весла. Он спал на берегу, наконец нашел лодку и уехал в Дюны.

Дети учат немецкие дни недели.- Обоим трудно. Mittwoch*.

19 июня. Вчера со" Ст. П. Крачковским я пошел на Варш. Вокзал ] проводить И. Е. за границу. Он стоял в широкой черной шляпе у са-] мой двери на сквозняке. Взял у Крачковского билет, поговорил о] сдаче 3 р. 40 к. и потом сказал: - А ведь она умерла.

Сказал очень печально. Потом перескочил на другое: - Я, К. И.,

* Среда (нем.).

два раза к вам посылал, искал вас повсюду: ведь я нашел фотографию для "Нивы"-и портрет матери! [для Репинского №]10.

Пришел Ф[едор] Борисович], брат Нат. Борисовны, циник, чиновник, пьянчужка. И. Е. дал ему много денег. Ф. Б. сказал, что получил от сестры милосердия извещение, написанное под диктовку Н. Б., что она желает быть погребенной в Suisse.

- Нет, нет,- сказал И. Е.,- это она, чтоб дешевле. Нужно бальзамировать и в Россию, на мое место, в Невскую Лавру.

Я послал контр-депешу, но не знаю, к[а]к по-фр.- бальзамировать, сказал Ф. Б. Он, впрочем, быстро откланялся и уехал, к[а]к ни в чем не бывало, на дачу. И. Е. тоже как ни в чем не бывало заговорил о "Деловом Дворе" и, взяв меня за талию, повел угощать нарзаном. Нарзану не случилось. Мы чокнулись ессентуками.- Теперь в Ессентуках - Вера.- Он поручил мне напечатать объявление от его имени. Просил написать что-ниб. от лица писателей:

- Ее это очень обрадует.

Мы вошли в вагон, и т. к. Реп[ин] дрожал, что мы останемся, не успеем соскочить, мы скоро ушли и оставили его одного. Я уверен, что он спал лучше меня.

22-го [июня], вчера. Сплю отвратительно. Ничего не пишу. Томительные дни: не знаю, что с И. Е., вот уже неделя, как он уехал - а от него никаких вестей. Был вчера в осиротелых Пенатах. Там ходит Гильма и Анна Ал[ександровна] и собирают ягоды. А. А. вытирает - слезы ли, пот ли, не понять. Показала мне письмо Н. Б.- последнее, где умирающая обещает приехать и взять ее к себе в услужение. "Так как я совсем порвала с И. Е.,- пишет она за неделю до смерти,- то до моего приезда сложите вместе в сундук все мое серебро, весь мой скарб. Венки уничтожьте, а ленты сложите. Не подавайте И. Е. моих чайных чашек" и т. д. Я искал в душе умиления, грусти - но не было ничего - как бесчувственный.

Третьего дня, в понедельник 15-го июля - И. Е. вернулся. Загорелый, пополневший, с красивой траурной лентой на шляпе. Первым делом - к нам. Привез меду, пошли на море. Странно, что в этот самый миг мы сидели с Беном Лившицем и говорили о нем, я показывал его письма и рукописи. Флюиды! О ней он говорит с сокрушением, но утверждает, что, по словам врачей, она умерла от алкоголизма. Последнее время почти ничего не ела, но пила, пила. Денег там растранжирила множество.

Война... Бена берут в солдаты. Очень жалко. Он по мне. Большая личность: находчив, силен, остроумен, сантиментален, в дружбе крепок, и теперь пишет хорошие стихи. Вчера в среду я повел его, Арнштама и мраморную муху11, Мандельштама, в Пенаты, и Репину больше всех понравился Бен. Каков он будет, когда его коснется слава, не знаю; но сейчас он очень хорош. Прочитав в газетах о мобилизации, немедленно собрался - и весело зашагал. Я нашел ему

6"

67

комнату в лавке - наверху, на чердаке, он ее принял с удовольствием. Поэт в нем есть, но и нигилист. Он - одесский.

У меня все спуталось. Если война, Сытинскому делу не быть. Значит, у меня ни копейки. Моя последняя статейка - о Чехове - почти бездарна, а я корпел над нею с января.

Характерно, что брат Щатальи] Б[орисовны] - Федор Борисович - уже несколько раз справлялся о наследстве.

Был вчера, 26-го июля, в городе. За деньгами: отвозил статью в "Ниву". В "Ниве" плохо. За подписчиками еще дополучить 200 ООО р.- сказал мне Панин. У них забрали 30 типографск. служащих, 12 - из конторы, 6 - из имения г-жи Маркс. У писателей безденежье. Как томился длинноволосый - и час и два - в прихожей с какой-то рукописью. Видел Сергея Городецкого. Он форсированно и демонстративно патриотичен: "К черту этого изменника Милюкова!" Пишет патриотические стихи, и когда мы проходили мимо германского посольства - выразил радость, что оно так разгромлено. "В деревне мобилизация - эпос!" - восхищается. Но за всем этим какое-то уныние: денег нет ничего, а Нимфа, должно быть, не придумала, какую позу принять.

Был у А. Ф. Кони. Он только что из Зимнего Дворца, где Государь говорил речь народным представителям. Кони рассказал странное: будто когда государю Германия уже объявила войну и государь, поработав, пошел в 1 ч. ночи пить к государыне чай, принесли телеграмму от Вильгельма II: прошу отложить мобилизацию. Но Кони, к[а]к и Репин, не оглушен этой войной. Репин во вр[емя] всеобщей паники, когда все бегут из Финляндии, красит свой дом (снаружи) и до азарта занят насыпанием в Пенатах холма на том месте, где было болото: "потому что Н. Б -не болото б[ыло] вредно". Кони с увлечением рассказывает о письмах Некрасова, к-рые ему подарила наследница Ераковых - Данилова12. Салтыкова письма: грубые. "Салтыков вообще б[ыл] двуличный, грубый, неискренний ч[елове]к". Неподражаемо подражая голосу Салтыкова, лающему и отрывисто буркающему, он живо восстановил несколько сцен. Напр., когда была дуэль Утина и Утин сидел под арестом, Кони встретился на улице с Салтыковым (мы жили с ним в одном доме):

- Бедный Утин,- говорю я.

- Бедный, бедный (передразнивает Салтыков). А кто виноват? Друзья виноваты.

- Почему?

- Это не друзья, а мерзавцы...

- Позвольте... ведь вы его друг... вы с ним в карты играете...

- В карты играю!.. Мало ли что в карты играю... Играю в карты... а не друг... В карты, а вовсе не друг.

- Но ведь и я к нему отношусь дружески...

- О вас не говорят...

- Но вот Арсеньев...

- Арсеньев... Арсеньев... А вы знаете, кто такой Арсеньев...

_ ?

- Арсеньев - василиск!

Назвать Арсеньева василиском! Это б[ыл] василек, а не василиск. Мало даровитый, узкий, но-благороднейший13.

Потом пошли разговоры о Суворине: оказывается, у Суворина в 1873 г. (или в 74) жена отправилась в гостиницу с каким-то уродом-офицером военным, и там он[и] оба найдены б[ыли] убитыми. Кони как прокурор вел это дело, и Суворин приходил к нему с просьбой рассказать всю правду. Кони, понятно, скрывал. Сув. б[ыл] близок к самоубийству. Бывало, сидит в гостиной у Кони и изливает свои муки Щедрину, тот слушает с участием, но чуть Сув. уйдет, издевается над ним и ругает его. Некр. б[ыл] не таков: он б[ыл] порочный, но не дурной ч[елове]к.

О Зиночке. Бывало, говорит: - Зиночка, выдь, я сейчас нехорошее слово скажу.- Зиночка выходила.

Опять о государе: побледнел, помолодел, похорошел, прежде б[ыл] обрюзгший и неуверенный.- Я снова на улице. Извозчики заламывают страшные цены. В "Вене" снята вывеска. У Лейнера тоже: заменены белыми полотняными: "Ресторан о-ва официантов", "Ресторан И. С. Соколова". Вместо St. Petersburger Zeitung вывеска: Немецкая Газета. По улицам солдаты с котелками, с лопатами. Страшно, что такую тяжесть носит один ч[елове]к. У "Веч. Времени" толпа. Многие жертвуют на флот - сидит даже военный у кружки и дама, напропалую с ним кокетничающая. Какого-то зеленого чертежника, чахоточного, громко (со скандалом) бранят: к[а]к вы смели усумниться? к[а]к вы смели такое высказать... Он громко кричит "Это ложь!" (яростно). Дама оч. добродушная - хохлушка? - читает в окне "Веч. Времени": "У Льежа погибло 15 000 немцев" и говорит: "Ну, слава Богу... я счастлива".

После долгих мытарств в "Ниве" иду в "Речь". Там встречаю Ярцева, театрального критика. Говорю: к[а]к будем мы снискивать хлеб свой, если единственный театр теперь - зто театр военных действий, а единственная книга - это Оранжевая Книга!14 В "Совр. Сл." Ганфман и Т[атьяна] А[лександровна] рассказывают о Зимнем Дворце и о Думе15. В Думе: они находят декларацию поляков очень хитрой, тонкой, речь Керенского умной, речь Хаустова глупой, а во вр[емя] речи Милюкова - плакал почему-то Бирилев... Говорят, что г-жа Милюкова, у к[ото]рой дача в Финляндии, где до 6000 книг, заперла их на ключ и ключ вручила коменданту: пожалуйста, размещайте здесь офицеров, но солдат не надо. (...)

11 i с

21 июля. Вчера именины Репина. Руманов решил милостиво прислать ему добавочные 500 рублей при таком письме: "Глубокоуважаемый] И. Е. Правление Т-ва А. Ф. Маркса в новом составе в лице

И. Д. Сытина, В. П. Фролова и А. В. Руманова, ознакомившись с вашим прекрасным трудом и желанием получить дополнительное вознаграждение в сумме 500 рублей, не предусмотренное договором, считает своим приятным долгом препроводить В[ам] зту сумму. С истинным уважением В. Фролов".

Я вошел в кабинет И. Е., поздравил и прочел письмо. Он изменился в лице, затопал ногами: - Вон, вон; мерзавец, хочет купить меня [за] 500 рублей, сволочь, сапоги бутылками (Сытин), отдайте ему назад эти 500 и вот еще тысяча (он полез в задний карман брюк)... отдайте... под суд! под суд, и т. д.- Я был очень огорчен, что эта чепуха доставила ему столько страдания. Сегодня снова хочу попытать свое счастье.

На именинах вчера - обедали в саду, великолепные фрукты, компот и т. д. Шкилондзь пела Репину чарочку. Бобочка с Женечкой Соколовым в пруду на веслах. Ермаков меня травил и дразнил: через месяц призыв ратников, и моя участь зависит от Ермакова, он (в шутку) этим пользуется.

Сегодня - после двухлетнего перерыва - я впервые взялся за стихи Блока - и словно ожил: вот мое, подлинное, а не Вильтон, не Кушинниковы - не Киселева - не Гёц,- не все это мещанство, ликующее, праздно болтающее, к-рое вокруг. Последние дни мое безделье - подлое - дошло до апогея, и я вдруг опомнился и сегодня весь день сижу за столом: все 4 тысячи, что дала мне книжка, да две тысячи, что дали мне статьи, ушли в полгода, не дав мне ни минуты радости. (...)

Сентябрь 22. Вчера познакомился с Горьким. Гржебин сказал, что едем к Репину в 1 ч. 15 м. Я на вокзал. Не нашел. Но глянув в окно купе 1-го класса - увидел оттуда шершавое нелепое лицо - понял: это он. Вошел. Он очень угрюм: сконфузился. Не глядя на меня, заговаривал с Гржебиным: - Чем торгует этот бритый, на перроне? Пари, что это русский под англичанина. Он из Сибири - пари! Не верите, я пойду, спрошу.- Я видел, что он от застенчивости, и решил деловитыми словами устранить неловкость: заговорил о том, почему Розинеру до сих пор не сказали, что Сытин уже купил Репина. Горький присоединился: конечно, пора напомнить Роз[ине]ру, что он не редактор, а приказчик.

Заговорили о Венгрове, Маяковском - лицо его стало нежным, голос мягким - преувеличенно,- он заговорил в манере Миролю-бова: "Им надо Библию читать... Библию... Да, Библию. В Маяковском что-то происходит в душе... да, в душе".

Но, видно, худо разбирается, ибо Венгров - нейрастенический растрепанный, еще не существует, а Маяк[овский]- однообразен и беден. Когда городская жизнь и то и другое...

Приехали на станцию - одна таратайка, да и ту заняли какие-то двое: седой муж и молодая жена. А у Горьк. больная нога, и хо-1 дить он не может. Те милостиво согласились посадить его на облу-] чок - приняв его за бедного какого-то. У Репина Г[орький] чувствовал себя связанным. Уныло толкался из угла в угол. Р[епин] посадил его в профиль и стал писать. Но он позировал дико - болтал головою, смотрел на Репина - когда надо б[ыло] смотреть на меня и на Гржебина. Рассказал несколько любопытных вещей. Как он ходил объясняться в цензуру.

Г о р ь к.- Ваш цензор неинтеллигентный ч[елове]к.

Г л а в н. Цен з.- Да как вы смеете так говорить!

- Потому что это правда, сударь.

- Как вы смеете звать меня сударем. Я не сударь, я "ваше превосходительство".

- Идите, ваше превосх., к черту.

Оказывается, ц[ензор] не знал, что это Горький...- А потом мы оказались земляками (и Г[орький] показал, к[а]к жмут руки). О Баранове нижегородском - все боялись, вор, сволочь - и вдруг оказывается, по утрам в 8 час. в переулке назначает свидание какой-то очень красивой даме, жене пивовара - сам высокий, она низенькая 40-летняя - так вдоль забора и гуляют... Она смотрит на него любовно снизу вверх, а он - сверху вниз, а я из-за забора - очень мило, задушевно.

А то еще смотритель тюрьмы - мордобоец - знаменитый в Нижнем ч[елове]к, так он поднимал воротничок и к швейке. Швейка со мной по соседству, за перегородкой, в гнуснейшем доме жила. Он - к ней тайком - и (тихо, почти шепотом) Лермонтова ей читал... "Печальный демон, дух изгнанья".

Тут Юрий Репин робко: "Я очень сочувствую, как вы о войне пишете". Горький заговорил о войне: - Ни к чему... столько полезнейших мозгов по земле зря... французских, немецких, английских... да и наших, не дурацких. Англичане покуда на Урале (столько-то) десятин захватили. Был у нас в Нижнем купец - ах, странные русские люди! - так он недавно пришел из тех мест и из одного кармана вынимает золото, из другого вольфрам, из третьего серебро и т. д., вот, вот, вот все это на моей земле - неужто достанется англичанам - нет, нет! - ругает англичан. Вдруг видит карточку фотогра-фич. на столе.- Кто зто? - Англичанин.- Чем занимается? - Да вот этими делами... Покупает...- Голубчик, нельзя ли познакомить? Я бы ему за миллион продал.

Пошли обедать, и к концу обеда офицера, сидевшего весь обед спокойно, прорвало: он ни с того ни с сего, не глядя на Горького, судорожно и напряженно заговорил о том, что мы победим, что наши французские союзники - доблестны, и англ. союзники тоже доблестны... тра-та-та... и Россия, которая дала миру Петра Великого, Пушкина и Репина, должна быть грудью защищена против немецкого] милитаризма.

- Съели! - сказал я Горькому.

- Этот ч[елове]к, кажется, вообразил, будто я командую немецкой армией...- сказал он.

Я пошел домой и не спал всю ночь.

ОБЩЕСТВО ИОЯЩНЫХЪ МСНУССТВЪ.

AjeicaMipeiciit Зал" ripuciil Думы.1

I Яниири IBI7 года, ?"?" 3 часа дня

СОСТОШТСН ЛЕКЩЯ o

КОРН-ЬЯ ИВАНОВИЧА

1А Т Ш ЪЛ '

II33IIГПДУЩБ1ДБНВКМП1

|Жпи ? творчество Г.тъ Уат>м>1

?т" * в*а *n I руД apajajawa аь вмашаааь вагаааи" М Искан (Ню Bill uf 9Ц в arriia ара ввода, в* МП

Афиша выступления К. Чуковского. 1917 г.

17 октября. Вчера б[ыл] у меня И. Е. Я вздумал читать ему "Бесы" (при Сухраварди). Он сдерживал себя к[а]к мог, только приговаривал: дрянь, негодная, мелкая душа и т. д.- и в конце концов не мог даже дослушать о Кармазинове.- И какой банальный язык, и сколько пустословия! Несчастный, он воображал, будто он остроумен... Нет, я как 40 лет назад швырнул эту книгу (а Поленов поднял), так и сейчас не могу.

/?/7

1 января. Лида, Коля и Боба больны. Служанки нет. Я вчера вечером вернулся из города, Лида читает вслух:

- Клянусь Богом,- сказал евнуху султан,- я владею роскошнейшей женщиной в мире, и все одалиски гарема...

Я ушел из комнаты в ужасе: ай да редактор детского журнала1"] у к-рого в собств. семье так.

i r^dZtm шиагь idlest, мл. MHJtofl*. '

Страница дневника. Вписано стихотворение старшего сына - десятилетнего Коли. Сбоку рукой К. Чуковского указан стихотворный размер. 1917 г.

21 февраля. Сейчас от Мережковских. Не могу забыть их собачьи голодные лица. У них план: взять в свои руки "Ниву". Я ничего этого не знал. Я просто приехал к ним, потому что болен Философов, а Философова я нежно люблю, и мне хотелось его навестить. Справился по телефону, можно ли. Гиппиус ответила неожиданно ласково: будем рады, пожалуйста, ждем. Я приехал. Милый Дм. Влад. пополнел, кажется здоровым, но усталым. Чаепитие. Стали спрашивать обо мне и, конечно, о моих делах. Меня изумило: что за такой внезапный ко мне интерес? Я заговорил о "Ниве". Они встрепенулись. Выслушали "Крокодила" с большим вниманием. Гиппиус'по-хвалила первую часть за то, что она глупая,- "вторая с планом, не так первобытна". Вошел Мережковский и тоже о "Ниве". В чем дело, отчего "Нива" такая плохая. Я сказал им все, что знаю: надо Эйзена вон, надо Далькевича вон.- Ну, а кого бы вы назначили (все это с огромным интересом). Я, не понимая, почему их заботит "Нива", ответил:-Ну хотя бы Ильюшку Василевского.- Они ухмыльнулись загадочно. "Ну а вы сами пошли бы?" Я ответил, что об этом уже б[ыл] разговор, но я один боюсь. И вот после долгих нащупываний, переглядываний, очень хитрых умолчаний - они поставили дело так, что "Ниву" должна вести Зинаида.- Ну вот Зина, например.- Я ответил, не подумав: - Еще бы! Зинаида Н. отличный ред[актор].- Или я,- невинно сказал Мережк., и я увидел, что разыграл дурака, что это давно лелеемый план, что затем меня и звали, что на меня и на "Крокодила" им плевать, что все это у них прорепетировано заранее,- и меня просто затошнило от отвращения, как будто я присутствую при чем-то неприличном. Вот тут-то у них и сделались собачьи, голодные лица, словно им показали кость:

- Мы бы верхние комнаты под Рел[игиозно]-Фил[ософское] О-во,- сказал он.

- И мои сочинения дать в приложении,- сказала она.

- И Андрея Белого, и Сологуба, и Брюсова дать на будущий год в приложении!

Словом, посыпались планы, словно специально рассчитанные на то, чтобы погубить "Ниву". Но какие жадные голодные лица.

4 марта. Революция. Дни сгорают, как бумажные. Не сплю. Пешком пришел из Куоккала в Питер. Тянет на улицу, ног нет. У Набокова: его пригласили писать амнистию. (...)

10 марта. Вчера в поезде - домой. Какой-то круглолицый самодовольный жирный: "Бога нету! (на весь вагон) смею уверить ва<у честным словом, что на свет я родился от матери, не без помощи от-Щ ца, и бог меня не делал.- Бог жулик, вы почитайте науки". А другой - седой, истовый, почти шепотом: "А я на себе испытал, есть! Господь Бог вседержитель" - и елейно глядит в потолок. Я стал егш расспрашивать (когда стоеросовый атеист ушел), и он рассказал мне, какое чудо уверило его в бытии божьем.

- Я сиделец монопольной лавки. Сижу и гляжу на образ - казенный - Божьей Матери. Вдруг экспроприаторы]. Стреляют, один раз возле уха, а другой раз в упор, в живот. И что же - пуля скользнула по животу и отскочила. И я понял, что это чудо.

30 апреля. Сейчас к Репину ходили по воду: я, Боба, Коля, Лида, Маня и Казик. Мы взяли пустое ведро, надели на длинную палку и запели сочиненную детьми песню:

Два пня

Два корня (к-рые могут встретиться по пути) Чтобы не было разбито (ведро) Чтобы не было пролито Блямс!

Илья Еф. повел меня показывать свои картины. Много безвкусицы и дряблого, но не так плохо, как я ожидал. Он сам стыдился своей "сестры, ведущей солдат в атаку", и говорит:

- Приезжал ко мне один покупатель, да я его сам отговорил. Говорю ему: дрянь картина, не стоит покупать. Про какой-то портрет: "Это знаете, как футурист Хлебников говорил: мой портрет писал один Бурлюк в виде треугольника, но вышло непохоже". Про "Крестный Ход": "Теперь уже цензура разрешит". О своем новом портрете Толстого: "Я делал всегда Толстого - слишком мягкого, кроткого, а он б[ыл] злой, у него глаза б[ыли] злые - вот я теперь хочу сделать правдивее"2.

Показывал с удовольствием - сам - охотно. Я сказал про бандуриста, к-рый с ребенком, что ребенок как у Уотса, он: "Верно, верно, жалко, что выходит на кого-нб. похоже".

Вынес детям по бубличку. Проводит новый водопровод в дом, чтоб зимою не замерзало.- А то умру, и дом останется не в порядке. Сказал он, не позируя. (...)

Осенью И. Е. упал на куоккалъской дороге и повредил себе правую руку. Теперь он пишет почти исключительно левой - 73-хлет-ний старик!

- Я только портрет (г-жи Лемерсье) правой рукою пишу!

1 мая. Ничего не могу писать. Не спал всю ночь оттого, что "засиделся" до 10 часов с И. Е. Репиным. Дела по горло: нужно кончать сказку, писать "Крокодила", Уота Уитмэна, а я сижу ослом - и хоть бы слово. Такова вся моя литературная карьера. Пишу два раза в неделю, остальное съедает бессонница.

12 мая. Боба каждый день традиционно пугает Евген. Владислав-oЧу - учительницу. Ежеутренно становится за дверью и - бах. Она традиционно пугается. (...)

Коля и Лида признались мне в лодке, что они начали бояться смерти. Я успокоил их, что это пройдет. (...)

Дети играют с Соколовым Женей в крокет, и мне приятно слышать их смех. Теперь я понял блаженство отцовства - только теперь, когда мне исполнилось 35 лет. Очевидно, раньше - дети ненормальность, обуза, и нужно начать рожать в 35 лет. Потому-то большинство и женится в 33 года.

Читаю Уитмэна - новый писатель. До сих пор я не заботился о том, нравится ли он мне или нет, а только о том, понравится ли он публике, если я о нем напишу. Я и сам старался нравиться не себе, а публике. А теперь мне хочется понравиться только себе,- и поэтому я впервые стал мерить Уитмэна собою - и диво! Уитмэн для меня оказался нужный, жизненно-спасительный писатель. Я уезжаю в лодке - и читаю упиваясь.

Did we think victory great? So it is -- but now it seems to

me, when it cannot

be help'd. that

defeat is great, And that death and dismay are great3.

Это мне раньше казалось только словами и wanton* формулой, а теперь это для меня - полно человечного смысла.

Июнь. Ходил с детьми к Гржебину в Канерву. Гржебин, заведующий конторой "Новой Жизни" - из партии социал-прохвостов. Должен мне 200 р., у Чехонина похитил рисунки (о чем говорил мне сам Чехонин); у Кардовского похитил рисунок (о чем говорил мне Ре-Ми); I у Кустодиева похитил рисунок (о чем говорил мне Кустодиев); подписался на квитанции фамилией Сомова (о чем, со слов Сомова, говорил мне Гюг Вальполь); подделал подпись Леонида Андреева (о чем говорил мне Леонид Андреев). Словом, человек вполне ясный,] и все же он мне ужасно симпатичен. Он такой неуклюжий, патриар-1 хальный, покладистый. У него чудные три дочери - Капа, Ляля! Буба - милая семья. Говоря с ним, я ни минуты не ощущаю в нем! мазурика. Он кажется мне солидным и надежным. Здесь у нас целая колония. (...)

Ре-Ми, карикатурист. Хотя я в письмах пишу ему дорогой, нс| втайне думаю глубокоуважаемый. Это человек твердый, работяга, сильной воли, знает, чего хочет. Его дарование стало теперь механическим, он чуть-чуть превратился в ремесленника, "Сатириконе сделал его вульгарным, но я люблю его и его рисунки и всю вокруг него атмосферу чистоты, труда, незлобивости, ясности. (...)

Потапенко, Игнатий Ник. Относится к себе иронически. Мил! Прост. Самый законченный обыватель, какого я когда-либо видалЯ

Среда. Июнь. Были у Репина. Скучно. Но к вечеру, когда остались

* Ненужной (англ.).

К. Чуковский, С. Городецкий и И. Е. Репин на спектакле в дачном театре. Шарж Ю. Анненкова. Куоккала. 1914 г.

только я, Бродский, Зильберштейн и П. Шмаров - все свои,- Илья Еф. стал рассказывать. Рассказывал о Ропете.- Ах, это б[ыл] чудный архитектор. В то время фотографий не было, и архитекторы так рисовали! Он, Ропет, б[ыл] очень похож на меня, лицом, фигурой - (помнишь, Вера?) - но он чудно, чудно рисовал. И вот с ним случился случай. Он поехал в заграничную поездку... от Академии... я тогда отказался, остался в России. Он окончил почти в одно время со мной... поехал в Италию... всюду... и все рисует... церкви, здания... мотивы... И все в чемоданчик... рисует, рисует... и чемоданчик Для него дороже всего на свете... Ну, едет в Вену... и так много рисовал, что сомлел - ехал, дожно б[ыть], 3-им классом - сомлел, обморок,- носильщики его вынесли... и он очнулся только в номере гостиницы.

- А где мой чемоданчик? Где рисунки? Туда, сюда... нету. Ай-

ай-ай, ищут, ищут, нету... А Ропет, он вдруг вот так (скрючился) - да так и остался шесть лет... И с тех пор он не мог оправиться. Потом он рисовал, но уже не то... Так и погибла карьера. (Лицо И. Е. изображает страдание.)

Вот Куинджи, тот не так.. Тому нужно б[ыло] 35 тысяч перевезти в Крым, в Симеиз, за имение... Так он взял корзинку от земляники, уложил туда деньги, зашил, и конец.

- Носильщик!

И все морщится, когда носильщик несет к нему в вагон "земляничную" корзинку:

- А, и эта дрянь тоже здесь.

Так и доехал. А Орловский (художники, слушайте!), когда ему нужно б[ыло] везти деньги, брал порожние тюбики и набивал их червонцами. Казалось, что краски.

Все стали рассказывать случаи, как кого обокрали. И. Е. рассказал:

- Ехал я в Одессу из Киева. В Киеве получил 1500 р., положил их в конверт, и в карман. Бумажник в левом, а конверт в правом. Хорошо. Еду. Только входит в купе красавец, брюнет, выше среднего росту. Я как глянул на него, так сейчас за карман и схватился. Он острым глазом подметил этот жест и отвел глаза. И вот я заснул - на меня нашел столбняк, сплю и чувствую, как кто-то шарит у меня, в карманах, и ничего... а потом проснулся: Одесса. Беру извозчика, еду в гостиницу... и вдруг на дороге, ай-ай-ай, нет конверта... на-1 зад! - искали, публикацию делали, ничего не помогло. А брюнет с" мной в одной гостинице остановился - я его встретил и говорю:

- Знаете, меня обокрали.

Он вежливо, но не очень горячо выразил сочувствие... Полиция нашла у него много денег. Но я заметил, что далеко зашел(?), и в конце концов сказал полиции, что никаких претензий ни против кого не имею. Ну вот и все.

Заговорили о купании.

- У нас в Чугуеве б[ыл] мальчик Вася Кузьмин... Так он, бывало, возьмет камень, положит его себе на голову и идет через Донец под водой. Две минуты кажутся получасом, и все думаешь: нет, не вынырнет. Но Вася всегда вы нырял.

Я,бывало, хорошо плавал. В Петергофе там один остров был -1 так я до него доплывал. Многие удивлялись.

(Заметив, что здесь тень хвастовства.) - Но потом, через 25 лет! попробовал с Матз и Ропетом у Стасова, в Парголове - и черт знает что вышло!

16 июня. Вчера я тонул. Прыгнул с лодки в воду, на глубину, поплавал, и тянет меня в воду. А Коле крикнуть не могу, все слова забыл только глазами показываю. (Я с детства б[ыл] уверен, что умру в воде. Как русские критики: Писарев, Валерьян Майков.) Наконец-то, К[оля] догадался.

Играю по вечерам с детьми в шарады. Вчера они представляли -I

Но террасе у самовара. В иемтре - К. Чуковский, в руках у него "Чукоккала", из книги выглядывает И. Е. Репин. Н. Н. Еврей-нов жонглирует рюмками со стола. В левом углу рисунка еле заметен автопортрет Юрия Лннемкова. Шарж Ю. Анненкова. Куоккала. 1914 г.

линолеум, я с Лидой и Гретой - карниз и светелка. Коля играет плохо, суетится, кричит, ненаходчив. Я вчера читал ему о Robert Owen'e.

19 июня. Совсем не сплю. И вторую ночь читаю "Красное и Черное" Стендаля, толстый 2-томный роман, упоительный. Он украл у меня все утро. Я с досады, что он оторвал меня от занятий, швырнул его вон. Иначе нельзя оторваться - нужен героический жест; через пять минут жена сказала о демонстрации большевиков, произведенной в Петр[ограде] вчера. Мне это показалось менее интересным, чем измышленные страдания Жюльена, бывшие в 1830 г.

Я сочинил пьеску для детей. Вернее, первый акт. Лида сказала мне: - Папа, у тебя бывает бестшсное время (когда не пишется); пиши тогда для детей.

Был с Репиным вчера у Ре-Ми. Он какой-то вялый. Не оживился ни разу. У Ре-Ми Буховы и Богуславская, которая вчера рассказывала о Бурцеве, а я сдуру смеялся над нею и, кажется, обидел. Зря.

20-го июня 1917. Пишу пьесу про царя Пузана4. Дети заставили. Им была нужна какая-нб. пьеска, чтобы разыграть, вот я в два дня и катаю. Пишу с азартом, а что выйдет... Черт его знает. Потуги на остроумие. Места, не смешные для взрослых, смешат детей до слез. (...)

24 июня 1917. Делаем детский спектакль. У нас есть конкуренты. Катя говорит: у них будет оркестр кронштадтского горизонта (гарнизона). Коля в восторге. О, с каким пылом я писал зту пьесёнку, и какая вышла дрянь. 3-го дня у Репина б[ыли] скандалы: явился Миша Вербов, всюду объявляющий себя учеником Репина и т. д. Репин его выгнал при всех и взволновался. И. Е. пишет Ре-Ми. Утомляется, не имеет времени поспать после обеда, и оттого злится. Шмаров прочитал невинные стишки - об измене России союзникам, И. Е. не разобрал, в чем дело - и давай кричать на Шмарова: - Черносотенные стишки! - Адель Львовна вступилась, он на! бросился и на нее, как будто она автор стишков. Гости были терроризованы.

28 [июня].(...) Забастовали кондукторы Финляндской ж. д., и бедная Марья Б. застряла в городе. Бобочкино рождение. По Куоккале расклеены объявления, будто Межуев (лавочник) выдает конину з говядину. Значит, мы ели конину и сами того не знали. Меня укус"! ла бешеная собака. (...)

10 июля. Маша утром: "Знаешь, в России диктататура!" От волнения. Еще месяц назад я недоумевал, каким образом буржуазия получит на свою сторону войска, и казну, и власть; казалось, вопреки всем законам истории, Россия после векового самодержавия вдруг сразу становится государством социалистическим. Но нет-с, история своего никому не подарит. Вот, одним мановением руки, она отняла у передовых кучек крайнего социализма власть и дала ее умеренным социалистам; у социалистов отнимет и передаст кадетам - не позднее, чем через 3 недели. Теперь это быстро. Ускорили исторический процесс.

15 июля. (...) Руманов говорил мне о Лебедеве, зяте Кропоткина: - Это незаметный человечек, в тени,- а между тем, не будь его, Кропоткину и всей семье нечего было бы есть! Кроп. анархист, как же! - он не может брать за свои сочинения деньги, и вот незамет-

ный безымянный человечек - содержит для него прислугу, кормит его и т. д.

В последний раз, когда я видел Кроп., он говорил о несомненном перерождении рабочего класса после войны.- Рабочие уже созревают для другого быта! - говорил он американцу.- Вот мистер Томсон из Клориона говорил мне, что транспортные рабочие, ткачи и железоделательные уже могли бы получить производство в свои руки and control it*. (...)

23 июля. Итак, я сегодня у Кропоткина. Он живет на Каменном Острове, 45. Дом Нидерландского Консула. Комфортабельный, большой, двухэтажный. Я запоздал к нему - и все из-за бритья. Нет в Питере ни одного парикмахера - в воскресение. Я был в "Палэ Рояле", в "Северной", в "Селенте" - нет нигде. Взял извозчика в "Европейскую", забегал с заднего крыльца в парикмахерские, и все же поехал к Кропоткину небритый. Сад у Кропоткина сыроватый, комильфотный. Голландцы играют лаун теннис. В розовой длинной кофте - сидит на террасе усталая Александра Петровна - силится улыбнуться и не может. -"О! я так устала... Зимний дворец... телефоны... О! я четыре часа звонила, искала Савинкова - нет нигде... Папа сейчас будет... У него Бурцев". Мы пошли пить чай. Племянница Кропоткина, Катерина Николаевна, женщина лет 45, наливает чай - сладким старичкам с фальшивыми зубами и военно-морскому агенту Брит. Посольства, фамилии коего не знаю. Она рассказывает, как недели две назад солдаты делали у них на даче обыск - нет ли запасов продовольствия. Она говорила им: - Да вы знаете, кто здесь живет? - Кто? - Кропоткин, революционер! - А нам плевать...- И давай ломать дверь на чердак. Кропоткины позвонили комиссару Неведомскому (Миклашевскому), и солдаты поджали хвосты. В это время в боковых комнатах проходит плечистый, массивный с пикквикским цветом лица Кропоткин, вслед за ним Бурцев... Я раскланялся с Бурцевым издали, а Кропоткин через минуту радушно и бодро подошел ко мне: - Как же! как же! Я вас всегда читаю. Здравствуйте, здравствуйте...- и сел рядом со мною и с аппетитом принялся болтать, обнаруживая светскую привычку заинтересовываться любой темой, которую затронет собеседник. Мы заговорили о Некрасове. Он: - Да, да, потерял рукопись Чернышевского "Что делать", потерял5. Ему князь Суворов (тогдашний генерал-губернатор) - добыл ее из Петропавл. Крепости, а он потерял. Я вам сейчас скажу стих. Некрасова, к-рое нигде не б[ыло] напечатано.- И стал декламировать (по-стариковски подмигивая) известное стихотворение:

Было года мне четыре, Мне отец сказал: Все пустое в этом мире. Дело капитал!

* И контролировать его (англ.).

7 К. Чуковский

81

Декламацию сопровождал жестами. Когда шла речь о кармане - хлопнул себя по карману. "Я ведь много стихов знаю" - вот, напр., "Курдюкову", и процитировал из "Курдюковой" то место, где говорится о городе Бонне. Я почувствовал себя в знакомой атмосфере Короленко,- атмосфере благодушия, самовара, стишков, анекдотов. Я бывал у Короленки каждый вечер, в то время, когда он писал о смертной казни,- и зто всегда была семейная благодушная идиллия.- Стишкам Некрасова научил меня мой учитель Смирнов,- сказал Кропоткин. Тут подошла княгиня.- Как вам не стыдно, что не заехали к нам в Англии! - сказала она равнодушно-радушно. Тут я сразу почувствовал, что они устали, что я им в тягость, но что они покорно подчиняются уже сорок лет этой участи: принимать гостей - и выслушивать их внимательно, любезно, дружески и , равнодушно. Он спросил меня, где я живу. Я подробно описал ему нашу коммуну - и сказал, что это совершенно новая для меня среда, да и вообще еще не учтенная нашей беллетристикой - рабочие, интеллигентные девушки. Я сказал ему, как мало они зарабатывают. Как скромно, достойно они живут. И, знаете, ничего двусмысленного...- Ну, а односмысленного много? -спросил он и, по-стариковски хихикая, сказал: - Смотрите, не влюбитесь!

Если бы я не знал, что передо [мною] сидит один из величай-1 ших пророков, гениальный борец за высший идеал человечества, я бы подумал, что это просто добродушный папаша. Чувство домашности, простоты.- Вот вы из этих ваших барышен найдите мне секретаршу. У меня была одна бельгийка в Англии - и хорошо справлялась - да приехал рус. балет, и она увлеклась.

Он опять по-стариковски подмигнул.

- Вот вы опишите-ка то, что рассказывали.

- Увы, я к[а]к беллетрист бездарен.

- Вовсе нет. Ваши крит. статьи - ведь та же беллетристика!

- П. А. всегда читал вас в "Рус. Сл.",- вставил зять.

- Нет, в "Речи". Главным образом, в "Речи".- Он опять заго*' ворил о секретаршах.- Странно, в России никто не знает стенографии. Меня на Финл. вокзале встретили репортеры; я стал с ними беседовать, и ни один из них не записал беседы точно. Все переврали. Потому что не стенографы!

Заговорили о Достоевском, у которого жена - стенографистка.- Ренегат! - сказал Кропоткин.- Вернулся из Сибири и восстал против Фурье, против социализма. И замечательно, что все ренегаты после ренегатства становятся бездарны, теряют талант.

Меня изумило это мнение, ибо Достоевский после каторги - и окрылился, но я почувствовал, что на огромном черепе князя Кропоткина нет эстетической шишки. Я сказал ему, как мне нравится стиль Михайловского... Он говорит: - Да, но я никогда не мог ему простить его политической трусости. Я виделся с ним в 1867 г. Он показался мне красной девицей. Как он боялся меня и брата!.. Это он поправлял Льву Тихомирову статьи.

Княгиня спросила, есть ли в Куоккала провизия. Я сказал: - Не| знаю.- Ну, значит, есть,- сказал Кропоткин.- А вот сегодня я был

82

в Зимнем Дворце у Керенского - и на нас, 4-х ч[елове]к, дали на огромной тарелке с царскими вензелями, с коронами - четыре вот таких ломтика хлеба... И вода! (Он поморщился.) Мы с Сашей переломили один ломтик - а остальное оставили Керенскому.

Разговор перескочил на пишущие машины. Он стал расхваливать их, с восторгом. Ну, зато ж и дорого! Простая 20 ф , а с усовершенствованиями и все 30 отдай!! То же машины Зингера - длиннейший панегирик машинам Зингера: они и чулки штопают и петли метают. (Он указал рукой на воротник.) Вообще страшное гостеприимство чужим темам, чужим мыслям, чужой душе. Он готов приспособиться к любому уровню, и я уверен, что приди к нему клоун, кокотка, гимназист, он с каждым нашел бы его тему - и был бы с каждым на равной ноге, по-товарищески Заговорили о Репине:

- Давайте, Корней Ив., поедем к нему.- Я сказал Кропоткину, что в Куоккала меня уверяли, будто он живет там.

- Вот напишите, К. Ив., как создаются легенды. Я ехал с Элизе Реклю, и тот в поезде упомянул мое имя. Вдруг южанин француз:

- О! prince Kropotkine убит... Да, да! - и рассказал ему целую историю о кн. Кропоткине. Или вот мой брат: в 1861 г. он участвовал в студенческих беспорядках, т. е. просто пошел вместе с компанией других в генер.-губернат. дом и заявил там какую-то претензию. Он б[ыл] впереди всех и взошел с товарищем на верхнюю ступеньку, и его избили жандармы и поволокли в тюрьму... Проходит 3 дня, я получаю от него бисерным почерком написанную записку - все благополучно. Вдруг вбегает ко мне дядя Сулима и говорит:

- А знаешь, Петя, наш-то Саша... о!

- Что такое?

- Неужто не знаешь?

- Казацкая лошадь ударила его копытом в глаз, пенснэ разбилось, и осколки застряли в глазу.

- Чепуха! Брат не носит пенснэ! Я сегодня получил от него записку.

Но молва ходила по Москве и ширилась, и я слышал через год ту же историю.

- Кланяйтесь Илье Ефимовичу. Я чту его. Я знаю все его картины (увы!) по снимкам.

Мне почудилось, что Кропоткину не нравилось то, что Репин писал портреты самодержцев, вел. княгинь, и я еще раз почувствовал, что искусству он чужд совершенно.

- "Записки революционера" я диктовал по-английски. Потом Дионео переводил их. Переведет лист-полтора и приедет ко мне в Бромли, я исправляю - целый день. Он даже обижался. Я совершенно переделывал, писал заново. Но иначе было нельзя. А " Mutual Aid" я написал по-английски для "Nineteenth century"*.

Рассказал он о Г. 3. Елисееве. Суровый б[ыл] человек. Я б[ыл]

* "Взаимная помощь", "Девятнадцатый век" (англ.). Полное название книги Кропоткина "Взаимная помощь, как фактор эволюции".

в "Отеч. Записках", в редакции. Там обсуждал письмо Суворина к одной шансонетной певице. Она снялась в непристойной позе, на коленях у Париса из Белой Лены (Belle Helene) - и Суворин выругал ее.

- Стыдно вам, талантливой, позорить себя!

Так вот по этому поводу Минаев написал стишки, высмеивающие Суворина,- и все: Курочкин, Пятковский и др.- эти стишки одобряли. Вдруг вошел Г. 3. Елисеев, угрюмо взял стихи, прочитал, отложил в сторону, сказав лениво:

- Дрянь.

Тут я почувствовал, что Кр. очень устал, и стал прощаться. Он и княгиня ушли спать. Остался я и Ал. Петровна.

- О, как я устала... Устроить министерство удалось ровно на 10 дней - и потом опять все будет сначала.

- Советы депутатов мешают? - спросил кто-то.

- Нет, Некрасов - вот кто. Интриган, мелкий... Подлизался к совету, натравливает всех на Керенского. Поддерживает Чернова. Я так прямо и сказала Керенскому: у вас есть враг... Но Керенский и слышать не хочет. Папа дернул меня за рукав: молчи! - но я сказала: этот враг Некрасов.

Керенский поморщился: это у вас домашнее. (У Лебедева ссора с Некрасовым.)

И всё эта баба - Малаховская. Она ведь спит рядом со спальней Керенского в Зимнем Дворце - а сама глазами так и ест Савинкова.

- А как вам показался Савинков?

- Хулиган.

Я запротестовал. Савинков мне показался могучим, кряжистым человеком, с сильной волей. Недаром он был столько во Франции], он истинный тип франц. революционера.

И начался разговор, столь обычный во всех гостиных нынче. Потом пришли 2 француза - анархического вида, лысый и се-, дой - богема, такие к Герцену часто ходили, и я ушел.

Шел по улице с военн.-морск. агентом, который просидел у Кр. ( полдня - и все же не читал ни одной его строчки. (..)

24 [июня]. (...) мы пошли в Интимный театр и видели там Виктора Шкловского, к-рый был комиссаром 8-й армии. Он рассказывает, ужасы. Он вел себя к[а]к герой и получил новенький Георгиевский^ крестик. Замечательно, что его дв[оюродный] брат Жоржик ранен на западном фронте - в тот же день. Когда Шкл. рассказывает о чем-ниб. страшном, он улыбается и даже смеется. Это выходит особенно привлекательно.- "Счастье мое, что я б[ыл] ранен, не то застрелился бы!" Он ранен в живот - пуля навылет - а он к[а]к ни в чем не бывало.

31 [июля], воскресение. Опять у Кропоткина. Он сидел с высоким американцем и беседовал о тракторах. Американец оказался инженер, который привез сюда ж.-д. вагоны для Сибирской ж. д. Кропоткин говорит: незачем доставлять сюда военные снаряды, нам нужны тракторы, рельсовые перекрестки (crossing & switches). Он пальцами показал перекрещивающиеся рельсы. "Мне все говорят, что нам нужны тракторы и рельсовые перекрестки. Я хотел бы повидаться с американским послом и сказать ему об этом.

- О, это легко устроить! - сказал инженер.- И я очень хотел бы, чтобы Вы поехали в Америку...

- К сожалению, Ам[ерика] для меня закрыта.

- Закрыта?!

- Да, как для анархиста...

- Are you really anarchist?!..* - воскликнул американец.

Я посмотрел на учтивого старикана и в кажд его черточке увидел дворянина, князя, придворного.

- Да, да! я анархист,- сказал он, словно извиняясь за свой анархизм.

Мы заговорили о проф. Гарпере, который изучает Россию, проводя здесь каждое лето.

- О, я знал его отца...- сказал Кроп.,- он пригласил меня читать лекции в Гарв. университете. Лекции о рус. литер. Он был ректором у[ниверсите]та. Я приехал в Америку, прочитал (в оригинале пропуск.- Е. Ч.) лекции и собрался в университет к Гарпе-ру. Но за это вр[емя] Гарпер б[ыл] принят в Петрогр[аде] царем, царь очаровал его - и Гарпер нашел неудобным, чтобы я читал лекции у него в университете, и мне б[ыло] отказано. Тогда студенты из протеста против Гарпера устроили мне дружественную манифестацию". Американец б[ыл] очень величествен.

До революции американцы стремились познакомиться с возможно большим количеством великих князей. Теперь они собирают коллекцию анархистов.

У Кропоткина собралось самое разнообразное о-во, замучивающее всю его семью. На каждого новоприбывшего смотрят как на несчастье, с которым нужно терпеливо бороться до конца.

Я заговорил о Уоте Уитмэне.

- Никакого, к сожалению, не питаю к нему интереса. Что это за поэзия, которая выражается прозой. К тому же он б[ыл] педераст! Я говорил Карпентеру... я прямо кричал на него. Помилуйте, как это можно! На Кавказе - кто соблазнит мальчика - сейчас в него кинжалом! Я знаю, у нас в корпусе - это разврат! Приучает детей [к] онанизму!

Рикошетом он сердился на меня, словно я виноват в гомосексуализме Уитмэна.

- И Оскар Уайльд... У него б|ыла] такая милая жена. Двое детей. Моя жена давала им уроки. И он б[ыл] талантливый ч[елове]к: Элизе Реклю говорил, что написанное им об анархизме (?) нужно высечь на медных досках, к[а]к делали римляне. Каждое изрече-

* Неужели вы и вправду анархист? (англ.)

ние - шедевр. Но сам он был - пухлый, гнусный, фи! Я видел его раз - ужас!

- В "De Profundis" он назвал Вас "белым Христом из России"...6

- Да, да... Чепуха. "De Profundis" - неискренняя книга.

Мы расстались, и хотя я согласен с его мнением о De Profundis, я ушел с чувством недоумения и обиды. То же чувство я испытывал, когда читал его бескрылую книгу о русской литературе7. Словно выкопали из могилы Писарева - и заставили писать о Чехове. Туповатым и ограниченным шестидесятником пахнуло на меня. В Кропоткине есть и это.

14 августа. Получил вчера тысячу рублей. Был у Буренина вечером. Старикашка. Один. Желтоватый костюмчик - серые туфли, лиловый галстук. Обстановка безвкусная. В прихожей - бюст в мерзейшем стиле модерн: он показывал мне, восхищаясь - смотрите, веками как будто шевелит. Все стены в картинах - дешевка. " Куплено в Венеции",- говорил он, показывая какую-то грошовую, фальшивую дрянь.

- Ну, это вещь неважная! - сказал я.

- Зато рамка хороша.

Когда я пришел, он читал книгу - о крысах.- "Представьте, у крыс бывает такая болезнь: сцепятся хвостами в кучу штук десять, и не расцепить. Так и подыхают. Совсем, к[а]к наше правительство теперь".

О Судейкине: - Я отца Судейкина помню, полковника. Видел его за неделю до смерти. Он был полковник, начальник охранки. Охранка находилась на Морской, при градоначальстве. Я был тогда редактором какого-то журнальца, выходившего при "Новом Времени". И вот меня пригласили в Охранку. Я пошел. Ждал долгсу Вышел ко мне,- ну совсем Иисус Христос. Такая же прическа, к[а]к у тициановского Христа (я всегда удивлялся, у какого парикмахера Христос причесывался). Такая же борода. Только глаза нехороши: сыщицкие.

- Тут к вам есть письмо от одного политического преступника.!

- Политического преступника?! Ко мне?

- Да. Балакина. Вы его знаете.

- Знаю. Он сотрудничал в нашей газете. И когда его однажды посадили в тюрьму и приговорили к ссылке черт знает куда - я похлопотал (через Скальковского) перед Лорис-Меликовым, и еги сослали всего только в Пермь.

- Да, да! он и теперь просит вашего заступничества.

- Но увы, Лорис-Меликова уже нет. У меня нет теперь сановных знакомых.- А между тем Балакин достоин всякого участия.! Не поможете ли ему вы?

- Ах, что вы? Балакин серьезный преступник.

Так мы разошлись. А через неделю Дегаев заманул Судейкина] в конспиративную квартиру и укокошил. Ровно через неделю. До-| жидаясь Судейкина, я увидел на подоконнике карточку,- среди них портрет кн. Кропоткина с надписью:

И на чело его легла

Печать высоких размышлений.

Я рассказывал сыну Судейкина всю эту историю.

О Некрасове: - Н. называл свою редакцию: Наша консистория. Я принес ему переводы из Мюссе. Через неделю он вернул их мне назад.- " Вот, отец. Наша консистория не желает печатать". Конечно, он не б[ыл] добряк. Но умница, и писателям делал немало добра. И однажды читал мне стихи - вот эти самые. "Рыцарь на час" - и разревелся. Я удивился. Мне даже невозможно б[ыло] вообразить себе, чтобы Н. мог плакать.

Был как-то я у Ивана Аксакова... девственника... Тот был редактором "Дня". Когда он женился на дочери Тютчева, Тютчев сказал о нем:

- У него был скверный "День", а теперь будет скверная ночь.

О Всеволоде Крестовском: - Вызывал меня на дузль.

Много говорил о своем архитекторстве: - Мой отец штук 30 церквей в Москве построил. Я от 11 лет до 18 учился этому делу. И вот посмотрите: как симметрически у меня в комнате картины развешены. Я и стихи пишу симметрически. Беспорядка не люблю. Никакой разбросанности. Куплеты. Вот мои рисунки,- и показал мне акварель: "Три Грации". Кто бы мог подумать, что Буренин рисовал "Три Грации"! Это все равно как если бы Джэк Потрошитель вышивал шелками незабудки! Три грации действительно нарисованы очень отчетливо - по-архитекторски. (...)

4 октября. Среда. Или 3-е? Нет календаря. Вчера сдуру я поехал в Куоккала после 3-х месяцев отсутствия. Симфония осенних деревьев в парке. Рябина. Море, новый изгиб реки, в которую я уложил столько себя. Но ключа мне М. Б. не дала, и я проехал напрасно. Зашел к Репину, спросить его, что он хочет за портрет Бьюкенена: 10 ООО р. или золотую тарелку. Ре[пин] (мертвецки бледный, с тенями трупа под носом и глазами, но все такой же обаятельный): - Знаете, конечно, тарелка оч. хороша, но... я не достоин... не в коня корм... да и как ее продать. На ней гербы, неловко" - из чего я понял, что ему хочется денег. Я дал ему 500 р. долга за дачу - он очень повеселел, пошел показывать перемены в парке в озере Глинки, к-рое он высушил, провел дренаж, вырубил деревья - всюду устроил свет и сквозняк. Потом показывал картины. Бурлаки: "Ой как пожухло... Теперь я вижу, что я сделаю... я этому сифилитику (впереди всех) дам кумачовую (не яркую, а стираную) рубаху (вместо синей), а красную у заднего уберу - дам ему синюю - а то задний план чересчур кричит... Кушинников говорил: разве Волга бывает зеленой? Посмотрел бы он в Жигулях. Но я, кажется, перезеленил. Это место я написал неподалеку от заказчика - Шаталова (?) - он там в Самаре".

Посидели, помолчали...- А вы знаете другую... которая "делается" (не сказал пишется) - и прескверно делается, к[а]к луна в Гамбурге. Вот...- И он вытащил несуразную голую женщину, с освещенным животом и закрытым сверху туловищем. У нее странная рука - и у руки собачка.- Ах, да ведь это шаляпинская собачка! - воскликнул я.- Да, да... это был портрет Шаляпина... Не удавался... Я вертел и так и сяк... И вот сделал женщину. Надо проверить по натуре. Пуп велик.

- Ай, ай! Илья Ефимович! Вы замазали дивный автопортрет, который Вы сбоку делали на этом же холсте!!-Да, да, долой его,- и как вы его увидали!

Шаляпин, переделанный в женщину, огромный холст - поверхность которого испещрена прежними густыми мазками.

Про женщину я не сказал ничего, и И. Е. показал мне третью картину "Освящение ножей" с масками вместо лиц, но - с интересной светотенью. В каждом мазке чувствуется, что Репин умер и не воскреснет, хотя портрет Ре-Ми (даже два портрета) похож и портрет Керенского смел, Керенский тускло глядит с тускло написанного зализанного коричневого портрета, но на волосах у него безвкуснейший и претенциознейший зайчик.- Так и нужно! - объясняет Репин.- Тут не монументальный портрет, а случайный - случайного человека... Правда, гениального человека - у меня есть фантазия,- и обывательски стал комментировать дело Корнилова. Перед Керенским он преклоняется, а Корнилов - "нет, недалекий, солдафон".

10 октября. Целые дни трачу на организацию американского и английского подарка русскому народу: 2 ООО ООО экземпляров учебников - бесплатных,- изнемог - не сплю от переутомления все ночи - старею - голова седеет. Скоро издохну. А зима только еще начинается, а отдыха впереди никакого. Так и пропадет Корней ни за что. Семья? Но Колька растет - недумающий эгоист, а Лида хилая, зеленая, замученная.

Лида: "Я не люблю тратить сказки попусту на неспящего челс4| века". (...)

Когда Андреев приезжал в гости к Короленке (который жил в Куоккале, у Богданович, племянницы Анненских), Н Ф. Аннен! ский приготовил ему тарелку карамели - красной и черной. АндЯ реев не приезжал, и мы угощались без него.- Кушайте эту,- говорил Ник. Ф. Это Черные маски. А потом эту - это Красный Смех.-Я А что же ему?-спросил я.- А ему "Царь Голод"8. (...)

Я как-то прочитал Ник. Ф-у Анненскому стихи Бунина: "И ска-Ч зал проводник - господин, я еврей! и б[ыть] м[ожет], потомок ца* рей. Посмотри на цветы, что растут по стенам..."9 Велико б[ыло] мов удивление, когда этот редактор "Рус. Бог." - на следующий день -Щ на перроне поезда в Куоккала пел: "И шказал прроводник: гашпа!

дин, я еврей". У него это выходило изящно и не пошло. Он б[ыл] из тех, которые помнят все смешные стишки, эпиграммы, чужие забавные ошибки - какие они когда-либо в жизни читали. Он б[ыл] немного Туркин из Чеховского "Ионыча": "Здравствуйте, пожалуйста".- "А ну. Пава, изобрази".- "И машет платком". Он б[ыл] благороднейший обществ, деятель, столп народовольческой веры, окончил два факультета, редактор "Рус. Бог.", но всегда говорил чепуху, почти автоматически. Сейчас вижу его - среди внуков: "Шел грек через реку, видит грек в реке рак..." Дети его очень любили. Он ходил среди них колесом, все подтягивая штаны.

Розанов как-то в поезде распек П. Берлина за то, что у того фамилия совпадает с названием города.- А то есть еще Дж. Лондон! Что за мода! Ведь я не называю себя - Петербург. Чуковск. не зовется Москва. Мы скромные люди. А то вот еще Анатоль Франс. Ведь Франс это Франция. Хорошо бы я был Василий Россия Да я стыдился бы нос показать.

w

14 февраля 1918. У Луначарского. Я видаюсь с ним чуть не ежедневно. Меня спрашивают, отчего я не выпрошу у него того-то или того-то. Я отвечаю: жалко эксплуатировать такого благодушного ребенка. Он лоснится от самодовольства. Услужить кому-нб., сделать одолжение - для него ничего приятнее! Он мерещится себе как некое всесильное благостное существо - источающее на всех благодать: - Пожалуйста, не угодно ли, будьте любезны,- и пишет рекомендательные письма ко всем, к кому угодно - и на каждом лихо подмахивает: Луначарский. Страшно любит свою подпись, так и тянется к бумаге, как бы подписать. Живет он в доме Армии и Флота - в паршивенькой квартирке - наискосок от дома Мурузи, по гнусной лестнице. На двери бумага (роскошная, английская): "Здесь приема нет. Прием тогда-то от такого-то часа в Зимнем Дворце, тогда-то в Министерстве Просвещения и т. д.". Но публика на бумажку никакого внимания,- так и прет к нему в двери,- и артисты Имп. Театров, и бывш. эмигранты, и прожектеры, и срыватели легкой деньги, и милые поэты из народа, и чиновники, и солдаты - все - к ужасу его сварливой служанки, которая громко бушует при кажд. новом звонке. "Ведь написано". И тут же бегает его сынок Тотоша, избалованный хорошенький крикун, который - ни слова по-русски, все по-французски, и министериабельно-простая мадам Луначарская - все это хаотично, добродушно, наивно, как в водевиле. При мне пришел фотограф - и принес Лунач[ар]скому образцы своих изделий- "Гениально!" - залепетал Л. и позвал жену полюбоваться. Фотограф пригласил его. к себе в студию. "Непременно приеду, с восторгом". Фотограф шепнул мадам: "А мы ему сделаем сюрприз. Вы заезжайте ко мне раньше, и, когда он приедет,- я поднесу ему В/портрет... Приезжайте с ребеночком,- уй, какое цацеле". (...)

В Министерстве Просвещения Лунач. запаздывает на приемы, заговорится с кем-нибудь одним, а остальные жди по часам. Портрет царя у него в кабинете - из либерализма - не завешен. Вызывает он посетителей по двое. Сажает их по обеим сторонам. И покуда говорит с одним, другому предоставляется восхищаться государственною мудростью Анатолия Васильевича... Кокетство наивное и безобидное. Я попросил его написать письмо Комиссару Почт и Телеграфов Прошиану. Он с удовольствием нащелкал на машинке, что я такой и сякой, что он будет в восторге, если "Космос" будет Прошианом открыт. Я к Прошиану - в Комиссариат Почт и Телеграфов. Секретарь Прошиана - сейчас выложил мне всю свою биографию: я б[ывший] анархист, писал стихи в "Буревестнике", а теперь у меня ревматизм и сердце больное. Относится к себе самому подобострастно. На почте все разнузданно. Ходят белобрысые девицы, горни чно-кондукторского типа, щелкают каблучками и щебечут, поглядывая на себя в каждое оконное стекло (вместо зеркала). Никто не работает, кроме самого Прошиана. Прошиан добродушно-угрюм: "Я третий день не мылся, не чесался". Улыбка у него армянская: грустно-замученная. "Зайдите завтра". Я ходил к нему с неделю без толку, наконец, мне сказали, что дано распоряжение товарищу Цареву, коменданту Почт и Телеграфов, распечатать "Космос". Я туда. Там огромная очередь, к[а]к на конину. Комендант оказался матрос с голой шеей, вроде Шаляпина, с огромными кулачищами. Старые чиновники в вицмундирчиках, согнув спину, подносили ему какие-то бумаги для подписи, и он теми самыми руками, которые привыкли лишь к грот-бом-брам-стеньгам, выводил свою фамилию. Ни Гоголю, ни Щедрину не снилось ничего подобного. У стола, за которым помещался этот детина,- огромная очередь. Он должен был выдать чиновникам какие-то особые бланки - о непривлечении их к общественным работам - это было канительно и долго. Я сидел на диванчике, и вдруг меня осенило: - Товарищ Царев, едем сию минуту, вам будет знатная выпивка! - А машинка есть? - спросил он. Я вначале не понял.- Автомобиль,- пояснил он.- Нет, мы дадим вам на обратного извозчика.- Идем! - сказал он, надел кацавейку и распечатал "Космос", ухаживая напропалую за нашими служанками - козыряя перед ними по-матросски.

Но о Луначарском: жена его, проходя в капоте через прихожую^ говорит: - Анатоль, Анатоль... Вы к Анатолию? - спрашивает она у членов всевозможных депутаций...

Июнь. 10. (...) Дня два назад у Анатолия Ф. Кони. Бодр. Глаза васильковые. Очень разговорились. Он рассказал, как его отец приучил его курить. Когда Кони б[ыл] маленьким мальчиком, отец взял с него слово, что он до 16 лет не будет курить.- Я дал слово и

л воскресала Z" " /4* апргыя

ВЪ ГШГО ТЬНИШЬВСКАГО УЧИЛИЩА

o "oo\UBAX UI

Забавное Утро

I. МАЛЕНЬНИХЪ

Ста ajrirm IК ГОНГОМ,

писатель К. И. ЧУКОВСК1Й прочтешь свою поэму для малютокъ

КРОШЕ"

? Начало art. I н. дня. ,.l-

6ИЛЕТЫ огь I щ. то В щ. пролаю ten hi. кинжныкь иэгэлинах" И. JL Сытим, HeiKKifl. 68, М. О. Вольфа, НевскШ М н вь как! Тсниакаскаго умаашв. Мидоааа. Ж

Афиша выступлений К. Чуковского. Рис. Ре-Ми. 1918 г.

сдержал его. Ну, чуть мне наступило 16, отец подарил мне портсигар и все принадлежности.- Ну не пропадать же портсигару! - и я пристрастился. (...)

Бывая у Леонида Андреева, я неизменно страдал бессонницами: потому что Андреев спал (после обеда) всегда до 8 час. вечера, в 8 вставал и заводил разговор до 4-5 часов ночи. После такого разговора - я не мог заснуть и, обыкновенно, к 10 час. сходил вниз - зеленый, несчастный. Там внизу копошились дети - (помню, как Савва на руках у няни тянется к медному гонгу) - на террасе чай, кофе, хлеб с маслом - мама Леонида Николаевича - милая, с хриплым голосом - с пробором посреди седой головы - Анастасья oНиколаевна. Она рассказывала мне про "Леонида" множество историй, я записал их, но не в дневник, а куда-то - и пропало. Помню, она рассказывала про своего мужа Николай Ивановича: - Силач был - первый на всю слободу. Когда мы только что повенчались, накинула я шаль, иду по мосту, а я была недурненькая, ко мне и пристали двое каких-то... в военном. Николай Иванович увидел зто, подошел неспешно, взял одного за шиворот, перекинул через мост и держит над водою... Тот барахтается, Н. И. никакого внимания. А я стою и апельцыны кушаю. Он знал, что я люблю бублики. Купит для меня целую сотню, наденет на шею - вязка чуть не до полу - идет, и все говорят: вот как Н. Ив. любит свою жену!

А то купит два-три воза игрушек - привезет в слободу (кажется, на Немецкую улицу) и раздает всем детям.

Андреев очень любил читать свои вещи Гржебину.- Но ведь Грж. ничего не понимает? - говорили ему. "Очень хорошо понимает. Гастрономически. Брюхом. Когда Гржебину что нравится, он начинает нюхать воздух, как будто где пахнет бифштексом жареным. И гладит себя по животу..."

Андреев однажды увлекся лечением при помощи мороза. И во-и помню - в валенках и в чесучовом пиджачке - с палкой шагает быстро-быстро по оврагам и сугробам, а мы за ним еле-еле, как на картине Серова за Петром Великим - я, Гржебин, Копельман, Осип Дымов, а он идет и говорит заиндевевшими губами о великом значении мороза.

15 октября, вторн. 1918. Вчера повестка от Луначарского- придти в три часа в Комиссариат Просвещения на совещание: взял Кольку и Лидку - айда! В Комиссариате - в той самой комнате, где заседали Кассо, Боголепов, гр. Д. Толстой,- сидят тов. Безсалько, тов. Кириллов (поэты Пролеткульта), Лунач. нет. Коля и Лида садятся с ними. Некий Оцуп, тут же прочитавший мне плохие свои стихи о Марате и предложивший (очень дешево!) крупу. Ждем. Явился Лунач., и сейчас же к нему депутация профессоров - очень мямлящая. Лунач. с ними мягок и нежен. Они домямлились до того, что их освободили от уплотнения, от всего. Любопытно, как ехидствовали на их счет Пролеткультцы. По-хамски: "Эге, хлопочут о своей шкуре".- "Смотри, тот закрывает форточку - боится гишпанской болезни". Они ходят по кабинету Луначарского, как по собственному, выпивают десятки стаканов чаю - с огромными кусками карамели - вообще ведут себя вызывающе-спокойно (в стиле Маяковского)... Добро бы они б[ыли] талантливы, но Колька подошел ко мне в ужасе: - Папа, если б ты знал, какие бездарные стихи у Кириллова! - я смутно вспомнил что-то бальмонтовское. Отпустив профессоров, Лунач. пригласил всех нас к общему большому столу - и сказал речь - очень остроумную и мило-легкомысленную. Он сказал, что тов. Горький должен был пожаловать на заседание, но произошло недоразумение, тов. Горький думал, что за ним пришлют автомобиль, и, прождав целый час зря, теперь уже занят и приехать не может. (Перед этим Лунач. при нас говорил с Горьким - заискивающе, но не очень.) Лунач. сказал, что тов. Горький обратил его внимание на ненормальность того обстоятельства, что в Москве издаются книги Полянским, в Питере Ионовым - черт знает какие, без системы, и что все это надо объединить в одних руках - в горьковских. Горький собрал группу писателей - он хочет образовать из них комитет. А то теперь до меня дошли глухие слухи, что тов. Лебедев-Полянский затеял издавать "несколько социальных романов". Я думал, что это утопии, пять или шесть томов. Оказывается, под социальными романами тов. Лебедев-Полянский понимает романы Золя, Гюго, Теккерея - и вообще все романы. Тов. Ионов издает Жан Кристофа, в то время к[а]к все зти книги должен бы издавать Горький в иностр. библиотеке. И не то жалко, что зти малокомпетентные люди тратят народные деньги на бездарных писак - жалко, что они тратят бумагу, на к-рой можно было бы напечатать деньги. (Острота, очень оцененная Колей, который ел Л[уначарск]ого глазами.)

Говоря все эти вещи, Л. источал из себя какие-то лучи благодушия. Я чувствовал себя в атмосфере Пиквика. Он вообще мне в последнее время нравится больше - его невероятная работоспособность, всегдашнее благодушие, сверхъестественная доброта, беспомощная, ангельски-кроткая - делают всякую насмешку над ним цинической и вульгарной. Над ним так же стыдно смеяться, как над больным или ребенком. Недавно только я почувствовал, какое у него большое сердце. Аминь. Больше смеяться над ним не буду.

Зин. Гиппиус написала мне милое письмо - приглашая придти - недели две назад. Пришел днем. Дмитрий Сергеевич - согнутый дугою, неискреннее участие во мне - и просьба: свести его с Лунач.! Вот люди! Ругали меня на всех перекрестках за мой якобы большевизм, а сами только и ждут, как бы к большевизму примазаться. Не могу ли я достать им письмо к Лордкепанидзе? Не могу ли я достать им бумагу - охрану от уплотнения квартир? Не могу ли я устроить, чтобы правительство купило у него право на воспроизведение в кино его "Павла", "Александра" и т. д.? Я устроил ему все, о чем он просил, потратив на это два дня. И уверен, что чуть только дело большевиков прогорит - Мережк. первые будут клеветать на меня.

Тов. Ионов: маленький, бездарный, молниеносный, как холера, крикливый, грубый.

28 октября. Тихонов пригласил меня недели две назад редактировать английскую и америк. литературу для "Издательства Всемирной Литературы при Комиссариате Народного Просвещения", во главе которого стоит Горький. Вот уже две недели с утра до ночи я в вихре работы. Составление предварительного списка далось мне с колоссальным трудом. Но мне так весело думать, что я могу дать читателям хорошего Стивенсона, ОТенри, Сэмюэля Бетлера, Кар-лейла, что я работаю с утра до ночи - а иногда и ночи напролет. Самое мучительное это заседания под председательством Горького. Я при нем глупею, робею, говорю не то, трудно повернуть шею в его сторону - и нравится мне он очень, хотя мне и кажется, что егв манера наигранная. Он приезжает на заседания в черных лайковых] перчатках, чисто выбритый, угрюмый, прибавляет при каждой фра-] зе: "Я позволю себе сказать", "Я позволю себе предложить" и т. д. (Один раз его отозвали в другую комнату перекусить, он вынул] после еды.из кармана коробочку, из коробочки зубочистку - и возился с нею целый час.) Обсуждали вопрос о Гюго: сколько томов давать' Горький требует поменьше. Я позволю себе предложит! изъять "Несчастных"... да, изъять, не надо "Несчастных" (он любит повторять одно и то же слово несколько раз, с разными оттен! ками,- эту черту я заметил у Шаляпина и Андреева). Я спросил, почему он против "Несчастных", Горький заволновался и сказал:

- Теперь, когда за катушку ниток (вот такую катушку... маленм кую...) в Самарской губернии дают два пуда муки... два пуда (он показал руками, как это много: два пуда) вот за такую маленькую катушку...

Он закашлялся, но и кашляя показывал руками, какая маленькая катушка.

- Не люблю Гюго.

o Он не любит "Мизераблей" за проповедь терпения, смирения и т. д.

Я сказал:

- А "Труженики моря"?..

- Не люблю...

- Но ведь там проповедь энергии, человеческой победы над! стихиями, это мажорная вещь...

(Я хотел поддеть его на его удочку.)

- Ну если так,- то хорошо. Вот вы и напишите предисловие! Если кто напишет такое предисловие - отлично будет.

Он заботится только о народной библиотеке. Та основная, к-рую] мы затеваем параллельно,- к ней он равнодушен. Сведения его поразительны Кроме нас участвуют в заседании: проф. Ф. Д. Батюшков (полный рамоли, пришибленный), проф. Ф. А. Браун, поэт Гумив лев (моя креатура), прив.-доц. А. Я. Левинсон - и Горький обнару*! живает больше сведений, чем все они. Называют имя франц. второй степенного писателя, которого я никогда не слыхал, профессора, кан| школьники, не выучившие урока, опускают глаза, а Горький гово-J рит:

- У этого автора есть такие-то и такие-то вещи... Эта вещь слабоватая, а вот эта (тут он просинивает) отличная... хорошая] вещь...

Собрания происходят в помещении бывшей Конторы "Новая i Жизнь" (Невский, 64). Прислуга новая, Горького не знает. Один мальчишка разогнался к Горькому:

- Где стаканы? Не видали вы, где тут стаканы? (Он принял Горького за служителя.)

- Я этим делом не заведую.

Воскресенье, 27 октября. Был у Эйхвальд - покупать англ. книги. Живут на Сергиевской, в богатой квартире - вдова и дочь знаменитого хирурга или вообще врача - но бедность непокрытая. Даже картошки нету. Таковы, кажется, все обитатели Кирочной, Шпалерной, Сергиевской и всего этого района. Оттуда к Мережковским.

Зинаида Николаевна раскрашенная, в парике, оглохшая от болезни, но милая. Сидит за самоваром - ив течение года ругает с утра до ночи большевиков, ничего кроме самовара не видя и не слыша. Сразу накинулась на Колю: "В зеленое кольцо!" Рассказывала о встрече с Блоком: "Я встретилась с ним в трамвае: он вялый, сконфуженный.

- Вы подадите мне руку, 3. Н?

- К[а]к знакомому подам, но как Блоку нет.

Весь трамвай слышал. Думали, уж не возлюбленный ли он мой!"1

Ноябрь 12. Вчера Коля читал нам свой дневник. Очень хорошо. Стихи он пишет совсем недурные - дюжинами! Но какой невозможный: забывает потушить электричество, треплет книги, портит, теряет вещи.

Вчера заседание - с Горьким. Горький рассказывал мне, какое он напишет предисловие к нашему конспекту,- и вдруг потупился, заулыбался вкось, заиграл пальцами.

- Я скажу, что вот, мол, только при Рабоче-Крестьянском Правительстве возможны такие великолепные издания. Надо же задобрить. Да, задобрить. Чтобы, понимаете, не придирались. А то ведь они черти - интриганы. Нужно, понимаете ли, задобрить...

На заседании была у меня жаркая схватка с Гумилевым. Этот даровитый ремесленник - вздумал составлять Правила для переводчиков. По-моему, таких правил нет. Какие в литературе правила - один переводчик сочиняет, и выходит отлично, а другой и ритм дает и все,- а нет, не шевелит. Какие же правила? А он - рассердился и стал кричать. Впрочем, он занятный, и я его люблю.

Как по-стариковски напяливает Горький свои серебряные простоватые очки - когда ему надо что-нибудь прочитать. Он получает кучу писем и брошюр (даже теперь - из Америки) - и быстро просматривает их - с ухватками хозяина москательной лавки, истово перебирающего счета.

Коля, может быть, и не поэт, но он - сама поззия!

22 ноября. Заседания нашей "Всемирной Литературы" идут полным ходом. Я сижу рядом с Горьким. Он ко мне благоволит. Вчера рассказал анекдот: еду я, понимаете, на извозчике - трамваи стали - извозчик клячу кнутом. "Нно, большевичка проклятая! все равно скоро упадешь". А мимо, понимаете ли, забранные, арестованные под конвоем идут. (И он показывает пальцами - пальцы у него при рассказе всегда в движении.) Вчера я впервые видел на глазах у

Горького его знаменитые слезы. Он стал рассказывать мне о предисловии к книгам "Всемирной Литературы"-вот сколько икон люди создали, и каких великих - черт возьми (и посмотрел вверх, будто на небо - и глаза у него стали мокрыми, и он, разжигая в себе экстаз и умиление) - дураки, они и сами не знают, какие они превосходные, и все, даже негры... у всех одни и те же божества - есть, есть... Я видел, был в Америке... видел Букера Вашингтона... да, да, да...

Меня это как-то не зажгло; это в нем волжское, сектантское; тут есть что-то отвлеченное, догматическое. Я говорил ему, что мне приятнее писать о писателе не sub specie* человечества, не как о деятеле планетарного искусства, а как о самом по себе, стоящем вне школ, направлений - как о единственной, не повторяющейся в ми-1 ре душе - не о том, чем он похож на других, а о том, чем он не похож. Но Горький теперь весь - в "коллективной работе людей". <...>

23 ноября. Был с Бобой во "Всем. Лит.". Мы с Бобой по дороге счиг1 таем людей: он мужчин, я женщин. Это очень увлекает его, он не замечает дороги. Женщин гораздо меньше. За каждого лишнего мужчину я плачу ему по копейке.

Во "Всем. Лит." видел Сологуба. Он фыркает. Зовет зто учрежде! ние "ВсеЛит" - т. е. вселить пролетариев в квартиру, и говорит, что это грабиловка. Там же был Блок. Он служит в Комиссариата] просвещения по Театральной части. Жалуется, что нет времени не только для стихов, но даже для снов порядочных. Все снится служи ба, телефоны, казенные бумаги и т. д. "Придет Гнедич и расскажет анекдот. Потом придет другой и расскажет анекдот наоборот. Вот и день прошел". Гумилев отозвал меня в сторону и по секрету сообщил мне, что Горький обо мие "хорошо отзывался". В Гумилева] много гимназического, милого.

Третьего дня я написал о Райдере Хаггарде. Вчера о Твэне. CeJ годня об Уайльде. Фабрика!2

24 ноября. Вчера во "ВсеЛите" должны были собраться переводчики и Гумилев должен был прочитать им свою Декларацию3. Н<в вчера б[ыло] воскресение, "ВсеЛит" заперт, переводчики столпились на лестнице, и решено было всем гурьбой ехать к Горькому. Все в трамвай! Гумилев прочел им программу максимум и минимум - великолепную, но неисполнимую - и потом выступил ГорьШ кий.

Скуксив физиономию в застенчиво-умиленно-восторженную гримасу (которая при желании всегда к его услугам), он стал про-^ сить-умолять переводчиков переводить честно и талантливо. "По-| тому что мы держим экзамен... да, да, экзамен... Наша программа] будет послана в Италию, во Францию знаменитым писателям, в

* С точки зрения (лат.).

f. /l^i. *f~J>+f ^fyutbC

fit уь ./"?"". ...10",

Страница дневника. 24 ноября 191S г

8 К. Чуковский

47

журналы -и надо, чтобы все было хорошо...* Именно потому, что теперь эпоха разрушения, развала,- мы должны созидать... Я именно потому и взял это дело в свои руки, хотя, конечно, с моей стороны не будет рисовкой, если я скажу, что я знаю его меньше, чем каждый из вас..." Все это очень мне не понравилось - почему-то. Может быть, потому, что я увидел, как по заказу он вызывает в себе умиление. Переводчики тоже не растрогались. Горький ушел. Они загалдели.

У меня Ив. Пуни с женой и Замятин. Был сегодня у меня Потапенко. Я поручаю ему Вальтер Скотта.

4 декабря. Я запутываюсь. Нужно хорошенько обдумать положение^ вещей. Дело в том, что я сейчас нахожусь в самом удобном денежном положении: у меня есть денег на три месяца жизни вперед. Еще никогда я не был так обеспечен. Теперь, казалось бы, надо было бы посвятить все силы Некрасову, и вообще писательству, а я| гублю день за днем - тратя себя на редактирование иностранных писателей, чтобы выработать еще денег. Это - нелепость, о koto-J рой я потом пожалею. Даю себе торжественное слово, что чуть я сдам срочные работы - предисловие к "Tale of two Cities", преди-1 словие к "Саломее",- доклад о принципах прозаич. перевода и введение в историю англ. литературы4 - взяться вплотную за русскуЛ литературу, за наибольшую меру доступного мне творчества.

Мне нужно обратиться к доктору по поводу моих болезней! купить себе калоши и шапку - и вплотную взяться за Некрасова!

5 января, воскр. Хочу записать две вещи. Первая: в зту пятницу у нас было во "Всемирной Лит." заседание,- без Тихонова. Вся вели себя, как школьники без учителя. Горький вольнее всех. CwA дел, сидел - и вдруг засмеялся.- Прошу прощения... ради Бога извините... господа... (и опять засмеялся)... я ни об ком из вас... эта не имеет никакого отношения... Просто Федор Шаляпин вчера вече] ром рассказал анекдот... ха-ха-ха... Так я весь день смеюсь... Ночью вспомнил и ночью смеялся... Как одна дама в обществе вдруг вежливо сказала: извините, пожалуйста, не сердитесь... я сейчас за! ржу... и заржала, а за нею другие... Кто гневно, кто робко... Удиви! тельно это у Шаляпина, черт его возьми, вышло...

Так велось все заседание. Бросили дела и стали рассказывать анекдоты.

Это раз. А второе - о Луначарском. (...)

* Хотя как знаменитые писатели Франции и Англии узнают, хороши ли переводы или плохи,- это тайна Горького.- Примеч. автора.

Сейчас ездил с Лунач. на военный транспорт на Неву, он говорил речь пленным - о социализме, о том, что Горький теперь с ними, что победы Красной Армии огромны; те угрюмо слушали, и нельзя было понять, что они думают. Корабль весь обтянут красным, даже электрич. лампочки на нем - красные, но все грязно, всюду кишат грудастые девицы, лица тупые, равнодушные.

Лунач. рассказал мне, что Ленин прислал в Комис. Внутр. Дел такую депешу: "С Новым Годом! Желаю, чтобы в Новом Году делали меньше глупостей, чем в прошлом".

12 января. Воскресение. Читал в О-ве профессион. переводчиков доклад "Принципы художественного перевода". Сологуб председательствовал. Камин. Боба. М. Б. Самовар. Чай - по рублю стакан. Евг. Ив Замятин. <...>

У Горького был в четверг. Он ел яичницу - не хотите ли? Стакан молока? Хлеба с маслом. Множество шкафов с книгами стоят не плашмя к стене, а боком... На шкафах - вазы голубые, редкие. Маска Пушкина, стилизованный (гнусный) портрет Ницше - чуть ли не поляка Стыка,- сам Горький - весь доброта, деликатность, желание помочь. Я говорил ему о бессонницах, он вынул визитную карточку и тут же, не прекращая беседы, написал рекомендацию к Манухину. "Я позвоню ему по телефону, вот". (...)

Горький хлопотал об Изгоеве, чтобы Изгоева вернули из ссылки. oТеперь хлопочет о сыне К. Иванова - Александре Константиновиче - прапорщике.

20 января. Читаю Бобе былины. Ему очень нравятся. Особенно ему по душе строчка "Уж я Киев-град во полон возьму". Он воспринял ее так: Уж я Киев-град в "Аполлон" возьму. "Аполлон" - редакция журнала, куда я брал его много раз. Сегодня я с Лозинским ходили по скользким улицам.

Был сейчас у Елены Мих. Юст., той самой Е. М., которой Чехов писал столько писем. Это раскрашенная, слезливая, льстивая дама,- очень жалкая. Я дал ей перевести Thurston'a "City of Beautiful Nonsence"*. Она разжалобила меня своими слезами и причитаньями. Я дал ей 250 р.- взаймы. Встретясь со мной вновь, она прошептала: вы так любите Чехова, он моя первая любовь - ах, ах - я дам Вам его письма, у меня есть ненапечатанные, и портрет, приходите ко мне. Я сдуру пошел на Коломенскую, 7, кв. 21. И о ужас - пошлейшая, раззолоченная трактирная мебель, безвкуснейшие, подлые олеографии, зеркала, у нее расслабленно грандамистый ТОн>- "ах голубчик, не знаю куда дела ключи!"- словом, никакого Чехова я не видал, а было все анти-чеховское. Я сорвался с места и сейчас же ушел. Она врала мне про нищету, а у самой бриллианты, горничная и пр. Какие ужасные статуэтки,- гипсовые. Все -

"Город прекрасной чепухи" (англ.).

фальшь, ложь, вздор, пошлость. Лепетала какую-то сплетню о I Тэффи. (...)

13 февраля. Вчера было заседание редакц. коллегии "Союза Деяте- I лей Худож. Слова". На Вас. Остр, в 2 часа собрались Кони, Гумилев, I Слезкин, Нем[ирович]-Данченко, Эйзен, Евг. Замятин и я. Впечат- I ление гнусное. Обратно трамваем с Кони и Нем.-Данч. Кони забыл, I что уже четыре раза рассказывал мне содержание своих лекций I об этике,- и рассказал опять с теми же интонациями, той же вибра- I цией голоса и т. д. Он - против врачебной тайны. Представьте I себе, что вы отец, и у вас есть дочь - вся ваша отрада, и сватается I к ней молодой человек, вы идете к доктору и говорите: "Я знаю, I что к моей дочери скоро посватается такой-то, мне также известно, I что он ходит к вам. Скажите, пожалуйста, от какой болезни вы его I лечите. Хорошо, если от экземы. Экзема незаразительна. Но что I если от вторичного сифилиса?!" А доктор отвечает: "Извините, I это врачебная тайна". Или например... и он в хорошо обработанных I фразах буква в букву повторял старое. Он на двух палочках, идет 1 скрюченный. Когда мы сели в трамвай, он со смехом рассказал, как I впервые лет пятнадцать [назад] его назвали старичком. Он остано- I вился за нуждой перед домом Стасюлевича, а городовой ему гово- I рил: "Шел бы ты, старичок, в ворота. Тут неудобно!" А недавно! двое красноармейцев (веселые) сказали ему: "Ах ты дедушка. Пол- I зешь на четырех! Ну ползи, ползи, бог с тобой!"

22 или 24 февраля 1919. У Горького. Я совершил безумный посту-1 пок и нажил себе вечного врага. По поручению коллегии Деятелей I Художеств. Слова я взялся прочитать "Год" Муйжеля, который состоит председателем этой коллегии,- и сказать о нем мнение. "Год" оказался нудной канителью, я так и написал в моем довольно длинном отчете - и имел мужество прочитать это вслух Муйжелю,] в присутствии Гумилева, Горького, Замятина, Слезкина, Эизена. Во время этой экзекуции у Муйжеля б[ыло] выражение сложное, но преобладала темная и тусклая злоба. Муйжель говорит столь же скучно, как пишет: "виндите", "виндите". А какие длинные он пишет письма!

Мы в коллегию "Деятелей Худож. Сл." избрали Мережковского! по моему настоянию. Тут-то и начались мои муки. Ежеминутно звонит по телефону.- "Нужно ли мне баллотироваться?" Вчера мы решили вместе идти к Горькому. Он зашел ко мне. Сколько градусов? Не холодно ли? Ходят ли трамваи? Что надеть? и т. д. и т. В Идти или не идти? В конце концов мы пошли. Он, к[а]к старая баба, забегал во все лавчонки, нет ли дешевого кофею, в конце концов сел у Летнего сада на какие-[то] доски - и заявил, что дальше не идет.

5 марта 1919. Вчера у меня было небывалое собрание знамениты* писателей: М. Горький, А. Куприн, Д. С. Мережковский, В. Муйжель, А. Блок, Слезкин, Гумилев и Эйзен. Это нужно описать подробно. У меня болит нога. Поэтому решено устроить заседание у меня - заседание Деятелей Худож. Слова. Раньше всех пришел Куприн. Он с некоторых пор усвоил себе привычки учтивейшего иэ маркизов. Смотрит в глаза предупредительно, извиняется, целует дамам ручки и т. д. Он пришел со свертком рукописей,- без галстуха - в линялой русской грязно-лиловой рубахе, с исхудалым, но не таким остекленелым лицом, как года два назад, и сел играть с нами в "пять в ряд"- игра, которой мы теперь увлекаемся. Побил я его два раза,- входит Горький. "Я у вас тут звонок оторвал, а дверь открыта". У Горького есть два выражения на лице: либо умиление и ласка, либо угрюмая отчужденность. Начинает он большей часть[ю] с угрюмого. Куприн кинулся к нему, любовно и кротко: "Ну как здоровье, А. М.? Все после Москвы поправляетесь?"- Да, если бы не Манухин, я подох бы. Опять надо освещаться, да все времени нет. Сейчас я из Главбума - потеха! Вот официальный документ - (пошел и вынул из кармана пальто) - черти! (и читает, что бумаги нет никакой, что "из 70 ООО пудов 140 ООО нужно Комиссариату" и т. д.). Безграмотные ослы, даже сосчитать не умеют. На днях едем мы с Шаляпиным на Кронверкский - видим, солдаты везут орудия.- Куда?-Да на Финский вокзал.- А что там? - Да сражение.- С восторгом: - Бьют, колют, колотят... здорово! - Кого колотят? - Да нас! - Шаляпин всю дорогу смеялся.

Тут пришел Блок. За ним Муйжель. За Муйжелем Слезкин и т. д. Интересна была встреча Блока с Мережковским. Мережковские объявили Блоку бойкот, у них всю зиму только и было разговоров, что "долой Блока", он звонил мне:- Как же я встречусь с Блоком!- и вот встретились и оказались даже рядом. Блок молчалив, медлителен, а Мережковский... С утра он тормошил меня по телефону:

- Корней Ив., вы не знаете, что делать, если у теленка собачий хвост?- А что?- Купили мы телятину, а кухарка говорит, что это собачина. Мы отказались, а Грж[ебин] купил. И т. д. > Он ведет себя демонстративно-обывательски. Уходя, взволновался, что у него украли калоши, и даже присел от волнения.- Что будет? Что будет? У меня 20 ООО рублей ушло в этот месяц, а у вас? Ах, ах...

I Я читал доклад о "Старике" Горького и зря пустился в философию. Доклад глуповат. Горьким сказал: Не люблю я русских старичков. Мережк.: То есть каких старичков?- Да всяких... вот этаких (и он великолепно состроил стариковскую рожу). Куприн: Вы молодцом... Вот мне 49 лет. Горьк.: Вы передо мной мальчишка и Щенок: мне пятьдесят!! Куприн: И смотрите: ни одного седого волоса!

Вообще заседание ведется раскидисто. Куприн стал вдруг рассказывать, как у него делали обыск. "Я сегодня не мог приехать в Петербург. Нужно разрешение, стой два часа в очереди. Вдруг вижу солдата, к-рый у меня обыск делал. Говорю: - Голубчик, ведь вы меня знаете... Вы у меня в гостях были!- Да, да! (И в миг добыл мне разрешение)"...

Куприн сделал доклад об Айзмане, неторопливо, матово, солид! но, хорошо. Ругают большевиков все - особенно большевик Горький. Черти! бюрократы! Чтобы добиться чего-нб., нужно пятьдесят неграмотных подписей... Шкловскому (который преподает в школе шоферов) понадобились для учебных целей поломанные автомобильные части,- он обратился в Комиссариат. Целый день ходил от стола к столу - понадобилась тысяча бумаг, удостоверений, про-1 шений - а автомобильных частей он так и не достал.

- Приехал ко мне американец, К. И.,- говорит Горький,-в я направил его к вам. Высокий, с переводчицей. И так застенчиво говорит: у вас еще будет крестьянский террор. Непременно будет. Извините, но будет. И это факт!

Гумилев с Блоком стали ворковать. Они оба позты - ведают у нас стихи. Блок Гумилеву любезности, Гумилев Блоку: Вкусы нас одинаковые, но темпераменты разные. (Были и еще - я забыл - Евг. Ив. Замятин в зеленом английск. костюмчике - и Шишков, автор "Тайги".)

Боба был привратником. Лида, чтобы добыть ноты - чуть не прорыла подземный ход. Аннушка смотрела в щелку: каков Горь кий.

Сегодня была М. И. Бенкендорф. Она приведет ко мне этого!

американца.

Мы долго решали вопрос, что делать с Сологубом. Союз Деятелей Художественного] С [лова] хотел купить у него "Мелког Беса". Сологуб отказался. А сам подал тайком Луначарскому бумагу, что следовало бы издать 27 томов "Полного Собрания Сочинений Сологуба".

- Так как,- говорит Горький,- Лунач. считает меня уиЛ знаю чем,- он послал мне Сологубово прошение для резолюции. Я и заявил, что теперь нет бумаги, издавать полные собрания сочинений нельзя. Сологуб, очевидно, ужасно на меня обиделся, а я нисколько не виноват. Издавать полные собрания сочинений нельзя. У Сологуба следовало бы купить "Мелкий Бес", "Заклинат. змей" и "Стихи".- "Нет,- говорит Мережк.- "Заклинательницу" издавать не следует. Она написана не без Анастасии".

И все стали бранить Анастасию (Чеботаревск.), испортившую жизнь и творчество Сологуба.

10 марта 1919. (...) Я все еще болен. Был у меня Гумилев вчера. Говорили о Горьком.- "Помяните мое слово, Горький пойдет я монахи. В нем есть религиозный дух. Он так говорил о литературе, что я подумал: ого!" (Это мнение Гумилева выразило то, что думал и я.) Потом Гумилев рассказал, что к 7 час. он должен ехать на В. О. чествовать ужином Муйжеля. С персоны - 200 рублей но можно привести с собою даму. Гумилев истратил 200 рубле1 но дамы у него нет. Требуется голодный женский желудок! Ста мы по телефону искать дам - и наконец нашли некую совершенно незнакомую Гумилеву девицу, которую Гумилев и взялся отвезти на извозчике (50-60 р.) на В. О., накормить ужином и доставить на извозчике обратно (50-60 р.). И все за то, что она дама!

Очень мало в городе керосину. Почти нет меду. Должно быть, потому Кооператив Журналистов выдает нам мед с примесью керосина. Была вечером М. В. Ватсон. (...)

12 марта. Вчера во Всемирной Лит. заседание. Впервые присутствовал Блок, не произнесший ни единого слова. У меня все еще болит нога. Маша довезла меня на извозчике. Когда я вошел, Горький поднялся ко мне навстречу, пожал обеими руками руку, спросил о здоровье. Потом сел. Потом опять подошел ко мне и дал мне "Чукоккалу". Потом опять сел. Потом опять встал, отвел меня к печке и стал убеждать лечиться у Манухина. (...) В Чукоккалу он написал мне отличные строки, которые меня страшно обрадовали,- не рассуждения, а краски и образы. Заседание кончилось очень скоро. Тихонов пригласил меня к себе - меня и Гумилева - посмотреть Джорджоне и персидские миниатюры.

Сегодня я весь день писал. К вечеру взял Бобу и Колю - и мы пошли пройтись. Погода великопостная: каплет. Пошли по Надеж-динской o- к Кони. По дороге я рассказывал Коле план своей работы о Некрасове. Он, слава Богу, одобрил. Кони, кажется, дремал, когда мы пришли. Он в халатике, скрюченный. Засуетился: дать Бобе угощенье. Я отговорил. Мы сели и заговорили о "Всем. Литературе". Он сказал, что рекомендует для издания книгу Кокне "Истинное Богатство"- и тут же подробно рассказал ее содержание. Мастерство рассказа и отличная память произвели впечатление на Бобу и на Колю. Когда мы вышли, Коля сказал: как жаль, что такой человек, как Кони, должен скоро умереть. Ах, какой человек! Нам, после революции, уже таких людей не видать!

Кони показывал нам стихи, которые ему посвятил один молодой человек по случаю его 75-летия. Оказывается, на днях ему исполнилось 75 лет, институт "Живого Слова" поднес ему адрес и хлеб-соль, а студенты другого университета поднесли ему адрес и крендель, и он показывал и читал мне (и меня просил читать) особенно трогательные места из этих адресов. Потом поведал мне под строжайшим секретом то, что я знал и раньше: что к нему заезжал Луначарский, долго беседовал с ним и просил взять на себя пост заведующего публичными лекциями. Читал мне Кони список тех лиц, коих он намеревается привлечь,- не блестяще, не деловито. Включены какие-то второстепенности - в том числе и я,- а такие люди, как Бенуа, Мережковский, забыты. (...)

14 [марта]. Я и не подозревал, что Горький такой ребенок. Вчера во Всемирной Литературе (Невск. 64) было заседание нашего Союза. Собрались: Мережковск., Блок, Куприн, Гумилев и др., но в сущности никакого заседания не было, ибо Горький председательствовал и потому - при первом удобном случае отвлекался от интересующих нас тем и переходил к темам, интересующим его. Мережковский заявил, что он хочет поскорее получить свои деньги за "Александра", т. к. он собирается уехать в Финляндию. Горький говорит:

- Если бы у нас не было бы деловое собрание, я сказал бы:^ не советую ездить и вот почему...- Следует длинный перечень причин, по которым не следует ездить в Финляндию: там теперь назревают две революции - одна монархическая, другая - большевистская. Тех россиян, которые не монархисты, поселяют в деревнях,- в каждой деревне не больше пяти ч[елове]к и т. д.

- Кстати, о положении в Финляндии. Вчера приехал ко мне! оттуда один белогвардеец, "деловик",-говорит: у них положение отчаянное: они наготовили лесу, бумаги, плугов, а Антанта говорит: не желаю покупать, мне из Канады доставят эти товары дешевле! Прогадали финны. Многие торговцы становятся русофилами: Россия наш естественный рынок... А Леонид Андреев воззвание к "Антанте" написал - манифест: "вы, мол, победили благодаря нам". Никакого впечатления. А Арабажин в своей газете... и т. д. и т. д.

- Да ведь мы здесь с голоду околеем!- говорит Мережковский

- Отчего же! Вот Владимир Ильич (Ленин) вчера говорил мне, что из Симбирска...

Так прошло почти все заседание... В этой недисциплинированности мышления Горький напоминает Репина. И. Е. вел бы себя точь-в-точь так.

Только когда Г. ушел, Блок прочел свои три рецензии о поэзии Цензора, Георгия Иванова и Долинова1. Рецензии глубокие, с большими перспективами, меткие, чудесно написанные. Как жаль, что Блок так редко пишет об искусстве.

17 марта. Был вчера с Лидочкой у Гржебина. Лида мне читает по вечерам, чтобы я уснул,- иногда 3, иногда 4 часа - кроме того, занимается английским и музыкой - и вот я хотел ее покатать на извозчике - чтобы она отдохнула. Душевный тон у нее (пока!), очень благородный, быть в ее обществе очень приятно. У Гржебина (на Потемкинской, 7) поразительное великолепие. Вазы, зеркала, Левитан, Репин, старинные мастера, диваны, которым нет цены, и т. д. Откуда все это у того самого Гржебина, коего я помню сионистом без гроша за душою, а потом художничком, попавшим в тюрьму за рисунок в "Жупеле" (рисунок изображал Николая П-го с оголенной задницей). Толкуют о его внезапном богатстве разное, но во всяком случае он умеет по-настоящему пользоваться этим богатством. Вокруг него кормится целая куча народу: сестра жены, ее сынок (чудный стройный мальчик), мать жены (Ольга Ивановна), еще одна сестра жены, какой-то юноша, какая-то седовласая дама и т. д. (...) Новенький детеныш Гржебина (четвертый) мил, черноглаз, все девочки, Капа, Ляля, Буба, нежно за ним ухаживают. А какое воспитание дает он этим трем удивительным девочкам! К ним ездит художник Попов, зять Бенуа, и учит их рисовать - я видел рисунки - сверхъестественные. Вообще вкус у этого толстяка - тонкий, нюх - безошибочный, а энергия - как у маньяка. Это его великая сила. Сколько я помню его, он всегда влюблялся в какую-нб. одну идею - и отдавал ей всего себя, только о ней и говорил, видел ее во сне. Теперь он весь охвачен планами издательскими. Он купил сочинения Мережк., Розанова,- Гиппиус, Ремизова, Гумилева, Кузмина и т. д.- и ни минуты не говорил со мной ни о чем ином, а только о них. Как вы думаете: купить Иннок. Ан-ненского? Как назвать издательство? и т. д. Я помню, что точно так же он пламенел идеей о картинах для школ, и потом - о заселении и застроении острова Голодая, а потом о создании журнала "Отечество", а потом - о создании детских сборников и т. д. Когда видишь этот энтузиазм, то невольно желаешь человеку успеха.

Вернулся домой - у меня был с визитом Кони. Он принес Бобочке книжку - Клавдии Лукашевич.

18 марта. У Гринберга - в Комиссариате Просвещения. Гр.- черноволосый, очень картавящий виленский еврей - деятельный, благодушный, лет тридцати пяти. У него у дверей - рыжий ч[еловек1, большевик, церковный сторож:

"Я против начальства большевик, а против Бога я не большевик".

Так как я всегда хлопочу о разных людях, Гр. говорит: "А где же ваши протеже?" Я говорю: "Сейчас" и ввожу к нему Бенкендорф. "Хорошо! Отлично! Будет сделано!"-говорит Гринберг, и других слов я никогда не слыхал от него. Я стал-просить о Кони - "Да, да, я распорядился, чтобы академику Кони дали лошадке! Ему будет лошадка непременно!".

24 марта. Лидкино рождение. Она готовилась к этому дню две недели и заразила всех нас. Ей сказали, что она родилась только в 11 часов дня.- Я побегу в гимназию, и когда Женя мне скажет, что без пяти одиннадцать, начну рождаться. Колька сочинил оду. Боба -чашку. Я - Всеволода Соловьева. Мама - часы. Будет белый крендель из последней муки.

26 марта 1919 г. Вчера на заседании "Всемирной Литературы" Блок читал о переводах Гейне2, которого он редактирует. Он был прекрасен - словно гравюра какого-то германского поэта. Лицо спокойно-мудрое. Читал о том, что Гейне был антигуманист, что теперь, когда гуманистическая цивилизация XIX века кончилась, когда колокол антигуманизма слышен звучнее всего, Гейне будет понят по-новому. Читал о том, что либерализм пытался сделать Гейне своим, и Аполлон Григорьев, замученный либерализмом, и т. д.

Горький очень волновался, барабанил своими большими пальцами по нашему черному столу, курил, недокуривал одну папиросу, брал другую, ставил окурки в виде колонн стоймя на стол отрывал от бумаги ленту - и быстро делал из нее петушков (обы ное его занятие во время волнения: в день он изготовляет не мен ше десятка таких петушков), и чуть Блок кончил, сказал:

- Я человек бытовой - и, конечно, мы с вами (с Блоком) люди разные - и вы удивитесь тому, что я скажу,- но мне тоже кажется, что гуманизм - именно гуманизм (в христианском смысле) должен полететь ко всем чертям. Я чувствую, я... недавно был на съезде деревенской бедноты - десять тысяч морд - деревня и город должны непременно столкнуться, деревня питает животную ненависть к городу, мы будем как на острове, люди науки будут осаждены, здесь даже не борьба - дело глубже... здесь как бы две расы... гуманистическим идеям надо заостриться до последней крайности - гуманистам надо стать мучениками, стать христоподобны-ми - и это будет, будет... Я чувствую в словах Ал. Ал. (Блока) много пророческого... Нужно только слово гуманизм заменить словом: нигилизм3.

Странно, что Горький не почувствовал, что Блок против гума пизма, что он с теми, звероподобными; причисляет к ним и Гейне-что его вражда против либерализма - главный представитель ко го - Горький. Изумительно, как овладевает Горьким какая-нибуд одна идея! Теперь о чем бы он ни заговорил, он все сводит к розн-деревни и города: у нас было заседание по вопросу о детском жу нале - он говорил о городе и деревне, было заседание по пово. журнала для провинции, и там: проклинайте деревню, славь город и т. д.

Теперь он пригласил меня читать лекции во Дворце Труда я спросил его, о чем будет читать он. Он сказал: о русском мужике.- Ну и достанется же мужику!- сказал я.- Не без того,- ответил он.- Я затем и читаю, чтобы наложить ему как следует. Ничего не поделаешь. Наш враг... Наш враг...

Волынский на заседании, как Степан Троф. Верховенский, защи щал принсипы и Венеру Милосскую... Говорил молниеносно. Прия~ но было видеть, что этот человек (...) может так разгораться и вставать на защиту святого.

- Это близорукость, а не пророчество!- кричал он Горьк му.- Гуманизм есть явление космическое и иссякнуть не может Есть вечный запас неизрасходованных гуманистических идей..

вот схема нашего заседания:

Левинсон. Тихонов

Горький Я Гумилев Лернер

Блок

Гр. Лозинский Волынский

Батюшков. Браун.

Схема заседания "Всемирной литературы" 26 марта 1919 г.

30 марта. Чествование Горького в Вселшрной Литературе. Я взял Бобу, Лиду, Колю и айда! По дороге я рассказывал им о Горьком - вдруг смотрим, едет он в сероватой шапке - он снял эту шапку и долго ею махал. Потом он сказал мне: - Вы ужасно смешно шагаете с детьми, и... хорошо... Как журавль.- Говорились ему пошлости. Особенно отличилась типография: "вы - авангард революции и нашей типографии"... "вы позт униженных и оскорбленных". Особенно ужасна была речь Ф. Д. Батюшкова. Тот наплел: "гуманист, гуманный человек, позт человека"-и в конце сказал: "Еще недавно даже в загадочном старце вы открыли душу живу" (намекая на пьесу Горького "Старик"). Горький встал и ответил не по-юбилейному, а просто и очень хорошо: "Конечно, вы преувеличиваете... Но вот что я хочу сказать: в России так повелось, что человек с двадцати лет проповедует, а думать начинает в сорок или этак в тридцать пять (т. е. что теперь он не написал бы ни "Челка-ша", ни "Сокола"). Что делать, но зто так! Это так! Это так. Я вообще не каюсь... ни о чем не жалею, но кому нужно понять то, что я говорю, тот поймет... А Федору Дмитриевичу я хочу сказать, что он ошибся... Я старца и не думал одобрять. Я старичков ненавижу... он подобен тому дрянному Луке (из пьесы "На дне") и другому в Матвее Кожемякине, которому говорили: есть Бог, а он: "Есть, отстаньте". Ему говорили: нет Бога?- "Нет, отстань". Ему ни до чего нет дела, а есть дело только до себя, до своей маленькой мести, которая часто бывает очень большой. Вот"- и он развел руками. Во время фотографирования он сел с Бобой и Лидой и все время с ними разговаривал. Бобе говорил:- когда тебе будет 50 лет, не празднуй ты юбилеев, скажи, что тебе 51 год или 52 года, а все печения сам съешь.

Тихоновы постарались: много устроили печений, на дивном масле - в бокалах подавали чай. Горький сидел между Любовь Абрамовной и Варварой Васильевной. Речь Блока была кратка и маловразумительна, но мне понравилась. Был Амфитеатров. (...)

1 апреля, т. е. 19 марта, т. е. мое рождение. Почти совсем не спал и сейчас чувствую, какое у меня истрепанное и зеленое лицо. (...)

Вчера я случайно пошел в нижнюю квартиру и увидел там готовимые мне в подарок М. Б.- книжные полки. Теперь сижу и волнуюсь: что подарят мне дети. Я думал, что страшно быть 37-летним мужчиной,- а это ничего. Вот пришла Аннушка и принесла дров: будет топить. Вчера с Мережк-им у меня б[ыл] длинный разговор. Началось с того, что Гумилев сказал Мережковскому: - У вас там в романе4 Бестужев - штабс-капитан.- Да, да.- Но ведь Бестужев б[ыл] кавалерист и штабс-капитанов в кавалерии нету. Он был штаб-ротмистр.- Мережковский смутился. Я подсел к нему и спросил: почему у вас Голицын цитирует Бальмонта: "Мир должен быть оправдан весь, чтоб можно было жить". Разве это Бальмонт?- Ну да.- Потом я похвалил конструкцию романа, которая гораздо отчетливее и целомудреннее, чем в других вещах Мережковского, и сказал: это, должно быть, оттого, что вы писали роман против самодержавия, а потом самодерж. рухнуло - и вот вы вычеркнули всю философско-религиозную отсебятину. Он сказал: - Да, да!- и прибавил:- А в последних главах я даже намекнул, что народовластие тоже - дьявольщина. Я писал роман об одном - оказалось другое - и (он рассмеялся невинно) пришлось писать наоборот...- В эту минуту входят Боба и Лида - блаженно веселые.- Закрой глаза. Сморщи нос. Положи указательный палец левой руки на указ. п[алец] правой руки - вот! - Часы! У меня наконец-то часы. Они счастливы - убегают. Приходит М. Б., дарит мне сургуч, бумагу, четыре пера, карандаши - предметы ныне недосягаемые. От Слонимского баночка патоки с трогательнейшей надписью.

2 апреля. Не сплю опять. Вчера Горький, приблизив ко мне синие свои глаза, стал рассказывать мне на заседании шепотом, что вчера, по случаю дня его 50-летия, ему прислал из тюрьмы один заключенный прошение. Прошение написано фиолетовым карандашом, очевидно обслюниваемым снова и снова; дорогой писатель, не будет ли какой амнистии по случаю вашего тезоименитства. Я сижу в тюрьме за убийство жены, убил ее на пятый день после свадьбы, так как оказался бессилен, не мог лишить ее девственности,- нельзя ли устроить амнистию.

Вчера Г. был простуженный, хмурый, больной. Устал тащиться с тяжелым портфелем. Принес (как всегда) кучу чужих рукописей - исправленных до неузнаваемости. Когда он успевает делать эту гигантскую работу, зачем он ее делает, непостижимо! Я показал ему лодочку, которую он незаметно для себя сделал из бумаги. Он сказал: "Это все, что осталось от волжского флота"- и зашептал: "А они опять арестовывают... Вчера арестовали Филипченко и др."- О большевиках он всегда говорит: они! Ни разу не сказал мы. Всегда говорит о них, как о врагах. (...)

18 апреля. Пятница. Ночь. Не сплю вторую ночь. Только что переехал на новую квартиру - гнусно: светло, окна большие,- то-то взвою, когда начнутся белые ночи.

Решил записывать о Горьком. Я был у него на прошлой неделе два дня подряд - часов по пяти, и он рассказывал мне многое о себе. Ничего подобного в жизни своей я не слыхал. Это в десять раз талантливее его писания. Я слушал зачарованный. Вот "музыкальный" всепонимающий талант. Мне было особенно странно после его сектантских, наивных статеек о Толстом выслушать его сложные, многообразно окрашенные воспоминания о Льве Николаевиче. Как будто совсем другой Горький.

- Я был молодой человек, только что написал Вареньку Олесо-ву и "Двадцать шесть и одну", пришел к нему, а он меня спрашивает такими простыми мужицкими словами: (...) где и как (не на мешках ли) лишил невинности девушку герой рассказа "Двадцать шесть и одна". Я тогда был молод, не понимал, к чему это, и, помню, рассердился, а теперь вижу: именно, именно об этом и надо было спрашивать. О женщинах Толстой говорил розановскими горячими словами - куда Розанову! (...) цветет в мире цветок красоты восхитительной, от которого все акафисты, и легенды, и все искусство, и все геройство, и всё. Софью Андреевну он любил половой любовью, ревновал ее к Танееву, и ненавидел, и она ненавидела его, зта гнусная антрепренерша. Понимал он нас всех, всех людей: только глянет и готово - пожжалуйте! раскусит вот, как орешек мелкими хищными зубами, не угодно ли! Врать ему нельзя было - все равно все видит: "Вы меня не любите, Алексей Максимович?"- спрашивает меня. "Нет, не люблю, Лев Николаевич",- отвечаю. (Даже Поссе тогда испугался, говорит: как тебе не стыдно, но ему нельзя соврать.) С людьми он делал что хотел.- "Вот на этом месте мне Фет стихи свои читал,- сказал он мне как-то, когда мы гуляли по лесу.- Ах, смешной был ч[елове]к Фет!"- Смешной?- "Ну да, смешной, все люди смешные, и вы смешной, Алексей Максимович, и я смешной - все". С каждым он умел обойтись по-своему. Сидят у него, например: Бальмонт, я, рабочий социал-демократ (такой-то), великий князь Николай Михайлович (портсигар с бриллиантами и монограммами), Танеев,- со всеми он говорит по-другому, в стиле своего собеседника,- с князем по-княжески, с рабочим демократически и т. д. Я помню в Крыму - иду я как-то к нему - на небе мелкие тучи, на море маленькие волночки,- иду, смотрю, внизу на берегу среди камней - он. Вдел пальцы снизу в бороду, сидит, глядит. И мне показалось, что и эти волны, и эти тучи - все это сделал он, что он надо всем этим командир, начальник, да так оно в сущности и было. Он - вы подумайте, в Индии о нем в зту минуту думают, в Нью-Йорке спорят, в Кинеш-ме обожают, он самый знаменитый на весь мир человек, одних писем ежедневно получал пуда полтора - и вот должен умереть. Смерть ему была страшнее всего - она мучила его всю жизнь. Смерть - и женщина.

Шаляпин как-то христосуется с ним: Христос Воскресе! Он смолчал, дал Шаляпину поцеловать себя в щеку, а потом и говорит: "Христос не воскрес, Федор Иванович"5.

Когда я записываю эти разговоры, я вижу, что вся их сила - в мимике, в интонациях, в паузах, ибо сами по себе они, как оказывается, весьма простенькие и даже чуть-чуть плосковаты. На другой день говорили о Чехове:

- ...Чехов... Мои "Воспоминания" о нем плохи. Надо бы написать другие: он со мной все время советовался, жениться ли ему на Книппер. (...)

Во второе свое посещение он пригласил меня остаться завтракать. В кабинет влетела комиссарша Марья Федоровна Андреева, отлично одетая, в шляпке - "да, да, я распоряжусь, вам сейчас подадут", но ждать пришлось часа два, и боюсь, что мой затянувшийся визит утомил Алексея Максимовича.

Во время беседы с Горьким я заметил его особенность: он отлично помнит сотни имен, отчеств, фамилий, названий городов, заглавий книг. Ему необходимо рассказывать так: зто было при губернаторе Леониде Евгеньевиче фон Крузе, а митрополитом был тогда Амвросий, в зто время на фабрике у братьев Кудашиных - Степана Степановича и Митрофана Степановича был бухгалтер Коренев, Александр Иванович. У него-то я и увидел книгу Михайловского "О Щедрине" издания 1889 года. Думаю, что вся его огромная и поражающая эрудиция сводится именно к этому - к номенклатуре. Он верит в названия, в собственные имена, в заглавия, в реестр и каталог

Пасха. Апрель. Ночь. Не сплю четвертую ночь. Не понимаю, как мне удается это вынести. Меня можно показывать за деньги: человек, который не спит четыре ночи и все еще не зарезался. Читаю "Ералаш" Горького. Болят глаза. Чувствую, что постарел года на три.

27 апреля. Сейчас в Петрогорсоюзе был вечер литературный. Участвовали Горький, Блок, Гумилев и я. Это смешно и нелепо, но успех имел только я. Что это может значить? Блок читал свои стихи линялым голосом, и публика слушала с удовольствием, но не с восторгом, не опьянялась лирикой, как было в 1907, 1908 году, Горький забыл дома очки, взял чужое пенснэ, у кого-то из публики (не тот номер), и вяло промямлил "Страсти Мордасти", испортив отличный рассказ. Слушали с почтением, но без бури. Когда же явился я, мне зааплодировали, как Шаляпину. Я пишу это без какого-нб. самохвальства, знаю, что виною мой голос, но все же приятно - очень, очень внимательно слушали мою статью о Маяковском и требовали еще. Я прочитал о Некрасове, а публика требовала еще. Угощали нас бутербродами с ветчиной (!), сырными сладкими кругляшками, чаем и шоколадом. Я летел домой к[а]к на крыльях - с чувством благодарности и радости. Хочется писать о Некрасове. Дальше, а я должен читать дурацкие корректуры, править "Пустынный Дом" Диккенса. (...)

28 апреля. Воскресение. Целодневный проливной дождь. Ходил на Петербургскую сторону - к Тихонову. Не застал. Хотел идти к Горькому, раздумал. Играл с детьми в том доме, где живет Тихонов,- и как странно! Их зовут, как моих: Лида, Коля и Боря. Когда я услышал, что девочку зовут Лида, а мальчика - Коля, я уверенно сказал третьему: а ты - Боря. (...)

Горький дал мне некоторые материалы - о себе. Много его статей, писем, набросков6. Прихожу к заключению, что всякий большой писатель - отчасти графоман. Он должен писать хотя бы чепуху,- но писать. В чаянии сделаться большим писателем, даю себе слово, при всякой возможности - водить пером по бумаге. Розанов говорил мне: когда я не ем и не сплю, я пишу. (...)

Май. Хорошая погода, в течение целой недели. Солнце. Трава, благодать. Мы на новой квартире. Пишу главу о технике Некрасова - и не знаю во всей России ни одного человека, которому она была бы интересна. Вчера я устроил в Петрогорсоюзе литературный вечер: пригласил Куприна, Ремизова и Замятина. Куприн прочитал ужасный рассказ - пошлую банальщину - "Сад Пречистой Девы"; Ремизов хорошо прочитал "Пляску Иродиады", но огромный неожиданный успех имел Замятин, прочитавший "Алатырь"- вещь никому неизвестную. Когда он останавливался, ему кричали: дальше! пожалуйста!- (вещь очень длинная, но всю прослушали благоговейно) аплодировали без конца. Была Шура Богданович, был Коля, Миша Слонимский и барышня из аптеки. (...)

Теперь всюду у ворот введены дежурства. Особенно часто дежурит Блок. Он рассказывает, что вчера, когда отправлялся на дежурство, какой-то господин произнес ему вслед:

И каждый вечер в час назначенный.

Иль это только снится мне...

(Незнакомка )

Теперь время сокращений: есть слово МОПС - оно означает Московский Округ Путей Сообщения. Люди встречаясь гово-

ПОЭЛЛА ДЛЯ MAAfcHbMX

Акте."?

С РИСУНКАМИ PtE-M"*

Обложка первого издания "Крокодила". Петроград. 1919 г.

рят: Чик,- это значит: честь имею кланяться. Нет, это не должно умереть для потомства: дети Лозинского гуляли по Каменноостров-скому - и вдруг с неба на них упал фунт колбасы. Оказалось, летели вороны - и уронили, ура! Дети сыты - и теперь ходят по Каменноостровскому с утра до ночи и глядят с надеждой на ворон.

4 июня. У Бобы - корь. Я читаю ему былины, отгоняю мух.-I Белые ночи, но выходить из дому нельзя.

7 июня. Воскресение. Мы с Тихоновым и Замятиным затеял* журнал "Завтра"7. Горькому журнал очень люб. Он набросал целый ряд статеек - некоторые читал, некоторые пересказывал - и всИ антибольшевистские. Я поехал в Смольный к Лисовскому просит! разрешения; Лисовский разрешил, но, выдавая разрешение, скШ

Последняя страница "Крокодила". Рис. Ре-Ми

зал: прошу каждый номер доставлять мне предварительно на просмотр. Потому что мы совсем не уверены в Горьком.

Горький член их исполнительного комитета, а они хотят цензуровать его. Чудеса! <...)

5 июля. Вчера в Институте Зубова8 Гумилев читал о Блоке лекцию - четвертую. Я уговорил Блока пойти. Блок думал, что будет бездна народу, за спинами к-рого можно спрятаться, и пошел. Оказались девицы, сидящие полукругом. Нас угостили супом и хлебом. Гумилев читал о "Двенадцати"-вздор-девицы записывали. Елок слушал, как каменный. Было очень жарко. Я смотрел: - его лицо и потное было величественно: Гёте и Данте. Когда кончилось, он сказал очень значительно, с паузами: мне тоже не нравится ко-

?o Чуковский

113

нец "Двенадцати". Но он цельный, не приклеенный. Он с позмой одно целое. Помню, когда я кончил, я задумался: почему же Христос? И тогда же записал у себя: "к сожалению, Христос. К сожалению, именно Христос"9.

Любопытно: когда мы ели суп, Блок взял мою ложку и стал] есть. Я спросил: не противно? Он сказал: "Нисколько. До войны я был брезглив. После войны - ничего". В моем представлении это как-то слилось с "Двенадцатью". Не написал бы "Двенадцати", если бы был брезглив.

Вчера Сологуб явился во "Всемирную Литературу" раздраженный На всех глядел как на врагов. Отказался ответить мне на мою анкету о Некрасове10. Фыркнул на Гумилева. Мы говорили об этом в Коллегии. Горький сидел хмурый; потом толкнул меня локтем, говорит:

-- Сологуб встречает Саваофа. Обиделся. Как вы смеете брить-J ся. Ведь я же не бритый!

Я не улыбнулся. Г[орький] нахмурился.

Сегодня был у Шаляпина. Шаляпин удручен: - Цены растут -I я трачу 5-6 тысяч в день. Чем я дальше буду жить? Продавать вещи? Но ведь мне за них ничего не дадут. Да и покупателей нету. И какой ужас: видеть своих детей, умирающих с голод>1

И он по-актерски разыграл предо мною эту сцену.

9 июля. Был сегодня у Мережковского. Он повел меня в темную комнату, посадил на диванчик и сказал:

- Надо послать Луначарскому телеграмму о том, что "Мереж! ковский умирает с голоду. Требует, чтобы у него купили его сочинения. Деньги нужны до зарезу".

Между тем не прошло и двух недель, как я дал Мережковском пятьдесят шесть тысяч, полученных им от большевиков за "АлеЖ сандра"", да двадцать тысяч, полученных Зинаидой Н Гиппиуи Итого 76 тысяч зти люди получили две недели назад. И тепепг он готов унижаться и симулировать бедность, чтобы выцара[па]т? еще тысяч сто.

Сегодня Шкловский написал обо мне фельетон - о моей лекци про "Технику некрасовской лирики"12. Но мне лень даже развернуть газету: голод, смерть, не до того.

4 сентября. Сейчас видел плачущего Горького - "Арестован Серг. Фед. Ольденбург!" - вскричал он, вбегая в комнату из[д]-ва Гржебина,- и пробежал к Строеву. Я пошел за ним попросить о Бенкендорф (моей помощнице в Студии), которую почему-то тоже арест" вали. Я подошел к нему, а он начал какую-то длинную фразу в отве^ и безмолвно проделал всю жестикуляцию, соответствующую этой несказанной фразе. "Ну что же я могу,- наконец выговорил он.-й Ведь Ольд. дороже стоит. Я им, подлецам - то есть подлецу -J заявил, что если он не выпустит их сию минуту... я им сделай скандал, я уйду совсем - из коммунистов. Ну их к черту". Глазя у него б[ыли] мокрые.

Третьего дня Блок рассказывал, как он с кем-то в Альконосте запьянствовал, засиделся, и их чуть не заарестовали:-Почему сидите в чужой квартире после 12 час. Ваши паспорта?.. Я должен Вас задержать...

К счастью, председателем домового комитета оказался Азов. Он заявил арестовывающему:-Да ведь зто известный поэт Ал. блок.- И отпустили.

Блок аккуратен до болезненности. У него по карманам рассовано несколько записных книжечек, и он все, что ему нужно, аккуратненько записывает во все книжечки; он читает все декреты, те, которые хотя бы косвенно относятся к нему, вырезывает - сортирует, носит в пиджаке. Нельзя себе представить, чтобы возле него б[ыл] мусор, кавардак - на столе или на диване. Все линии отчетливы и чисты.

18 сентября 1919. Только что была у меня Лизанька, воспитанница Авдотьи Яковлевны. Теперь ей лет 70. Она выдает себя за сестру Некрасова. В комиссариате не разбираются, что ее отчество Александровна. По моей просьбе ей выдали валенки и 5 ООО руб.

- Помню,- говорит она,- Н[екрасов] приехал в Грешнево, когда мне б[ыло] 8 лет. Меня поразило, что у него б[ыли] носки цветные, тогда таких не бывало. Я принесла ему полную тарелку малины, он сказал мне:

- Спасибо, Лизанька.

Она вспоминала братьев Добролюбовых, Чернышевского, 3[инаиду] Щиколаевну] (...)

20 сентября. Вчера Горький читал в нашей "Студии" о картинах для кинематографа и театра. Слушателей было мало. Я предложил ему сесть за стол, он сказал: "Нет, лучше сюда!- и сел за детскую парту: - В детстве не довелось посидеть на этой скамье". Он очень удручен смертью Леонида Андреева. "Это был огромный талант. Я такого не видал. У него было воображение - бешеное. Скажи ему, какая вещь лежала на столе, он сразу скажет все остальные вещи. Нужно написать воспоминания о Леониде Андрееве. И Вы, Корней Ив., напишите. Помню, на Капри, мы шли и увидели отвесную стену, высокую,- и я сказал ему: вообразите, что там наверху - человек. Он мгновенно построил рассказ "Любовь к Ближнему"- но рассказал его лучше, чем у него написалось".

24 сентября. Заседание по сценариям. Впервые присутствует Марья Игнатьевна Бенкендорф, и, как ни странно, Горький, хотя и не говорил ни слова ей, но все говорил для нее, распуская весь павли-"ий хвост. Был очень остроумен, словоохотлив, блестящ как гимназист на балу.

26 октября. У Тихоновых. Холод. Чай у Махлиных. Горький вспоминал о Чехове: был в Ялте татарин,- все подмигивал одним ^глазом: ходил к знаменитостям и подмигивал. Ч[ехов] его не любил.

9"

115

Один раз спрашивает маму:- Мамаша, зачем приходил этот татарин?- А он, Антоша, хотел спросить у тебя одну вещь.- Какую?- Как ловят китов?- Китов? Ну зто очень просто: берут много селедок, целую сотню, и бросают киту. Кит наестся соленого и захочет пить. А пить ему не дают - нарочно! В море вода тоже соленая - вот он и плывет к реке, где пресная вода. Чуть он заберется в реку, люди делают в реке загородку, чтобы назад ему ходу не было, и кит пойман.- Мамаша кинулась разыскивать татарина, чтобы рассказать ему, к[а]к ловят китов. Дразнил бедную старуху.

28 октября. Должно было быть заседание Исторических картин, но не состоялось (Тихонов заболтался с дамой - Кемеровой) - и Горький стал рассказывать нам разные истории. Мы сидели как очарованные. Рассказывал конфузливо, в усы - а потом разошелся. Начал с обезьяны -? как он пошел с Шаляпиным в цирк и там показывали обезьяну, которая кушала, курила и т. д. И вот неожиданно - смотрю: Федор тут же, при публике, делает все обезьяньи жесты - чешет рукою за ухом и т. д. Изумительно! Потом Горький перешел на селедку - как сельдь "идет": вот этакий остров - появляется в Каспийском (опаловом зеленоватом) море и движется. Слой сельдей такой густой, что вставь весло - стоит. Верхние уже не в воде, а сверху, в воздухе - уже сонные - очень красиво. Есть такие озорники (люди), что ныряют в глубь, но потом не вынырнуть, все равно как под лед нырнули, тонут.

- А вы тонули?- спросил С. Ф. Ольденбург.

- Раз шесть. Один раз в Нижнем. Зацепился ногою за якорный канат (там был на дне якорь) и не мог освободить ногу. Так и остался бы на дне, если бы не увидел извозчик, который ехал по откосу,- он увидел, что вон ч[елове]к нырнул, и кинулся поскорее. Ну, конечно, я без чувств был - и вот тогда я узнал, что такое, когда в чувство приводят. У меня и так кожа с ноги была содрана, как чулок (за якорь зацепили), а потом как приводили в чувство, катали меня по камням, по доскам - все тело занозили, исцарапали; я глянул и думаю: здорово! Ведь они меня швыряли как мертвого. И чуть очнулся, я сейчас же драться с околоточным - тот меня в участок свезти хотел. Я не давался, но все же попал.

А другой раз нас оторвало в Каспийском море - баржу - чело^ век сто было - ну бабы вели себя отлично, а мужчины сплоховали, двое с ума сошли: нас носило по волнам 62 часа...

Ах, ну и бабы же там на рыбных промыслах! Например, в(т этакий стол - вдвое длиннее этого, они стоят рядом, и вот попадает к ним трехпудовая рыба - и так из рук в руки катится, ни минуты не задерживается - вырежут икру, молоки... (он назвал штук десять специальных терминов) - и даже не заметишь, как они это делают. Вот такие - руки голые - мускулистые дамы - и вот (он показал на груди); этот промысел у них наследственный - они еще при Екатерине этим занимались. Отличные бабы.

Потом рассказывал, как он перебегал перед самым паровозом -J рельсы. Страшно и весело: вот-вот наскочит. Научил его этому Стрел (конец фамилии оторван.- Е. Ч.) товарищ, вихрастый - он делал это тысячу раз - и вот Горький ему позавидовал.

Мы все слушали как очарованные - особенно Блок. Никакого заседания не было - никто и не вспомнил о заседании. Потом Ольденбург говорил о том, что он ни за что не поедет за границу, что ему стыдно, что теперь в Европе к русским отношение собачье. Когда Ольденбург высказывает какое-нб. мнение, кажется, что он ждет от вас похвального отзыва -что вы скажете ему "паинька". Он даже поглядывает на вас искоса - тайком - видите ли вы, какой он славный? И когда ласковым вкрадчивым голосом он выражает научные мнения,- он высказывает их как первый ученик - застенчиво, задушевно, и ждет одобрительного кивка головы (главным образом со стороны Горького, но и нашими не брезгует). Горький в него влюблен, они сидят визави и все время переглядываются; Горький говорит: "Вот какой должен быть ученый". А откуда он знает! Мне кажется, что Ольденбург - усваиватель, но не создатель. Ему легче прочитать тысячу книг, чем написать одну.

На заседании Всемирной Литературы произошел смешной эпизод. Гумилев приготовил для народного издания Соути13 - и вдруг Горький заявил, что оттуда надо изъять... все переводы Жуковского, к-рые рядом с переводами Гумилева страшно теряют! Блок пришел в священный ужас, я визжал - я говорил, что мои дети читают Варвйка и Гаттона с восторгом14. Горький стоял на своем. По-моему, его представление о народе - неверное. Народ отличит хорошее от дурного - сам, а если не отличит, тем хуже для него. Но мы не должны прятать от него Жуковского и подсовывать ему Гумилева.

Сегодня я написал воспоминания об Андрееве. В комнате холодно. Руки покрываются красными пятнами.

Блок показывал мне свои воспоминания об Андрееве: по-моему, мямление и канитель. Тихонов сегодня вместо фантасмагория сказал фантасгармония. Горький подмигнул мне: здорово! (...)

1 ноября. Сегодня Волынский выразил желание протестовать против горьковского выступления (насч[ет] Жуковского).

Возле нашего переулка - палая лошадь. Лежит вторую неделю. Кто-то вырезал у нее из крупа фунтов десять - надеюсь, на продажу, а не для себя. Вчера я был в Доме Литераторов: у всех одежа мятая, обвислая, видно, что люди спят не раздеваясь, укрываясь пальто. Женщины - как жеваные. Будто их кто жевал - и выплюнул. Горький на днях очень хорошо показывал Блоку, как какой-то подмигивающий обыватель постукивал по дереву на Петербургской стороне, у трамвая. "Ночью он его срубит",- таинственно шептал Горький. Юрий Анненков - начал писать мой портрет16. Но как У него холодно! Он топит дверьми: снимет дверь, рубит на куски - и вместе с ручками в плиту!

2 ноября. Я сижу и редактирую "Копперфильда" в переводе Введенского. Перевод гнусный, пьяный16. Бобу научила Женя делать из бумаги стрелы, к-рые он зовет аэропланами. Два дня подряд он делает стрелы - без конца - бросает их целые дни.-Бенкендорф] рассказывает, что в церкви, когда люди станут на колени, очень любопытно рассматривать целую коллекцию дыр на подошвах. Ни одной подошвы - без дыры!

3 ноября. Был у меня как-то Кузмин. Войдя он воскликнул:

- Ваш кабинет похож на детскую!

Взял у меня "до вечера" 500 рублей - и сгинул.

Секция "Исторических Картин", коей я состою членом, отряди^ ла меня к Горнфельду для переговоров. Я пошел. Горнфельд живет на Бассейной - ход со двора, с Фонтанной - крошечный горбатый человечек, с личиком в кулачок; ходит, волоча за собою ногу; руками чуть не касается полу. Пройдя полкомнаты, запыхивается, устает, падает в изнеможении. Но несмотря на это, всегда чисто выбрит, щегольски одет, острит - с капризными интонациями избалованного умного мальчика - и через 10 минут разговора вы забываете, что перед вами - урод. Теперь он в перчатках - руки мерзнут. Голос у него едкий - умного еврея. Уже около года он не выходит из комнаты. Дров у него нет - надежд на дрова никаких - развлечений только книги, но он не унывает. Я прочитал ему свою статью об Андрееве17. Вначале он говорил: "ой как зло!" А потом: "нет, нет!" Общий его приговор: "Написано эффектно, но неверно. Андреев был пошляк, мещанин. У него был талант, но не было ни воли, ни ума". Я думаю, Горнфельд прав; он рассказывал, как Андреев был у него - предлагал подписать какой-то протест. "Я увидел, что его не столько интересует самый протест, сколько то, что в том протесте участвует Бунин. Он был мелкий, мелочной человек". Завтра к Горнфельду придут печники, будут ломать стену в кухню- "все же теплее будет". (...)

4 ноября. Мне все кажется, что Андреев жив. Я писал воспоминания о нем - и ни одной минуты не думал о нем как о покойнике. Неделю назад мы с Грж[ебиным] возвращались от Тихонова - он рассказывал, как Андреев, вернувшись из Берлина, влюбился в жену Копельмана и она отвечала ему взаимностью - но, увы, в то время она б[ыла] беременна - и Андреев тотчас же сделаЛ предложение сестрам Денисевич - обеим сразу. Это помню и я| Толя сказала, что она замужем - (тайно!). Тогда он к Маргарите, которую переделал в Анну.

Гржебин зашел ко мне на кухню вечером - и, хода по кухн вспоминал, как Андреев пил - и к нему в трактире подходил! одна компания за другой, а он все сидел и пил - всех перепиваЛ "Я устроил для него ванну,- он не хотел купаться, тогда ми подвели его к ванне одетого - и будто нечаянно толкнули в воду -1 ему поневоле пришлось раздеться - и он принял ванну. Поел! ванны он сейчас же засыпал".

5 ноября. Вчера ходил я на Смольный проспект, на почту, получать посылку. Получил мешок отличных сухарей - полпуда! Кто послал? Какой-то Яковенко,- а кто он такой, не знаю. Какому-то Яковенко было не жалко - отдать превосходный мешок, сушить сухари - пойти на почту и т. д. и т. д. Я нес этот мешок как бриллианты. Все смотрели на меня и завидовали. Дети пришли в экстаз.

Вчера Г[орький] рассказывал, что он получил из Кр[емля] упрек, что мы во время заседания ведем... разговоры. Это очень взволновало его. Он говорит, что пришла к нему дама - на ней фунта четыре серебра, фунта два золота,- и просит о двух мужчинах, которые сидят на Гороховой: они оба мои мужья. "Я обещал похлопотать... А она спрашивает: сколько же вы за это возьмете?" Вопрос о Жуковском кончился очень забавно: Гумилев поспорил с Г[орьким] о Жуковском - и ждал, что Г[орький] прогонит его, а Горький-поручил Гум[илеву] редактировать Жуковского для Гржебина18. (...)

Обсуждали мы, какого художника пригласить в декораторы к пьесе Гумилева19. Кто-то предложил Анненкова. Горький сказал: Но ведь у него будут всё треугольники... Предложили Радакова. Но ведь у него все первобытные люди выйдут похожи на Аверченко. Сейчас Оцуп читал мне сонет о Горьком. Начинается "с улыбкой хитрой". Горький хитрый?! Он не хитрый, а простодушный до невменяемости. Он ничего в действительной жизни не понимает - младенчески. Если все вокруг него (те, кого он любит) расположены к какому-нб. человеку, и он инстинктивно, не думая, не рассуждая - любит этого ч[елове]ка. Если кто-нб. из его близких (m-me Шайкевич, Марья Федоровна, "купчиха" Ходасевич20, Тихонов, Гржебин) вдруг невзлюбят кого-нб.- кончено! Для тех, кто принадлежит к свогш, он делает все, подписывает всякую бумагу, становится в их руках пешкою. Гржебин из Горького может веревки вить. Но все чужие - враги. Я теперь (после полуторагодовой совместной работы) так ясно вижу этого человека, как втянули его в "Новую Жизнь", в большевизм, во что хотите - во Всемирную Литературу. Обмануть его легче легкого - наш Боба обманет его. В кругу ceoua; он доверчив и покорен. Оттого что спекулянт Махлин живет рядом с Тихоновым, на одной лестнице, Г[орький] высвободил этого ч[елове]ка из Чрезвычайки, спас от расстрела...

6 ноября. Первый зимний (солнечный) день. В такие дни особенно прекрасны дымы из труб. Но теперь - ни одного дыма: никто не топит. Сейчас был у меня Мережковский - второй раз. Он хочет, чтобы я похлопотал за него пред Ионовым, чтобы тот купил У него "Трилогию"21, которая уже продана Мережковским Гржебину. Вопреки обычаю, Мережк. произвел на этот раз отличное впечатление. Я прочитал ему статейку об Андрееве - ему она не понравилась, и он очень интересно говорил о ней. Он говорил, что Андреев все же не плевел, что в нем был туман, а туман вечнее гранита, он убеждал меня написать о том, что Андреев был писатель метафизический,- хоть и дрянь, а метафизик. Мережковский увлекся, встал (в шубе) с диванчика - и глаза у него заблестели наивно, живо. Это бывает очень редко. Марья Борисовна предложила ему пирожка, он попросил бумажку, завернул - и понес Зинаиде Николаевне. Публичная Библиотека купила у него рукопись "14 декабря" за 15 000 рублей. Говорил Мережковский о том, что Андреев гораздо выше Горького, ибо Горький не чувствует мира, не чувствует вечности, не чувствует Бога. Горький - высшая и страшная пошлость.

7 ноября. Сейчас вспомнил, как Андреев, получив от Цетлина аванс за собрание своих сочинений, купил себе - ни с того ни с сего - осла.- Для чего вам осел?- Очень нужен. Он напоминает мне Цетлина. Чуть я забуду о своем счастьи, осел закричит, я вспомню.- Лет восемь назад он рассказывал мне и Брусянину, что, будучи московским студентом, он, бывало, с пятирублевкой в кармане совершал по Москве кругосветное плавание, т. е. кружил по переулкам и улицам, заходя по дороге во все кабаки и трактиры, и в каждом выпивал по рюмке. Вся цель такого плавания заключалась в том, чтобы не пропустить ни одного заведения и добросовестно придти круговым путем, откуда вышел.-- Сперва все шло у меня хорошо, я плыл на всех парусах, но в середине пути всякий раз натыкался на мель. Дело в том, что в одном переулке две пивные помещались визави, дверь против двери; выходя из одной, я шел в другую и оттуда опять возвращался в первую: всякий раз, когда я выходил из одной, меня брало сомнение, был ли я во второй, и т. к. я ч[елове]к добросовестный, то я и ходил два часа между двумя заведениями, пока не погибал окончательно.

Обо мне Андр[еев] говорил: "Иуда из Териок". Однажды он сказал:- Вот вы, К. И., видите в людях то, чего не видит никто. Все видят стулья снаружи, а вы берете каждый стул и рассматриваете ту, заднюю часть сидения, и показываете всем ?-? вот какая эта часть! Но кому это нужно - знать заднюю часть сидения! Был у Горнфельда, и только сегодня заметил, что даже на стуле сидеть он не может без костылька. Был у Гумилева. Гумилев очень любит звать к себе на обед, на чай, но не потому, что он хочет угостить, а потому, что ему нравится торжественность трапезова-ния: он сажает гостя на почетное место, церемонно ухаживает за его женой, всё чинно и благолепно, а тарелки могут быть хоть пустые. Он любит во всем истовость, форму, порядок. Это в нем очень мило. Мы мечтали с ним о том, как бы уехать на Майорку. "Ведь от Майорки всюду близко - рукой подать!- говорил он.- И Австралия, и Южная Америка, и Испания!" Пришел я домой от него (много снегу, луна), и о ужас!- у меня Шатуновские. А я уж опять наладился ложиться в 8 час. Они просидели до 11, и вследствие этого я не сплю всю ночь. Пишу это ночью. Мы беседовали о политике - и о моем безденежьи. Они выразили столько участья - отчаянному моему положению (тому, что у меня шесть человек, к-рых я должен кормить), что в конце концов мне стало и в самом деле жалко себя. В прошлый месяц я продал все, что мог, и получил 90 ООО рублей. В этом месяце мне мало 90 ООО рублей,- а взять неоткуда ни гроша! - Сегодня празднества по случаю двухлетия Советской власти. Фотографы снимали школьников и кричали: шапки вверх, делайте веселые лица!

8 ноября. Горький всегда говорит о них в нашей компании: "Да я им говорю: черти вы, мерзавцы, да что вы делаете? да разве так можно?" Сегодня вечер памяти Леонида Андреева. Вчера я с детьми готовил афиши. Вечер возник по моей инициативе. Горький затеял сборник22 - я сказал: "А раньше прочтем эти статьи публично". Мы сняли Тениш. зал, Марья Игн. и Оцуп - хлопочут. Кажется, публики не будет, и, главное, главное, главное - я уверен, что Андреев жив.

9 ноября. Ночь. Опять не сплю - все думаю о вчерашнем вечере "Памяти Андреева"-всю ночь ни одной другой мысли!.. Вышло глупо и неуклюже - и я промучился часа три подряд. Начать с того, что было очень холодно в Тениш. Училище. Публика сидела нахохлившись. Было человек 200: но никакого единения не чувствовалось Был Белопольский, мать Оцупа. Вся свита Горького: Гржебин, Тихонов, их жены, m-me Ходасевич, ее муж, Батюшков, конторщицы Всемирной Литературы, два-три комиссара, с десяток студентов новейшей формации. Редько. Были мои слушатели по студии: Над. Филипповна, Полонская, Володя Познер, Векслер, но все это не сливалось, а торчало особняком. Литературной атмосферы не было, и температура не поднялась ни на градус, когда Алекс. Блок матовым голосом прочитал свою водянистую вещь, где слово я... я... я... я - мелькало гораздо чаще, чем слово "Андреев". Так, впрочем, и должно быть у лирических поэтов, и для изучающих творчество Блока эта статья очень интересна, но в память Леонида Андреева не годится. Потом хотели читать актеры, но неожиданно выскочил на эстраду Горький - и этим изгадил все дело. Он, что называется, "сорвал вечер". Он читал глухим басом, читал длинно и тускло, очень невнятно, растекался в подробностях и малоинтересных анекдотах,- без задушевности,- характеристики никакой не дал,- атмосфера не поднялась ни на градус... Когда он кончил, наступило шесть часов - все стали стремиться к последним трамваям,- и вот когда появились актеры, читать сцену из "Проф. Сторицына", началось истечение из залы: комиссаров, всей свиты Горького, и т. д. и т. д. Это так возмутило меня, что когда настала моя очередь, я предложил публике (осталось человек сто) либо уйти сейчас, либо прослушать чтение до конца. Все остались, многие из уходивших вернулись. Читал я очень нервно, громко, то вставая, то садясь (многое пропуская) - и чрезвычайно любя Андреева. Статейка моя вышла жесткая, в иных местах язвительная, но, в общем и главном, Андреев мне мил. Поэтому меня очень огорчила Даманская (почему-то с подбитым глазом), когда она отвела меня в сторону и сказала: "Многие недовольны, говорят, что слишком зло, но мне понравилось". Потом выступил Замятин и прелестно прочитал свой анекдот об Андрееве и зонтике. Все тепло смеялись, и температура начала подниматься,- но этим и кончилось. Я вложил в этот вечер много себя, сам клеил афиши, готовился - и потому теперь не сплю. Мне почему-то показалось, что Горький - малодаровит, внутренне тускл, он есть та шапка, которая нынче по Сеньке. Прежней культурной среды уже нет - она погибла, и нужно столетие, чтобы создать ее. Сколь-ко-нб. сложного не понимают. Я люблю Андреева сквозь иронию,- но это уже недоступно. Иронию понимают только тонкие люди, а не комиссары, не мама Оцупа,- Горький именно потому и икона теперь, что он не психологичен, несложен, элементарен.

Видел Мережковского. Он написал письмо Горькому с просьбой! повлиять на Ионова,- чтобы тот купил у Мережк. его Трилогию.

Блок как-то на днях обратился ко мне: не знаю ли я богатогм и глупого человека, к-рый купил бы у него библиотеку: "Мир Искусства", "Весы" и т. д. Деньги очень нужны.

Я хочу исподволь приучить Бобу к географии. Вчера я сказал! ему, что Гумилев едет на Майорку, а мы уедем на Минорку. Я прочитал ему из "Энциклопедии Британника" об этих островах -o и он весь день бредил ими. Мы рассматривали Майорку на карте. Присланные милым Яковенко сухари называются у них "Яковен-ки". Боба сейчас кричит: "Яковенки с чаем! Яковенки с чаем!" (...)

11 ноября. (...) Сегодня во "Всемирке" - Амфитеатров читал своего "Ваську Буслаева". Былинный размер очень хорош, но когда переходит на пятистопный ямб - сразу другим языком. Вместе с размером меняется и стиль. Амф. очень способный, но совсем не талантливый человек. Читая, он поглядывал на Горького. "Гонд-лу" Гумилева провалили. Потом - заседание Всем. Лит. По моей инициативе был возбужден вопрос о питании членов литерат. коллегии. Никаких денег не хватает - нужен хлеб. Нам нужно собраться и выяснить, что делать. Горький откликнулся на эту тему и говорил с аппетитом.- "Да, да! Нужно, черт возьми, чтобы они либо кормили, либо - пускай отпустят за границу. Раз они так немощны, что ни согреть, ни накормить не в силах. Ведь вот сейчас - оказывается, в тюрьме лучше, чем на воле: я сейчас хлопотал о сидящих на Шпалерной, их выпустили, а они не хотят уходить: и теплее и сытнее! А провизия есть... есть... Это я знаю наверное... есть... в Смольном куча... икры - целые бочки - в П[етербур]ге жить можно... Можно... Вчера у меня одна баба из С[мольного] была... там они все это жрут, но есть такие, которые жрут со стыдом..." и все в таком роде. (...)

Володя Познер сидит в соседней комнате и переписывает на| машинке свою пьеску о Студии "Учение свет - неучение тьма". Ему 14 лет - а пьеска очень едкая, есть недурные стихи.

12 ноября. Встал часа в 3 и стал писать бумагу о положении литераторов в России. Бумага будет прочтена завтра в заседании Всемирной Литературы. Сейчас примусь за Уитмэна. Хочу перевести что-нибудь из его прозы.

13 ноября. Вчера встретился во "Всемирной" с Волынским. Говорили о бумаге насчет ужасного положения писателей. Волынский: "Лучше промолчать, это будет достойнее. Я не политик, не дипломат"...- А разве Горький - дипломат?-"Еще бы! У меня есть точные сведения, что здесь с нами он говорит одно, а там - с ними - другое! Это дипломатия очень тонкая!" Я сказал Волынскому, что и сам б[ыл] свидетелем этого: как большевистски говорил Г[орький] с тов. Зариным,- я не верил ушам, и ушел, видя, что мешаю. Но я объясняю это художественной впечатлительностью Горького, а не преднамеренным планом. Повторяется то же, что было с Некрасовым. Он тоже был на два фронта оттого, что - художник23. (...)

Вчера я лег голодный. За весь день только сухари и суп! Хочу написать рассказ - о своих приключениях.

Сегодня должно было состояться заседание по поводу продовольствия. Но - Горький забыл о нем и не пришел! Был Сазонов, проф. Алексеев, Батюшков, Гумилев, Блок, Лернер... И Тихонов запоздал. Мы ждали 1 '/г часа. Наконец выяснилось, что Горький прямо проехал к Гржебину. Я поговорил по телефону с Горьким - и мы начали заседание без него. Потом - пошли к Гржебину. По дороге Сазонов спрашивал, что - Гумилев - хороший поэт? Стоит ему прислать дров или нет. Я сказал, что Гумилев - отличный поэт. А Батюшков - хороший профессор? О да! Батюшков отличный профессор. Горький принял нас нежно и любяще (как будто он видит нас впервые и слыхал о нас одно хорошее). Усадил и взволнованно стал говорить о серии книг: Избранные произведения русских писателей XIX в., затеваемых Гржебиным. Предложил образовать коллегию по изданию этой серии. В коллегию входим: Н. Лернер, А. Блок, Горький, Гржебин, Замятин, Гумилев и я. Потом Горького вызвали спешно в "Асторию"- и он уехал: прибыл Боровский. Блок жаловался: как ужасно, что тушат электричество на 4 часа - вчера он хотел писать три статьи - и темно.

14 ноября. Обедал в Смольном - селедочный суп и каша. За ложку залогу - сто рублей. В трамвае - во "Всемирную". Заседание по картинам - в анекдотах. Горький вчера был в заседании - с Ионовым, Зиновьевым, Быстрянским и Воровским. Быстрянского -он показывал, делал физиономию - "вот такой". Эт-то, понимаете,

"ч[елове]к из подполья",- из подполья Достоевского. Сидит, молчит - обиженно и тяжело. А потом как заговорит, а у самого за ушами немыто и подошвы толстые, вот такие! И всегда он обижен, сердит, надут - на кого неизвестно.

-o Ну потом -- шуточки! Стали говорить, что в Зоологич. саду умерли детеныши носорога. Я и спрашиваю: чем вы их кормить будете? Зиновьев отвечает: буржуями.

И начали обсуждать вопрос: резать буржуев или нет? Серьезно вам говорю... Серьезно... Спрашивается: когда эти люди б[ыли] искренни: тогда ли, когда притворялись порядочными людьми, или теперь. Говорил я сегодня с Лениным по телефону по поводу декрета об ученых. Хохочет. Этот ч[елове]к всегда хохочет. Обещает устроить все, но спрашивает: "Что же зто вас еще не взяли... Ведь вас (питерцев) собираются взять". По рассказам Горького, Боровский был всегда хорошим ч[елове]ком, честным энергичным работником...

К Марье Игнатьевне Г[орький] относится ласково. Дал ей приют у себя. Вчера:-М. И., вы идете на Кронверкский, подождите до 5 час, я вас отвезу, у меня будет лошадь.

Сейчас вспомнил, как Леонид Андреев ругал мне Горького:1 "Обратите внимание: Горький пролетарий, а все льнет к богатым - к Морозову, к Сытину, к (он назвал ряд имен). Я попробовал с ним в Италии ехать в одном поезде - куда тебе! разорился. Нет никаких сил: путешествует, как принц". Горький в письмах к Андрееву ругал меня; Андреев неукоснительно сообщал мне об этом.

Блок дал мне проредактированный им том Гейне24. Я нашел] там немало ошибок. Некоторые меня удивили: например, слово поЭлшстерье Блок склоняет так: род[ительный] п[адеж] подмастеры*, дат[ельный] пад[еж] подмастерье - как будто это Даръя.

16 ноября. Блок патологически-аккуратный ч[елове]к. Это совершенно не вяжется с той поэзией безумия и гибели, которая ему так удается. Любит каждую вещь обвернуть бумажечкой, перевязать веревочкой; страшно ему нравятся футлярчики, коробочки. Самая растрепанная книга, побывавшая у него в руках, становится чище, приглаженнее. Я ему это сказал, и теперь мы знающе переглядываемся, когда он проявляет свою манию опрятности. Все, что он слышит, он норовит зафиксировать в записной книжке - вынимает ее раз двадцать во время заседания, записывает (что? что?) - и, аккуратно сложив и чуть не дунув на нее, неторопливо кладет в специально предназначенный карман.

17 ноября. Воскресение. Был у меня Гумилев: принес от Анны Николаевны (своей жены) '/2 фунта крупы - в подарок - из Бежецка. Говорит, что дров никаких: топили шкафом, но шкаф дал мало жару. Я дал ему взаймы 36 полен. Он увез их на Бобиных санях.- Был Мережковский. Жалуется, хочет уехать из Питера. Шуба у него - изумительная. Высокие калоши. Шапка соболья. Говорили о Горьком. "Горький двурушник: вот такой же, как Суворин. Он азефствует искренне. Когда он с нами - он наш. Когда он с ними - он ихний. Таковы талантливые русские люди. Он искренен и там и здесь". С Мережковским мы ходили в "Колос"-там читал Блок - свой доклад о музыкальности и цивилизации, который я уже слышал. Впечатление жалкое. Носы у всех красные, в комнате холод, Блок - в фуфайке, при всяком слове у него изо рТа - пар. Несчастные, обглоданные люди - слушают о том, что у нас было слишком много цивилизации, что мы погибли от цивилизации25. Видал я Сюннерберга, Ив[анова]-Разумника - всё какие-то бывшие люди. Оттуда с Глазановым и Познером - на квартиру д-ра (забыл фамилию) - там Жирмунский читал свой доклад о "Поэтике" Шкловского. Были: Эйхенбаум в шарфе до полу, Шкловский (в обмотках ноги),- Сергей Бонди, артист Вахта, Векслер, Чудовский, Гумилев, Полонская с братом и др. Жирмунский произвел впечатление умного, образованного, но тривиального человека, который ни с чем не спорит, все понимает, все одобряет - и доводит срои мысли до тусклости. Шкловский возражал - угловато, задорно и очень талантливо. Векслер заподозрила Жирмунского, что он где-то упомянул душу писателя,- и сделала ему за это нагоняй. Какая же у писателя душа? К чему нам душа писателя? Нам нужна композиционная основа, а не"душа.- Теперь все эти девочки, натасканные Шкловским, больше всего боятся, чтобы, не дай Бог, не сказалась душа2". При всяком намеке на психологизм (в литературной] критике) они хором вопят:

Ах, какой он пошляк! Ах, как он не развит! Современности вовсе не видно27.

Но все же собрание произвело впечатление будоражащее, освежающее. Потом с Глазановым мы пошли ко мне и читали его доклад об Андрее Белом.- У меня от холоду опухли руки.

.18 ноября. Целый день в хлопотах о продовольствии для писателей.

19 ноября. Среда. Вчера три заседания подряд: первое - секция исторических картин, второе - Всемирная Литература, третье - У Гржебина, "Сто лучших русских книг". Так как я очень забывчив на обстановку и подробности быта - запишу раз навсегда, как это ?происходит у нас. Теперь мы собираемся уже не на Невском, а на Моховой, против Тенишевского Училища. Нам предоставлены два этажа барского особняка генеральши Хириной. Поднимаешься по мраморной лестнице - усатый меланхоличный Антон, и седовласый Михаил Яковлевич, бывший лакей Пуни, потом лакей Репина - "Панин папа" - как называют его у нас. Сейчас же налево - зал заседаний - длинная большая комната, соединенная лестницей с кабинетом Тихонова - наверху. В зале множество безвкусных картин - пейзажей - третьего сорта, мебель рыночная, но с претензиями. Там за круглым длинным столом мы заседаем в таком порядке

Гумилев/За мятин/Лозинский/Браудо/Леви неон

Волынский Ольден[бург] Тихонов Горький

Блок/я/Снльверсван/Лервер

Я прихожу на заседания рано. Иду в зал заседаний - протий| окон видны силуэты: Горький беседует с Ольденбургом. Тот, каю воробей, прыгает вверх - (Ольденбург всегда форсированный, демонстрирующий энергию). Там же сидит одиноко Блок --а обычным видом грустного и покорного недоумения: "И зачем -я] Здесь? И что со мной сделали? И почему здесь Чуковс[кий]1 Здравствуйте, Корней Иванович!" Я иду наверх - мимо нашей собЧ ственной мешочницы "Розы Васильевны". Роза Вас. стала у нас учреждением - она сидит в верхней прихожей, у кабинета ТЛ хонова - разложив на столе сторублевые коврижки, сторублевым карамельки - и все профессора и поэты здороваются с нею за руку! С каждым у нее своя интонация, свои счеты - и всех она презирает великолепным еврейским презрением и перед всеми лебезит. В следующей комнате - прием посетителей; теперь там пустовато. В следующей Вера Александровна - секретарша, подсчитывающая нам гонорары,- впечатлительная, обидчивая, без подбородка, податливая на ласку, втайне влюбленная в Тихонова; у ее стола по целы! часам млеет Сильверсван. Кабинет Тихонова огромен. Там сидит Он - в кабинете, свеженький, хорошенький, очень деловитый и в деловитости простодушный. Он обложен рукописями, к нему еже! минутно являются с докладом из конторы, из разных учреждения Он серьезный социал-демократ, друг Горького и т. д., но я не удивил! ся бы, если бы оказалось, что... впрочем, Бог с ним. Я его люблю. В одном из ящиков его стола мешочек с сахаром, в другом - яйца и кусочек масла: завтракает он у себя в кабинете. Вечером, перед кон! цом заседания, к нему приходит его возлюбленная - в краснея шубке - и ждет его в кабинете. Вчера, войдя в зал заседаний, я увидел тихоновский мешочек с сахаром там на столе - и только потом рассмотрел в углу Тихонова и Анненкова. Анненков начал портрев Тихонова, в виде Американца, и в первый же сеанс великолепно взял главное - и артистически разработал все плоскости подбородка Глаз еще нет, но даже кожа - тихоновская. Анненков говорит, что он хочет написать на фоне фабричн. трубы, плакатов -! вообще обамериканить портрет. Горький на заседание не пришел: болен. Он прислал мне записку, к-рую при сем прилагаю28. На первом заседании я читал своего Персея, к-рый неожиданно всем понравился29. На втором заседании мы говорили о записке от лица литераторов, которую мы намерены послать Ленину. К концу заседания мне сообщили, что нас ждет Гржебин. Я сказал Блоку, и мы гуськом сбежали (скандалезно): я, Лернер, Блок, Гумилев, Замя

Батюшков Секретарша Браун Евдокия

Петровна

тин - в комнату машинисток (где теплая лежанка) Рассуждали об издании ста лучших книг. Блок неожиданно, замогильным голосом сказал, что литература XIX века не показательна для России, что в XIX в. вся Европа (и Россия) сошла с ума, что Гоголь, Толстой, Достоевский - сумасшедшие. Гумилев говорил, что Майков был бездарный поэт, что Ив[анов]-Разумник - отвратительный критик. Грж[ебин] в шутку назвал меня негодяем, я швырнул в него портфелем Гумилева - и сломал ручку. Говорили о деньгах - очень горячо - выяснилось, что все мы - нищие банкроты, что о деньгах нынешний писатель может говорить страстно, безумно, отчаянно. Потом я вернулся домой - и Лидочка читала мне Шекспира "Генрих IV", чтобы усыпить меня. Я боялся, что не усну, т. к. сегодня открытие Дома Искусств, а я никогда не сплю накануне событий.- Лида теперь занята рефератом о Москве - забавная трудолюбивая носатка!

20 ноября 1919. Итак, вчера мы открывали "Дом Искусства". Огромная холодная квартира, в к-рой каким-то чудом натопили две комнаты - стол с дивными письменными принадлежностями, всё - как по маслу: прислуга, в уборной графин и стакан, гости. Горького не было, он болен. Все были так изумлены, когда им подали карамельки, стаканы горячего чаю и булочки, что немедленно избрали Сазонова товарищем председателя! Прежде Сазонов - в качестве эконома - и доступа не имел бы в зал заседаний коллегии! Теперь эконом - первая фигура в ученых и литературных собраниях. На него смотрели молитвенно: авось даст свечку. Он тоже не ударил в грязь лицом: узнав, что не хватает стаканов, он собственноручно принес свои собственные с Фонтанки на Мойку - в чемодане. Заседания не описываю, ибо Блок описал его для меня в Чукоккале30. Кое-что подсказывал ему я (об Анненкове). Немирович председательствовал - беспомощно: ему приходилось суфлировать каждое слово.- Холодно у вас?- спросил я его.- Да, три градуса, но я пишу об Африке, об Испании,- и согреваюсь!- отвечал бравый старикан. Мы ходили осматривать елисеевскую квартиру (нанятую нами для Дома Искусств). Безвкусица оглушительная. Уборная m-me Е[лисеев] ой вся расписана: морские волны, кораблекрушение. Множество каких-то гимнастических приборов, напоминающих орудия пытки. Блок ходил и с недоумением спрашивал:-А это для чего? (...)

Блок очень впечатлителен и переимчив. Я недавно читал в коллегии докладец о том, что в 40-х гг. писали: аплодисманы, мебели (множественное] ч[исло]) и т. д. Теперь в его статейке об Андрееве встретилось слово мебели (мн. ч.) и в отчете о заседании - "аплодисманы".

Не явились на открытие Дома Искусств: Федор Сологуб, Мережковский, Петров-Водкин. Мережковский в это время был у меня и спорил с Шатуновским. Очень, очень хочется мне помочь Аннен-рсову, он ужасно нуждается. Он пишет портрет Тихонова за пуд белой муки, но Тихонов еще не дал ему этого пуда. По окончании заседания он подозвал меня к себе, увел в другую комнату - и показал неоконченный акварельный портрет Шкловского (больше натуры - изумительно схвачено сложное выражение глаз и гуЯ присущее одному только Шкловскому)1". Мне страшно вдруг захотелось, чтобы он докончил мой портрет. Я начал переделывать "Принципы худ. перевода", но вдруг заскучал и бросил.

21 ноября 1919 года. С. Ф. Ольденбург дал мне любопытную книгу "The Legend of Perseus* by E. Sidney Hartland*. Утром сегодня я проснулся, предвкушая блаженство: читать эту незатейливую, но увлекательную вещь; но пет огня, нет спичек, и я промучился около часу. Теперь даже понять не могу, почему мне так хотелоЯ читать эту книгу.

23. Был у Кони. Бодр. Его недавно арестовали. Не жалуется. "Там (в арестантской) я встретил миссионера Айвазова - и мы сейчас же заспорили с ним о сектантах. Вся камера слушала наш ученый диспут. Очень забавно меня допрашивал - какой-то мальчик лет шестнадцати.- Ваше имя, звание?- Говорю: академик.- Чем занимаетесь?..-- Профессор...- А разве это возможно?- Что?- Быть и профессором и академиком сразу.- Для вас, говорю, невозможно, а для меня возможно".

Старик забыл, что уже показывал мне стихи, которые были поднесены ему слушателями "Живого Слова",- и показал внов

Блок читал сценарий своей египетской пьесы (по Масперо)3*! Мне понравилось - другим не очень. Тихон[ов] возражал: tf пьеса, нет драматичности. Блок в объяснение говорил непонятно у меня там выведен царь, который растет вот так - и он начерти руками такую фигуру V; а потом цари стали расти вот так: A J Очень забавен эпизод со стихами (...) служащему нашей конторы Давиду Самойловичу Левину. Когда-то он снабдил Блока дровами всех остальных обманул. Но и Блок и обманутые чувствуют какую-то надежду - авось пришлет еще дров. Теперь Левин завел азЛ бом, и ему наперебой сочиняют стишки о дровах - Блок, Гумилев Лернер. Блок сначала думал, что он Соломонович,- я сказал ем* что он Самойлович, Блок тайком вырвал страницу и написа; вновь33.

Горький о Мережковском: он у меня, как фокстерьер, повис горле - вцепился зубами и повис.

Я достал Гумилеву через Сазонова дров - получил от него в вр[емя] заседания такую записку:

(Вклеена записка, почерк Н. Гумилева.- Е. Ч.) Дрова пришли, сажень, дивные. Вечная моя благодарность Вам. Пойду благодарить П. В.

Вечно Ваш Н. Г. * "Легенда о Персее" Е. Сиднея Хартланда (англ.).

П. В.- это Петр Владимирович Сазонов, чуть ли не бывший пристав, который теперь в глазах писателей, художников и пр.- единственный источник света, тепла, красоты. Он состоит заве-дывагощим Хозяйством ГлавАрхива - туда доставили дрова, он взял и распорядился направить их нам - в Дом Искусства. Какая нелепость, что Тихонов заведует там литературой, а я... театром.

24 ноября 1919. Вчера у Горького, на Кронверкском. У него Зиновьев. У подъезда меня поразил великолепный авто, на диван к-рого небрежно брошена роскошная медвежья полость. В прихожей я встретил Ольденбурга - он только что виделся с Зиновьевым. Я ждал, пока 3. уедет (у Ходасевич), а потом пошел в столовую. Там печник ставил печку и ругал С[оветскую] Вл[асть] за то, что им - мобилизованным - третий месяц не дают жалования. "Вот погоди, пройдет тут Зиновьев, я ему скажу". 3. прошел - толстый, невысокого роста. Печник за ним в прихожую. "Тов. Зиновьев, а почему?.." Зин. отвечал сиплым и сытым голосом. Печник воротился торжествуя: "Я ведь никого не боюсь. Я самому велик, князю Влад. Алекс. ..."

Г[орький] очень утомлен. Я сократил свой визит до минимума - и ушел к Тихонову - в квартиру его тестя - черт знает где! Там меня угостили необыкновенным обедом: вареное мясо, мясной суп, чай с сахаром - и мы выработали программу заседания в Доме Искусств. (...) Сверяю письма Щедрина. Очень хочется писать статьи - о Блоке. Вчера написал новую версию Персея.

25 ноября. Особенность моей теперешней деятельности в том, что каждый день я начинаю какую-нб. новую работу и, не кончив, принимаюсь за следующую. Сейчас, напр., у меня на столе: редактура Гулливера (Полонской), редактура Диккенса в переводе Ири-нарха Введенского, список ста лучших книг для издательства Гржебина, Принципы худож. перевода, статья о письмах Щедрина к Некрасову, Докладная записка о Студии, и т. д. и т. д.

27 [ноября]. Третьего дня заседание во "Всемирной". Горький - Марье Игнатьевне очень сурово: "И откуда у вас берется время заниматься такими пустяками (с очаровательной улыбкой), да! да! такими пустяками". (Оказывается, М. И. прислала к Горькому врача-хирурга, и тот нашел, что Г[орькому] нужно лечь немедленно в постель. Теперь Горький благодарит М. И.- называя себя и свою болезнь пустяками.) Заседание по историч. картинам. Амфитеатров читает свою пьесу о Ваське Буслаеве. Пьеса отличная_

чуть ли не лучше всего, что написал Амфитеатров. Тихонов довольно бестактно делал старику замечания. Амфитеатров, читая, поглядывал украдкой на одного только Горького: прочтет удачное выигрышное место и взглянет. Горький очень нежен с Ольденбур-гом - теперь у них медовый месяц. Ольденбург старается изо всех сил. После заседания "Всем. Лит."-Горький с Ольденбургом уез-

'0 к. Чуковский

129

жают в "Асторию"- в экипажике Горького. Потом я, Блок, Гумилев, Замятин и Лернер отправляемся в "комнату, где умывальник"- к машинисткам - и начинаем обсуждать программу ста лучших писателей. Гумилев представил импрессионистскую: включен Денис Давыдов (потому что гусар) и нет Никитина. Замятин примкнул к Гумилеву. Блок стоит на историч. точке зрения - и составил программу идеальную: она и свежа, и будоражит, в ней нет пошлости - и научна. Мы спорили долго. Гумилев говорит по поводу моей: это провинциальный музей, где есть папироса, которую курил Толстой, а самого Толстого нет. Я издевался над гумилевской, но в глубине души уважал его очень: цельный человек. Вообще все заседание носило характер гумилевской чистоты и наивности. Блок - со своей любовью к системе - изготовил несколько табличек: сколько поэтов, сколько прозаиков, какой процент юмористов и т. д. Я включил в свою программу модернистов. "К чему вы этих молодых людей включили?", "я в этих молодых людях ничего не понимаю",- твердил Блок. Я наметил для Сологуба 2 тома. Блок: "Неужели Сологуб есть 'До всей русской литературы". На следующий день (вчера) мы встретились на заседании "Дома Искусств", Блок продолжал: "Гумилев хочет дать только хорошее, абсолютное. Тогда нужно дать Пушкина, Лермонтова, Толстого, Достоевского". Я говорю: а Тютчева? "Ну что такое Тютчев? Коротко, мало, все отрывочки. К тому же он немец, отвлеченный". Я взялся в Доме Иск. организовать Студию, Библиотеку, Детский Театр. И уже изнемог: вею ночь не спал - в темноте без свечи думал об этих вещах - а про литературу и забыл. Надо поскорее сбыть с рук эти работы, а то захвораю от переутомления. На заседании Дворца был Мережковский, который говорил мне, кокетничая: "Ну и надоел я вам, воображаю. Я самому себе надоел в аспекте Чуковского. Надоел, надоел, не отрицайте. Надоел ужасно! Надоел! Но вы - добрый. Вот 3. Н. (Гип[пиус])не верит, что вы добрый, а я знаю, вы добрый, но насмешливый. Насмешливый и добрый!" - все это громко, за столом, вдохновенно.

28 ноября 1919. Я забыл записать, что при открытии Дома Искусств присутствовал С. Ольденбург. Я познакомил его с Немировичем-Данченкой. Ольденбург протянул ему руку, а потом отвел меня в сторону:

- Неужели он еще жив. Я думал, он давно умер!

Я почему-то рассердился.- Что ж, вы думаете, я их с того света выписываю? На кладбище посылаю им повестки?

Я сейчас пишу о Принципах Перевода - вновь. К чему - не1 знаю. Вчера мы впервые собрались в новом помещении - мы, т. е. слушатели Студии. Дом Искусств их разочаровал. Они ожидали Бог знает чего.

29 ноября 1919 г. Горького посетила во Всем. Лит. Наталия Груш" ко - и беседовала с ним наедине. Когда она ушла, Г[орький] сказал

Марье Игнатьевне: "Черт их знает! Нет ни дров, ни света, ни хлеба,- а они как ни в чем не бывало - извольте!" Оказывается, что у Грушко на днях родилась девочка (или мальчик), и она пригласила Горького в крестные отцы... "Ведь это моя жена,- вы знаете?" Как-то пришла бумага: "Разрешаю молочнице возить молоко жене Максима Горького- Наталье Грушко!.." Блок написал пьесу о фараонах - Горький очень хвалил: "Только говорят они у вас слишком по-русски, надо немного вот так" (и он вытянул руки вбок - как древний египтянин - стилизовал свою нижегородскую физиономию под Анубиса) - нужно каждую фразу поставить в профиль. Было у нас заседание по программе для Гржебина. Горький говорил, что все нужно расширить: не сто книг, а двести пятьдесят. Впервые на заседании присутствовал Иванов-Разумник, (...) молчаливый, чужой. Блок очень хлопотал привлечь его на наши заседания. Я научил Блока - как это сделать: послать Горькому письмо. Он так и поступил. Теперь они явились на заседание вдвоем,- я отодвинулся и дал им возможность сесть рядом. И вот - чуть они вошли,- Г[орький] изменился, стал "кокетничать", "играть", "рассыпать перлы". Чувствовалось, что все говорится для нового человека. Г[орький] очень любит нового человека - и всякий раз при первых встречах волнуется романтически - зто в нем наивно и мило. Но Ив.-Разумник оставался неподатлив и угрюм.- Потом заседание "Всем. Литературы" - а потом я, Тих[онов] (Боба сейчас читает на кухне былины. Он страшно любит былины - больше всех стихов) и Замятин в трамвае - в "Дом Искусства". За столом - Бенуа, Добужинский, Ходасевич, Анненков, В. Н. Аргутйн-ский. Мы устроили свое заседание в комнатке прислуги при кухне. Я безумно хотел есть, но после заседания пошел все же пешком к Сазонову,- тот лежит больной - и оттуда через силу домой. От усталости - почти не спал. Вертятся в голове разные планы и мысли - ни к чему, беспомощно, отрывочно.

30 ноября. Воскресение. Сижу при огарке и пишу об Иринархе Введенском. Для "Принципов худ. перевода".

Блок, когда ему сказали, что его египтяне в "Рамзесе" говорят слишком развязно, слишком по-русски,- сказал: "Я боюсь книжности своих писаний. Я боюсь своей книжности". Как странно - его вещи производят впечатление дневника,- раздавленных кишок. А он - книжность! Устраиваю библиотеку для "Дома Искусств". С этой целью был вчера с Колей в Книжном Фонде - ах, как там холодно, хламно, безнадежно. Конфискованные книги, сваленные в глупую кучу, по которой бродит, как птица, озябшая Девственница - и клюет - там книжку, здесь книжку, и складывает в другую кучу. Она в валенках, в пальто, в перчатках. Начальник девицы - Иван Иванович, в запачканной летней шляпе (фетровой с полями), с красным носиком - медленный и, кажется, очень честный. Когда я спросил, не найдется ли у них для Студии отебня или Веселовский, он сказал:

- Нашелся бы, если бы Алексей Павлович не интересовался этими книгами.- Алексей Павлович (Кудрявцев), Комиссар Библиотечной Комиссии - вор и пьяница - я сам видел, как в книжной лавке на Литейном какой-то букинист совал ему из-за прилавка бутылку; у меня Кудрявцев зажилил сахар - на два дня и до сих пор не отдал. Те книги, которыми он интересуется, попадают к нему - в его собственную библиотеку. В Фонде порядки странные. Книги там складываются по алфавиту - и если какая-нб. частная библиотека просит книги, ей дают какую-нибудь букву. Я сам слышал, как там говорили:

- Дай пекарям букву Г.

Это значит, что библиотека пекарей получит Григоровича, Григорьева, Герцена, Гончарова, Гербеля - но не Пушкина, не Толстого. Я подумал: спасибо, что не фиту.

3 декабря 1919 г. (...) Вчера день сплошного заседания. Начало ровно в час - о программе для Гржебина. Опять присутствует Иванов-Разумник. Я пришел, Горький уже был на месте. Когда мы заговорили о Слепцове, Горький рассказал, как Толстой читал один рассказ Слепцова - и сказал: зто (сцена на печи) похоже на моего Поликушку, только у меня похуже будет. Одно только Толстому не нравилось: "стеженное одеяло", Толстой страшно ругался34. Когда мы заговорили о Загоскине и Лажечникове - Горький сказал: "Не люблю. Плохие Вальтер Скотты". Опять он поражав меня доскональным знанием отечественной словесности. Когда зашла речь о Вельтмане, он сказал: а вы читали Софью Вельтман, жену романиста? Замечательный роман в "Отеч. Зап." - с огромны": знанием эпохи - в 50-х гг. издан35. Блок представил списоЛ очень подробный, по годам рождения - и не спорил, когда, напр., Дельвига из второй очереди перевели в первую. Во время чтения программы Иванова-Разумника - произошел инцидент. Ив.-Раз. сказал: "Одну книжку - бывшим акмеистам". Гум[илев] попросил слова по личному поводу и спросил надменно: кого именно Ив.-Раз! считает бывшими акмеистами' Разумник ответил: - Вас, С. Го! родецкого и друг.- Нет, мы не бывшие, мы...- Я потушил эти схватку. В начале заседания по Картинам (Ольденбург не пришел! Горький с просветленным и сконфуженным лицом сказал Блоку!

- Александр Александрович! Сын рассказывает - послушай-! те - приехал в Москву офицер - сунулся на квартиру к одной даме - откровенно: я офицер, был с Деникиным, не дадите ли приюта?- Пожалуйста!- Живет он у нее десять дней, вступив в близкие с ней отношения, все как следует, а потом та предложили ему: не собрать ли еще других деникинцев? Пожалуй, собери, потолкуем. Сошлось человек двадцать, он сделал им доклад о положении дел у Деникина, а потом вынул револьвер,- руки вверх -Щ и всех арестовал и доставил начальству. Оказывается, он и вправду б[ывший] деникинец, теперь давно перешел на сторону Сов. Вт и вот теперь занимается спортом. Недурно, а? Неглупо, не правда ли?

4 декабря. Память у Горького выше всех других его умственных способностей.- Способность логически рассуждать у него мизерна, способность к научным обобщениям меньше, чем у всякого 14-лет-него мальчика. (...)

6 декабря. О, как холодно в Публичной Библиотеке. Я взял вчера несколько книг: Мандельштама "О стиле Гоголя", "Наши" (альманах), стихи Востокова - и должен был расписаться на квитках: прикосновение к ледяной бумаге - ощущалось так, словно я писал на раскаленной плите. (...)

7 декабря. Вчера в "Доме Искусств"- скандал. Бенуа восстал против картин, которые собрал для аукциона Сазонов. Бенуа забраковал конфетные изделья каких-то ублюдков - и Сазонов в ужасе. "У нас лавочка, а не выставка картин. Мы не воспитываем публику, а покупаем и продаем". Бенуа грозит выйти в отставку (...)

Третьего дня - Блок и Гумилев - в зале заседаний - сидя друг против друга - внезапно заспорили о символизме и акмеизме. Очень умно и глубоко. Я любовался обоими. Гумилев: символисты в большинстве аферисты. Специалисты по прозрениям в нездешнее. Взяли гирю, написали 10 пудов, но выдолбили всю середину. И вот швыряют гирю и так и сяк. А она пустая.

Блок осторожно, словно к чему-то в себе прислушиваясь, однотонно: "Но ведь это делают все последователи и подражатели - во всех течениях. Но вообще - вы как-то не так: то, что вы говорите,- для меня не русское. Это можно очень хорошо сказать по-французски. Вы как-то слишком литератор. Я - на все смотрю сквозь политику, общественность"...

Чем больше я наблюдаю Блока, тем яснее мне становится, что к 50 годам он бросит стихи и будет писать что-то публицистико-художественно-пророческое (в духе "Дневника писателя").- Иванова-Разумника на нашем Гржебинском заседании не было: его, кажется, взяли в солдаты. Мы составили большой и гармонический список. Блок настоял на том, чтобы выкинули Кольцова и включили Аполлона Григорьева. Я говорил Блоку о том, что если в 16-20 лет меня спросили: кто выше, Шекспир или Чехов, я ответил бы: Чехов. Он сказал: - Для меня было то же самое с Фетом. Ах, какой Фет! И Полонский!- И стал читать наизусть Полонского. На театральное заседание Горький привел каких-то своих людей: некоего Андреева, с которым он на ты, режиссера Лаврентьева - оказывается, нам предоставляют театр "Спартак". Прибыл комиссар красноармейских театров - который, нисколько не смущаясь присутствием Горького, куря, произнес речь о темной массе красноармейцев, коих мы должны просвещать. В кажд[ом] предложении у него было несколько "значит". "Значит, товарищи, мы покажем им Канто-Лапласовское учение о мироздании". Видно по всему, что был телеграфистом, читающим "Вестник Знания". И я вспомнил другого такого агитатора -перед пьесой "Разбойники" в Большом Драматическом он сказал:

- Товарищи, русский писатель, товарищи, Гоголь, товарищив сказал, что Россия это тройка, товарищи. Россия это тройка, товарищи,- и везут эту тройку, товарищи,- крестьяне, кормильцы революционных городов, товарищи, рабочие, создавшие революцию, товарищи, и, товарищи,- вы, дорогие красноармейцы, товарищи. Так сказать, Гоголь, товарищи, великий русский революционный писатель земли русской (не делая паузы), товарищи, курить в театре строго воспрещается, а кто хочет курить, товарищи, выходи в коридор.

Я написал сейчас письмо Андрею Белому. Зову его в Петербург!

9 декабря. Сейчас было десять заседаний подряд. Вчера я получил прелестные стихи от Блока о розе, капусте и Брюсове36 - очень меня обрадовавшие.

На заседании о картинах Горький принео "Шута"- юмористии ческий журнал. Замятин сказал: у русских мало юмора. Горький: "Что вы! Русские такие юмористы! Сейчас знакомая учительница мне рассказывала, что в ее школе одна девочка выиграла в пе! рышки 16 000. Это ли не юмор!" (...)

Сегодня я впервые заметил, что Блок ко мне благоволит. Когдя на заседании о картинах я сказал, что пятистопный ямб не годится для трагедии из еврейск[ой] жизни - что пятистопн. ямб это эсперанто - он сказал: "Мудрое замечание". Сообщил мне, что в его шуточном послании ко мне строчку о Брюсове сочинила его жена - "лучшую в сущности строчку"37. В "Двенадцати" у нее тоже есть строка:

"Шоколад миньон жрала". Я спросил, а как же было прежде?- А прежде было худо: Юбкой улицу мела.

А у них ведь юбки короткие.

Мои денежные дела ужасны, и спасти меня может только 4yfloJ

11 д[екабря]. Вторую ночь не заснул ни на миг - но голова работает отлично - сделал открытие (?) о дактилизации рус. слов - и это во многом осветило для меня поэзию Некрасова. Вчера было третье заседание Дома Искусств. Блок принес мне в подарок для Чукоккалы - новое стихотворение: пародию на Брюсова - отличное38. Был Мережковский. Он в будущий четв. едет вон из Петербурга - помолодел, подтянулся, горит, шепчет, говорит вдохновенно: "Все, все устроено до ниточки, мы жидов подкупили, мы.-А Дмитрий Влад.- бездарный, он нас погубит, у него походка белогвардейская... А тов. Каплун дал мне паек - прегнусный - хотя и сахар и хлеб - но хочет, чтобы я читал красноармейцам о Гоголе..." Я спросил: "Почему же и не читать? Ведь полезно, чтобы красноармейцы знали о Гоголе".- "Нет, нет, вы положительно волна... Я вам напишу... Ведь не могу же я сказать красноармейцам о Гоголе-христианине... а без этого какой же Гоголь?" Тут подошел Немирович-Данченко и спросил Мережк. в упор, громко:^"

Ну что? Когда вы едете?- Тот засуетился...- Тш... тш... Никуда я не еду! Разве можно при людях!- Немирович отошел прочь.

- Видите, старик тоже хочет к нам примазаться. Ни за что... Боже сохрани. У нас теперь обратная конспирация: никто не верит, что мы едем! Мы столько всем говорили, болтали, что уже никто не верит... Ну если не удастся, мы вернемся, и я пущусь во все тяжкие. Буду лекции читать - Пол и религия - "Тайна двоих"- не дурно ведь заглавие? а? Это как раз то, что им нужно...

Не дождавшись начала заседания - бойкий богоносец упорхнул. На заседании Нерадовский нарисовал в Чукоккалу - Александра Бенуа, а Яремич - Немировича39. Когда мы обсуждали, какую устроить вечеринку, Блок сказал:

- Нужно - цыганские песни.

15 декабря. (...) Вчера Полонская рассказывала мне, что ее сын, услыхав песню:

Мы дадим тебе конфет, Чаю с сухарями, запел: "Мы дадим тебе конфет, чаю с сахарином"-думая, что повторяет услышанное. Был вчера на "Конференции Пролетарских Поэтов", к-рых, видит Бог, я в идее люблю. Но в натуре это было так пошло, непроходимо нагло, что я демонстративно ушел - хотя имел право на обед, хлеб и чай. Ну его к черту с обедом! Вышел какой-то дубиноподобный мужчина (из породы Степанов - похож на вышибалу; такие также бывают корректора, земские статистики) и стал гвоздить: буржуазный актер не понилют наших страданий, не знат наших печалей и радостей - он нам только вреден (это Шаляпин-то вреден); мы должны сами создать актеров, и они есть, товарищи, я, например..." А сам бездарен, как голенище. И все эти бездарности, пошлые фразеры, кропатели казенных клише аплодировали. Это было им по нутру. Подумать, что у этих людей был Серов, Чехов, Блок.

Потом в Дом Искусств. Пришли шкловитяне. Я предоставил им теплое, прекрасное, освещенное помещение, выхлопотал для лектора вознаграждение - и вот они впервые появились тут.- А что, есть буфет? Не дадут ли чего поесть? А это пианино - нельзя ли поиграть?- Я ушел домой опечаленный. Днем у меня б[ыл] Мережковский в шубе и шапке, но легкий, как перышко.- Евреи уехали, нас не дождавшись. А как мы уедем не в спальном вагоне. Ведь для 3. Н. это смерть.- Похоже, что он очень хотел бы, если бы встретилось какое-нб. непреодолимое препятствие, мешающее ему выехать.- Я опять не спал всю ночь - и чувствую себя зна-Комо-гадко.

2 января. Две недели полуболен, полусплю. Жизнь моя стала фантастическая. Так как ни писания, ни заседания никаких средств к жизни не дают, я сделался перипатетиком: бегаю по комиссарам

и ловлю паек. Иногда мне из милости подарят селедку, коробку спичек, фунт хлеба - я не ощущаю никакого унижения, и всегда с радостью - как самец в гнездо - бегу на Манежный, к птенцам, неся на плече добычу. Источники пропитания у меня такие: Каплун, Пучков, Горохр и т. д. Начну с Каплуна. Это приятный - с деликатными манерами - тихим голосом, ленивыми жестами - молодой сановник. Склонен к полноте, к брюшку, к хорошей барской жизни. Обитает в покоях министра Сазонова. У него имеется сытый породистый пес, который ступает по коврам походкой своего хозяина. Со мной Каплун говорит милостиво, благоволительно. У его дверей сидит барышня - секретарша, типичная комиссариатская тварь: тупая, самомнительная, но под стать принципалу: с тем же тяготением к барству, шику, high life'y*. Ногти у нее лощеные, на столе цветы, шубка с мягким ласковым большим воротником, и говорит она так:

- Представьте, какой ужас,-? моя портниха...

Словом, еще два года - и эти пролетарии сами попросят -Ш ресторанов, кокоток, поваров, Монте-Карло, биржу и пр. и пр. и пр. Каплун предложил мне заведовать просветительным отделом - Театра Городской Охраны (Горохр). Это на Троицкой. Я пошел туда с Анненковым. Холод в театре звериный. На все здание - одна теплушка. Там и рабочие, и Кондрат Яковлев, и бабы - пришедшие в кооператив за провизией. Я сказал, что хочу просвещать милиционеров (и вправду хочу). Мне сказали: не беспокойтесь - жалованье вы будете получать с завтрашнего дня - а просвещать не торопитесь, и когда я сказал, что действительно, на сам[ом] деле хочу давать уроки и вообще работать - на меня воззрились с изумлением.

Пучков - честолюбив, студентообразен, б[ывший] футурист! в кожаной куртке, суетлив, делает 40 дел сразу, не кончает ни одного, кокетничает своей энергичностью,- голос изумительно похож на Леонида Андреева.

3 января. Вчера взял Женю (нашу милую служаночку, которую я нежно люблю - она такая кроткая, деликатная, деятельная - опора всей семьи: ее мог бы изобразить Диккенс или Толстой) - она взяла сани, и мы пошли за обещанной провизией к тов. Пуч-кову. Я прострадал в коридоре часа три - и никакой провизии не получил: кооператив заперт. Я - к Каплуну. Он принял радушно-1 но поговорить с ним не б[ыло] возможности - он входил в кабинет к Равич и выходил ежеминутно. Вот он подошел к телефону: - Это вы, тов. Бакаев? Иван Петрович? Нельзя ли нам получить то, о чем мы говорили? С белыми головками? Шаляпин очень просит, чтобы с белыми головками... Я знаю, что у вас опечатано три ящика (на Потемкинской, 3), велите распечатать. Скажите, что для лечебных целей...

'Великосветской жизни (англ.).

Мережковские уехали. Провожал их на вокзал Миша Слонимский. Говорит, что их отъезд был сплошное страдание. Раньше всего толпа оттеснила их к разным вагонам - разделила. Они потеряли чемоданы. До последней минуты они не могли попасть в вагоны... Мережк. кричал:

- Я член совета... Я из Смольного!

Но и это не помогало. Потом он взвизгнул: Шуба!- у него, очевидно, в толпе срывали шубу.

Вчера Блок сказал: "Прежде матросы б[ыли] в стиле Маяковского. Теперь их стиль - Игорь Северянин". Это глубоко верно. Вчера в Доме Искусств был диспут "о будущем искусстве",- но я туда не пошел: измучен, голоден, небрит.

Рождество 1920 г. (т. е. 1919, ибо теперь 7°е января 1920). Конечно, не спал всю ночь. Луна светила как бешеная. Сочельник провел у Даниила Гессена (из Балтфлота) в "Астории". У Гессена прелестные, миндалевидные глаза, очень молодая жена и балтфлотский паек. Угощение на славу, хотя - на пятерых - две вилки, чай заваривали в кувшине для умывания и т. д. (...)

Я весь поглощен дактилическими окончаниями, но сколько вещей между мною и ими: Машины роды, ежесекундное безденежье, бесхлебье, бездровье, бессонница, Всемирная Литература, Секция Историч. Картин, Студия, Дом Искусств и проч. и проч. и проч.

Поразительную вещь устроили дети: оказывается, они в течение месяца копили кусочки хлеба, которые давали им [в] гимназии, сушили их - и вот, изготовив белые фунтики с наклеенными картинками, набили эти фунтики сухарями и разложили их под елкой- как подарки родителям! Дети, которые готовят к рождеству сюрприз для отца и матери! Не хватает еще, чтобы они убедили нас, что все это дело Санта Клауса! В следующем году выставлю у кровати чулок! В довершение этого a rebours* наша Женя, коей мы по бедности не сделали к рождеству никакого подарка, поднесла Лиде, Коле и Бобе - шерстяные вытиралки для перьев - собственного изготовления - и перья.

2-й день Рождества 1920 г. я провел не дома. Утром в 11 ч. побежал к Лунач., он приехал на неск. дней и остановился в Зимнем Дворце; мне нужно было попасть к 11 '/г, и потому я бежал с тяжелым портфелем. Бегу - смотрю, рядом со мною краснолицая, запыхавшаяся, потная, с распущенными косами девица, в каракулевом пальто, на красной подкладке. Куда она бежала, не знаю, но мы проскакали рядом с нею, как кони, до Пролеткульта. Луначарского я пригласил в Дом Искусств - он милостиво согласился. Оттуда я пошел в Дом Иск., занимался - и вечером в 4 часа - к Горькому. В комнате на Кронверкском темно - топится печка - Горький, Марья Игнатьевна, Ив. Николаевич и Крючков сумерничают.

* Напротив (франц.).

Я спросил: - Ну что, как вам понравился американец? (Я послал к нему американца) - "Ничего, человек действительно очень высокий, но глупый"... Возится с печью и говорит сам себе: "Глубокоуважаемый Алексей Максимович, позвольте вас предупредить, что Вы обожгётесь... Вот, К. И., пусть Федор (Шаляпин) расскажет вам, как мы одного гофмейстера в молоке купали. Он, понимаете, лежит читает, а мы взяли крынки - и льем. Он очнулся - весь в молоке. А потом поехали купаться, в челн*, я предусмотрительно вынул пробки, и на середине реки стали погружаться в воду. Гофмейстер просит, нельзя ли ему выстрелить из ружья. Мы позволили..." Помолчал. "Смешно Лунач. рассказывал, к[а]к в Москве мальчики товарища съели. Зарезали и съели. Долго резали. Наконец один догадался: его за ухом резать нужно. Перерезали сонную_ артерию - и стали варить! Очень аппетитно Луначарский рассказывал. Со смаком. А вот в прошлом году муж зарезал жену, это я понимаю. Почтово-телеграфный чиновник. Они очень умные, почтово-телеграфные чиновники. 4 года жил с нею, на пятый съел.- Я, говорит, давно думал о том, что у нее тело должно быть очень вкусное. Ударил по голове - и отрезал кусочек. Ел он ее неделю, а потом - запах. Мясо стало портиться. Соседи пришли] но нашли одни кости да порченое мясо. Вот видите, Марья Игнат" евна, какие вы, женщины, нехорошие. Портитесь даже после смер ти. По-моему, теперь очередь за Марьей Валентиновной (Шаляп* ной). Я смотрю на нее и облизываюсь".- А вторая - Вы,- сказав Марье Игнатьевне Ив. Никол.- Я уже давно высмотрел у вас четыре вкусных кусочка.- Какие же у меня кусочьки? - наивничала Марья Игнатьевна. (...)

11 янв., вокресение. У Бобы была в гостях Наташенька Жуховецкая. Они на диване играли в "жаркое". Сначала он жарил ее, она шипела ш-ш-ш, потом она его и т. д. Вдруг он ее поцеловал. Она рассердилась.

- Зачем ты меня целуешь жареную? (...)

17 янв. Сейчас Боба вбежал в комнату с двумя картофелинами и, размахивая ими, сказал: папа, сегодня один мальчик сказал мни такие стихи: "Нету хлеба - нет муки, не дают большевики. Нети хл[еба] - нету масла, электричество погасло". Стукнул картофелинами - и упорхнул.

19 янв. 1920 (...) Вчера - у Анны Ахматовой. Она и Шилейко в одной большой комнате,- за ширмами кровать. В комнате сыровато, холодновато, книги на полу. У Ахматовой крикливый, резкий голос, как будто она говорит со мною по телефону. Глаза иногда кажутся слепыми. К Шилейке ласково - иногда подходит и ото лба отметает волосы. Он зовет ее Аничка. Она его Володя. С гордостьи рассказывала, как он переводит стихами - a livre ouvert* - целуй

* С листа (франц.).

балладу - диктует ей прямо набело! "А потом впадает в лунатизм". Я заговорил о Гумилеве: как ужасно он перевел Кольриджа "Старого Моряка". Она: "А разве вы не знали. Ужасный переводчик". Это уже не первый раз она подхватывает дурное о Гумилеве. Вчера утром звонит ко мне Ник. Оцуп: нельзя ли узнать у Горького, расстрелян ли Павел Авдеич (его брат). Я позвонил, подошла Марья Игнатьевна.- Да, да, К. И., он расстрелян.- Мне очень трудно было сообщить об этом Ник. Авд[еи]чу, но я в конце концов сообщил. (...)

25 января. Толки о снятии блокады1. Боба (больной) рассказывает: вошла 5-летняя девочка Альпер и сказала Наташеньке Жуховец-кой:

- Знаешь, облака сняли.

- А как же дождик?

Лида спросила Наташу: - Из чего делают хлеб? - Из рожи.

Мороз ужасный. Дома неуютно. Сварливо. Вечером я надел два жилета, два пиджака и пошел к Анне Ахматовой. Она была мила. Шилейко лежит больной. У него плеврит. Оказывается, Ахматова знает П[у]шк[ина] назубок - сообщила мне подробно, где он жил. Цитирует его письма, варианты. Но сегодня она б[ыла] чуть-чуть светская барыня; говорила о модах: а вдруг в Европе за это время юбки длинные, или носят воланы. Мы ведь остановились в 1916 году - на моде 1916 года.

8 февраля. (...) Моя неделя слагается теперь так. В понедельник лекция в Балтфлоте, во вторник - заседание с Горьким по секции картин, заседание по "Всемирной Лит.", лекция в Горохре; в среду лекция в Пролеткульте, в четверг - вечеринка в Студии, в пятницу - заседание по секции картин, по Всемирной Литер., по лекции в Доме Искусств.

Завтра, кроме Балтфлота, я читаю также в Доме" Искусств.

9 февраля. Это нужно записать. Вчера у нас должно было быть заседание по гржебинскому изданию классиков. Мы условились с Горьким, что я приду к Гржебину в три часа, и он (Горький) пришлет за нами своего рысака. Прихожу к Гржебину, а у него в вестибюле внизу, возле комнаты швейцара сидит Горьк., молодой, синеглазый, в серой шапке, красивый.- "Был у Константина Пятницкого... Он тифом сыпным заболел - его обрили... очень смешной... в больнице грязь буграми... сволочи... Доктор говорит: это не мое дело..." Потом мы сели на лихача и поехали - я на облучке. Марья Игн. Бенкендорф окончательно поселилась у Горького - они в страшной дружбе - у них установились игриво-полемические отношения,- она шутя бьет его по рукам, он говорит: ай-ай-ай, как она дерется! - словом, ей отвели на Кронверкском комнату, и она переехала туда со всеми своими предками (портретами Бенкендорфов и... забыл чьими еще). На собрании были Замятин, Гржебин, Горький, Лернер, Гумилев и я - но так как 1) больному Пятницкому нужно вино и 2) Гумилеву нужны дрова, мы с Гум.

отправились к Каплуну в Упр. Советов. Этот вельможа тотчас же предоставил нам бутылку вина (я, конечно, не прикоснулся) и дивное, дивное печенье. Рассказывал, к[а]к он борется с проституцией, устраивает бани и т. д.- а мне казалось, что я у помощника градоначальника и что сейчас войдет пристав и скажет:

- Привели арестованных студентов, что с ними делать?

Нашел у Каплуна книгу Мережковского - с очень льстивой и подобострастной надписью... Гумилев один вылакал всю большую бутылку вина - очень раскис. (...)

12 февраля. Описать бы мой вчерашний день - типический. Ночь. У Марьи Борисовны жар, испанская болезнь, ноги распухли, родов ждем с секунды на секунду. Я встаю - занимаюсь былинами, так как в понед. у меня в Балтфлоте лекция о былинах. Читаю предисловие Сперанского к изд. Сабашникова, делаю выписки. Потом бегу в холодную комнату к телефону и звоню в телефон Каплуну, в Горохр, в Политотдел Балтфлота и ко множеству людей нисколько не похожих на Илью Муромца. Воды в кране нет, дрова нужно пилить, приходит какой-то лысый (по виду спекулянт), просит устроить командировку, звонит г-жа Сахар: нет ли возможности достать от Горького письмо для выезда в Швейцарию, звонит Штейн, нельзя ли спасти библиотеку уехавшего Гессена (и я действительно спасал ее, сражался за каждую книжку), и т. д. Читаю работы студистов об Ахматовой.

Где-то как далекая мечта - мерещится день, когда я мог бьи почитать книжку для себя самого или просто посидеть с детьми... В три часа суп и картошка - и бегом во Всемирную. Там заседание писателей, коих я хочу объединить в Подвижной Университет. Пришли Амфитеатров, обросший бородой, Волынский, Лернер - и вообще шпанка. Все нескладно и глупо. Явился на 5 мин. Горький и, когда мы попросили его сообщить его взгляды на это дело, сказал: "Нужно читать просто... да, просто... Ведь все это дети - милиционеры, матросы и т. д.". Шкловский заговорил о том, что нужны школы грамоты, нужно, чтобы и мы преподавали грамоту... Штрайх (сам малограмотный) заявил, что он - арабская лошадь и не желает возить воду. И все признали себя арабскими лошадьми. Оттуда к Ахматовой (бегом), у меня нет "Четок", а я хотел читать о "Четках" в Пролеткульте. От Ахматовой (бегом) в Пролеткульт. Какой ветер, какие высокие безжалостные лестницы в Пролеткульте! Там читал каким-то замухрышкам и горничным об Анне Ахматовой - слушали, кажется, хорошо! - и оттуда (бегом) к Каплуну на Дворцовую Площадь. Его нету, я опоздал, он уже у Горького. Иду к его сестре и ем хлеб, к-рый мне дал Самобытник, пролетарский поэт. Хлеб оказывается зацветший, меня тошнит. Я прошу прислать от Горького автомобиль Каплуна. Через несколько минут является мальчишка и говорит: - Тут писатель, эа которым послал Каплун? - Тут.- Сейчас шофер звонил по телефону, просил сообщить, что он запоздает, так к[а]к он по дороге раздавил ж[енщи]ну.- Опять? - говорит сестра Каплуна. Через несколько минут шофер приезжает. "Насмерть?" - "Насмерть!" Я еду к Горькому. От голода у меня мутится голова, я почти в обмороке. У Горьк. в двух комнатах заседания - и он ходит из комнаты в комнату, словно шахматист, играющий одновременно несколько партий. Потом оба заседания соединяются. Профессора и - мы. Среди профессоров сидит некто черненький, который с пятого слова говорит: Наркомпрос, Нарком-прос, Наркомпрос.- К черту Наркомпрос! - рычу я и ни с того ни с сего ругаю это учреждение. Потом оказывается, что это и есть Наркомпрос.- Зеликсон, тот самый, коего мы очень боимся, хотели бы всячески задобрить и т. д. Я так и похолодел. Возвращаюсь около часу ночи домой - М. Б. худо, вся в поту, не спит ночей пять, голова болит очень, просит шерстяной платок. Ложусь и, конечно, не сплю. Вскакиваю утром - Женя замучена, у меня пальцы холодные, иду пилить дрова.

14 февраля. Нынешний день пуст - без книг и работы. Связывал сломанные сани - послезавтра Жене ехать за пайком в Балтфлот. Привязал к саням ключ, звонок, обмотал их веревкой. Неприятное столкновение с Штейном. Был у меня Гумилев.- Блок третьего дня рассказывал мне: "Странно! Член Исполнительного Комитета, любимый рабочими писатель, словом, М. Горький - высказал очень неожиданные мнения. Я говорю ему, что на Офицерской, у нас, около тысячи рабочих больны сыпным тифом, а он говорит: ну и черт с ними. Так им и надо! Сволочи!" Шествуя с Блоком по Невскому, м,ы обогнали Сологуба - в шубе и шапке - бодро и отчаянно шагавшего по рельсам - с чемоданом. Он сейчас же заговорил о французах- безо всякого повода- "Вот французы составляют словари... Мы с Анаст. Николаевной приехали в Париж... Я сейчас же купил себе цилиндр"... И вообще распекал нас обоих за то, что .мы не французы. (...)

>15 марта 1920. На днях скончалась Ольга Ивановна Дориомедова, oмать Марьи Конст. Гржебиной. Я был на панихиде. Анненкова поспросили нарисовать покойницу. Он встал у гроба, за шкафом, так что его никто не видел; я глянул, вижу: плачет. Рисует и плачет. Слезы капают на рисунок! Я подошел, ему стало стыдно. "О какая ^милая, милая была бабушка!" - сказал он, как бы извиняясь.

"20 марта. Скончался Федор Дмитриевич Батюшков. В последнее ?время он б[ыл] очень плох. (...) Бедный, вежливый, благородный, Деликатнейший, джентльменнейший изо всей нашей коллегии. ?I помню его почти молодым: он б[ыл] влюблен в Марию Карловну Куприну. Та над ним трунила - и брала взаймы деньги для журнала "Мир Божий". (Батюшков 6[buiJ членом редакции.) Он закладывал имения - и давал, давал, давал. (...)

Вчера заседание у Гржебина - в среду. Я, Блок, Гумилев, Замятин, Лернер и Варвара Васильевна. Началось с того, что Горький, сурово шевеля усами, сказал Лернеру: "Если вы на этой неделе не принесете "Казаков" (которые заказаны Лернеру около полугодя] назад), я закажу их кому-нб. другому". Лернер пролепетал что-тя о том, что через три дня работа будет закончена вполне. Он говорим зто каждый день.- Где заказанный вам Пушкин? - Я уже начал.-! Но ведь на этой неделе вы должны сдать... (На лице у Лернера - ужас. Видно, что он и не начинал работать.) Потом разговор с Гумилевым. Гумилев взялся проредактировать Алексея Толстого -Щ и сделал черт знает что. Нарезал беспомощно книжку - сдал и получил 20 ООО р. Горький перечислил до 40 ошибок и промахом Потом - разговор с Блоком. Блок взялся проредактировать Лермонтова - и, конечно, его работа прекрасна. Очень хорошо подобраны стихи -- но статья написана не в популярно-вульгарном тоне, как нужно Горькому, а в обычном блоковском, с напрасными] усилиями принизиться до уровня малокультурных читателей. ДлЛ Блока Лермонтов - маг, тайновидец, сновидец, богоборец; - для Горького зто "культурная сила", "двигатель прогресса", здесь дело не в стиле, а в сути. Положение Блока - трагическое. Чем больше Горький доказывал Блоку, что писать надо иначе: "дело не в том, что Лермонтов видел сны, а в том, что он написал "На смерть П[у]шк[ина]", тем грустнее, надменнее, замкнутее становилось измученное прекрасное лицо Блока.

Замятин еще не закончил Чехова. Я - после звериных трудов! сдал, наконец, Некрасова. Когда мы с Горьким случайно оказались в другой комнате - он очень огорченно и веско сказал:

- Вот наши писатели. Ничего не могут! Ничего. Нет, Корнея Иваныч, ученые лучше. Вот мы вчера заседали здесь - зто люди! Ферзман, Ольденбург и Пинкевич! Как работают. А из писателей вы один. Я вами любуюсь... Да, любуюсь...

Он только что получил от Уэльса письмо - и книжки, написан-1 ные Уэльсом,- популяризация естественных наук2. Это горьком! очень дорого: популяризация. Он никак не хочет понять, что Блок создан не для популяризации знаний, а для свободного творчестве что народу будет больше добра от одного лирич. стихотворение Блока, чем от десяти его же популярных брошюр, которые мог бы написать всякий грамотный полуталант, вроде меня.

После заседания я (бегом, бегом) на Вас. Остр, на 11 линию-] в Морской Корпус - там прочитал лекцию - и (бегом, бегом) назад - черт знает какую даль! Просветители из-под палки! Из-за пайка! О, если бы дали мне месяц - хоть раз за всю мою жизнь -? просто сесть и написать то, что мне дорого, то, что я думаю! Теперя у меня есть единственный день четверг - свободный от лекций! Завтра - в Доме Искусств. Послезавтра - в Управлении Советов! Каплунам. О! О! О! О!

30 марта. Как при Николае I, образовался замкнутый в себе класс чиновничьей, департаментской тли, со своим языком, своими нравами Появился особый жаргон "комиссариатских девиц". Говорят!

напр., "определенно нравится", "он определенно хорош" и даже "я определенно иду туда". Вместо - "до свидания" говорят: "пока". Вместо: "до скорого свидания" - "Ну, до скорого".

Вчера читал лекцию в Педагогич. Институте Герцена - Камен-ноостровский 66 - и обратно ночью домой. Устал до судорог. Ночь почти не спал - и болит сердце.

Горький, по моему приглашению, читает лекции в Горохре (Клуб милиционеров) и Балтфлоте. Его слушают горячо, он говорит просто и добродушно, держит себя в высшей степени демократично, а его все боятся, шарахаются от него,- особенно в Милиции.- Не простой он человек! - объясняют они.

На днях Гржебин звонил Блоку: "Я купил Ахматову". Это значит: приобрел ее стихи. Дело в том, что к Ахматовой принесли платье, к-рое ей внезапно понравилось, о котором она давно мечтала. Она тотчас же - к Гржебину и продала Гржебину свои книги за 75 ООО рублей.

Мы встретили ее и Шилейку, когда шли с Блоком и Замятиным из "Всемирной". Первый раз вижу их обоих вместе... Замечательно - у Блока лицо непроницаемое - и только движется, все время, зыблется, "реагирует" что-то неуловимое вокруг рта. Не рот, а кожа возле носа и рта. И у Ахматовой то же. Встретившись, они ни глазами, ни улыбками ничего не выразили, но там было высказано мн[ого]. (...)

1 апреля 1920 г. Вот мне и 38 лет! Уже два часа. Составляю каталог Детских Книг для Гржебина - и жду подарков. Вечер. Днем спал под чтение Бобы (Боба читал Сзттона Томсона), и мое старое, старое, старое сердце болело не так сильно. Отдохнуло. Потом пили чай с дивным пирогом: изюм, корица, миндалин. Вычисляли: изюм - из Студии, корица - из Горохра, патока - из Балтфлота и т. д. Словом, для того, чтобы испечь раз в год пирог, нужно служить в пяти учреждениях. Я спросил как-то у Блока, почему он посвятил свое стихотворение

Шар раскаленный золотой

Борису Садовскому, которому он так чужд. Он помолчал и ответил: - Садовской попросил, чтобы я посвятил ему, нельзя было отказать.

Обычный пассивизм Блока. "Что быть должно, то быть должно". "И приходилось их ставить на стол"3.

10 апреля. Пертурбации с Домом Искусства. Меня вызвали повесткой в "Комиссариат Просвещения". Я пришел. Там - в кабинете Зеликсона - был уже Добужинский. Кругом немолодые еврейки, акушерского вида, с портфелями. Открылось заседание. На нас накинулись со всех сторон: почему мы не приписались к секциям, подсекциям, подотделам, отделам и проч. Я ответил, что мы, писатели, этого дела не знаем, что мы и рады бы, но... Особенно горячо говорила одна акушерка - повелительным, скрипучим, аффектированным голосом. Оказалось, что это тов. Лилина, жена Зиновьева. Мой ответ сводился к тому, что "у Вас секция, а у нас Андрей Белый; у Вас подотделы, у нас - вся поэзия, литература, искусство". Меня не удивила эта страшная способность женщин к мертвому бюрократизму, к спору о формах и видимостях, безо всякой заботы о сущности. Ведь сущность ясна для всякого: у нас, и только у нас, бьется пульс культурной жизни, истинно просветительной работы. Все клубы - существуют лишь на бумаге, а в этом здании на Морской кипит творческая большая работа. Конечно, нужно нас уничтожить. (...) Так странно слышать в связи с этим[и] чиновничьими ярлычками слово Искусство и видеть среди этих людей - До-бужинского.

Вечером того же дня - вечер Гумилева. Гумилев имел ycnexJ Особенно аплодировали стих [отворен] ию "Бушменская Космогония". Во время перерыва меня подзывает пролеткультский поэт Арский и говорит, окруженный другими пролеткультцами:

- Вы заметили?

- Что?

- Ну... не притворяйтесь... Вы сами понимаете, почему Гуми-1 леву так аплодируют?

- Потому что стихи очень хороши. Напишите вы такие стих* и вам будут аплодировать...

- Не притворяйтесь, К. И. Аплодируют, потому что там гов^ рится о птице...

- О какой птице?..

- О белой... Вот! Белая птица. Все и рады... здесь намек на Деникина.

У меня закружилась голова от такой идиотической глупости! а поэт продолжал:

- Там у Гумилева говорится: "портрет моего государя"! Какого государя? Что за государь?4 (...)

19 апреля. Сегодня впервые я видел прекрасного Горького - и упивался зрелищем. Дело в том, что против "Дома Искусств" уже давно ведется подкоп. Почему у нас аукцион? Почему централизация буржуазии? Особенно возмущался нами Пунин5, Комиссар изобразительных искусств. Почему мы им не подчинены? Почему мы, получая субсидии у них, делаем какое-то постороннее дело, не соответствующее коммунистическим идеям? и проч.

Горький с черной широкополой шляпой в руках очень свысока, I властным и свободным голосом:

"Не то, государи мои, вы говорите. Вы, как и всякая власть, стремитесь к концентрации, к централизации - мы знаем, к чему привело централизацию самодержавие. Вы говорите, что у нас "Доме Искусств" буржуи, а я вам скажу, что это все ваши комиссары и жены комиссаров. И зачем им не наряжаться? Пусть люди хорошо одеваются - тогда у них вшей не будет. Все должны хорошо одеваться. Пусть и картины покупают на аукционе -

пусть! - человек повесит картинку - и жизнь его изменится. Он работать станет, чтоб купить другую. А на нападки, раздававшиеся здесь, я отвечать не буду, они сделаны из-за личной обиды: человек, к-рый их высказывает, баллотировался в "Дом Искусства" и был забаллотирован"...

Против меня сидел Пунин. На столе перед ним лежал портфель. Пунин то закрывал его ключиком, то открывал, то закрывал, то открывал. Лицо у него дергалось от нервного тика. Он сказал, что он гордится тем, что его забаллотировали в Дом Искусства, ибо это показывает, что буржуазные отбросы ненавидят его...

Вдруг Горький встал, кивнул мне головой на прощанье - очень строгий стал надевать перчатку - и, стоя среди комнаты, сказал:

- Вот он говорит, что его ненавидят в Д[оме] И[скусств]. Не знаю. Но я его ненавижу, ненавижу таких людей, как он, и... в их коммунизм не верю.

Подождал и вышел. Потом на лестнице представители военного ведомства говорили мне:

- Мы на этом заседании потеряли миллион. Но мы не жалеем: мы видели Горького. Это стоит миллиона! Он растоптал Пунина, к[а]к вошь.

Перед этим я говорил с Горьким. Ему следует получить на Мурм. ж. д. паек: он читает там лекции. Он говорит: нельзя ли устроить так, чтобы этот паек получала Маруся (Бенкендорф). Я спросил, не записать ли ее его родственницей.

- Напишите: родная сестра!

Конец мая. Белая ночь. Был только что у Белицкого. (...) Говорили

10 сестре Некрасова, Елисавете Александровне Рюмлинг - кошмаре всего управления советов. Ее облагодетельствовали с ног до головы, ?она просит наянливо, монотонно, часами - "А нельзя ли какао? Нельзя ли керосину? Вот говорят, что такому-то вы выдали башмаки и т. д.". Ее дочь была принята Каплуном на службу. 3 месяца не 'являлась, но мать пришла за жалованием. Каплун и Белицкий выдали ей свои деньги. 12 тысяч. Она пересчитывала раз десять и сказала:

- Дайте еще 400 рублей, потому что в месяц выдают 4 100 рублей (или что-то в этом роде).

Напрасно они уверяли ее, что дают ей свои деньги, она не верила и смотрела на них к[а]к на мазуриков. Это вообще ее черта: смотреть на людей как на мазуриков. Я часто отдавал ей зимою последнее полено - она брала - никогда не благодарила - и всегда смотрела на меня с подозрением. Однажды она сказала мне:

- Когда я была вам нужна, вы хлопотали обо мне...

Чем же она была мне нужна? Тем, что я устроил для нее паек, отдавал ей лампу, кофей, спички и т. д. Она думает, что я, пригласив ее выступить вместе с собою участвовать в вечере "памяти Некрасова", сделал какую-то ловкую карьеру. А между тем зто была чистейшая благотворительность, очень повредившая моей лекции.

11 К. Чуковский 145

26 июня. (...) "Вечер Блока"6. Блок учил свои стихи 2 дня наизусть - ему очень трудно помнить свои стихи. Успех грандиоз! ный - но Блок печален и говорит:

- Все же этого не было! - показывая на грудь.

28 июня. Дом Искусств. Пишу о Пожаровой. Вспомнил, что на кухне "Дома Искусств" получают дешевые обеды, встречаясь галантно, два таких пролетария, как б[ывший] князь Волконский и б[ывшая] княжна Урусова. У них в разговоре французские, англ. фразы, но у нее пальцы распухли от прошлой зимы, и на лице покорная тоска умирания. Я сказал ему в шутку на днях:

- Здравствуйте, ваше сиятельство. Он обиженно и не шутя поправил:

- Я не сиятельство, а светлость...

И стал подробно рассказывать, почему его дед стал светлейшим.^ В руках у него б[ыло] помойное ведро.

Сколько английских книг я прочитал ни с того ни с сего. Начал с Pickwick'a - коего грандиозное великолепие уразумел только те- I перь. Читаешь - и будто в тебя вливается молодая, двадцатилетняя бессмертно-веселая кровь. После - безумную книгу Честертона "Manalive" с подозрительными афоризмами и притворной задорной мудростью, потом "Kidnapped" Стивенсона - восхитительно написанную, увлекательнейшую, потом отрывки из Барнеби Рэджа, потом Conan Doyle - мелкие рассказы (ловко написанные, но забываемые и - в глубине - бесталанные) и т. д. и т. д. И мне кажется, что при теперешней усталости я ни к какому иному чтению не способен. Ничего систематического сделать не могу. Книгу дочитать - и то труд. Начал Анну Каренину и бросил. Начал "Catriona" (Stevenson) и бросил7.

У нас в Доме Искусств на кухне около 15 человек прислуги -1 и ни одного вора, ни одной воровки! Поразительно. Я слежу за ними пристально - и восхищаюсь, как они идиллически честны! Это аристократия нашего простонародия. Если Россия в такие годы могла дать столько честных, милых, кротких людей - Россия не погибла. Или взять хотя бы нашу Женю, милую нашу служанку, которая отдает нашей семье всю себя! Но где найти 15 честных интеллигентных людей? Я еще не видел в эту эпоху ни одного. 1

Читая "Анну Каренину", я вдруг почувствовал, что это - уже! старинный роман. Когда я читал его прежде, зто был современ- i ный роман, а теперь зто произведение древней культуры,- что Китти, Облонский, Левин и Ал. Ал. Каренин так же древни, как, напр. Посошков или князь Курбский. Теперь - в эпоху советских девиц, Балтфлота, комиссарш, милиционерш, кондукторш,- те| формы ревности, любви, измены, брака, которые изображаются , Толстым, кажутся допотопными. И то психологичничанье, то вни-канье (в оригинале пропуск.- Е. Ч.).

Придумал сюжет продолжения своего "Крокодила". Такой: зве-Ч ри захватили город и зажили в нем на одних правах с людьми.

Цо люди затеяли свергнуть звериное иго. И кончилось тем, что звери посадили всех людей в клетку, и теперь люди - в Зоологическом саду - а звери ходят и щекочут их тросточками. Ваня Василь-чИков спасает их.

|{юль. Жара. Ермоловская8. Наташа Жуховецкая (6 лет) говорит:

- Пшеница - жена, а пшено - ее муж!

Октябрь 1920. Только что вернувшись из Москвы, Горький разбирал бумаги на столе и нашел телеграмму:

- "Максиму Горькому. Сейчас у меня украли на станции Ки-ляево две пары брюк и 16 ООО рублей денег".

Подписано именем, Горькому неизвестным.

Когда встречали Wells'a, Горький не ответил на поклон Пуни-на - не ответил сознательно. Когда же я сказал ему: зачем Вы не ответили Пунину? - он пошел разыскал Пунина и поздоровался.

Амфитеатров человек дешевый и пошлый. Двадцать лет был ?ововременцем. Перекинулся в радикальный лагерь - написал несчастных Обмановых (тусклую сатиру на царя, в духе Щедрина)- и был со всем комфортом сослан на короткое время в Минусинск. С тех пор разыгрывает из себя политического мученика. "Когда я был сослан"... "Когда я сидел в тюрьме"... "В бытность |юю в Сибири". Чуть не ежедневно писал он о своих политических 1траданиях - во всех газетных фельетонах. Спекулировал на Минусинске, как мог.

Нужно возможно скорее найти себе тему. В сотый раз я берусь писать о Блоке - и падаю под неудачей. "Блок" требует уединенной души. "Анну Ахматову и Маяковского" я мог написать только потому, что заболел дизентерией. У меня оказался не то что досуг, но уединенный досуг.

Замятин беседовал с Уэльсом о социализме. Уэльс б[ыл] пробив общей собственности, Горький защищал ее.- А зубные щетки У Вас тоже будут общие? - спросил Уэльс.

Когда я только что "возник" в Петербурге, я был очень молод. Моя молодость скоро всем надоела. "Чуковский скоро празднует 25-летие своего 17-летия",- говорил Куприн.

3 октября 1920 г. Третьего дня б[ыл] у Горького. Говорил с ним 0 Лернере. История такая: месяца полтора назад Горький вдруг явился во BcejHupHj/io и на заседании назвал Лернера подлецом. "Лернер передает всякие цифры и сведения, касающиеся "Всем. Литературы", нашим врагам, Лемке и Ионову. Поэтому его поступок

И"

147

подлый, и сам он подлец, да, подлец". Лернера эти слова раздавил Он перестал писать, есть, пить, спать - ходит по улицам и плача Ничего подобного я не видал. В Сестрорецке мне, больному, при J дилось вставать с постели и водить его по берегу - целые час! как помешанного. Оскорбление, нанесенное Горьким, стало ed манией. Ужаснее всего было то, что, оскорбив Лернера, Горьки] уехал в Москву, где и пребывал больше месяца. За это время Лерн. извелся совсем. Наконец Горький вернулся - но приехал WelJJ и началась неделя о Уэллсе. Было не до Лернера. Я попробовал бь ло заикнуться о его деле, но Горький нахмурился: "Может бытт он и не подлец, но болтун мерзейший... Он и Сергею Городецком болтал о "Всем. Литературе" и т. д.". Я отошел ни с чем. Но во третьего дня вечером я пошел к Ал. М. на Кронверкский - и, нг смотря на присутствие Узллса, поговорил с Горьким вплотную. Горький прочел письмо Лернера и сказал: да, да, Лернер прав, нужно вот что: соберите членов "Всем. Лит." в том же составе, и\ извинюсь перед Лернером - причем отнесусь к себе так же строг как отнесся к нему". Это меня страшно обрадовало.- Почему в разлюбили "Всем. Лит."? - спросил я.- Теперь вы любите "Д Ученых"? - Очень просто! - ведь из "Дома Ученых" никто не сылал на меня доносов, а из "Всем. Лит." я сам видел 4 донос" Москве, в Кремле (у Каменева). В одном даны характеристики и сотрудников "Всем. Литер." - передано все, что говорит Алексее? Волынский и т. д. Один только Амфитеатров представлен в мягкс/ деликатном виде. (Намек на то, что Амф. и есть доносчик.) Друп" донос - касается денежных сумм. Все это мерзко. Не потому, чщ касается меня, я вовсе не претендую на чью-нибудь любовь, как-i никогда это не занимало меня. Я знаю, что меня должны не люби1/ не могут любить,- и примирился с этим. Такая моя роль. Я ведь и самом деле часто бываю двойствен. Никогда прежде я не лукавил,, теперь с нашей властью мне приходится лукавить, лгать, прите! рятъся. Я знаю, что иначе нельзя". Я сидел ошеломленный.

Сейчас Горький поссорился с властью и поставил Москве ря условий. Если эти условия будут не приняты, Горький, по его end вам, уйдет от всего: от Гржебина, от "Всем. Лит.", от Дома Искусств и проч.

19 ноября. Встретил на Невском Амфитеатрова: "Слыхали, Горьки! уезжает за границу: Горький, Марья Федор, и Родэ. Родз устрой! маленький кафешантанчик, Map. Ф. будет петь, а Горький будет У них вышибалой, вроде Васьки Красного". Вот до каких пределов дошла у Амфит. ненависть к Горькому.

23 ноября. Утром при светлячке пишу. Только что кончил "Му1 равьева и Некрасова"9 и снова берусь за Блока. Но какого потеряв аппетит. "Стихи о прек. Даме", столь чаровавшие меня в юности, словно умерли для меня. Читаю - одни слова! На шестое декабря назначил снова свою лекцию об Мурав. и Н.- Не знаю, будет лв

сбор. Сейчас побегу хлопотать. Мурочке 9 месяцев, она делает невообразимые гримасы. Когда я беру ее на руки, она первым долгом берет меня за усы, п. ч. усы - мой главный отличит, признак от всех окружающих ее безусых. Ее очень забавляет вентилятор у меля в комнате, кукла с проломленной головой без рук, "огонечек" и "лошадка". Стоит только сказать слово "огонечек", и она поднимает голову вверх. (...)

I 25 ноября. Вчера Блок на заседании у Тихонова (Всем. Лит.) подошел ко мне и словоохотливо рассказал, что он б[ыл] у художника Браза и что там б[ыл] немецкий писатель Голичер, который приехал

I изучать советский быт. Голичер говорил: - Не желайте лучшего, теперь всякий другой строй будет хуже большевистского. (Очевидно, для Блока эти слова оч. значительны.) - И вы согласились

I с ним? - "Не с ним, а с тоном его голоса. Он говорил газетные затасканные вещи, но тон был очень глубокий"10. Заговорили о Горьком. "Горьк притворяется, что он решил все вопросы и что он не верит в

I Бога... Есть в нем что-то поэтическое, затаенное". (...)

28 ноября. Весь день вчера читал Влад. Соловьева: о Конте, о Пла-> тоне, о Щу]шк[ине], о Лерм.- туповато. Покуда высказывает обще-I обязательные мысли - хорошо, умно; чуть перейдет к ceowjn - натяжки и плоскость. Читал Вяч. Иванова: о Достоевском, о Чурля-нисе. Вечером - лекция о Достоевском. Нас снимали при магнии. Слушателей было множество. Была, между проч., Ирина Одоевце-ва, с к-рой - в "Дом Искусств" и обратно. Лида ударилась в стихотворство.- Лида играет (кажется, Баха), я смотрю на беловатый дым, который кусками, порывисто вздымается вверх (во дворе напротив, от костра), и мне кажется, что он пляшет под Лидину музыку, то замедляя, то ускоряя темп. (...)

1 декабря 1920 г. (...) Вчера витиеватый Левинсон на заседании Всемирной Литературы - сказал Блоку: "Ч[уковский] похож на какого-то диккенсовского героя". Это удивило меня своей меткостью. Я действительно чувствую себя каким-то смешным, жалким, очень милым и забавно-живописным. Даже то, как висят на мне брюки, делает меня диккенсовским героем. Но никакой поддержки, ниоткуда. Одиночество, каторга и - ничего! Живу, смеюсь, бегаю- диккенсовский герой, и да поможет мне диккенсовский Бог, тот великий Юморист, к-рый сидит на диккенсовском небе. (...)

^ Декабря. Все дни б[ыл] болен своей старой гнусностью: бессонницей. Вчера почтовым поездом в Питер прибыл, по моему приглашению, Маяковский. Когда я виделся с ним месяц назад в Москве, я с°блазнял его в Питер всякими соблазнами. Он пребывал непрекло-Tен' когда я упомянул, что в "Доме Искусств", где у него будет лье, есть биллиард, он тотчас же согласился. Прибыл он с женою РИка, Лили Юрьевной, которая держится с ним чудесно: дружески, весело и непутанно. Видно, что связаны они крепко - и сколько уже лет: с 1915. Никогда не мог я подумать, чтобы такой ч[елове]к как Маяковский, мог столько лет остаться в браке с одною. Но теперь бросается в глаза именно то, чего прежде никто не замечал: основательность, прочность, солидность всего, что он делает. Он - верный и надежный ч[еловек]: все его связи со старыми друзьями, с Пуни-ным, Шкловским и проч. остались добрыми и задушевными. Прибыли они в "Дом Искусств" - часа в 2; им отвели библиотеку -~Я близ столовой - нетопленную. Я постучался к ним в четвертом часу. Он спокоен и уверенно прост. Не позирует нисколько. Рассказывает, что в Москве "Дворец Искусства" называют "Дворец Паскудства", что "Дом Печати" зовется там "Дом Скучати", что Шкловский в "Доме Скучати" схватился с Керженцевым (к-рый доказывал, будто творчество Луначарского мелкобуржуазно) и сказал: "Лунач. потому не пролетарский писатель, что он плохой писатель". Лунач. присутствовал. "Лунач. говорил как Бог, отлично говорил... Но про Володю (Мая[ковск]ого) сказал, жаль, что Маяковский под влиянием Брика и Шкловского",- вмешалась Лиля Юрьевна. Мы пообедали вчетвером: Маяк., Лиля, Шкловский и я. "Кушайте наш белый хлеб! - потчевал Маяковский.- Все равно если вы не съедите, съест Осип Мандельштам". (...) У нас (у членов "Дома Искусств") было заседание - скучное, я сбежал,- а потом началась Ходынка: перла публика на Маяковского. Я пошел к нему опять - мы пили чай - и говорили о Лурье. Я рассказал, как милая талантливая Ольга Афанасьевна Судейкина здесь, одна, в холоде и грязи, без дров, без пайков сидела и шила свои прелестные куклы, а он там в Москве жил себе по-комиссарски.

- Сволочь,- говорит Маяк.- Тоже... всякое Лурье лезет в комиссары, от этого Лурья жизни нет! Как-то мы сидели вместе, заговорили о Блоке, о цыганах, он и говорит: едем (туда-то), там цыгане, они нам все сыграют, все споют... я ведь комиссар музык отдела.

А я говорю: "Это все равно, что с околоточным в публичный дом".

Потом Ходынка. Дм. Цензор, Замятин, Зин. Венгерова, Сер. П. Ремизова, Гумилев, Жоржик Иванов, Киселева, Конухес, Альтман, Викт. Ховин, Гребенщиков, Пунин, Мандельштам, худ. Лебедев и проч. и проч. и проч. Очень трогательный и забавный угол составили дети: ученики Тенишевского училища. Впереди всех Дрейден - в очках - маленькая мартышка. Боже, как они аплодировали. Маяк, вышел - очень молодой (на вид 24 года), плечи ненормально широки, развязный, но не слишком. Я сказал емУ со своего места: сядьте за стол. Он ответил тихо: вы с ума сошли-Очень не удалась ему вступительная речь: вас собралось так MHO' го оттого, что вы думали, что 150 ООО ООО зто рубли. Нет, это не рубли. Я дал в Государств, изд. эту вещь. А потом стал требоват* назад: стали говорить: Маяк, требует 150 ООО ООО и т. д.

Потом начались стихи - об Иване. Патетическую часть прослу шали скучая, но когда началась ёрническая вторая часть о Чи*8 го - публика пришла в умиление. Я заметил, что всех радуют те места, где Маяк, пользуется интонациями разговорной речи нашей эпохи, 1920 г.: это кажется и ново, и свежо, и дерзко:

- Аделину Патти знаете? Тоже тут.

- И никаких гвоздей.

Должно быть, когда Крылов или Грибоедов воспроизводили естествен, интонации своей эпохи - это производило такой же эффект. Третья часть утомила, но аплодисменты были сумасшедшие. Конухес только плечами пожимал: "Это идиотство!" Многие говорили мне: "Теперь мы видим, как верна ваша статья о Маяк.!"" Угол с тенишевцами бесновался. Не забуду черненького, маленького Познера, который отшибал свои детские ладошки. Я сказал Маяк.: - Прочтите еще стихи.- Ничего, что революционные? - спросил он, и публика рассмеялась. Он читал и читал - я заметил, что публика лучше откликается на его юмор, чем на его пафос. А потом тенишевцы, предводимые Лидой, ворвались к нему в комнату - и потребовали "Облако в штанах". Он прочитал им "Лошадь". Замятина я познакомил с Маяк. Потом большая компания осталась пить с Маяк, чай, но я ушел с детьми домой - спать. (...)

6 декабря. Сегодня у меня 2 лекции: одна в Красноарм. университете, другая - в Доме Искусств, публичная - о Некрасове и Муравьеве. А я не спал ночь, усталый - после вчерашней лекции в библиотеке, на краю города. За эту неделю я спал одну только ночь и уже не пробую писать, а так, слоняюсь из угла в угол. (...) В библиотеке мне рассказывали, что какой-то библиотекарь (из нынешних) составил такой каталог, где не было ни Пушк., ни Лермонтова. Ищут, ищут - не найти. Случайно глянули на букву С, там они все, под рубрикой: "Сочинения"! По словам библиотекарши, взрослые теперь усерднее всего читают Густава Эмара и Жюль Верна. (...)

7 декабря. Вчера я имел очень большой успех - во время повторения лекции о Муравьеве. Ничего такого я не ждал. Во-первых, была приятная теснота и давка - стояли в проходах, у стен, не хватило стульев. Приняли холодно, ни одного хлопка, но потом o- все теплее и теплее, в смешных местах много смеялись - и вообще приласкали меня. Маяковский послушал 5 минут и ушел. Были старички, лысые - не моя публика. Барышень мало. Когда я кончил и ушел к Мише Слонимскому, меня вызвали какие-то девы и потребовали, чтобы я прочитал о Маяковском.- У Маяк, я сидел весь день - между своей утренней лекцией в Краен. У[ниверсите]те и - вечерней. Очень метко сказала о нем Лиля Юрьевна: "Он теперь обо всех говорит хорошо, всех хвалит, все ему нравятся". Это именно то, что заметил в нем я,- большая перемена. "Это оттого, что он стал Уверен в себе",- сказал я. "Нет, напротив, он каждую минуту сомневается в себе",- сказала она. (...) Все утро Маяк, искал у нас в библиотеке Дюма, а после обеда учил Лилю играть на биллиарде. >Она говорит, что ей 29 лет, ему лет 27-28, он любит ее благодушно и спокойно. Я записал его стихи о Солнце - в чтении они произвели на меня большое впечатление, а в написанном виде - почти; никакого. Он говорит, что мой "Крокодил" известен каждом! московскому ребенку.

8 декабря. Маяковский забавно рассказывал, как он б[ыл] когда-то давно у Блока. Лиля была именинница, приготовила блины +Ш велела не запаздывать. Он пошел к Блоку, решив вернуться к такому-то часу. Она же велела ему достать у Блока его книги - с автографом.- Я пошел. Сижу. Блок говорит, говорит. Я смотрю на часы и рассчитываю: десять минут на разговор, десять минут на просьбу о книгах и автографах и минуты три на изготовлении автографа. Все шло хорошо - Блок сам предложил свои книги и сказал, что хочет сделать надпись. Сел за стол, взял перо - сидит пять минут, десять, пятнадцать. Я в ужасе - хочу крикнуть: скорее! - он сидит и думает. Я говорю вежливо: вы не старайтесь, напишите первое, что придет в голову,- он сидит с пером в руке и думает. Пропали блины! Я мечусь по комнате, как бешеный. Боюсь посмотреть на часы. Наконец Блок кончил. Я захлопнул книгу - немного размазал, благодарю, бегу, читаю: Вл. Маяковскому, о котором в последнее время я так много думаю.

Вчера у нас было заседание "Всем. Лит.". У-ух, длинное. Я до-4 кладывал о Уордсворте, о Жирмунском и о будущих лекциям "Всем. Лит.". Сильверсван - убийственный доклад об Эйхенбаум! как редакторе Шиллера. (...)

22 декабря 1920. Вчера на заседании Правления Союза Писателе кто-то сообщил, что из-за недостатка бумаги около 800 книг остаюА ся в рукописи и не доходят до читателей. Блок (весело, мне): - Вот хорошо! Слава Богу! (...)

Читали на засед. "Всемирной Лит." ругательства Мережковско-J го - против Горького12. Блок (шепотом мне): - А ведь Мережк. прав.

Говорили о том, что очень нуждается Буренин. Волынский, кото! рого Буренин травил всю жизнь, пошел к нему и снес ему 10 ООО рувГ лей, от Лит. Фонда (который тоже был травим Бурениным). Бло? сказал: - Если бы устроили подписку в пользу Буренина, я с удв вольствием внес бы свою лепту. Я всегда любил его. (...)

1-ое января. Я встречал Новый Год поневоле Лег в 9 час.- нв заснуть. Встал, оделся, пошел в столовую, зажег лампу и стал коп ректировать Уитмэна. Потом - сделал записи о Блоке. Потом прочитал рассказ Миши Слонимского - один - в пальто - торжееш венно и очень, очень печально. Сейчас сяду писать статью для жур-1

нала милиционеров!! Вчера было заседание по Дому Искусств во "Вс. Лит.". Примирился с Чудовским.

3 января. Вчера черт меня дернул к Белицким. Там я познакомился с черноволосой и тощей Спесивцевой, балериной - нынешней женой Каплуна. Был Борис Каплун - в желтых сапогах,- очень милый. Он бренчал на пьянино, скучал и жаждал развлечений.- Не поехать ли в крематорий? - сказал он, как прежде говорили: "Не поехать ли к "Кюба" или в "Виллу Родэ"? - А покойники есть? - спросил кто-то.- Сейчас узнаю.- Созвонились с крематорием, и оказалось, что, на наше счастье, есть девять покойников.- Едем! - крикнул Каплун. Поехал один я да Спесивцева, остальные отказались1. (...) Правил Борис Каплун. Через 20 минут мы были в бывших банях, преобразованных по мановению Каплуна в крематорий. Опять архитектор, взятый из арестантских рот, задавивший какого-то старика и воздвигший для Каплуна крематорий, почтительно показывает здание; здание недоделанное, но претензии видны колоссальные. Нужно оголтелое здание преобразовать в изящное и грациозное. Баня кое-где облицована мрамором, но тем убийственнее торчат кирпичи. Для того чтобы сделать потолки сводчатыми, устроены арки - из... из... дерева, которое затянуто лучиной. Стоит перегореть проводам - и весь крематорий в пламени. Каплун ехал туда, как в театр, и с аппетитом стал водить нас по этим исковерканным залам. (...) К досаде пикникующего комиссара, печь оказалась не в порядке: соскочила какая-то гайка. Послали за спецом Виноградовым, но он оказался в кинематографе. Покуда его искали, дежурный инженер уверял нас, что через 20 минут все будет готово. Мы стоим у печи и ждем. Лиде холодно - на лице покорность и скука. Есть хочется невероятно. В печи отверстие, за-?гянутое слюдой,- там видно беловатое пламя - вернее, пары - ^напускаемого в печь газа. Мы смеемся, никакого пиетета. Торжественности ни малейшей. Все голо и откровенно. Ни религия, ни поэзия, ни даже простая учтивость не скрашивает места сожжения. Революция отняла прежние обряды и декорумы и не дала ?своих. Все в шапках, курят, говорят о трупах, как о псах. Я пошел со Кпесивцевой в мертвецкую. Мы открыли один гроб (всех гробов было 9). Там лежал - пятками к нам - какой-то оранжевого цвета мужчина, совершенно голый, без малейшей тряпочки, только на итоге его белела записка "Попов, умер тогда-то". - Странно, что [записка!-говорил впоследствии Каплун.- Обыкновенно делают |проще: плюнут на пятку и пишут чернильным карандашом фамилию.

В самом деле: что за церемонии! У меня все время было чувство, что церемоний вообще никаких не осталось, все начистоту, (Откровенно. Кому какое дело, как зовут ту ненужную падаль, которую сейчас сунут в печь. Сгорела бы поскорее - вот и все. Но па-Даль, как назло, не горела. Печь была советская, инженеры были советские, покойники были советские - все в разладе, кое-как, елееле. Печь была холодная, комиссар торопился уехать.- Скоро ли? Поскорее, пожалуйста.- Еще 20 минут! - повторял каждый час комиссар. Печь остыла совсем. (...) Но для развлечения гроб приволокли раньше времени. В гробу лежал коричневый, как индус, хорошенький юноша красноармеец, с обнаженными зубами, как будто смеющийся, с распоротым животом, по фамилии Грачев. (Перед этим мы смотрели на какую-то умершую старушку - прикрытую кисеей - синюю, как синие чернила.) (...) Наконец, молодой строитель печи крикнул: - Накладывай! - похоронщики в белых балахонах схватились за огромные железные щипцы, висящие с потолка на цепи, и, неуклюже ворочая ими и чуть не съездив по физиономиям всех присутствующих, возложили на них вихлящийся гроб и сунули в печь, разобрав предварительно кирпичи у заслонки. Смеющийся Грачев очутился в огне. Сквозь отверстие было видно, как горит его гроб - медленно (печь совсем холодная), как весело и гостеприимно встретило его пламя. Пустили газу - и дело пошло еще веселее. Комиссар был вполне доволен: особенно понравилось всем, что из гроба вдруг высунулась рука мертвеца и поднялась вверх - "Рука! рука! смотрите, рука!" - потом сжигаемый весь почернел, из индуса сделался негром, и из его глаз поднялись хорошенькие голубые огоньки. "Горит мозг!" - сказал архитектор. Рабочие толпились вокруг. Мы по-очереди заглядывали в щелочку и с аппетитом говорили друг другу: "раскололся череп", "загорелись легкие", вежливо уступая дамам первое место. Гуляя по окрестным комнатам, я со Спесивцевой незадолго до того нашел в углу... свалку человеческих костей. Такими костями набито несколько запасных гробов, но гробов недостаточно, и кости валяются вокруг. (...) кругом говорили о том, что урн еще нету, а есть ящики, сделанные из листового железа ("из старых вывесок"), и что жаль закапывать эти урны. "Все равно весь прах не помещается". "Летом мы устроим удобрение!" - потирал инженер руки. (...)

Инженер рассказывал, что его дети играют в крематорий. Стул это - печь, девочка - покойник. А мальчик подлетит к печи и бубубу! - Это - Каплун, к-рый мчится на автомобиле.

Вчера Мура впервые - по своей воле - произносила папа: научилась настолько следить за своей речью и управлять ею. Все эти оранжевые голые трупы тоже были когда-то Мурочками и тоже говорили когда-то впервые - па-па! Даже синяя старушка - была Мурочкой.

4 января. Вчера должно было состояться первое выступление "Всемирной Литературы". Ввиду того, что правительство относится к нам недоверчиво и небрежно, мы решили создать себе рекламу среди публики, "апеллировать к народу". Это была всецело моя затея, одобренная коллегией, и я был уверен, что эта затея отлично усвоена Горьким, которому она должна быть особенно близка. Мы решили, что Горький скажет несколько слов о деяниях Всемирной Литературы. Но случилось другое.

Начать с того, что Г[орький] прибыл в Дом Иск. очень рано. Зашел зачем-то к Шкловскому, где стоял среди комнаты, нагоняя на всех тоску. (Шкл. не было.) Потом прошел ко мне. Я с Добужин-ским попробовал вовлечь его в обсуждение программы Народных чтений о литературе в деревне, но Горький понес такую скучную учительную чепуху, что я прекратил разговор: он говорил, напр., что Достоевского не нужно, что вместо характеристик Гоголя и Пушк. нужно дать "краткий очерк законов развития литературы". Это деревенским бабам и девкам. Потом пришел Белопольский, Горький еще больше насупился. Только с Марьей Игнатьевной Бенкендорф у него продолжался игривый и интимный разговор. Торопился он выступить ужасно. Я насилу удержал его до четверти 8-го. Публика еще собиралась. Тем не менее он пошел на эстраду, сел за стол и сказал: "Я должен говорить о всемирной литературе. Но я лучше скажу о литературе русской. Это вам ближе. Что такое была русская литература до сих пор? Белое пятно на щеке у негра, и негр не знал, хорошо это, или это болезнь... Мерили литературу не ее достоинствами, а ее политич. направлением. Либералы любили только либеральную литературу, консерваторы только консервативную. Очень хорош[ий] писатель Достоевск[ий] не имел успеха потому, что не б[ыл] либералом. Смелый молодой человек Дмитрий Писарев уничтожил П[у]шк[ина]. Теперь то же самое. Писатель должен быть коммунистом. Если он коммунист, он хорош. А не коммунист - плох. Что же делать писателям не коммунистам? Они поневоле молчат. Конечно, в каждом деле, как и в каждом доме, есть два выхода, парадный и черный. Можно было бы выйти на парадный ход и заявить требования, заявить протест, но - приведет ли это к каким-ниб. результатам? Потому-то писатели теперь молчат, а те, к-рые пишут, это главн. обр. потомки Смердякова. Если кто хочет мне возразить - пожалуйста!

Никто не захотел. "Как любит Г[орький] говорить на два фронта",- прошептал мне Анненков. Я кинулся за Горьк. "Ведь нам нужно было совсем не то". И рассказал ему про нашу затею. Оказывается, он ничего не знал. Только теперь ему стало ясно - и он обещал завтра (т. е. сегодня) прочитать о "Всем. Лит.".

5 января. (...) Во "Всем. Лит." проф. Алексеев читал глупый и длинный доклад - об английской литературе (сейчас) - ив этом докладе меня очаровала чья-то статья о Чехове (переведенная из "Athenaeum'a") - и опять сердце залило к[а]к вином, и я понял, что по-прежнему Чехов - мой единств, писатель.

12 января. (...) Был я третьего дня у Блока. Тесно: жена, мать, сестра жены, кошкообразная Книпович О стихах Блока: "Незнакомку" писал, когда был у него Белый - целый день. Белый взвизгивал, говорил - "а я послушаю и опять попишу". Показывал мне парижские издания "Двенадцати". Я заговорил о европейской сла,-ве. "Нет, мне представляется, что есть в Париже еврейская лавчонка - которой никто не знает - и она смастерила 12".- "Почему* вы пишете уж*, а не уж*?"2 - "Буренин высмеял стихотворение,' где ужъ, приняв за Живого ужа".- "Что такое у вас в стихах за* "Звездная месть"?-"Звездная месть"-чепуха, придуманная1 черт знает зачем, а у меня было раньше: "ах, как хочется пить и есть".

"Мой Христос в конце "Двенадцати", конечно, наполовину ли-' тературный,- но в нем есть и правда. Я вдруг увидал, что с ними Христос - это было мне очень неприятно - и я нехотя, скрепя сердце - должен был поставить Христа".

Он показал мне черновик "Двенадцати"-удивительно мало] вариантов отвергнутых. Первую часть-больше половины - ои написал сразу - а потом, начиная с "Невской башни", "пошлет литературные фокусы". Я задавал ему столько вопросов о его сти4 хах, что он сказал: "Вы удивительно похожи на следователя Ч. К.",- но отвечал на вопросы с удовольствием3. "Я все ваши совеЧ ты помню,- сказал он мне.- Вы советовали выкинуть куски в стих. "России", я их выкину. Даты поставлю". Ему очень понравилось, когда я сказал, что "в своих гласных он не виноват"; "Да, дяЯ я их не замечаю, я думаю только про согласные, отношусь к ним] сознательно, в них я виноват. Мои "Двенадцать" и начались с согласной ж:

Уж я ноэкичком

Полосну, полосну". (...)

2 февраля. Гумилев - Сальери, который даже не завидует Моцар-ту. Как вчера он доказывал мне, Блоку, Замятину, Тихонову, что Блок бессознательно доходит до совершенства, а он - сознательно.! Он, как средневековый схоласт, верует в свои догматы абсолютное прекрасного искусства. Вчера - он молол вздор о правилах для пиУ сания и понимания стихов. (...) В своей каторжной маяте - работая за десятерых - для того чтобы накормить 8 человек, которых содержу я один,- я имел утренние часы для себя, только ими и жил. Я ложился в 7-8 часов, вставал в 4 и писал или читал. Теперм чуть я сяду за стол, Марья Борисовна несет ко мне Мурку - по-1 держи! -и пропало все, я сижу и болтаю два-три часа: кисанька, кисанька мяу, мяу, кисанька делает мяу, а собачка: гав, гав, собачка! делает гав, гав, а лошадка но, но! гоп! гоп! - и это каждый день. Безумно завидую тем, кто имеют хоть 4 часа в день - для писания. Это время есть у всех. Я один - такой проклятый. После убаюкивания Мурки я занимаюсь с Бобой. Вот и улетает мое утро. А в 11 чао! куда-нибудь - в Петросовет попросить пилу для распилки дров, или в Дом Ученых, не дают ли перчатки, или в Дом Литераторов -А нет ли капусты, или в Петрокомнетр, когда же будут давать паек,' или на Мурманку - нельзя ли получить продукты без карточки и т. д. А воинская повинность, а детские документы, а дрова, а манИ ная крупа для Мурочки - из-за фунта этой крупы я иногда трачу десятки часов.

3 февраля. Вчера в Доме Ученых встретил в вестибюле Анну Ахматову: весела, молода, пополнела! "Приходите ко мне сегодня, я вам дам бутылку молока - для вашей девочки". Вечером я забежал к ней - и дала! Чтобы в феврале 1921 года один человек предложил другому-бутылку молока! (...)

9 февраля. Вчера вечером я б[ыл] взволнован до слез беседой со старушкой Морозовой, вдовой Петра Осиповича. Меня позвали к ней вниз, в коридор, где живут наиболее захудалые жильцы "Дома Искусств". Она поведала мне свое горе: после Петра Осиповича осталась огровдная библиотека, стоящая неск. миллионов - а может быть и миллиард. Комиссариат хочет разрознить эту библиотеку: часть послать в провинцию, в какой-то нынешний университет, часть еще куда-то, а часть ?- отдать в Институт Живого Слова - Гернгросу.- А Гернгрос жулик! - восклицает она.-? Он на Александрийской сцене недаром так хорошо играет жуликов. Он сам прохвост! И я ему ни одной книжки не дам. Мое желание отдать всю библиотеку бесплатно второму Педагогическому Институту, что на площади св. Марка ("ах, нет, не Марка, а Маркса, я все путаю!"). В этом институте покойный П. О. читал, там его любили, я хочу всю библиотеку отдать бесплатно в этот институт.

- Но ведь Гернгрос вам заплатит!

- Не хочу я книгами своего мужа торговать. Я продам его шубу, брюки продам, но книг я продавать не желаю. Я лучше с голоду помру, чем продавать книги...

И действительно помирает с голоду. Никаких денег, ни крошки хлеба. Меня привела к ней добрейшая душа (сестра художника) Мария Александровна Врубель, которая и сказала ей, что, увы, хлеба она нигде не достала. И вот, сидя в холодной комнатенке, одна, седая, хилая старушонка справляет голодную тризну в годовщину со дня смерти своего Петра Осиповича. Один только Модзалев-ский вспомнил об этой годовщине - и прислал ей сочувственное письмо.

- Я каждый день ходила в Комиссариат Проса к Кристи. И он велел меня не принимать.- Должно быть, у вас много времени, если вы каждый день являетесь ко мне на прием.- говорил он.- И буду являться, буду, буду, не желаю я. чтобы вы отдавали библиотеку прохвосту. Только через мой труп вы унесете хоть одну книжку Петра Осиповича к Гернгросу.

Это очень патетично: вдова, спасающая честь библиотеки своего мужа. Она подробно рассказывала мне о смерти Петра Осиповича; а я слушал и холодел, она так похожа на Марию Борисовну - и весьма возможно, даже несомненно, что лет через 10 моя вдова будет таким же манером, в холодной богаделенской комнатке, одна, всеми кинутая, будет говорить и обо мне.

13 февраля 1921 г. Только что в 1 час ночи вернулся с Пушкине! ского празднества в Доме литераторов. Собрание историческое.-Стол - за столом Кузмин, Ахматова, Ходасевич, Кристи, Кони,] Александр Блок, Котляревский, Щеголев и Илья Садофьев (из Прев леткульта). Должен был быть Кузьмин из Наробраза, но его не бы-! ло. Жаль, за столом не сидел Ал. Ремизов. Пригласили и меня, нв я отказался. Впрочем, меня пригласили в задний ряд, где сидели! Волынский, Губер, Волковыский и др. Речь Кони (в к-ром я почемуЧ то разочаровался) - внутренне равнодушна и внешня. За дешевы! ми ораторскими фразами чувствовалась пустота. Стишки М. Кузми-1 на, прошепелявенные не без ужимки,-? стихи на случай - очень обыкновенные. После Кузмина - Блок. Он в белой фуфайке и в пиджаке. Сидел за столом неподвижно. (Еще до начала спрашивал - Будет ли Ионов? И вообще из официальных кругов?) Пошел к кафедре, развернул бумагу и матовым голосом стал читать о том, что Бенкендорф не душил вдохновенья поэта, как душат его теперешние чиновники, что П[у]шк[ин] мог творить, а нам (поэтам) теперь - смерть4. Сказано это было так прикровенно, что некото! рые не поняли. Садофьев, напр., аплодировал. Но большинство поняло и аплодировало долго. После в артистической - трясущая гов ловой Марья Валентиновна Ватсон, фанатичка антибольшевизма! долго благодарила его, утверждая, что он "загладил" свои "Двенадцать" Кристи сказал: "Вот не думал, что Блок, написавший "Две! надцать", сделает такой выпад". Волынский говорил: "Это глубокая! вещь". Блок несуетливо и медленно разговаривал потом с Гумилев вым. Потом концерт. Пела Бриан "письмо Татьяны" - никакого на меня впечатления. Когда я сказал, что Бриан - акушерка! Волынск[ий] отозвался: "Ну вот, вы недостаточно чутки..." Блок вдруг оживился: да, да, акушерка, верно! - и даже благодарно по! смотрел на меня. Вол.: "Значит, вы очень чутки". Потом заседание "Всерос. Союза Писателей" - о моем письме по поводу Уэллса! Спасибо всем. Каждый сочувствовал мне и хотел меня защитить! Очень горячо говорил Шкловский, Губер, Гумилев. Я и не ожидал, что люди вообще могут так горячо отозваться на чужую обиду! Губер живо составил текст постановления, и я ушел с заседания в восторге. От восторга я пошел проводить Мишу Слонимскогв Шкловского, Оцупа - вернулся домой и почти не спал.- Опята идет бесхлебица, тоска недоедания. Уже хлеб стал каким-то редким лакомством - и Коле Map. Бор. ежиминутно должна говорить: "Зав чем ты взял до обеда кусок? Отложи". (...)

14 февраля. Утро - т. е. ночь. Читаю- "Сокровище Смиренных! Метерлинка, о звездах, судьбах, ангелах, тайнах - и невольно! думаю: а все же Метерлинк был сыт. Теперь мне нельзя читать ни! о чем, я всегда думаю о пище; вчера читал Чехова "Учитель ело! весности", и меня ужасно поразило то место, где говорится, что онв посетили молочницу, спросили молока, но не пили. Не пили молот ка!!! Я сказал детям, и оказывается, они все запомнили эт!

место и удивлялись ему, как я. (...) А все же Метерлинк-велосипедист мистицизма. Я запретил Коле сотрудничать в Роста, потому что там каждое его стихотворение считается контрреволюционным. Когда Маяк, звал Колю туда, мы думали, что там можно будет работать в поэтической и честной среде. Оказывается, казенщина и смерть. Завтра я еду вместе с Добужинским в Псковскую губернию, в имение Дома Искусств Холомки, спасать свою семью и себя - от голода, который надвигается все злее. (...)

18 февраля 1921. Холомки. (...) Вообще, я на 4-м десятке открыл деревню, впервые увидал русского мужика. И вижу, что в основе это очень правильный жизнеспособный несокрушимый человек, которому никакие революции не страшны. Главная его сила - доброта. Я никогда не видел столько по-настоящему добрых людей, как в эти три дня. Баба подарила княгине Гагариной валенки: на, возьми Христа ради. Сторож у Гагариных - сейчас из Парголова. "Было у меня пуда два хлеба, солдаты просили, я и давал; всю картошку отдал и сам стал голодать". А какой язык, какие слова. Вчера сообщили, что около белого дома - воры. Мы - туда. Добуж., княгиня, княжна, мужики.- Сторож: "Мы их еще теплых поймаем". Жаловались на комиссара, который отобрал коров: ведь коровы не грибы, от дождя не растут. (...) Очень забавны плакаты в городе Порхо-ве.- В одном окошке выставлено что-то о сверхчеловеке и подписано: "Так говорил Заратустра". Заратустра в Порхове! (...)

20 февраля. Добужинский дома - игрив и весел. Вечно напевает, ходит танцуя. (...) Любит мистификации, игры слов и т. д. Его сын Додя - с очень милыми смешными волосами - затейливый и способный подросток. (...) Хочу записать о Софье Андр. Гагариной. В первый раз она не произвела на меня впечатления и даже показалась дурнушкой - но вчера очаровала своей грацией, музыкальностью движения, внутренним тактом. В каждой ее позе - поэзия. (...) Обожают С. А. мужики очень. Она говорит не мужики, а деревенские. Они зовут ее княжна, княгинька, и Сонътса. Она для них свой человек, и то, что она пострадала, сделало ее близкой и понятной для всех. Княгиня Мария Дмитриевна, вдова директора Политехнического] Института, показывала вчера те благодарственные приветственные адреса, которые были поднесены старому кня-'зю во время его борьбы с правительством Николая. Среди студенческих подписей есть там и подпись Евг. Замятина. Сегодня видел Деревенскую свадьбу. Сани шикарные, лошади сытые. Мужики и бабы в санях на подушках. Посаженый отец вел невесту и жениха, как детей, по улице. Ленты, бусы, бубенцы - крепкое предание, крепкий быт. Русь крепка и прочна: бабы рожают, попы остаются ролами, князья князьями - все по-старому на глубине. Сломался СЗДько городской быт, да и то возникнет в пять минут. Никогда еще Россия, как нация, не б[ыла] так несокрушима. (...)

4 марта 1921. Когда мы с Добужинским ехали обратно в Петербург мы попали в актерский вагон. Там ехал "артист" Давидович-матерью, к-рую он тоже записал в актрисы "для продовольствия" (...) Газетные сплетни обо мне - будто я б[ывший] агент - возщу тили профессиональный союз писателей, к-рый единодушно постановил выразить свой протест. Протест был послан в "Жизць Искусства", вместе с моим письмом о Уэльсе - и там Марья Федс. ровна Андреева уничтожила его своей комиссарской властью. Вчера в Лавке писателей при Доме искусств был Блок, Добужинский Ф. Ф. Нотгафт. Блок, оказывается, ничего не знал о кронштадтских событиях11,- узнал все сразу, и захотел спать. "Я всегда хочу спать когда события. Клонит в сон. И вообще становлюсь вялым. Так во всю революцию". И я вспомнил, что то же бывало и с Репиным. Чуть тревога - спать! Добужинский тоже говорит: - Я ничего не чувст вую... (...)

7 марта. Необыкновенный ветер на Невском, не устоять. Вчера мен;

вызвали к Горькому - я думал, по поводу журнала, оказалось_

по поводу пайков. Кристи, Пунин, представители Сорабиса, Изо,

Музо и т. д. Добужинский, Волынский, Харитон и Волковыский_

в качестве частных лиц с правом совещательного голоса. Заговорили о комиссиях, подкомиссиях и т. д., и я ушел в комнату Горького. Горький раздражительно стучал своими толстыми и властными пальцами по столу - то быстрее, то медленнее - как будто играл какой-то непрерывный пассаж, иногда только отрываясь от этого, чтобы послюнить свою правую руку и закрутить длинный, рыжий ус (движение судорожное, повторяемое тысячу раз). Мы с Замятиным сели за его стол - на котором (на особом подносике) дюжины полторы длинных и коротких, красных и синих карандашей, красные (текст утрачен.- Е. Ч.) (он пишет только - красными), Ибн Туфейль, только что изданный Всемирной Литературой,- все в дивном порядке. На другом столе - груда книг. "Вот для библиотеки Дома Искусств... я отобрал книги... вот..." -сказал он мне. Он сух и мне чужд. Мы отлично и споро занялись с Замятиным. Замятин, как всегда, сговорчив, понятлив, работящ, easy going* - отобрали стихи, прозу. Потом пришел Добужинский и Горький. Горькому приносили письма (между прочим от Философова?), он подписывал, выбегал, вбегал - эластичен, как всегда (у него всегда, когда он сидит, чувствуется готовность встать и пойти: зовут, напр., к телефону, или кто пришел, он сейчас: идет, скажет и назад - продолжает ту же канитель). "С[лаб] номер "Дома Искусств". Как сказал бы Толстой - без изюминки. Да, да. Нет изюминки. Зачем статья Блока?.. Нет, нет. Как будто в безвоздушном пространстве" (он сделал лицо нежным и сладким, чтобы не звучало как выговор). Я сказал ему, что у публики другое чувство, что в "Доме Литер", напр., журнал очень хвалили, что я получаю при-

Добродушен (англ.).

ветственные письма, что статья Замятина "Я боюсь" пользуется общим фа[вором], и разговор, как всегда у Горького, перешел на политику. И, как всегда, он понес ахинею. Наивные люди, редко встречавшие Горького, придают поначалу большое значение тому, что говорит Горький о политике. Но я знаю, с каким авторитетным и тяжелодумным видом он повторял в течение этих двух лет самые несусветные сплетни и пуффы. Теперь он говорил об ультиматуме, о том, что в 6 часов может начаться пальба, о том, что б[ольшеви]кам несдобровать. Заговорили об аресте Амфитеатрова. "Боюсь, что ему помочь будет трудно, хотя какая же за ним вина? Я понимаю Дан - тот печатал прокламации и проч., но Амфитеатров... одна болтовня..." То же думаю и я. Амф. [нужна] только реклама, потом 20 лет он будет в каждом фельетоне писать об ужасах Ч[резвы-чай]ки и изображать себя политич. мучеником. Ну, пора за Блока - уже рассвело. Боюсь, что он у меня вял и мертв.

9 марта. Среда. Больше всего поразило меня в деревне то, что мужик, угощая меня, нищего, все же называл меня кормилец. "Покушай, кормилец"... "Покушай, кормилец..." В воскр. был я у Гржебина. Он лежит зеленый - мертвец: его доконали б[ольшеви]ки. Он три года уложил работы, чтобы дать для России хорошие книги; сколько заседаний, комиссий для выработки плана, сколько денег, тревог. Съездил за границу, напечатал десятки книг - в переплетах, с картинками, и - теперь все провалилось. "Госуд. Издательство" не хочет взять у него эти книги (которые были заказаны ему Гос. Изд-вом), придираясь к каким-то пустякам. Все дело в том, что во главе изд-ва стоит красноглазый вор Вейс, который служил когда-то у Грж. в * Шиповнике". Теперь от него зависит судьба этого большого и даровитого человека.- Вчера б[ыло] заседание Проф. Союза Писателей о пайках. Блок сидел рядом со мною и перелистывал Гржебинское издание "Лермонтова", изд[анного] под его, Блока, редакцией7. "Не правда ли такой Лермонтов, только такой? - спросил он, указывая портрет, приложенный к изданию.- Другие портреты - вздор, только этот..." Когда голосовали, дать ли паек Оцупу, Блок б[ыл] против. Когда заговорили о Павлович - он: "Непременно дать". Мы с Замятиным сбежали с заседания "Всемирной" и бегом в Дом Искусств в книжный пункт. Я хочу продать мои сказки - т. к. у меня ни гроша, а нужно полтораста или двести тысяч немедленно. Каждый день нам грозит голод. (...)

30 марта. Завтра мое рождение. Сегодня все утро читал Нью-Йоркскую "Nation" и Лондонское "Nation and Athenaeum". Читал с Упоением: какой культурный стиль - всемирная широта интересов. Как остроумна полемика Бернарда Шоу с Честертоном. Как язвительны статьи о Ллойд Джордже!

Новые матерьялы о Уоте Уитмэне! И главное: как сблизились все части мира: англичане пишут о французах, французы откликаются, вмешиваются греки - все нации туго сплетены, цивилизация

К- Чуковский

161

становится широкой и единой. Как будто меня вытащили из лужи| и окунули в океан!

Отныне я решил не писать о Некрасове, не копаться в литера-4 турных дрязгах, а смело приобщиться к мировой литературе^ Писать для "Nation" мне легче, чем для "Летописи Дома Литератои] ров". Буду же писать для "Nation*. Первое, что я напишу, будет*' " Честертон ".

31 марта. Я вызвал духа, которого уже не могу вернуть в склянку. Я вдруг после огромного перерыва прочитал "Times" - и весь мир нахлынул на меня.

1 апреля. Мое рождение. (...) Я опять не спал: Замятин сказал мне, что в Союзе Писателей пронесся слух, будто я заработал на издании Репина, между тем как я ни одной копейки за работу не получив и не намерен получить. Это так взволновало меня, что я всю ночь лежал с головной болью. (...)"Far from the madding Crowd"* блаженство но автор не сливается с героями (как в "Анне Карениной"! а стоит в стороне от них - щеголяя изысканностью своих фраз, своим классическим образованием и проч. Вчерашний фельетон Лемке в "Правде" сослужил огромную службу журналу "Начала! Книжки, о которых печатаются ругательства в "Правде", тотчас же привлекают сочувственное внимание публики. Стоило толь" московским "Известиям" напечатать ругательства по адресу "Петербургского Сборника", как книга зта пошла нарасхват! До чего гнусен фельетон О. Л. Д'Ора о неизданных произведениях Пушкина!

25 апреля. Сегодня вечер Блока8. Я в судороге. 3 ночи не спал. Ест! почти нечего. Сегодня на каждого пришлось по крошечному кусочку хлеба. Коля гудел неодобрительно.- Беда в том, что я лекцией своей совсем недоволен. Я написал о Блоке книгу и вот теперь, выбирая для лекции из этой книги отрывки, замечаю, что хорошее читат! нельзя в театре (а мы сняли ТЕАТР, большой драматический! бывш. Суворинский, на Фонтанке), нужно читать общие места, то, что похуже. Это закон театральных лекций. Мои многие статьи потому и фальшивы и неприятны для чтения, что я писал их как лек! ции, которые имеют свои законы - почти те же, что и драма. Здесь должно быть действие, движение, борьба, азарт - никаких tohkocJ тей, все площадное. Вчера я позвал Колю - и с больной головой прочитал ему свою лекцию. Если бы он сказал: хорошо, я лег бы спать и вообще отдохнул, но он сказал плохо и вообще во все врем! чтения смотрел на меня с неприязнью. <Все это не то. Это не характеристика. Все какие-то фразы. Блок совсем не такой. И как отрыви! сто. Прыгают какие-то кусочки".

Его приговор показался мне столь же верным, что я взмылил се-1

* "Вдали от обезумевшей толпы" (англ.).

бя кофеином и переклеил все заново. Но настоящей лекции опять не получилось... Уже половина седьмого. Я совершил туалет осужденного к казни: нагуталинил ботинки, надел одну манжету, дал выгладить брюки и иду. Сердце болит - до мерзости. Через '/2 часа начало. Что-то я напишу сюда, когда вернусь вечером? Помоги мне Бог. Сегодня мне вообще везло. Я добыл чашки для чаепития, стаканы, восстановил апрельский мурманский паек,- и вот иду!

А вечером ужас - неуспех. Блок был ласков ко мне, как [к] больному. Актеры все окружили меня и стали говорить: "наша публика не понимает" и пр. Блок говорил: "Маме понравилось", но я знал, что я провалился. Блок настоял, чтобы мы снялись у Нап-пельбаума9, дал мне цветок из поднесенных ему, шел со мной домой- но я провалился. (...)

Пасхальная ночь. С 31 апреля по 1 мая. Зазвонили. Складываю чемодан. Завтра еду. (...) утром - я почти не ел ничего. Писал целую кучу бумаг для Горького - чтобы он подписал. Потом в Дом Искусств: продиктовал эти бумаги Коле, он писал их на машинке. По дороге вспоминал, как Пильняк ночью говорил мне:

- А Горький устарел. Хороший человек, но - как писатель устарел.

Из Дома Искусств - к Горькому. Он сумрачен, с похмелья очень сух. Просмотрел письма, приготовленные для подписи. "Этих я не подпишу. Нет, нет!" И посмотрел на меня пронзительно. Я залепетал о голоде писателей... "Да, да, вот я сейчас письмо получил - пишут" (он взял письмо и стал читать, как мужики из деревни в город несут назад портьеры, вещи, вышивки, которые некогда они выменяли на продукты,- и просят в обмен - хлеба и картошки). Я заговорил о голоде писателей. Он оставался непреклонен - и подписал только мои бумаги, а не те, которые составлены Сазоновым и Иоффе. Оттуда я к Родэ. Гигант, весь состоящий из животов и подбородков. Черные маслянистые глаза. Сначала закричал: приходите во вторник, но потом, узнав, что я еду завтра, милостиво принял меня и даже удостоил разговора. Впрочем, это был не разговор, а гимн. Гимн во славу одного человека, энергичного, благородного, увлекающегося, самоотверженного,- и этот человек - сам Родэ.- У меня капиталы в City Bank, в Commercial American Trust*... и т. д. Я ч[елове]к независимый. Мне ничего не нужно. Я иностранный подданный и завтра же мог бы уехать за границу - и жил бы себе припеваючи... Но меня влечет творчество, грандиозный размах. Что будут делать мои ученые (он раз восемь сказал "мои ученые"). Я все создал сам, я начал без копейки, без образования, а теперь У меня миллионы долларов, вы понимаете? - теперь я знаю 8 языков - и т. д. и т. д. Когда я уходил от него, он (не фигурально) похлопал меня по плечу и сказал:

* Городской банк, Американский коммерческий трест (англ.).

- Жаль, что уезжаете. Я бы вас угостил. Я всегда почитал ваш талант.

Квартира у него длинная, узкая. Есть лакей, которому он сказал:*

- Можешь идти. Но в 12 час. придешь одевать меня к заутрене* В гостиной куличи и выпивка.

- Это для прислуги,- сказал он. И действительно, приходилц какие-то люди, и он наделял их куличами.

1-ое мая. Поездка в Москву. Блок подъехал в бричке ко мне, я CHed вниз чемодан, и мы поехали. Извозчику дали 3 т. рублей и 2 ф[унта] хлеба. Сидели на вокзале час. У Блока подагра. За два часа до отбы-1 тия, сегодня утром он категорически отказался ехать, но я уговорил! его. Дело в том, что дома у него плохо: он знает об измене жены! и я хотел его вытащить из этой атмосферы. Мы сидели с ним на моем чемодане, а на площади шло торжество - 1-го мая. Ораторы. Уланы. Он встал и пошел посмотреть - вернулся: нога болит. В вагоне мы говорили про его стихи.

- Где та, которой посвящены ваши стихи "Через 12 лет"10.-! Я надеюсь, что она уже умерла. Сколько ей было бы лет теперь! Девяносто? Я был тогда гимназист, а она - увядающая женщина!

Об Ахматовой: "Ее стихи никогда не трогали меня. В ее "Подо! рожнике" мне понравилось только одно стихотворение: "Когда! тоске самоубийства",- и он стал читать его наизусть. Об остальных стихах Ахматовой он отзывался презрительно: - Твои нечисты ночи.

Это, должно быть, опечатка. Должно быть, она хотела сказать Твои нечисты ноги.

Ахматову я знаю мало. Она зашла ко мне как-то в воскресение (см. об этом ее стихи), потому что гуляла в этих местах, потому чи! на ней была интересная шаль, та, в к-рой она позировала Альтма-ну. <...>

Рассказывал о Шаляпине - со слов Монахова. Шаляпин оченш груб с артистками - кричит им неприличное слово. Если те обижаются, Исайка им говорит:

- Дай вам Бог столько долларов получить за границей, сколькя раз Ф. И. говорил это слово мне.

Говорил о маме: - мама уезжает в Лугу к сестре. Там они поссорятся. Не сейчас. Через месяц.

- Вы ощущаете как-нб. свою славу?

- Ну, какая же слава? Большинство населения даже фамилии не знает.

Так мы ехали благодушно и весело. У него болела нога, но не! очень. С нами б[ыли] Алянский" и еще одна женщина, которая лк! била слово "бесительно". Ночью было бесительно холодно. Я читав в вагоне О* Henry.

2 мая. В 2 часа мы приехали. На вокзале никакой Облонской. Вдруг идет к нам в шелковом пребезобразном шарфе беременная и экзальтированная г-жа Коган. "У меня машина. Идем". Машина - чудо, бывшая Николая Второго, колеса двойные, ревет как белуга. Добыли у Каменева. Сын Каменева с глуповатым и наглым лицом беспросветно испорченного хамёнка. Довезли в несколько минут на Арбат к Коганам. У Коганов бедно и напыщенно, но люди они приятные. Чай, скисшая сырная пасха, кулич. Входит с букетом Долид-зе. Ругает Облонскую, устроительницу лекций. Я иду к Облонской. Веду ее на расправу к Коганам. Совещаемся. Все устраивается. Беру чемодан и портфель и с помощью Алянского и Когана (к-рые трогательно несут эти тяжести) устраиваюсь у Архипова. Комнату мне дают темную, грязную, шумную. У Арх. много детей, много гостей, много еды. (...)

3 мая. Спал чуть-чуть, часа 3. Непривычное чувство: сытость. Мудрю над лекцией о Блоке - все плохо. Не знаю, где побриться. Дождь. Колокола. Пишу к Кони. Лекция вышла дрянь. Сбор неполный. Это так ошеломило Блока, что он не хотел читать. Наконец, согласился - и механически, спустя рукава, прочитал 4 стихотворения. Публика встретила его не теми аплодисментами, к каким он привык. Он ушел в комнату - и ни за что, несмотря на мольбы мои и Когана. Наконец, вышел и прочел стихи Фра Филиппо Липпи по-латыни, без перевода12, с упрямым, но не вызывающим лицом.

- Зачем вы это сделали? - спросил я.

- Я заметил там красноармейца вот с этакой звездой на шапке. Я ему и прочитал.

Через несколько минут он говорил, что там все сплошь красноармейцы, что зал совсем пуст и т. д. Меня это очень потрясло! Вызвав нескольких знакомых барышень, я сказал им: чтобы завтра были восторги. Зовите всех курсисток с букетами, мобилизуйте хорошеньких, и пусть стоят вокруг него стеной. Аплодировать после каждого стихотворения. Барышни согласились - и я совсем раздре-бежженный пошел домой. (...) У Арх. ночью бездна народу: все думали, что у него будет Блок. Блока не было, но были: Вознесенский, Ефим Зозуля, Зайцев, Лидин и т. д. Я умирал от сонливости, но разошлись только в 4 часа. Бедный я, бедный.

4 мая. Встал в 6 часов. Спать хочется и негде. Читал лекцию о Некрасове при 200 человеках. Блок говорит одно: какого черта я поехал? (очень медленно, без ударений).

5 мая. Лекция о Блоке прошла оживленно. Слушали хорошо, задавали вопросы. (...) Блок читал, читал без конца, совсем иначе - и имел огромный успех. Смешная жена Когана, беременная, сопровождает его всюду и демонстрируется перед публикой на каждом шагу, носит за ним букеты, диктует ему, что читать,- это шокирует многих. Одна девица из публики послала ей записку:

Больше Аудитория ПОПИТЕХНИЧЕСНОГО МУЗЕЯ

Всероссийски". Союз Писателей. # Петроград. Дом Искцсстеа. а 3, 5, 9 и 1Фго Мая ВЕЧЕРА Александра БЛОКА.

К. Чуковским вроттет тщп ОБ А. БЛОКЕ. В шштю А. БЛОК J прочтет сшчш стаи.

4и7-гоМая И. ЧУНОВСНМЙ прочтет леи"" ..Поэт и палач-. У

(Btapuaa в Мура"" atauneii) Нгармоа в *п> ом Ыуравмм;. Нагомвмш пррорвгтм J Опиши r*TV*. Гаава Уепгтпп", Ф*т". Mjmi-m в uipt Внстрм liapaaoaoaa. .Паграе- i та wail сафаавс. Коавпчраа саагатг яь царе. Ста ная Неараеиаиа.

в и 8-го Мая Лекцм академика Днатоли Федоровича КОНИ, j

Ив асв.маеввом иутв. Влспомаванвв в встрече.

15-го Мая ВЕЧЕР па-атн Леонида АНДРЕЕВА.

К. Чуковские! Яхта" а трчегт Л* Андрееве. В. ЗеМцсв а Ал.

Воэвссевскав! Heanaiaaaaa ?? Л. Аадресве._

16 го Мая ВЕЧЕР ФЕТА. 0 трчегтю Фета.

Н". А. Лв\хсввала.п. К. И. ЧувюескмМ, Г. И. Чуласов. Стахн "ета врачтут артасты I Студав Худиаистаааааго театра- Ровавав aa cauaa *"тв аса. шааал .

Hinio ? 7 яла. ылара. Балеты додаются ? Пмитехммчвасоя яуэм.

Афиша последних выступлений А. Блока в Москве. Май 1921 г.

- Зачем вы так волнуетесь? Вам вредно. Про Блока m-me Коган говорит:

- Это же ребенок (жеребенок?)

На лекции был Маяковский, в длинном пиджаке до колен, про-] сторном, художническом; все наше действо казалось ему скукой и смертью13. Он зевал, подсказывал вперед рифмы и ушел домой спать: ночью он едет в Пушкино, на дачу. Сегодня я обедал у него. Он ко мне холоден, но я его люблю. Говорили про "Мистерим Буфф", которая ставится теперь в театре бывш. Зона. Он брани! Мейерхольда, к-рый во многом испортил пьесу, но как о человеке отзывается о нем любовно и нежно. Рассказывает, что когда на репетиции ставилась палуба, какая-то артистка спросила: - А борт бщ дет? - Ей ответил какой-то артист:

- Не беспокойтесь. Аборт будет.

Ему вообще свойственно такое каламбурное мышление. Я ска-^ зал фамилию: Сидоров. "Сидоров - не неси даров", сказал он.<| Я рассказывал, что Андреев одно время был в России как бы глав!

ный комиссар по самоубийствам.- Да, да! - подхватил он.- Зав-самуб; заведующий самоубийствами.- Говорил про фамилию Ра-зутак: - У нас в Москве говорят:

- Разутак его и разуэтак! (...) Маяковский рассказал о мытарствах с пьесой. Накануне постановки его вызвали в Кремль две какие-то акушорки и сказали, что пьесу нельзя ставить, т. к. им не нравятся стихи.- Я накричал на них, но они все же подгадили, и 1-го мая пьеса не шла. (...)

6-7-8 мая. Все дни перепутались. Был я на "Мистерии Буфф". Впечатление жалкое. Нет настоящей вульгарности. Каламбурные рифмы производят впечатление натяжек, придумочек, связывают действие. Нет свободной песенной дикции, нет шансов для хорошей декламации - которая так нужна в таких пьесах. Чего только не накрутил Мейерхольд: играют и вверху, и внизу, и циркачи, и ад в зрительном зале - но все мелко, дробно и дрябло, не сливается воедино - в широкое действо. Ужасно гнусно изображение Льва Толстого в забавном виде. (...)

Лекция моя "Поэт и палач" сошла прегнусно. Редкие афиши гласили:

Фет. Блок.

Леонид Андреев. Чуковский. Поэт и палач.

Что это значит, неизвестно. Никому и в голову не пришло, что это я читаю лекцию о Некрасове. Пришло человек 200. Публика случайная, невежественная, полуинтеллигентная,- мне ненавистная. (...)

В "Доме Печати" против Блока открылся поход. Блока очень приглашали в "Дом Печати". Он пришел туда и прочитал неск. стихотворений. Тогда вышел какой-то черный тов. Струве и сказал: "Товарищи! я вас спрашиваю, где здесь динамика? Где здесь ритмы? Все это мертвечина, и сам тов. Блок - мертвец"14.

- Верно, верно! - сказал мне Блок, сидевший за занавеской.- Я действительно мертвец.

Потом вышел П. С. Коган и очень пошло, ссылаясь на Маркса, доказывал, что Блок не мертвец.

- Надо уходить,- сказал я Блоку. Мы пошли в Итальянское Общество. Увидев, что Блок уходит, часть публики тоже ушла. Блок шел в стороне,- вспоминая стихи. Погода южная, ночь восхитительная. По переулкам молча и задумчиво шагает поэт, и за ним, тоже тихо и торжественно, шествуют его верные. Но в Итальянском О-ве шел доклад Осоргина об Италии. Пришлось ждать в прихожей. Блок сел рядом со мною на скамейку - и барышни окружили его. Две мои знакомые робко угощали его монпа[н]сье. Он даже шутил- но негромко и сдержанно. Потом, когда Осоргин кончил, мы вошли в зал. Публика не та, что в Доме Печати, а набожная, образованная.' Муратов (председатель) приветствовал Блока краткой речью: "Не1 знаю, как люди другого поколения, но для нас, родившихся между 1880 и 1890 годом, Александр Блок - самое дорогое имя".

Публика слушала Блока влюбленно. Он читал упоительно: ryc-J тым, страдающим, певучим, медленным голосом.

На следующий день то же произошло в Союзе Писателей. Из Союза мы с Маринкой пошли к Коганам. Блок долго считал деньги, говорил по телефону со Станиславским, а потом сел и сказал:]

- До чего у меня все перепуталось. Я сейчас хотел писать письн мо в Союз Писателей - с извинениями, что не мог быть там.

Он получил от мамы письмо. Мама уже уехала в Лугу. (...) 1

12 мая. У Луначарского в Кремле. Прихожая. Рояль, велосипед! колонны, золоченые стулья, старикан за столом, вдумчивый ученый! секретарь, петухи горланят ежесекундно. В другой комнате он диктует. Слышно, как стучит машинка. Слышен его милый голос! наивно выговаривающий л. Я был у него минуту. Возле него - с трубкой, черно-седой, красивый, спокойный, нестарый еврей очень художественного вида. Лунач. приветствовал меня не слишком восторженно, но все, о чем я просил, сделал. Он вообще какой-то подобравшийся. Спрашивал о Мариэтте Шагинян, обещал защищать "Дом Искусств". (...)

Я правлю корректуру гржебинского Алексея Толстого (под ре-1 дакц. Н. Гумилева). (...) Вспоминаю, как жадно Маяк, впитывает в себя всякие анекдоты и каламбуры. За обедом он рассказал мне!

1. Что Лито в Москве называется Нето.

2. Что еврей, услыхав в вагоне, что меняют паровоз, выскочил и| спросил: на что меняют?

3. Что другой еврей хвалил какую-то даму: у нее нос в 25 кара-| тов!

4. Что третий еврей увидел царя и поклонился. Царь спросил: - Откуда ты меня узнал? - Вылитый рупь! - отвечал еврей. *

22 мая. (...) Был у Горького. Он только что приехал из Москвы. По дороге к нему встретил Родэ - на извозчике. Тот помахал мне ручкой. Я подошел. Родэ показал мне бумагу, что для литераторов! специально сюда приезжает Комиссия (для обсуждения вопроса о пайках), и сказал: "Вы к Горькому? Не ходите. Устал Алексея Максимович!" Родэ, оберегающий Горького от меня! Я сказал, чт! авось Горький сам решит, хочет он меня видеть или нет,- и все же| по дороге оробел. После Москвы Горький приезжает такой измучен-1 ный. Я сел в садике насупротив. Сидела какая-то старуха в синим очках. Потом к ней подошли двое - старичок и женщина.- Ну! что? - спросила старуха.- Плохо! - сказал старичок.- Простояв весь день напрасно. (И он открыл футляр и показал серебр. ложки! Никто не покупает. Все пришли на рынок с товарами, одни продав! цы, а покупателей нет. Да и продуктов нет никаких.

Тут я узнал, что уже 20 м. шестого, и пошел к Горькому. Меня окликнул Шкловский, и мы пошли через кухню (парадный заперт). Вошли - Горький в прихожей говорит по телефону. Говорит и кашляет. Я ему: "Если вы очень устали, мы скажем все Валентине Михайловне (Ходасевич).- Нет, уж лучше прямо (без улыбки). Идите. (Нет уже его прежнего со мною кокетства, нет игры, нет милого "театра для себя", который бывает у Горького с новыми людьми, которых он хочет почему-то примагнитить.) Мы вошли, он усталый, но бодрящийся, сел и стал слушать. Я сказал ему про инж. Денисова.- Это тот, что жену задушил? - Нет, другой,- и я рассказал все.- Ну, что ж, отлично! - сказал он с полным равнодушием. Никакого интереса к Дому Искусств у него нет. Литераторы чужды ему совершенно. Немного оживился, когда Шкл. стал говорить ему о Всеволоде Иванове.- "Неужели у него штанов нет? Нужно будет достать... Нужно будет достать". Второе дело: мое письмо к Гржебину. По поводу плохо изданных книг. Я дал Горькому прочитать. Он читал по-горьковски, как он читает все: медленно, строка за строкой. Он никогда не пробегает писем, не ищет главного, пропуская второстепенное, а читает добросовестно, по-стариковски, в очках. Кончил и сказал равнодушно: "Ну что ж, устраивайте коллегию: вы, Лернер и Ходасевич. Чего же лучше". Но я видел, что лично ему все равно. Он охладел и к Гржебину. Это уже третье охлаждение Горького. Я помню его влюбленность в Тихонова. На первом месте у него был Тихонов и Тихонов. Без Тихонова он не дышал. Во всякое дело, куда его приглашали, звал Тихонова. Потом его потянуло к более толстому, Гржебину. За Гржебина он был готов умереть. И вот теперь еще более толстый Родэ. Но как он утомлен: хрипит. Мы ушли - он не задерживал. К сожалению, Шкловский услыхал, что я ругаю проредактированных Эйхенбаумом "Карамазовых", и взъелся. Эйхенбаум сделал такое: ему поручили редактировать "Бр. Карамазовых". Он засел минут на десять, написал пять-шесть примечаний: "Шиллер - германский поэт", "Белинский - критик 30-х и 40-х гг.",- и больше ничего! И больше ничего. Получил огромную полистную плату и поставил сейчас же после Достоевского свою фамилию. "Под редакцией Б. М. Эйхенбаума". Шкловский объяснял это тем, что Эйх.- другой литературной школы, других убеждений. Но какие же литературные убеждения могут превратить корректуру в редактуру - и двухчасовую работу оценить как двухлетнюю! Если это не хулиганство, то беспросветная тупость. Мы пришли в "Дом Иск.". Вечер Ходасевича. Народу 42 человека - каких-то замухрышных. Ходасевич убежал на кухню: - Я не буду читать. Не желаю я читать в пустом зале.- Насилу я его уломал.

24 мая. Вчера в Доме Искусств увидел Гумилева с какой-то бледной и запуганной женщиной. Оказалось, что это его жена Анна Николаевна, урожд. Энгельгардт, дочь того забавного нововременского историка литературы, к-рый прославился своими плагиатами. Гумилев обращается с ней деспотически. Молодую хорошенькую женщину отправил с ребенком в Бежецк - в заточение, а сам здесь процветал и блаженствовал. Она там зачахла, поблекла, он выписал ее сюда и приказал ей отдать девочку в приют в Парголово. Она - из безотчетного страха перед ним - подчинилась. Ей 23 года, а она какая-то облезлая; я встретил их обоих в библиотеке. Пугливо поглядывая на Гумилева, она говорила: - Не правда ли, девочке там будет хорошо? Даже лучше, чем дома? Ей там позволили брать с собой в постель хлеб... У нее есть такая дурная привычка: брать с собой в постель хлеб... очень дурная привычка... потом там воздух... а я буду приезжать... Не правда ли, Коля, я буду к ней приезжать...

Денег по-прежнему у меня нет ни копейки. (...) Черт знает что! Болтаюсь зря 20 дней - писать хочется необычайно. Хлеба опять нет.

Вчера вечером в Доме Искусств был вечер "Сегодня", с участием] Ремизова, Замятина - и молодых: Никитина, Лунца и Зощенко. Замятин в деревне - не приехал. Зощенко - темный, больной, милый, слабый, вышел на кафедру (т. е. сел за столик) и своим еле слышным голосом прочитал "Старуху Врангель" - с гоголевскими интонациями, в духе раннего Достоевского. Современности не было никакой - но очень приятно. Отношение к слову - фонетическое.

Для актеров такие рассказы - благодать. "Не для цели торгов! ли, а для цели матери" - очень понравилось Ремизову, к-рый даже толканул меня в бок. Жаль, что Зощенко такой умирающий: у него как будто порвано все внутри. Ему трудно ходить, трудно говорить: порок сердца и начало чахотки. (...) Человек было 150, не больше. Лунц (за которого я волновался, как за себя) очень дерзко (почти развязно) прочитал свой сатирич. рассказ "Дневник Исходящей "'s. До публики не дошло главное: стилизация под современный жаргон: "выход из безвыходного положения", "наконец, иными словами, в-четвертых" и т. д. Смеялись только в несмешных местах, относящихся к фабуле. Если так происходит в Петербурге, что же в провинции! Нет нашей публики. Нет тех, кто может оценить иронию, тонкость, игру ума, изящество мысли, стиль и т. д. Я хохотал,- когда Лунц говорил "о цели своих рассуждений", и нарочно следил за соседями: сидели как каменные. В антракте вышел немолодой блондин, сын Фофанова, Константин Олимпов,. и, делая вид, что он бунтует, благополучно прокричал свои вдохновенные вопли о том, что он пролетарий, что он нарком всего мир! и т. д. Публика визжала и хлопала - но в меру, словно по долгя службы.

25 мая. Замятин в Холомках, Тихонов в Москве, а между тем номе! "Литературной Газ." сверстан - и нужно его печатать. Штрайх (выпускающий) дал вчера 2 номера: мне и другому редактор! Волынскому. Нужно было спешно за ночь продержать корректур РУ- <->

26 мая. Утром в Пскове. Иду в уборную 1-го класса, все двери от рваны, и люди испражняются на виду у всех. Ни тени стыда. Разговаривают - но чаще молчат. Сдать вещи на хранение - двухчасовая волокита: один медленнейший хохол принимает их, он же расставляет их по полкам, он же расклеивает ярлычки, он же выдает квитанции. Как бы вы ни горячились, он действует методически, флегматически и через пять минут объявляет:

- Довольно.

- Что довольно?

- Больше вещей не возьму.

- Почему?

- Потому что довольно.

- Чего довольно?

- Вещей. Больше не влезет.

Ему указывают множество мест, но он непреклонен. Наконец, являет[ся] некто и берет свои сданные вчера вещи. Тогда взамен его вещей он принимает такую же порцию других. Остальные жди.

- Скорее приходите за вещами,- говорит он.- Бо тут много крыс, и они едят мои наклейки.

На свое счастье, я на вокзале встретил всех пороховчанок, коим читал некогда лекции. Они отнеслись ко мне сердечно, угостили яйцом, постерегли мой чемодан, коего я вначале не сдал, и т. д.

На вокзале в зале III класса среди других начальствующих лиц висит фотогр. портрет Максима Горького - рядом с портретом Калинина. Визави картины Роста - о хлебном налоге.

Говорит по совести Советская власть: Не пришлось крестьянству пожить всласть, Не давали враги стране передышки, Пришлось забирать у фронта излишки.

Рвал на себе Наркомпрод волосы, А мужички не засевали полосы, Потому "оставляют на крестьянск[ий] рот" И ничего в оборот.

Теперь, по словам Роста, будет иначе:

Не все, что посеял, лишь часть отвали - Законную меру, процент с десятины, А все остальное твое - не скули. Никто не полезет в амбар да в овины. Расчет есть засеять поболе земли, Пуды государству, тебе же кули.

К первому Мая псковским начальством б[ыла] выпущена такая печатная бумага, расклеенная всюду на вокзале: "Мировой капитал, чуя свою неминуемую гибель, в предсмертной агонии тянетса окровавленными руками к горлу расцветающей весны обновленного человечества. Вторая госуд. Типография. 400 (экз) Р. В. Ц. Псков".

Вот вполне чиновничье измышление. Все шаблоны взяты из газет и склеены равнодушной рукой как придется. Получилось* "горло весны" все равно. Канцелярский декаданс!

Барышня в лиловом говорит: "Это не фунт изюму!", "Побачим, що воно за человиче", мужа называет батько и т. д.

Сдуру я взял огромный портфель, напялил пальто и пошел в го-| род Псков, где промыкался по всем канцеляриям и познакомился с бездной народу. Добыл лошадь для колонии и отвоевал Вельское Устье. Все время на ногах, с портфелем, я к 2 часам окончательна сомлел. Пошел на базарчик поесть. Уличка. Вдоль обочины тротуа-1 ров справа и слева сидят за табуретками бабы (иные под зонтиками), продают раков, масло, яйца, молоко, гвозди. Масло 13-16 tJ рублей. Яйцо - 600 р. штука. Молоко l'/г тыс. бутылка. Я купил! 3 яйца и съел без соли. Очень долго хлопотал в Уеисполкоме, чтобы мне разрешили пообедать в "Доме Крестьянина" (бывш Дворян! ское Собр.), наконец мне дали квиток, и я, придавленный своим пальто и портфелем, стою в десятке очередей-получаю: кислые щи (несъедобные), горсть грязного гороху и грязную дерев, ложку. После всей маяты иду через весь город на Покровскую к Хрисанфову (Завед. отделом Наробраза) - и сажусь по дороге на скамейку. Эти б[ыл] мой первый отдых. Солнце печет. Две 30-летние мещанки! (интеллигентн. вида) сходятся на скамье - "Купила три куры за 25 фунтов соли! Это к[а]к раз у которой мы петуха купили... Соль все! таки 2 200 р.". Потом шушукаются: "Там у меня служит знакомая барышня, в отделе тканей, она меня и научила: подай второе заявление и получай вторично. Я получила второй раз и третий раз! Барышня мне сказала: мы по двадцать раз получаем!" Я смотрю на говорящих: у них мелкие, едва ли человеческие лица, и ребенок, которого одна держит, тоже мелкий, беспросветный, очень скучный! Таковы псковичи. Черт знает как в таком изумительном городе! среди таких церквей, на такой реке-копошится такая унылая и бездарная дрянь. Ни одного замечательного человека, ни одной истинно человеческой личности. Очень благородны по строгим линиям Поганкины палаты (музей). Но на дверях рука псковича начертала:

Я вас люблю, и вы поверьте, . Я вам пришлю блоху в конверте.

А в самом музее недавно произошло такое: заметили, что внезапно огромный наплыв публики. Публика так и прет в музей и всё чего-т! ищет. Чего? Заглядывает во все витрины, шарит глазами. Наконец какой-то прямо обратился к заведующему: показывай черта. Оказывается, пронесся слух, что баба тамошняя родила от коммунист! черта - и что его спрятали в банку со спиртом и теперь он в музее Вот и ищут его в Поганкиных палатах.

3 июня. У Горького. Он сидел и читал "Последние Известия", где перепечатан фельетон И. Сургучева о нем 16. Мы поговорили о Доме Искусств - доложили о каком-то Чернышеве. Вошел молодой человек лет 20. "Я должен вам сказать,- сказал Горький,- что нет отца вашего". Наступило очень долгое молчание, в течение которого Горький барабанил по столу пальцами. Наконец молодой ч[елове]к сказал: плохо. И опять замолчал. Потом долго рассуждали, когда отец был в Кронштадте, когда в Ладоге, и молодой человек часто говорил неподходящие слова: "видите, какая штука!" Потом,уходя, он сказал:

- Видите, какая штука! Он умер сам по себе - своими средствами... У него желудок был плох...

Когда он ушел, Горький сказал:

- Хороших мстителей воспитывает Советская Власть. Это сын д-ра Чернышева. И догадался он верно, его отец действительно не расстрелян, но умер. Умер. Это он верно. Угадал.

Потом доложили о приходе Серапионовых братьев, и мы прошли в столовую. В столовой собрались: Шкловский (босиком), Лева Лунц (с брит, головой), франтоватый Никитин, Константин Федин, Миша Слонимский (в белых штанах и с открытым воротом), Коля (в рубахе, демонстр. залатанной), Груздев (с тросточкой).

Заговорили о пустяках.- Что в Москве? - спросил Горький.- Базар и канцелярия!-ответил Федин.- Да, туда попадаешь, как в паутину,- сказал Горький.- Говорят, Ленин одержал блестящую победу. Он прямо так и сказал: нужно отложить коммунизм лет на 25. Отложить. Те хоть и возражали, а согласились.- А что с Троцким? - Тр. жестоко болен. Он на границе смерти. У него сердце. У Зиновьева тоже сердце больное. У многих. Это самоотравление гневом. Некий физиологический фактор. Среди интеллигентных работников заболеваний меньше. Но бывшие рабочие - вследствие непривычки к умств. труду истощены до крайности. Естественное явление.

Н. Н. Никитин заговорил очень бойко, медленно, солидно - живешь старым запасом идей, истрепался и т. д.

Горький: - Ах, какого я слышал вчера куплетиста, талант. Он даже потеет талантом:

Анархист с меня стащил Полушубок теткин. Ах, тому ль его учил Господин Кропоткин.

И еще пел марсельезу, вплетая в нее мотивы из "Славься ты, славься!".

Н. Н. Никитин и тут нашел нужное слово, чему-то поддакнул, с чем-то не согласился. Федин рассказал, как в Москве его больше всего поразило, как мужик влез в трамвай с оглоблей. Все кричали, возмущались - а он никакого внимания.

- И не бил никого? - спросил Горький.

- Нет. Проехал куда надо, прошел через вагон и вышел на пе^ редней площадке.

- Хозяин! - сказал Горький.

- Ах, еще о деревне,- подхватил Федин и басом очень живо, изобразил измученную городскую девицу, к[ото]рая принесла в деревню мануфактуру, деньги и проч., чтобы достать съестного. "Деньги? - сказала ей баба.- Поди-ка сюда. Сунь руку. Сунь, не бойся. Глубже, до дна... Вся кадка у меня ими набита. И каждый день муж играет в очко - и выигрывает тысяч 100-150". Барышня в отчаянии, но улыбнулась. Баба заметила у нее золотой зуб сбоку J "Что это у тебя такое?" - "Зуб".- "Золотой? Что ж ты его сбоку спрятала? Выставила бы наперед. Вот ты зуб бы мне оставила! Оставь". Барышня взяла вилку и отковыряла зуб. Баба сказала. "Ступай вниз, набери картошки сколько хошь, сколько поднимешь" Та навалила столько, что не поднять. Баба равнодушно: "Ну отсыпь".

Горький на это сказал: "Вчера я иду домой. Вижу в окне светЛ Глянул в щель: сидит человек и ремингтон подчиняет. Очень углублен в работу, лицо освещено. Подошел милиционер, бородатый, тоже в щель, и вдруг:

- Сволочи! Чего придумали! Мало им писать, как все люди, нет, им и тут машина нужна. Сволочи.

Потом Горький заговорил о рассказах этих молодых людей. Pac-J сказы должны выйти под его редакцией в издательстве Гржебина Заглавие "Двадцать первый год".

"Позвольте поделиться мнениями о сборнике. Не в целях дидактических, а просто так, п. ч. я никогда никого не желал поучать! Начну с комплимента. Это очень интересный сборник. Впервые та! кой случай в истории литературы: писатели, еще нигде не печатавшиеся, дают литературно значительный сборник. Любопытная книга, всячески любопытная. Мне как бытовику очень дорог ее общий тон. Если посмотреть поверхностно: контрреволюционный сборник. Но это хорошо. Это очень хорошо. Очень сильно, правдиво. Есть какая-то история в этом, почти физически ощутимая, живая и трепетная. Хорошая книжка".

Очень много говорил Горький о том, что в книге, к сожалению^ нет героя, нет человека:

"Человек предан в жертву факту. Но мне кажется, не допущена ли тут в умалении человека некоторая ошибочка. Кожные раздражения не приняты ли за нечто другое? История сыронизировала, и очень зло. Казалось, что р[еволю]ция должна быть торжеством идей коллективизма, но нет. Роль личности оказалась огромной. Например, Ленин или Ллойд Джордж. А у вас герой затискан! В кажд. данном рассказе недостаток внимания к человеку. А все-та! ки [в жизни] человек свою человечью роль выполняет..."

Поговорив довольно нудно на эту привычную тему, Горький, \ конечно, перешел к мужику.

"Мужик, извините меня, все еще не человек. Он не обещает быть таковым скоро. Это не значит, что я говорю в защиту С[оветской] Вл[асти], а в защиту личности. Героев мало, часто они зоологичны, но они есть, есть и в крестьянстве - рождающем своих Бонапартов. Бонапарт для данной волости...

Я знаю, что и в Чрезвычайке есть герои. Носит в известке костей своих - любовь к человеку, а должен убивать. У него морда пятнами идет, а должен. Тут сугубая Достоевщина... Недавно тут сидел человек и слушал рассказы [чек]иста. Тот похвалялся черт знает каким душегубством. И вдруг улыбнулся. Все-таки улыбнулся. Тот человек обрадовался: "Видите, даже [чек]ист улыбнулся. Значит, и в нем человеческое". Это вроде луковицы у Достоевского ("Бр. Карамазовы]"). Луковички - и от них надо отрешиться. (Вообгц.е в этой речи, как и во всех его статьях и речах, очень часто это нудное надо, а он думает, что он не дидактик!) Не забудьте и о женском поле. Там тоже много героев. Вот, напр., одна - в Сибири: с упрямством звонит в свой маленький колокольчик: "Это не так". Звонит: "Это не так! Я не. согласна!" Все мы в мир пришли, чтобы не соглашаться. Гредескула в герои не возведешь. Человек у вас чересчур запылен".

Вся эта речь особенно кочевряжила Шкловского, который никаких идеологий и вообще никаких надо не признает, а знает только "установку на стиль". Он сидел с иронической улыбкой и нервно ковырял пальцем в пальцах правой босой ноги, вскинутой на левую. Наконец не выдержал. "Я думаю, Алексей Максимович,- сказал он глухо,- человек здесь запылен оттого, что у авторов были иные задачи, чисто стилистического характера. Здесь установка на стиль".

- Я принял это во внимание. Но за этим остается еще то, о чем я говорю. (...)

8 июня. Забыл записать, что в воскрес. Горький говорил о Сургучеве. Я прочитал в "Последи. Известиях" преглупый фельетон Сургу-чева "М. Горький". В фельетоне сказано, что Горький привык сидеть на бриллиантовых тронах и вообще нетерпим к чужому мнению, будто бы он, Сургучев, разошелся с Горьким после одного пустякового спора.

- Охота вам была водиться с таким идиотом! - сказал я.

- Нет, он человек даровитый,- сказал Горький.- У него есть хорошая повесть. (Он назвал заглавие, я забыл.) (...)

3 июля. Мы уже две недели в Холомках. Я бегаю по делам колонии и ничего не делаю. (...)

За 40 дней я 30 раз ездил в город на гнусной лошади и на телеге, которую из деликатности зовут только бедой, а не чумой, дыбой.

5 июля. Я единолично добыл Колонию Вельское Устье, добыл сад, из-за сада я ездил в город 4 раза, из-за огорода 1 раз, из-за покосов

4 раза (сперва дали, потом отняли), добыл две десятины ржи, деся-, тину клевера, добыл двух лошадей, жмыхи, я один безо всякой! помощи. Ради меня по моей просьбе Зайцев отделал верх для коло-, нии, устроил кухню, починил окна и замки на дверях. Я добыл] фураж для лошадей - и, что главное, добыл второй паек для всея членов колонии и их семейств - паек с сахаром и крупой.

Все это мучительная неподсильная одному работа. Из-за этого я был в Кремле, ездил в Псков, обивал пороги в Петербургски" канцеляриях. (...) Здесь на меня смотрят как на приказчика и говорят:

- Когда же будут дрова? Корней Ив., вы приняли меры, чтобы были дрова? (...) Добужинского я не понимаю: такой джентльмена художник с головы до ног - неужели он будет настаивать, чтобьи все эти отвратительные порядки, в которых нет ни справедливости! ни уважения к чужому труду, продолжались. (...)

6 июля. Бедные здешние учительницы! В Вельском Устье советская власть дала им школу для колонии. В двух небольших комнатка! ютятся 30 девочек и 8 учительниц. Одиночества ни у одной. Ни книжку почитать, ни полежать. Девочки грубые, унылые, с пои! лым[и] умишками взрослых мещанок. Ни игры, ни песни их не интересуют. Души практические - до смешного. Учительница естест-воведения позвала, напр., девочек на экскурсию. Хотела объяснит^ им возникновение грибов, побеседовать о грибнице и т. д Даже при готовила микроскоп. Но девочек во всем этом интересовало одно-грибы. Каждая норовила собрать побольше, нанизать их на нитку, и ни одну не заинтересовали ни клеточки, ни ядрышки, ничего. На следующий день пошли собирать травы для гербария. Девочка собирали только один злак: тмин, из которого и вылущивали семечки,- остальное их не интересовало нисколько. Учительницы тоже не гении: когда ни подойдешь к школе, из нее из окон уныло вися! мокрые чулки - сохнут. (...)

10 июля. Сегодня меня очень взволновала встреча с крестьянином! Овсянкиным. Это хитроватый -актер, талантливый, прелестно! изящный. Речь его - бисер. Подъезжая к Холомкам, он остановил^ ся, слез с тележки и рассказал мне историю с князем Гагариным^ История ужасная. "Вот на этом самом месте была моя рожь, когда] евонный дом еще строился. Были четыре полосы его, пятая моя. Я с весны сказал ему: - Ваше с[иятель]ство, не троньте мою рожь, не сомните ее.- Нет, нет, не беспокойся, я ее даже колышками отгорожу.- Приходит лето, иду я сюда, вижу на моей полосе - ка-| менья. Князь свалил на мою полосу каменья для постройки. Я к нему. Его нет. Застаю князя Льва, его сына.- Ваше сиятельство, я к вашей милости.- Чего тебе, Игнаша? - Неправильно вы с моей рожью поступили...- Я, дорогой, ничего не знаю... вот приедет отеЦ| разберет...- Через день прихожу я опять- к старику: ваше сия тельство, так и так. Вдруг молодой как кинется на меня: - А, ме

Tb _- своротил

завец, ты опять пришел!-как начнет ме"яJ^?bI и сует мою мне шею и все душит... а потом схватил меня за ^ денщики из "срДУ в каменья. Народ кругом стоит, смотр*i ^ щ тьгчет. Петербурга были приехатчи - а он меня морд ^ сиятеЛь-

кРовь по морде бежит, что вода. Я только и говор ^ ^ при

СТВо! ваше сиятельство! а он испугался - отпу я старИк,

в^м народе на колени: - Игнаша, прости меня, вид . ^ " князь, а перед тобой на коленях.- А я ему f0"80^ сталИ. Вы сиятельство, не просил, чтобы вы предо мной на колен? на

"ми по собственной воле стали.- Тут он и Лева TРУ*"T1шъКкР!. меня с"ова и стали загонять меня в Д0"^-"8 впихнули

А" вырываюсь, кричу: караул! думаю: убьют Не.он и

меня в дверь, князь вынул рубль и дает мне: - Вот тео , *o

сердись.- я сказал ем/_ не нужно мне рубля; ты T*Tъ человек, князь, а с побирашкой связался. Стыдно тебе.--*Р течет. Я к ручью. А шея не ворочается. Хочу слово сказать ^голосу "ет. Доктор Феголи лечил меня, лечил месяца два* - и он вам ск *Ая пошел к Николаю Угоднику и стал молиться: Никола Уг°Дник, поломай ему либо руку, либо ногу. Так по-моему и вы ш-*о. Он сломал себе ногу. Я к нему подошел: - А помнишь, ваше сиятельство, как ты мне шею душил? Вот тебя Господь и наказал.

А потом, когда изделалась революция, мы пришли все округ ст ли, а он вышел и говорит: "Товарищи, я вас никогда не забижал, будьте милостивы, не губите меня". А мы думаем: "ладно!" А он "ас и конями топтал и без рубля не выходи, все штрафовал. То овцу поймает, то корову. "Я,- говорит,- обведу Холомки этакой решеткой и на ней ножи приноровлю, чтобы ваши овцы носом тыкались - и кровавились". А мы думаем: "ладно". Вот и дотыкались. Дочка его Софья Андреевна ходит, бывалича, по избам: "дай, Иван Федосеевич, хлебца", "дай, Анна Степановна, хлебца". Отрежешь ей кусочек, она в муфточку: "спасибо, благодарю тебя", и руку жмет. А прежде к ней не подступись. Было рукой не достать".

Это все меня очень взволновало. Я никак не ожидал, чтобы либеральнейший князь, профессор вдруг дошел до такого мордобоя.

ДУмал, что это было с ним только раз, в пылу горячности, в виде припадка, но в тот же день Луша рассказала мне, что он этаким же

манером душил Лизавету.

Сегодня я написал Коле укоризненное письмо. Он зашалопайст-

в°вал. Хочу, чтоб опомнился'7.

15 июля. Я стал форменным приказчиком Колонии. (...) Добыл для Народного Дома керосину. Ура! Удалось сделать так, что нам дали и Роясь, и овсяную муку. Везу и то и другое в Холомки. Перед этим читаю в Детской Библиотеке лекцию о Достоевском. Присутствует вся

Доктор Феголи, к которому я обратился за справкой, подтвердил мне в точности все рассказанное Овсянкиным - Примеч. автора.

13 К. Чуковский

интеллигенция города. (...) Спрашиваю у г-жи Добужинской: кто разделит привезенные мною продукты на 26 частей? (...)

- Пусть разделит продукты М. Б. (так как на М. Б. лежит забота о шестерых - у нее ребенок и нет служанки).- Я ответил: тогда у вас будет два приказчика. Чук[овский] будет привозить вам продук-1 ты. Ч[уковская] будет их делить. А вы с Анной Густав, их есть.1 Это и есть настоящее разделение труда.

Тут я ушел и заплакал. С. А. увела меня к себе и утешала. Плакать было от чего. Проходит лето. Единственное время, когда можно писать. Я ничего не пишу. Не взял пера в руки. Мне нужен отдых. Я еще ни на один день не был свободен от хлопот и забот о колонии. А колонии и нету. Есть самоокопавшиеся дачники, которые не только ничем не помогли мне, но даже дразнят меня своим бездействием. Как будто нарочно: работай, дурачок, а мы посмотрим. (...)

6 августа. Ночь. Коля на именинах у Б. П. Ухарского. Здесь в деревне что ни день, то именины. Мы здесь около месяца, но мы уже праздновали именины Пети, священника (отца Сергия), г-жи Добужинской, учительницы Ольги Николаевны и т. д. и т. д. Все это мне чуждо до слез, и меня иногда разъяряет, что Коля вот уже больше месяца ничего не делает, а только справляет именины полузнакомых людей. Дождь, ветер. На столе у меня Блок, D. G. Rossetti, "Cristabell" Колриджа, "Бесы" Достоевского - но никогда, никогда я не б[ыл] так далек от литературы, как в это подлое лето. Я здесь не вижу никого, кому бы все это было хоть в малой мере нужно, а ежедневные столкновения с Анной Густавной и прочая канитель не располагает к работе над Блоком. Сейчас я читал Гершензона "Видение Поэта" - книжка плоская и туповатая, несмотря на свой видимый блеск. Почему, не знаю, но при всем своем образовании, при огромных заслугах, Герш. кажется мне человеком беи высшего чутья - ив основе своей резонером (еврейская черта! и тем больнее, что он высказывает мысли, которые дороги мне.

Сегодня событие: приезд Ходасевичей. (...)

7 авг. Лида написала пьесу о Холомках. Очень забавную18. Добу^ жинский сделал очень много рисунков: написал маслом своего сына Додю - в комнате - с красной книжкой, нарисовал углем княжну (очень похоже, но обидно для нее - слишком похоже, немолодая и черная), Милашевского (блистательный рисунок) и несколько карикатур: княжна на лошади вместе с зевающим Борисом Петровичем! и пр. Все это очень хорошо. Но когда заговариваешь с ним о хозяйстве, он морщится - и норовит переменить разговор. Ему не хочет! ся ни волноваться, ни работать для общего дела. (...)

11 авг. Только что вошел Добужинский и сказал, что Блок скончал! ся. Реву - и что де (оторван кусок страницы.- Е. Ч.).

Страница Зневмгиса. Холоиаси, гиолъ 1921 г.

4 (Густа. Никогда в жизни мне не было так грустно, как когда ал из Порхова - с Лидой - на линейке мельничихи - грустно амоубийства. Мне казалось, что вот в Порхов я поехал молодым веселым, а обратно еду - старик, выпитый, выжатый - такой I скучный, как то проклятое дерево, которое торчит за версту от Порхова. Серое, сухое - воплощение здешней тоски. Каждый дом в проклятой Слободе, казалось, был сделан из скуки - и все это превратилось в длинную тоску по Алекс. Блоку19. Я даже не думал о нем, но я чувствовал боль о нем - и просил Лиду учить вслух англ. слова, чтобы хоть немного не плакать. Каждый дом, кривой, серый, говорил: "А Блока нету. И не надо Блока. Мне и без Блока отлично. Я и знать не хочу, что за Блок". И чувствовалось, что все зти сволочные дома и в самом деле сожрали его -o т. е. не как фраза чувствовалась, а на самом деле: я увидел светлого, загорелого, прекрасного, а его давят домишки, где вши, клопы, огурцы, самогонка и - порховская, самогонная скука. Когда я выехал в поле, я не плакал о Блоке, но просто - все вокруг плакало о нем. И даже не, о нем, а обо мне. "Вот едет старик, мертвый, задушенный - без/ ничего". Я думал о детях - и они показались мне скукой. Думал о литературе - и понял, что в литературе я ничто, фальшивый фигляр - не умеющий по-настоящему и слова сказать. Как будто ci Блоком ушло какое-то очарование, какая-то подслащающая ложь - и все скелеты наружу.- Я вспомнил, как он загорал, благодатно, как загорают очень спокойные и прочные люди, какое, у него было - при кажущейся окаменелости ?- восприимчивое и подвижное лицо - вечно было в еле заметном движении, зыбли-лось, втягивало в себя впечатления. В последнее время он не выносил Горького, Тихонова - и его лицо умирало в их присутствии, но если вдруг в толпе и толчее "Всемирной Литературы" появляется дорогой ему человек - ну хоть Зоргенфрей, хоть Книпович - лицо, почти не меняясь, всеми порами втягивало то, что ему б[ыло] радостно. За три или четыре шага, прежде чем подать руку, он делал приветливые глаза - прежде чем поздороваться и вместо привета просто констатировал: ваше имя и отчество: "Корней Ив.", "Николай Степ.", произнося это имя как здравствуйте. И по телефону 6 12 00. Бывало, позвонишь, и раздается, как из могилы, печальный и густой голос: "Я вас слушаю" (никогда не иначе. Всегда так). И потом: Корней Иваныч (опять констатирует). Странно, что я вспоминаю не события, а вот такую физиологию. Как он во время чтения своих стихов - (читал он всегда стоя, всегда без бумажки, ровно и печально) - чуть-чуть переступит с ноги на ногу и шагнет полшага назад; - как он однажды, когда Любовь Дм. прочитала "Двенадцать" - и сидела в гостиной Дома Искусств, вошел к ней из залы с любящим и восхищенным лицом. Как лет 15 назад я видел его в игорном доме (был Иорданский и Ценский). Он сидел с женою О. Норвежского Поленькой Сас, играл с нею в лото, был пьян и возбужден, как на Вас. Острове он был на представлении пьесы Дымова "Слушай Израиль" и ушел с Чуйковым, как у Вяч. Ив[анова] на Таврической, на крыше, он читал свою "Незнакомку", как он у Сологуба читал "Снежную Маску", как у Острогорского в "Образовании" читал "Над слякотью дороги". И эту обреченную походку - и всегдашнюю невольную величавость - даже когда забегал в "Дом Лит." перехватить стакан чаю или бутерброд - всю эту непе-реда[ва]емую словами атмосферу Блока я вспомнил - и мне стало страшно, что этого нет. В могиле его голос, его почерк, его изумительная чистоплотность, его цветущие волосы, его знание латыни, немецкого языка, его маленькие изящные уши, его привычки, любви, "его декадентство", "его реализм", его морщины - все это под землей, в земле, земля.

Самое страшное было то, что с Блоком кончилась литература русская. Литература это работа поколений - ни на минуту не прекращающаяся - сложнейшее взаимоотношение всего печатного с неумирающей в течение столетий массой - и... (страница не дописана.- Е. Ч.)

В его жизни не было событий. "Ездил в Bad Nauheim". Он ничего не делал - только пел. Через него непрерывной струей шла какая-то бесконечная песня. Двадцать лет с 98 по 1918. И потом он остановился - и тотчас же стал умирать. Его песня была его жизнью. Кончилась песня, и кончился он.

(...) Худ. отдел в 1 '/2 года. Двух коров. Лит. отдел добыл в 1 месяц: Молочный пункт. На кажд. члена колонии по бутылке молока. Паек детской колонии (сахар, рожь, крупа и т. д.). Огород. Сад. 3 лошадей. 2 dec. ржи. 1 десят. клеверу. Ежемесячное получение жмыхов.

Организовал приток колонистов. Распропагандировал колонию.

Добуж. называет меня "неврастеником", "опасным и утомительным ч[елове]ком". Он говорит, что мне везет в такого рода делах. Сам он действительно трогательно и патетично в них беспомощен. Так-таки не достал пайков, не отвоевал лошадей, не послал никого за дровами. Он не знает, что для того, чтобы везло, нужно:

1. встать в 5 час. утра.

2. бегом побежать на мельницу - за хомутом.

3. побежать в Захонье за упряжью.

4. оставить семью без хлеба.

5. прошататься не евши по учреждениям.

6. вернуться домой и услышать

- В прошлом году здесь жилось хорошо и сытно, а теперь приехали "литераторы" - и всюду грязь, шум и проч.

20 или больше августа. Был Мстислав Валерианович у меня. Едва только я стал читать ему отрывки из этой тетради, он сказал, что все это "кухонные мелочи" и что я совершу пошлость, если кому-нибудь покажу изложенное здесь. (Вклеен лист.- Е. Ч.)

МОЙ ОТЗЫВ О РАБОТЕ АМФИТЕАТРОВА. ЭТОГО ОТЗЫВА АМФ. НИКОГДА НЕ МОГ МНЕ ПРОСТИТЬ.

В статейке Амфитеатрова много вычур. Если нужно сказать: "вскоре он умер", автор пишет: "судьба настигла его быстрою смертью". Ему нравятся такие выражения, как:

"Попытка, пропитанная самовлюбленностью", стр. 4

"Гений вклинил поэта" (3)

"Ползет отрава талантливой злости" (5)

Вот как на стр. 6-ой автор выражает ту мысль, что в одном романе д'Аннунцио слишком подчеркнул разницу лет двух супругов:

..."В ловко поставленном возрастном контрасте... д'Аннунциа поставил в рассчитанную противоположность торжествующей, поч бедоносной юности (он) и увядающей, покатившейся к вечеру^ своему жизни, уже ступившей на порог старости (она)"...

Все это похоже на пародию. Этот дешевый стиль декаданс сочеЧ тается с наивно-фельетонным:

"Титан музыки XIX века Рихард Вагнер".

"Виктор Гюго и Шекспир, сияющие в репертуаре великой артистки..."

Даже русский язык, обыкновенно столь добротный у автора! изменил ему на этот раз (...)

Но, конечно, все это было бы пустяк, ежели бы самое содержа-! ние статьи не было столь чуждо нашим задачам. Представим себе, что мы издаем "Евгения Онегина" ?- ив предисловии пишем: как не стыдно П[у]шк[ин]у, он проиграл вторую главу своего роман! В карты очень стыдно играть. Моральное негодование так охватил А[мфитеатро]ва, что он излил его на десяти страницах, а когда очнулся, было поздно: статья уже кончена. Между тем рома! "Огонь" есть роман об искусстве. В нем целая система эстетикш В то время, когда появился роман, взгляды, изложенные в этом романе, были новы, революционны, значительны. Предисловие доля но было тоже свестись, главным образом, к объяснению этих эстетических воззрений д'А[ннун]цио. В чем была их новизна? Как он! связаны с общеевропейским неоромантизмом той поры? С этого надо было начать, сделать это центром статьи20.

6 декабря 1921. Очень грущу, что так давно не писал: был в обыч-1 ном вихре, черт знает как заве[р]тело меня. Вчера вышли сразу три мои книжонки о Некрасове - в ужасно плюгавом виде21. Сейчас держу корректуру "Книги о Блоке", которая (книга) кажется мн! отвратительной. Вчера в оперном зале Народного Дома состояло! митинг, посвященный Некрасову по случаю столетия со дня er! рождения. Я бежал с этого митинга в ужасе. (...) когда мы пришли в оперный зал Народного Дома - всюду был тот полицейский, казенный, вульгарный тон, который связан с комиссарами. Погод! была ужасная, некрасовская. Мокрый снег яростно бил в лицо. (..-?

12 декабря 1921 года. На днях объявилась еще одна родственница Некрасова - г-жа Чистякова. Ко мне прибежала внучка Еракова, Лидия Михайловна Давыдова, и сказала, что в Питере найдена ею "Луша", дочь Некрасова, с которой она вместе воспитывалась и т. д. И дала мне адрес: Николаевская, 65, кв. 9. Я пошел туда.

Мороз ужасный. Петербург дымится от мороза. Открыла мне маленькая, горбоносая старушка, в куцавейке. Повела в большую, хорошо убранную холодную комнату.

- Собственно, я не дочь Некрасова, а его сестра. Я дочь одной деревенской женщины и Некрасова-отца...

В комнате большая икона Иисуса Христа (которого она называет "Саваофом") и перед иконой неугасимая лампадка... с керосином. Мы с нею оживленно болтали обо всем. Она рассказала мне, что знаменитую "Зину", "Зинаиду Николаевну"-Некрасов взял из Публичного дома, что эта Зина перед смертью обокрала его и т. д.

Вот за стеною Мура уже начала свои словесные экзерцисы; кричит: А-ва! А-ва! Ава - значит собака. Кроме того, это самое легкое слово. Случается, что она, желая поговорить, выговаривает бессмысленно ава и только потом притягивает к этому крику значение: показывает картинку с собачкой. Раньше фонетика, а потом семантика. Заумное слово уже после произнесения становится "умным". (...)

Сейчас сяду составлять для Сазонова антологию поэтов. Ой, как мне хочется писать, а не стряпать книжонки.

Декабрь 19, понедельник. (...) Сегодня я буду читать "Воспоминания о Блоке" - в четвертый раз. От Кони - хвалебное письмо по поводу моих книжек о Некрасове22. Был вчера у Ходасевича, он читал мне свою прекрасную статью об Иннокентии Анненском23. Статья взволновала меня и обрадовала. Вдруг мне открылось, что Ходасевич, хоть и небольшой человек, но умеет иногда быть большим, и что у него есть своя очень хорошая линия. (...)

24 декабря. Сейчас от Анны Ахматовой: она на Фонтанке 18 в квартире Ольги Афанасьевны Судейкиной. "Олечки нет в Петербурге, я покуда у нее, а вернется она, надо будет уезжать". Комнатка маленькая, большая кровать не застлана. На шкафу - на левой дверке - прибита икона Божьей Матери в серебряной ризе. Возле кровати столик, на столике масло, черный хлеб. Дверь открыла мне служанка-старуха: "Дверь у нас карактерная". У Ахм. на ногах плед: "Я простудилась, кашляю". Мы беседовали долго. (...)

- У меня большая неприятность с "Петрополисом". Они должны были заплатить мне 9 миллионов, но стали считать "по валюте" - и дали только четыре. Я попросила Алянского сходить к ним Для переговоров, они прислали мне грубое письмо: как я смела разговаривать с ними через третье лицо - и приглашают меня в Правление в понедельник! Нахалы. Я ничего не ответила им, а послала им их письмо обратно. Теперь приходил Лозинский, говорит, что я обидела Блоха и т. д.... Скоро выходят "Четки". Ах как я не люблю этой книги. Книжка для девочек. Вы читали журнал "Начала"? -! Нет,- сказал я,- но видел, что там есть рецензия о вас.- Ах, да! -! сказала она равнодушно, но потом столько раз возвращалась к это! рецензии, что стало ясно, какую рану представляет для нее эт! глупая заметка Чудовского.- Я, конечно, желаю Анне Радловой всякого успеха, но зачем же уничтожать всех других" (в рецензии уколы по адресу Блока, Ахматовой, Белого)... Я сказал: - Зачем] притворяться. Будем откровенны: Чудовский - махровый дурак, а Радлова - негодная калоша.- Я боюсь осуждать ее, грех осуждать, но...- сказала она и, видимо, была довольна.- Меня зову! в Москву, но Щеголев отговаривает. Говорит, что там меня ненавидят, что имажинисты устроят скандал, а я в скандалах не умен участвовать, вон и Блока обругали в Москве...- Потом старуха затопила у нее в комнате буржуйку и сказала, что дров к завтрему нет.- Ничего,- сказала Ахматова.- Я завтра принесу пилу, и мы вместе с вами напилим. (Сегодня я посылаю к ней Колю.) Она лежала на кровати в пальто - сунула руку под плед и вытащила оттуда свернутые в трубочку большие листы бумаги.- Это бале! "Снежная Маска" по Блоку. Слушайте и не придирайтесь к стилнЯ Я не умею писать прозой.- И она стала читать сочиненное ею либретто, которое было дорого мне как дивный тонкий комментарий к "Снежной Маске". Не знаю, хороший ли это балет, но разбор "Снежной Маски" отличный.- Я еще не придумала сцену гибели в третьей картине. Этот балет я пишу для Артура Сергеевича. Он попросил. Может быть, Дягилев поставит в Париже 24.

Потом она стала читать мне свои стихи и когда прочитала о Блоке - я разревелся и выбежал25.

Третьего дня я был у Замятина. Он переехал во "Всемирную"! Слава Богу! Для него было так мучительно бегать на заседания! Петерб. Стороны. Обедом угостили на славу - и вообще приласкали. Потом в комнату ввалился Щеголев - и полились анекдоты. Щеголев хохочет потрясающе, сед, крепок, лицо ленивое и добро! душное, но лукавое. Он рассказывал, как он помирился с Лернером. Были они, как два пушкиниста, в самой непримиримой вражде! Но с Пушкинских торжеств возвращались вместе с Замятиными! домой - через Неву, Лернер шел сзади один, вдруг случилась по! лынья. Через полынью доска. Все прошли по доске, один Лернер -! трусит. Пройдет два шага и назад. Тогда Щеголев - "с того берега! крикнул:

- Ну, Николай Осипович, идите смелей! Стыдно так трусить!

С тех пор они и помирились. Но Лернер все же вернулся назад! и пошел верхом, по мосту.

26 декабря, понедельник. (...) Был вчера с Лидой у Анненкова. О! сидит с женой - и вместе они переводят "Атлантиду" Бенуа. ПрсЯ буют. Квартирка чистенькая - много картинок. Я загадал: если эЛ

стану его дома, посвящу ему свою книжку о Блоке. Застал. Рассматривали вместе журнал "Петербург", только что присланный мне Белицким.

28 декабря 1921, среда. Вчера читал на [нрзб]утовских Курсах лекцию - бесплатно - в пользу уезжающих на родину студентов. Они живут в ужасных условиях. Установилась очередь на плиту, где тепло спать, один студент живет в шкафу, провел туда электрическое освещение. Ехать они хотят в багажном вагоне малой скоростью - багажом: 80 пудов студентов!

1 января. Встреча Нового Года в Доме Литераторов. Не думал, что пойду. Не занял предварительно столика. Пошел экспромтом, потому что не спалось. О-о-о! Тоска - и старость - и сиротство. Я бы запретил 40-летним встречать новый год. Мы заняли один столик с Фединым, Замятиным, Ходасевичем - и их дамами, а кругом были какие-то лысые - очень чужие. Ко мне подошла М. В. Ватсон и сказала, что она примирилась со мной. После этого она сказала, что Гумилев был "зверски расстрелян". Какая старуха! Какая ненависть. Она месяца 3 [назад] сказала мне: - Ну что, не помогли вам ваши товарищи спасти Г[умиле]ва?

- Какие товарищи? - спросил я.

- Б[ольшеви]ки.

- Сволочь! - заорал я на 70-летнюю старуху - и все слышавшие поддержали меня и нашли, что на ее оскорбление я мог ответить только так. И, конечно, мне было больно, что я обругал сволочью старую старуху, писательницу. И вот теперь - она первая подходит ко мне и говорит: "Ну, ну, не сердитесь..."

Говорились речи. Каждая речь начиналась:

- Уже четыре года...

А потом более или менее ясно говорилось, что нам нужна свобода печати. Потом вышел Федин и прочитал о том, что критики напрасно хмурятся, что у рус. лит. есть не только прошлое, но и будущее. Это задело меня, потому что я все время думал почему-то о Блоке, Гумилеве и др. Я вышел и (кажется, слишком неврастенически) сказал о том, что да, у литературы есть будущее, ибо русский народ неиссякаемо даровит, "и уже растет зеленая трава, но эта трава на могилах". И мы молча почтили вставанием умерших. Потом явился Марадудин и спел куплеты - о каждом из нас, причем назвал меня Врид Некрасова (временно исполняющий должность Н[екрасо]ва), а его жена представила даму, стоящую в очереди кооператива Дома Литераторов,- внучку Пушкина по прямой линии от г-жи NN. Я смеялся - но была тоска. Явился запоздавший Анненков. Стали показываться пьяные лица. (...) Потом пришли из

"Дома Искусств" - два шкловитянина: Тынянов и Эйхенбаум. Эйхенбаум печатает обо мне страшно ругательную статью - но все же он мне мил почему-то. Он доказывал мне, что я нервничаю, что моя книжка о Некрасове неправильна, но из его слов я увидел, что многое основано на недоразумении. Напр., фразу "Довольно с нас и сия великия славы, что мы начинаем"1 он толкует так, будто я желаю считать себя основоположником "формально-научногв метода", а между тем эта фраза относится исключительно к Некрасову

Тынянова книжка о Достоевском мне нравится2, и сам он -f всезнающий, молодой, мне нравится. Уже женат, бедный.

Потом Моргенштерн читал по нашему почерку - изумительно:^ Анненкову, которого видит первый раз, сказал: "У вас по внешности слабая воля, а на деле сильная. Вы сейчас - в самом расцвете и делаете нечто такое, от чего ожидаете великих результатов! Вы очень, очень большой человек".

Меня он определял долго, и все верно. Смесь мистицизма с реализмом и пр.

О Замятине сказал: зто подражатель. Ничего своего. Натура не! творческая.

Изумительно было видеть, что Замятин обиделся. Не показал:! жесты его волосатых рук были спокойны, он курил медленно,-! но обиделся. И жена его обиделась, смеялась, но обиделась. (Анненков потом сказал мне: "Заметили, как она обиделась".)

Потом меня подозвал к себе проф. Тарле - и стал [вести] тщ утонченную, умную, немного комплиментарную беседу, которая становится у нас так редка. Он любит мои писания больше, че! люблю их я. Он говорил мне: "У вас есть две классические статьи -Ш классические. Их мог бы написать Тэн. Это - о Вербицкой и о Нате Пинкертоне. Я читаю их и перечитываю. И помню наизусть...! И стал цитировать. Рассказывал свой разговор со скульптором Иннокентием Жуковым. "Я говорю ему: знаете в Лувре-Sclavil Микель Анджело. Я только теперь, будучи в Париже, всмотрелся в них как следует. Какая мощь и проч. А он мне: - Да, французы по части техники - молодцы". Французы! Микель Анджело-! француз! И каково это: по части техники!

Анненков попросил Тарле дать текст к его портретам коммуна! ров3. Тот согласился.

А в зале происходили чудеса. Моргенштерн - давал сеансы спи-^ ритизма. Ему внушили выхватить из четырех концов залы по челов веку. Он вошел, стал посередине, а зала - большая, а народу много, и вдруг как волк, быстро, быстро, кинулся вправо, влево! хвать -! хвать - в том числе и меня, без раздумья выстроил в ряд. И т. д., и т. д.

Утром мы пошли домой. Говорят, в Доме Искусств было еще! тоскливее. (...)

* Рабы (франц.).

Приехал из Ростова театр - ставит "Гондлу"4. Хочется мне пойти и поздравить Сологуба. Был у Белицкого - по поводу своей книжки о Блоке. (...)

2 января. Пишу для Анненкова предисловие к его книге. Он принес мне проект предисловия, но мне не понравилось, и я решил написать сам. Интересно, понравится ли оно ему5.

Писал о Мише Лонгинове6. Хочу переделать ту дрянь, к-рая была написана мною прежде.

13 февраля. Щеголев живет на Петербургской стороне. Это человек необыкновенно толстый, благодушный, хитроватый, приятный. Обаятелен умом - и широчайшей русской повадкой. Недавно говорит мне: "Продайте нам ("Былому") две книжки". Я говорю: "С удовольствием". Изготовил две брошюры о Некрасове, говорю: "Дайте пять миллионов!" Щеголев: "С удовольствием". Потом ходила моя жена, ходил я, не дает ни копейки. Дал как-то один миллион - и больше ничего.- "У самого нет". И правда: сын его сидит без папирос,- дальше некуда. А у меня ни одного полена. Я с санками ходил во Всемирную, выпросил поленьев двенадцать, но вез по лютому морозу, без перчаток, поленья рассыпаются на каждом шагу, руки отморозил, а толку никакого. Я опять к Щеголеву: " Ради бога, отдайте хоть рукописи".- "Да вам деньги на что?" - "А мне на дрова".-* "На дрова?" - "Да!" - "Так что же вы раньше не сказали? Завтра же будут вам дрова. Пять возов!" Я в восторге. Жду день, жду два. Наконец моя жена идет сама к дровянику (адрес дровяника дал Щ[еголев]) - и тот говорит: "С удовольствием послал бы, но пожалуйте денежки, а то г-н Щеголев и так должен мне слишком много". Мы купили у него воз,- а я достал денег, отнес Щеголеву миллион и взял назад свои рукописи. С тех пор мы стали приятелями. Оказывается, он знаменит своим несдержанием слова. Это тоже в нем очаровательная черта - как это ни странно. Она к нему идет. Еще никогда он не сдержал своих обещаний. Вчера я с Замятиным были у него в гостях. Чтобы оживить вечер, я предложил рассказать, как кто воровал, случалось ли кому в жизни воровать. Щеголев медленно, со вкусом рассказал:

- Есть в Москве Мария Семеновна... Или была, теперь она пострадала от Чеки - а может, и снова возникла... У нее можно было пообедать и выпить. Очень хорошая женщина. И так у нее хорошо подавалось: графинчик спирту и вода отдельно. Хочешь, мешай в любую пропорцию. Ну вот я у нее засиделся, разговорился, а потом ушел - очень веселый. А были там еще какие-то художники - пили. (Пауза.) Художники казались ей подозрительны. Почему-то. На следующий день прихожу к ней, она ко мне: "Как вы думаете, не могли ли художники унести у меня одну вещь?" - "Какую?" - "Стакан-драгоценный, старинный".- "Неужели пропал?" - "Пропал!"- "Нет, говорю, ходожники едва ли могли".- "Тогда кто же его взял?" Она в отчаянии. Прихожу я домой и NN рассказываю о воровстве, NN идет к шкафу и достает стаканчик!" "Вы, говорит, вчера сами его принесли, показывали, расхваливали,- неужели это чужой?"

Даже при рассказе все огромное лицо Щеголева порозовело. I Кроме нас с Замятиным были и Щеголева, Анна Ахматова и приехавший из Москвы Чулков. Ахматова, по ее словам, "воровала только дрова у соседей", а Чулков и здесь оказался бездарен.

Он очень постарел, скучен, как паутина, и умеет говорить лишь j о Тютчеве, которым теперь "занимается". Душил нас весь вечер рассказами о том, как он отыскал такую-то рукопись, потом такую-то, и сначала был а один процент неуверенности", а потом и этот "один процент" исчез, когда к нему пришел покойный Эрнест Эдуардович Кноппе и сказал: был у меня в Париже знакомый и т. д. ...

Ахматова прочитала три стихотворения (...) два очень личных] (о своем Левушке, о Бежецке, где она только что гостила) и другое о Клевете, по поводу тех толков, которые ходят о ее связи с Артуром Лурье7.

Замечателен сын Щеголева, студент 18 лет, напускает на себя! солидность,- говорит басовито, пишет в "Былое" рецензии - по-детски мил - очарователен, как и отец.

Очень смеялась Ахматова, рассказывая, какую рецензию HanHJ] сал о ней в Берлине какой-то Дроздов: "Когда читаешь ее стихи, кажется, что приникаешь к благоуханным женским коленям, целуешь душистое женское плятье". Врочем, рассказывал Замятин, а она только смеялась8.

Щеголев-сын рассказал, что J. Гессен ругает в "Руле" Тана,! Адрианова, Муйжеля за то, что те согласились печататься в советской прессе, "а впрочем, как же было не согласиться, если тех, кто отказывался, расстреливали".

- И как они могут в этой лжи жить? - ужасается Ахматова.-

14 февраля. Был вчера у Ахматовой. На лестнице темно. Подошел к двери, стукнул - дверь сразу открыли: открыла Ахматова - она сидит на кухне и беседует с "бабушкой", кухаркой О. А. Судей-киной.

- Садитесь! Это единственная теплая комната. Сегодня только я заметил, какая у нее впалая <бе.чгрудая" грудь.'

Когда она в шали, этого не видно. Я стал говорить, что стихи "Клевета" холодны и слишком классичны.

- То же самое говорит и Володя (Шилейко). Он говорит, если I бы Пушкин пожил еще лет десять, он написал бы такие стихи. Не правда ли, зло?..

Дала мне сардинок, хлеба. Много мы говорили об Анне Нико-j лаевне, вдове Гумилева. "Как она не понимает, что все отношения к ней построены на сочувствии к ее горю? Если же горя нет, то нет и сочувствия". И потом по-женски: "Ну зачем Коля взял себе такую жену? Его мать говорит, что он сказал ей при последнем свидании:

- Если Аня не изменится, я с нею разведусь. Воображаю, как она раздражала его своими пустяками! Коля

вообще был несчастный. Как его мучило то, что я пишу стихи лучше его. Однажды мы с ним ссорились, как все ссорятся, и я сказала ему - найдя в его пиджаке записку от другой женщины, что "а все же я пишу стихи лучше тебя!". Боже, как он изменился, ужаснулся! Зачем я это сказала! Бедный, бедный! Он так - во что бы то ни стало - хотел быть хорошим поэтом.

Предлагали мне Наппельбаумы стать Синдиком "Звучащей Раковины"9. Я отказалась".

Я сказал ей: у вас теперь трудная должность: вы и Горький, и Толстой, и Леонид Андреев, и Игорь Северянин - все в одном лице - даже страшно.

И это верно: слава ее в полном расцвете: вчера Вольфила (Вольная философская ассоциация - Е. Ч.) устраивала "Вечер" ее поэзии, а редакторы разных журналов то и дело звонят к ней - с утра до вечера.- Дайте хоть что-нибудь.

- Хорошо Сологубу! - говорит она.- У него все ненапечатанные стихи по алфавиту, в порядке, по номерам. И как много он их пишет: каждый день по нескольку.

15 февраля. Вчера весь день держал корректуру Уитмэна. Всемирная Литеоатура солила эту книгу 2 года - и вот, наконец, выпускают. Коробят меня кое-где фельетонности, но в общем ничего. (...) Собираю матерьялы для журнала.

17 февраля. Пятница. (...) Занят переделками: футуристов и "Ах-матовойч. (...)

19 февр. 1922. Анненков: как неаккуратен! С утра пришел ко мне (дня три назад), сидел до 3 часов и спокойно говорит: "Я в час должен быть у Дункан!" (Дункан он называет Дунькой-коммунисткой.) Когда мы с ним ставили "Дюймовочку", он опаздывал на репетиции на 4 часа (дети ждали в лихорадке нервической)10, а декорации кончал писать уже тогда, когда в театре стала собираться публика! Никогда у него нет спичек, и он всегда будет вспоминаться, как убегающий от меня на улице, чтобы прикурить: маленький, изящный, шикарно одетый (в ботиночках, с перстнями, б котиковой шапочке) подкатывается шариком к прохожим: "Позвольте закурить". Один ответил ему: - Не позволю!

- Почему?

- Я уже десяти человекам подряд давал закуривать, одиннадцатому не дам!

Потом он ужасно восприимчив к съестному - возле лавок гастрономических останавливается с волнением художника, созерцающего Леонардо или Анджело. Гурманство у него поэтическое, и то, что он ел, для него является событием на весь день: вернувшись с пира, он подробно рассказывает: вообразите себе. Так же жаден он к зрительным, обонятельным и всяким другим впечатле-J ниям. Это делает из него забавного мужа: уйдя из дому, он обещает жене вернуться к обеду и приходит на третьи сутки, причем великолепно рассказывает, что, где и когда он ел. Горького портрет! начал и не кончил*. С Немировичем-Данченко условился, что придет писать его портрет, да так и не собрался, хотя назначил и день и час. Любят его все очень: зовут Юрочкой. Поразительно, как пр! такой патологической неаккуратности и вообще "шалости" - он успевает написать столько картин, портретов.

Вчера был с Замятиным у Алконоста: он говорит, что в первой! редакции мои воспоминания о Блоке разрешены. Неужели разрешат и во второй? Сяду сейчас за Игоря Северянина.

21 февраля. Как отчетливо снился мне Репин: два бюстика, вылепленные им, моя речь к его гостям. Ермаков на диванчике (и я во сн! даже подумал: почему же Репин называл Ерм. сукиным сыном, а вот беседует с ним на диванчике!) - и главное, такая нежна! любовь, моя любовь к Репину, какая бывает только во сне. (...ж

Нужно держать корректуру Уитмэна - переделывать Северянина Сегодня долго не хотел гореть мой светлячок: в керосин! слишком много воды.

22 февраля. У Анненкова хрипловатый голос, вывезенный им из Парижа. Он очень застенчив - при посторонних. Войдя в комнату, где висят картины - он, сам того не замечая, подходит вплотную и обнюхивает их (он близорук) и только тогда успокоится, когда осмотрит решительно все.

25 февраля. Вчера было рождение Мурочки - день для меня свет! лый, но загрязненный гостями. Отвратительно. Я ненавижу безделье в столь организованной форме. (...) я боялся только одного: как бы не пришел еще один гость и не принес ей еще одного слона!

Анненков действительно великолепный медиум - он даже уга-1 дал задуманное слово: конференция. Всякая возможность мошенничества была исключена. Очень было интересно, когда на Анненкова влияло третье лицо - через посредство Моргенштерна. Но в общем все это смерть и тоска.

Игорь Северянин тормозится.

28 февраля. В субботу (а теперь понедельник) я читал у Серапионо! вых братьев лекцию об О'Непгу и так устал, что - впал в обмо! рочное состояние. Все воскресение лежал, не вставая... Был у Кони! Он очень ругает Кузмина: "Занавешенные картинки",- за порно! графию. Студенты Политехникума сообщили мне, что у них орга! низовался кружок Уота Уитмэна. (...) Я опять похудел, очен!

* Он сделал только половину лица, левую щеку, а правую оставил "так", ибо не пришел на сеанс.- Пргипеч. автора.

постарел. Чувствуется весна, снег тает магически. Читаю Henry Ja-mes'a "International Episode"*. У Кони я был с Наппельбаумом, фотографом, который хочет снять Анатолия Федоровича. Тот, как и все старики, испугался: "Зачем?"... Но сам он, несмотря на 78-летний возраст, так моложав, красив, бодр - просто прелесть. Особенно когда он сидит за столом; у себя, в своей чистенькой, идиллической комнатке (которая когда-то так возмущала своей безвкусицей Д. Вл. Философова). Но жизнь уже исчерпала его до конца. Настоящего для Кони уже нет. Когда говоришь с ним о настоящем, он ждет случая, как бы, при первой возможности, рассказать что-нибудь о былом. Мысль движется только по старым рельсам, новых уже не прокладывает. Я знаю все, что он скажет по любому поводу,-и это даже приятно. (...)

Какое? 9-е или 10-е марта 1922. Ночь. Уже ровно неделя, как я лежу больной. (...)

Лежа не могу не читать. Прочитал Henry James'a "Washington Square*. Теперь читаю его же "Roderick Hudson". Прочитал (почти всё, потом бросил) "Т. Tembarom" by Barnett и т. д. и т. д. И от этого у меня по ночам (а я почти совсем не сплю) - английский бред: overworked brain** с огромной быстротой - вышвыривает множество английских фраз - и никак не может остановиться. Сейчас мне так нехорошо, болит правый глаз - мигрень,- что я встал, открыл форточку, подышал мокрым воздухом и засветил свою лампадку - сел писать зти строки - лишь бы писать. Мне кажется, что я не сидел за столом целую вечность. Третьего дня попробовал в постели исправлять свою статью о футуристах, весь день волно-аался, черкал, придумывал - и оттого стало еще хуже. Был у меня в гостях Замятин, принес множество новостей, покурил - и ушел, такой же гладкий, уверенный, вымытый, крепенький - тамбовский англичанин,- потом был Ефимов и больше никого. У меня кружится голова, надо ложиться - а не хочется.

Сейчас вспомнил: был я как-то с Гржебиным и Кони. Гржебин обратился к Кони с такой речью: "Мы решили издать серию книг о "замечательных людях". И, конечно, раньше всего подумали о вас". Кони скромно и приятно улыбнулся. Гржебин продолжал: "Нужно напоминать русским людям о его учителях и вождях". Кони слушал все благосклоннее. Он был уверен, что Гржебин хочет издать его биографию - вернее, его "Житие"...- "Поэтому,- продолжал Гржебин,- мы решили заказать вам книжку о Пирогове..." Кони ничего не сказал, но я видел, что он обижен.

Он и вправду хороший человек, Анатолий Федорович,- но уже лет сорок живет не для себя, а для такого будущего "Жития" - которое будет елейно и скучно; сам он в натуре гораздо лучше этой будущей книжки, под диктовку которой он действует.

* "Случай из международной жизни" (англ.). ** Переутомленный мозг (англ.).

12 марта. Только что, в 12 час. ночи, кончил Henry James'a "Rode^ rick Hudson" и просто потрясен этим мудрым, тончайшим, неотраг| зимым искусством. У других авторов, у Достоевского, напр.,- герой] как на сцене, а здесь ты с ними в комнате - и как будто живешь с ними десятки лет. Его Магу Garland и Кристину я знаю, как знают| жену. Он нетороплив, мелочен, всегда в стороне, всегда в микрс-i скоп, всегда строит фразу слишком щегольски и хладнокровно, а в общем волнует и чарует, и нельзя оторваться. В рус. лит. ничег*}! такого нет. И какое гениальное знание душ, какая смелость трактовки. Какой твердой безошибочной рукой изображен гений -Л скульптор Roderick, не банальный гений дамских романов, а под! линный - капризный, зготист, не видящий чужой психологии, относящийся к себе, к своему я, как к святыне, действительно стоящий по ту сторону. И Кристина Лайт, красавица, [с] таким ж! отношением к своему я, кокетка, дрянь, шваль, но святая. И безупречный джентльмен, верный долгу, очень благородный (совсем не манекен), который оказывается все же в дураках - как это тон! ко и ненавязчиво показано автором, что Rowland все же банкрот -Ж что каждая его помощь причинила только зло, что в жизни нужно безумствовать, лететь вниз головой и творить, а не лезть с мораль? ными рецептами. Fancy such a theme in an American novel! It war written (as I found in a dictionary) in 1875*. Уже предчувствовал* Ницше, Уайльд - и вообще неблагополучие в романах и мыслям] I wonder whether this extraordinary novel had a good reception on its native soil**. В нем чувствуется много французского - флоберовского. Порою весь этот дивный анализ James'a пропадает зря, to no purpose***. Прочтешь - и спрашиваешь: ну, так что? Такое б[ыло] мое чувство, когда я кончил "International Episode*. Но "Washington] Squ[are]" и "Hudson" - другое дело. В "Washington! Squ[are]" тоже показана моральная победа сильного, стихийного! цельного духа over the concocted, trifle****.

Однако уже три четв. первого. Сейчас погасят электричество. А нервы у меня взлетели вверх - едва ли я засну эту ночь. Сегодня я писал о Вас. Каменском. Это все равно, что после дивных миниа-тюр перейти к маляру.

О'Непгу меня разочаровал понемногу. Принесли мое новое пальто. Я еще не примерял его. Болезнь моя проходит. А как мня хочется читать еще и еще! Мне больно видеть у себя на полке книгу! которой я еще не проглотил! 3Д 3-го ночи. Не могу заснуть. (...!

Я засветил свою лампаду и разыскал еще одну книгу James'a "Confidence"***** - попробую хоть немного отвлечься от грустив

* Такая тема - в американском романе! Он написан (как я узнал из энциклопедии) в 1875 (англ.).

** Интересно, как был принят этот необычный роман на родине автора (англ.).

*** Бесцельно (англ.). **** Над искусственными пустяками (англ.). ***** "Исповедь" (англ.).

которая душит меня во время бессонницы... Нет, прочитал 20 страниц и бросил. Это очень плохо в Джеймсе, что каждый кусок его повести равен всякому другому куску: всюду та же добротная ткань, та же густая, полновесная фраза с иронической интонацией - и часто тот же сюжет: "Confidence" - опять Рим, опять художник и девушка, опять Любовь, опять brilliant dialogue* и главное - опять бездельники - богатые люди, которые живут всласть, ничего не делая, кроме любви (emaking nothing but love").

Ночь на 15-ое марта 1922 г. Которую ночь не сплю. Луна. Вчера впервые вышел. Dizziness**. Но в общем ничего. Читаю Thomas Hardy "Far from tne Madding Crowd****. Здорово! Сейчас вспомнил, как Гумилев почтительно здоровался с Немировичем-Данченко и даже ходил к нему в гости - по праздникам. Я спросил его, почему. Он ответил: "Видите ли, я - офицер, люблю субординацию. Я в литературе- капитан, а он - полковник".- "Вот почему вы так учтивы в разговоре с Горьким".- "Еще бы, ведь Горький генерал!.." Это было у него в крови. Он никогда не забывал ни своего чина, ни чужого.

Как он не любил моего "Крокодила"! И тоже по оригинальной причине.- "Там много насмешек над зверьми: над слонами, львами, жирафами". А он вообще не любил насмешек, не любил юмористики, преследовал ее всеми силами в своей "Студии", и всякую обиду зверям считал личным себе оскорблением. В этом было что-то гимназически-милое. (...)

6 часов. Потушу светлячок и лягу. Авось усну. Очевидно мне опять умирать от бессонницы. Бессонница отравила всю мою жизнь: из-за нее в лучшие годы - между 25 и 35 годами - я вел жизнь инвалида, почти ничего не писал, чуждался людей - жил с непрерывной мутью в голове. То же начинается и теперь. Как бороться с этим, не знаю. (...)

В Питере возникло Уитмэнское Общество. Написанное на обороте принадлежит основателю общества - студенту Барабанову12, Борису Николаевичу. Он был у меня несколько раз. Шинель у него поразительно порванная, в сущности состоит из трех или четырех отдельных частей, лицо красивое, каштановые (но грязные) локоны, выражение лица такое, будто у него болят зубы. Я разыскивал его в общежитии - на Бассейной (общежитие Педагогического Института) - там по всем лестницам снуют девицы и юноши, в каждой комнате кучи народу, все знают Барабанова, он очень популярен среди них - нечто вроде вождя, "талант",- и никто из этих девиц не догадается зашить ему шинель. (...)

16 марта. 6 час утра. (...) Статья о Каменском, кажется, удалась мне.

* Блестящий диалог (англ.). ** Головокружение (англ.). *** "Вдали от обезумевшей толпы" (англ.).

14 К. Чуковский

193

Перечитал вчера свой набросок о Леониде Андрееве: боюсь, не мало ли я выразил его добродушие, простодушие, его детскость. Он был, в сущности, хороший человек, и если бы я не был критиком, мы были бы в отличных отношениях. Но он имел единственное, ничем не объяснимое качество: он боялся, ненавидел критиков. Помню, однажды я пришел к нему пешком (босиком) - (это 12 верст) - вместе с Ольдором. Андреев принял меня, как всегда, сердечно, j но Ольдора еле удостоил разговора. Ольдор, действительно, скучный и неумный остряк. Я спросил Андреева: "Отчего вы так равнодушны к вашему гостю".- "Ну его! - ответил Андреев,- он в 1908 году написал на меня пародию". А так он был добр чрезвычайно. Помню, сколько внимания, ласки, участия оказывал он, напр., бездарному Брусянину: читал его романы, кормил и одевал его, выдавал ему чеки (якобы взаймы) и проч. Или его доброта к Н. Н. Михайлову Или к Фальковскому. Он всегда искал, к кому прилепиться душой и даже так: кому поклониться. Однажды пришел апогее своей славы к С. А. Венгерову, просидел у него целый дещ и, как гимназист, "задавал ему вопросы". Скромный и недалекий Венгеров был, помнится, очень смущен. Недавно Горнфельд рассказывал мне, что такой же визит Андреев нанес ему. И тоже - нежный, почтительный тон. Он любил тон товарищеский. Вдруг ему казалось, что с этим человеком можно жить по-кунацки, по-братски. Он даже табак подавал этому ч[елове]ку особенно. Но хватало пороху только на три дня, потом надоедало, он бросал. Такой же тон был у него с Анной Ильиничной, его женой.

17 марта. Мороз. Книжных магазинов открывается все больше и больше, а покупателей нет. Вчера открылся новый - на углу Семеновской и Литейного, где была аптека. Там я встретил Щеголева. Он входит в книжный магазин, как в свое царство - все приказчики ему низко кланяются:

- Здравствуйте, Павел Елисеевич,- и вынимают из каких-то! тайников особенные заветные книжки. С ним у меня отношения натянутые. Я должен был взять у него свои статьи, так как он не платит денег. Он встретил меня словами:

- Вы ужасный человек. Никогда не буду иметь с вами дело...] ? А уходя, подмигнул:

- Дайте чего-нибудь для "Былого". Бог с вами. Прощаю. И я дам. Очень он обаятельный.

Если просидеть час в книжном магазине - непременно раза два или три увидишь покупателей, которые входят и спрашивают:

- Есть Блок?

- Нет.

- И "Двенадцати" нет?

- И "Двенадцати" нет. Пауза.

- Ну так дайте Анну Ахматову! Только что вспомнил (не знаю, записано ли у меня), что Маяков-

ский в прошлом году в мае страшно бранил "Двенадцать" Блока: - фу, какие немощные ритмы.

18 марта. Был вчера в кружке уитмэнианцев и вернулся устыженный. Правда, уитмэнианства там было мало: люди спорили, вскрикивали, обвиняли друг друга в неискренности, но - какая жажда всеосвящающей "религии", какие запасы фанатизма. Я в последние годы слишком залитературился, я и не представлял себе, что возможны какие-нибудь оценки Уитмзна, кроме литературных,- и вот, оказывается, благодаря моей чисто литературной работе - у молодежи горят глаза, люди сидят далеко за полночь и вырабатывают вопрос: как жить. Один вроде костромича все вскидывался на меня: "это эстетика!" Словно "эстетика" - ругательное слово. Им эстетика не нужна - их страстно занимает мораль. Уитмэн их занимает как пророк и учитель. Они желают целоваться и работать и умирать - по Уитмэну. Инстинктивно учуяв во мне "литератора", они отшатнулись от меня.- Нет, цела Россия! - думал я, уходя.- Она сильна тем, что в основе она так наивна, молода, "религиозна". Ни иронии, ни скептицизма, ни юмора, а все всерьез, in earnest*. (...) здесь сидели - истомленные бесхлебьем, бездро-вьем, безденежьем - девушки и подростки-студенты, и жаждали - не денег, не дров, не эстетич. наслаждений, но - веры. И я почувствовал, что я рядом с ними - нищий, и ушел опечаленный. Сейчас сяду переделывать статью о Маяковском. Вчера на заседании Всемирной Литературы рассказывались недурные анекдоты о цензуре.

У Замятина есть рассказ "Пещера" - о страшной гибели интеллигентов в Петербурге. Рассказ сгущенный, с фальшивым концом, и, как всегда, подмигивающий-но все же хороший. Рассказ был напечатан в "Записках Мечтателей" в январе сего года. Замят, выпускает теперь у Гржебина книжку своих рассказов, включил туда и "Пещеру" - вдруг в типографию является "наряд" и рассыпает набор. Рассказ запрещен цензурой! Зам[ятин] - в военную цензуру: там рассыпаются в комплиментах: чудесный рассказ, помилуйте, это не мы. Это Политпросвет. Зам[ятин] идет на Фонтанку к Быстрянскому. Быстрянский сидит в большой комнате один; потолок, хоть и высоко, но, кажется, навис над самой его головой; очки у него хоть и простые, но кажутся синими. Зам[ятин] говорит ему: - Вот видите, янв. номер "Зап. Мечтателей". Видите: цензура разрешила. Проходит два месяца, и тот же самый рассказ считается нецензурным. А между тем вы сами видите, что за эти два месяца Сов. Респ. не погибла. Рассказ не нанес ей никакого ущерба.

Быстрянский смутился и, не читая рассказа, разрешил печатать, зачеркнув запрещение. Оказывается, что запрещение исходило от некоего тов. Гришанина, с которым Быстрянский в ссоре!

* Всерьез (англ.).

14*

195

19 марта 1922 г. (...) Новые анекдоты о цензуре, увы - достоверные. Айхенвальд представил в ценз, статью, в которой говорилось, что нынешнюю молодежь убивают, развращают и проч. Цензор статью запретил. Айхенв. думал, что запрещение вызвали зти слова о молодежи. Он к цензору (Полянскому): - Я готов выбросить эти строки.

- Нет, мы не из-за этих строк.

- А отчего?

- Из-за мистицизма.

- Где же мистицизм?

- А вот у вас строки: "умереть, уснуть", это нельзя. Это мисти-! цизм.

- Но ведь это цитата из "Гамлета"!

- Разве?

- Ей-богу.

- Ну, погодите, я пойду посоветуюсь. Ушел - и, вернувшись, со смущением сказал:

- На этот раз разрешаем.

Все это сообщает Замятин. Замятин очень любит такие анекдо-J ты, рассказывает их медленно, покуривая, и выражение у него при этом как у кота, которого гладят. Вообще зто приятнейший, лоснящийся парень, чистенький, комфортный, знающий, где раки зимуют; умеющий быть со всеми в отличных отношениях, всем нравящийся, осторожный,- и все же милый. Я, по крайней мере, бываю искренне рад, когда увижу его сытое лицо. (...) он у мело и осторожно будирует против властей - в меру, лишь бы понравиться эмигрантам. Стиль его тоже - мелкий, без широких линий, с маленькими выдумками маленького человека. Он изображает из себя англичанина, но по-английски не говорит, и вообще знает поразительно мало из англ. литературы и жизни. Но - и это в нем мило, потому что в сущности он милый малый, никому не мешающий, приятный собеседник, выпивала. Сейчас получена книжка В. Евг. Максимова "Великий Гуманист" (о Короленко), посвященная полемике со мною. Но книжка написана так скучно, что я не-мог прочитать даже тех строк, которые имеют отношение ко мне. Бедный Короленко! О нем почему-то пишут всё скучные люди. Сам он был дивный, юморист, жизнелюб, но где-то под спудом и в нем лежала застарелая русская скука, скука русских изб, русских провинциальных квартир, русских луж и заборов. (...)

20 марта. Сегодня устраивал в финск. торговой делегации дочь Репина Веру Ильиничну. Вера Ильинична - (...) тупа умом и серя цем, ежесекундно думает о собственных выгодах, и когда целый день потратишь на беготню по ее делам, не догадается поблагодарить. Продавала здесь картины Репина и покупала себе сережки -Л а самой уже 50 лет, зубы вставные, волосы крашеные, сервильна! труслива, нагла, лжива - и никакой души, даже в зародыше. Я с нею пробился часа три, оттуда в Госиздат - хлопотать о старушк! Давыдовой - пристроить ее детские игры, оттуда в Севцентропечать - хлопотать о старушке Некрасовой. Опять я бегаю и хлопочу о старушках, а жизнь проходит, я ничего не читаю, тупею. Какая дурацкая у меня доброта! В Финской делегации - меня что-то поразило до глупости. Вначале я не мог понять что. Чувствую что-то странное, а что - не понимаю. Но потом понял: новые обои! Комнаты, занимаемые финнами, оклеены новыми обоями!! Двери выкрашены свежей краской!! Этого чуда я не видал пять лет. Никакого ремонта! Ни одного строящегося дома! Да что - дома! Я не видел ни одной поправленной дверцы от печки, ни одной абсолютно новой подушки, ложки, тарелки!! Казалось даже неприятным, что в чистой комнате, в новых костюмах, в чистейших воротничках по страшно опрятным комнатам ходят кругленькие чистенькие люди. О!! это было похоже на картинку модного журнала; на дамский рисунок; глаз воспринимал это как нечто пересахаренное, слишком слащавое... Читаю Томаса Гарди роман "Far from the Madding Crowd* - о фермере Oak'e, который влюбился. Читаю и думаю: а мне какое дело. Мне кажется, что к 40 годам понижается восприимчивость к худож. воспроизведению чужой психологии. Но нет, это великолепно. Сватовство изображено классически: какой лаконизм, какая свежесть красок.

21 марта 1922. Снег. Мороз. Туман. Как-то зазвал меня Мгебров (актер) в здание Пролеткульта на Екатерининскую ул.- посмотреть постановку Уота Уитмэна - инсценированную рабочими. Едва только началась репетиция, артисты поставили роскошные кожаные глубокие кресла - взятые из Благородного Собрания - и вскочили на них сапожищами. Я спросил у Мгеброва, зачем они это делают. "Это восхождение ввысь!"-ответил он. Я взял шапку и ушел.- "Не могу присутствовать при порче вещей. Уважаю вещь. И если вы не внушите артистам уважения к вещам, ничего у вас не выйдет. Искусство начинается с уважения к вещам".

Ушел, и больше не возвращался. Уитмэн у них провалился.

Да, Вера Репина (...) действительно несчастна. У нее ни друзей, ни знакомых, никого. Все шарахаются от ее страшного мещанства. Что удивительнее всего - она есть верная и меткая карикатура на своего отца. Все качества, которые есть в ней, есть и в нем. Но у него воображение, жадность к жизни, могучий темперамент - и все становится другим. Она же в овечьем оцепенении, в безмыслии, в бесчувствии - прожила всю жизнь. Жалкая.

Мне казалось, что сегодня я присутствовал при зарождении нового религиозного культа. У меня пред диваном стоит ящик, на котором я во время болезни писал. (Лида говорила по этому поводу: У тебя в комнате 8 столов, а ты, чудной ч[елове]к, пишешь на ящике.) В этом ящике есть дырочка. Мурке сказали, что там живет Бу. Она верит в этого Бу набожно и приходит каждое утро кормить его. Чем? Бумажками! Нащиплет бумажек и сунет в дырочку. Если забываем, она напоминает: Бу - ам, ам! Стоит дать этому мифу развитие - вот и готовы Эврипиды, Софоклы, литургии, иконы.

22 марта 1922. Стоит суровая ровная зима. Я сижу в пальто, и мне холодно. "Народ" говорит: это оттого, что отнимают церковные ценности. Такой весны еще не видано в Питере.

Ах, как чудесен Thomas Hardy. Куда нашим Глебам Успенским! Глава Chat* - чудо по юмору, по фразеологии, по типам. И сколько! напихано матерьялу. О! о! о!

Сегодня был опять у чухон - устроил для Репина все - и деньги (990 марок) и визу для Веры Репиной - а у самого нет даже на трамвай. На какие деньги я сегодня побреюсь, не знаю.

Видел мельком Ахматову. Подошла с сияющим лицом. "Позд-d равляю! Знаете, что в "Доме Искусств"?" - "Нет".- "Спроситш у Замятина. Пусть он вам расскажет". Оказывается, из Совета изгнали Чудовского! А мне это все равно. У меня нет микроскопа, чтобы заметить эту вошь.

Был у Эйхвальд. Она служит у американцев. Рассказывает, чтя нас, русских, они называют: "Natives***.

Был на заседании Восточной Коллегии "Всемирной Литерату-J ры", которая редактирует журнал "Восток". Там поразительно упрям проф. Алексеев. Он дает много хламу (он очень глупый человек) Когда ему доказывают, что это для журнала не подходит, он в течение часу доказывает, что зто отличный матерьял.

Я сказал акад. И. Ю. Крачковскому, что их коллегию можно назвать "Общество для борьбы с Алексеевым". Он зовет Алексеева "Желтой опасностью". Послезавтра Л и дины именины, а у меня ни копейки нет.

Вышла книжка Наппельбаума "Раковина". В ней комический стихи Иды Наппельбаум: змея вошла ей в рот и вышла "тайным проходом". (...)

Только теперь узнал о смерти Дорошевича. В последний раз] я видел его месяца два назад - при очень мучительных для меня обстоятельствах. Сюда, в Питер, приехали два москвича: Кусиков и Пильняк. Приехали на пути в Берлин. На руках у них были шалые деньги, они продали Ионову какие-то рукописи, которые были прея даны ими одновременно в другие места, закутили, и я случайно попал в их орбиту: я, Замятин и жена Замятина. Мы пошли в какой-то кабачок на Невском, в отдельный кабинет, где было сыро и гнило, и стали кутить. После каторжной моей жизни мне это показалось забавно. Пильняк длинный, с лицом немецкого колониста, с заплетающимся языком, пьяный, потный, слюнявый - в длинном овчинном тулупе - был очень мил. Кусиков говорил ему:

- Скажи: бублик.

- Бублик.

- Дурак! Я сказал: республика, а ты говоришь: бублик. Ви-Л дишь, до чего ты пьян.

Они пили брудершафт на вы, потом на мы, заплатили 4 мил-J

* Разговор (англ.). ** "Туземцы" (англ.).

пиона и вышли. Пильняка с утра гвоздила мысль, что необходимо посетить Губера, который живет на Петербургской] Стор[оне] (Пильняк, при всем пьянстве, никогда не забывает своих интересов: Губер написал о нем рецензию, и он хотел поощрить Губера к дальнейшим занятиям этого рода). Он кликнул извозчика - и мы втроем поехали на Пб. Ст[орону]. От Губера попали в дом Страх. О-ва Россия, где была Шкапская, с которой Пильняк тотчас же начал лизаться. Острили, читали стихи - и вдруг кто-то мимоходом сказал, что в соседней комнате Дорошевич.

- То есть какой Дорошевич?

- Влас Михайлович.

- Не может быть!

- Да. Он болен.

Я не дослушал, бросился в соседнюю комнату - и увидел тощее, мрачное, длинное, тусклое, равнодушное нечто, нисколько не похожее на прежнего остряка и гурмана. Каждое мгновение он издавал такой звук:

- Га!

У него была одышка. Промежутки между этими га были правильные, как будто метрономом отмеренные, и это делало его похожим на предмет, инструмент,- а не на живого человека. Я постоял, посмотрел, он узнал меня, протянул мне тощую руку,- и я почувствовал к нему такую нежность, что мне стало трудно вернуться к тем, пьяным и ег^е живым. Дорошевич никогда не импонировал мне как писатель, но в моем сознании он всегда был победителем, хозяином жизни. В Москве, в "Русском Слове" зто был царь и бог. Доступ к нему был труден, его похвала осчастливливала*. Он очень мило пригласил меня в "Русское Слово". Я написал о нем очень ругательный фельетон. Мне сказали (Мережковские): это вы непрактично поступили: не бывать вам в "Русском Слове"! Я огорчился. Вдруг получаю от Дорош. приглашение. Иду 'к нему (на Кирочную) - он ведет меня к себе в кабинет, говорит, говорит, и вынимает из ящика... мой ругательный фельетон. Я испугался - мне стало неловко. Он говорит: вы правы и не правы (и стал разбирать мой отзыв). Потом - пригласил меня в "Рус. Слово" и дал 500 р. авансу. Это был счастливейший день моей жизни. Тогда казалось, что "Рус. Слово" - а значит и Дорош.- командует всей русской культурной жизнью: от него зависела слава, карьера,- все эти Мережковские, Леониды Андреевы, Розановы - были у него на откупу, в подчинении. И вот - он покинутый, мертвый, никому не нужный. В комнате была какая-[то] высокая Дева, которая звала его папой - и сказала мне (после, в кори-Доре):

- Хоть бы скорее! (т. е. скорее бы умер!)

* Как стремился Маяковский понравиться, угодить Дорошевичу. Он понимал, что тут его карьера. Я все старался, чтобы Дорош. позволил Маяк, написать с себя портрет. Дорош. сказал: ну его к черту.- Примеч. автора.

23 марта. Принял опий, чтобы заснуть. Проснулся с тяжелой головой. Читал " Wisdom of Father Brown", by Chesterton Wisdom rather stupid and Chest [erton] seems to me the most commonplace genius I ever read of*.

Мура указала мне на вентилятор. Я запел:

Вентилятор, вентилятор, Вентилятор, вентиля.

Она сразу уловила tune** и запела:

Паппа папа папа папа Паппапапапапапа.

Очень чувствительная к ритму девица.

НАЗАДОбращений: Загрузок: