Чернышевский Н. Г. "Сочинения в 2-х томах. Том II"

КАПИТАЛ И ТРУД

("Начала политической экономии", сочинение Ивана Горлова. Том первый, С.-Петербург, 1859).

Читателю известно, что мы не очень усердно поклоняемся той системе политической экономии, которая, по незаслуженному счастью, до сих пор считается у нас единственною и полною представительницею всей науки '. Если мы скажем, что г. Горлов ни на шаг не дерзает отступать от этой системы, читатель может предположить, что наша статья будет содержать жестокое нападение на сочинение г. Горлова. Нет, мы не находим, чтобы эта книга заслуживала такой участи или такого внимания.

Г. Горлов излагает систему, которую мы не одобряем; но он, как из всего видно, держится этой системы только потому, что гораздо легче знать вещи, о которых толкуют во всех книгах уже целых сто лет, нежели усвоить себе понятия, явившиеся не очень давно. Ломоносов был великий писатель - кому это не известно? А то, что Гоголь также великий писатель, еще далеко не всем понятно. За что же нападать на человека, который, вечно толкуя о Ломоносове, не ценит Гоголя потому только, что родился "в настоящее время, когда", чтобы понимать Гоголя, надобно следить за литературою, а не через пятьдесят лет, когда слава Гоголя войдет в рутину? Это просто отсталый человек; отсталость должна в чувствительной душе возбуждать сожаление, а не гнев.

Порицать книгу г. Горлова мы не находим надобности; хвалить ее мы, пожалуй, были бы готовы, но, как ни старались набрать в ней материалы для похвал, набрали их не много. Изложение книги не очень дурно; хорошим назвать его нельзя, потому что оно вяло и скучно. Мыслей, которые считаются дурными у людей, взятых г. Горловым за руководителей, у г. Горлова нет; но зато нет и ни одной сколько-нибудь свежей или самостоятельной мысли, - а мы могли бы ожидать найти хотя две-три таких мысли, потому что некоторая (умеренная) свежесть и некоторая (мелочная) самостоятельность допускаются даже школою, к ко-

1*

3

торой принадлежит г. Горлов. Ученость - и того мы не нашли. Есть заимствования из Рошера, Pay, Милля, Мак-Куллоха, показывающие знакомство с этими писателями; но их книги не такая редкость, чтобы уже и превозносить того, кому случится познакомиться с ними. Главным ресурсом для г. Горлова служит, по-видимому, "Словарь политической экономии" Гильйомена2,- книга хорошая, спору нет, но вовсе не имеющая своим назначением служить источником для ученых сооружений. За что же можно похвалить г. Горлова? Разве за спокойствие, умеренность и скромность тона? Правда, это не составляет особенного достоинства при вялости изложения, а должно считаться только следствием вялости; но, так и быть, похвалим его книгу за отсутствие излишних претензий.

Говоря без тонкостей, это значит: мы не намерены нападать на книгу г. Горлова потому, что, при всей своей почтенности, она не заслуживает внимания. Есть читатели очень мнительные, которым все надобно доказывать. К числу их в настоящем случае, без сомнения, будет принадлежать и г. Горлов. "Вы говорите, что моя книга не заслуживает внимания,- извольте же доказать это". Пожалуй. В доказательство возьмем, чтобы не ходить далеко, хотя предисловие к "Началам политической экономии". Вот оно, все вполне. Читатель, который поверит нам на слово, может пропустить эту выписку, потому что, предупреждаем его, он не найдет в ней ничего, заслуживающего труда быть прочтенным.

В настоящее время в России поднято много весьма важных вопросов, тесно соединенных с народным благосостоянием. Чтоб прояснить свои понятия об этих вопросах, общество обратилось к науке, дотоле находившейся у нас в совершенном забвении,- к государственной экономии. Тогда оказалось, что хотя наука эта прежде и не была разработываема в нашей литературе, но что начала ее были более или менее распространены между многими образованными людьми чрез университетское преподавание или чрез изучение иностранных сочинений. Ибо, но первому призыву общественного мнения, возбужденного вопросами о свободе труда в сельском хозяйстве и торговле, о способах владения землею, о монополиях и других предметах, появились не только особые отделы в журналах, им посвященные, но даже основались специальные журналы, назначенные для разработки экономических идей и руководимые людьми весьма сведущими. При таком направлении нашего времени и при таких его потребностях, напрасно было бы оправдывать появление книги, заключающей в себе изложение начал государственной экономии.

Однакоже те ошиблись бы, которые, имея в виду вопросы современности, стали бы искать в этой книге практических правил и способов действия в данных случаях. В настоящее время появляется в России много разных планов и экономических проектов. Но не такова задача этой книги; она чужда всякого прожектерства и не есть собрание каких-нибудь политико-экономических рецептов и способов. В ней только излага

4

ются естественные законы экономии народов, и мы почти могли бы сказать вместе с французским экономистом К. Дюнойэ: "Je п'impose rien, je пе propose тёте rien, /"expose*3. Но живая потребность ощущается, и именно теперь, в изучении этих естественных законов. И в самом деле, если прежние искусственные организации народной экономии, произведенные историческими обстоятельствами, удаляются со сцены, то надобно знать, каким естественным законам будет следовать народная экономия, когда она будет предоставлена самой себе.

При этом случае так называемые практики, конечно, упрекнут нас в ограниченности взгляда, который довольствуется старою, заброшенною формулою laissez faire* и полагается на естественные законы. Мы же, с своей стороны, находим, что эта формула есть великое, хотя и не исключительное начало, что она уже принесла и принесет еще огромную пользу всякий раз, когда заставит общество убедиться в бесполезности разных искусственных организаций, вроде glebae adscriptio5 и тому подобных. А естественные законы установлены тою же великою силою, которая управляет целым миром; следовательно, по натуре своей, они не могут быть бедственны и разрушительны, и рассмотрение их всегда может сделаться достойным предметом весьма важной науки.

Нам скажут, что под влиянием естественных законов человек не только живет, но страдает и погибает. Это справедливо; так что же из этого? По естественным законам человек может впадать в бедность и расстроивать свое экономическое положение. Из этого выходит только то, что ему необходимо законы эти изучать, чтоб из них извлекать все пользу и, напротив, избегать зла. С последнею целию общество принимает некоторые меры; но это не показывает, что надлежит отвергнуть формулу laissez faire\ это показывает только, что надлежит в известных случаях ее дополнять. Какова была бы медицина, если б она утверждала, что для поддержания здоровья человека надлежит постоянно возбуждать искусственными средствами его аппетит и таковыми же очищать его тело и что природа этого сделать не может, будучи предоставлена самой себе? И однакоже прежние экономические системы были проникнуты духом именно подобной медицины, ибо они искусственно возбуждали производство и потребление ценностей в обществах, не понимая, что для них существуют естественные законы. Таких-то экономических систем мы не признаем и желаем, чтобы они от прежней сложности действия и искусственности обратились к потерянной простоте и естественности.

Итак, мы излагаем теорию, естественные законы экономии народов. По теория была бы жалкою и бесплодною отвлеченностию, если б она отвращалась от явлений современности, которые совершаются пред глазами всех и живо занимают всех, кому дороги важнейшие интересы человечества. В объяснении именно этих явлений лежит практическое значение теорий, излагаемых в науке. Современные экономисты, Мекколлок и Ро-шер, справедливо заметили, что важнейшая задача теоретика состоит в том, чтобы выразить и рассмотреть с надлежащей основательностию потребности своего времени. Мы старались не выпускать из виду эту точку зрения, излагая отвлеченные истины экономической науки, и, может быть, это-то придаст нашей книге некоторую особенность и практичность, несмотря на то, что в ней нет готовых планов действия и экономических проектов.

Обращаемся теперь к недоверчивым читателям, которые были своею мнительностью принуждены прочесть выписанное нами предисловие г. Горлова, и спрашиваем их: чего должно ожидать от книги, имеющей подобное предисловие? От него веет шестидесятилетнею рутиною,

5

вы по крайней мере двадцать раз читали в разных книгах все то, что сказано на этих страницах,- и каким рутинным тоном изложены эти всем и всякому давно наскучившие мысли! Обратите внимание хотя на начало: "В настоящее время в России поднято весьма много важных вопросов" - ведь этими самыми словами начинает ныне решительно каждый, что бы ни начинал писать,- фельетон о загородных гуляньях или пении г-жи Лагруа в "Норме"6, об освобождении крепостных крестьян или о новоизобретенной помаде для рощения волос. Итак* "в настоящее время" появление "Начал политической экономии" своевременно. Почему же? Вероятно, потому, что она дает решения для "вопросов", поднятых в настоящее время? Нет, она "не есть собрание политико-экономических рецептов и способов (к чему?).- В ней не найдется практических правил и способов действия в данных случаях". Она только описывает, а не предписывает,- прекрасно; но в таком случае, к чему же начинать фразою "в настоящее время"? И какою ветхостью пахнет мысль, что наука только описывает факты, а не предлагает правил! Неужели из таких фраз можно составлять предисловия? И кто придумал эту мысль? Несчастный Жан-Батист Сэ, как уловку для смягчения Наполеона, не любившего, чтобы "идеологи"7 мешали ему воевать! Это - отговорка, избитая уловка, а г. Горлов принимает ее за чистую монету. Где вы найдете книгу о политической экономии, которая не требовала бы свободы труда и отменения протекционной системы? Сам г. Горлов требует этих вещей. Почему же он не замечает, что книга его противоречит своему предисловию? - Потому не замечает, что и содержание книги, и содержание предисловия им составлены просто по рутине. Довольно будет того, говорит он, если наука убедит в бесполезности искусственных организаций "вроде glebae adscriptio"- какая скромность в прелестном выражении glebae adscriptio вместо "крепостное право"! Книга подписана г. цензором 6 апреля и 11 августа 1859 года, когда уже свободно позволялось говорить о вреде крепостного права, а г. Горлов все еще не решился употребить этот прямой термин в предисловии к ней, как будто писал пятнадцать лет тому назад. И будто бы крепостное право - искусственная организация? Просмотрите книгу ле-Пле "Les ouvriers"8 или хотя Рошера,- вы увидите, что оно возникает так же естественно, как впоследствии возникает отношение наемного работника к капиталисту. Естественность известного явления, к сожалению, вовсе не ручается за его сообразность с здравыми экономическими

6

понятиями. У древних, например, естественно развилось в теории понятие, а в практике явился обычай, что свободному гражданину неприлично работать - ну что тут хорошего? Начитавшись Бастиа, который особенно много разыгрывал вариаций на слово искусственность, г. Горлов забыл, что искусственным образом не производится в общественной жизни ровно ничего, а все создается естественным образом9,- дело не в том, чтобы сказать "это естественно", а в том, чтобы разобрать, ко вреду или к пользе общества это служит. Ведь и протекционная система - явление совершенно естественное в известных обстоятельствах (то есть, когда масса не имеет здравых экономических понятий, проникнута завистью к иноземцам, думает, что богатство состоит главным образом в деньгах и т. д.),- а по словам самого г. Горлова, в ней нет ничего хорошего. Война тоже дело самое естественное и останется самым естественным делом в истории, пока массы не будут перевоспитаны. Г. Горлов вслед за своими учителями говорит о естественности и искусственности, но сами его учители не знают хорошенько смысла употребляемых ими понятий; мы на следующих страницах поговорим об этом подробнее, а теперь заметим еще один милый факт все о том же деликатном glebae adscriptio. "В настоящее время, когда поднято так много вопросов", ведется дело, между прочим, и об уничтожении у нас крепостного права. У нас некоторые полагают, что освобождаемые крестьяне будут лениться, не захотят наниматься на обработку полей, и земледелие упадет, количество производимого Россией хлеба уменьшится от освобождения крестьян. Интересно было бы знать, подтверждаются ли такие опасения последствиями подобных реформ в других странах. О том, каковы были экономические последствия освобождения крестьян во Франции, Пруссии, Австрии и других европейских землях - г. Горлов ничего не говорит; единственный пример освобождения, экономические результаты которого подробно пояснены у него,- уничтожение рабства в английских и французских колониях. К чему же привела эманципация английских вест-индских невольников?10 Вот к чему, по словам г. Горлова (стр. 145 и 146): "Для плантаторов оказались неудобства, состоявшие в том, что рабочих нельзя было находить без большого затруднения. Негры не хотели заниматься прежними работами, а стали возделывать пустопорожние земли, или заниматься мелкими промыслами, или предаваться праздности. Только огромная плата могла привлечь их на плантации, так что во время жатвы поденщики по

7

лучали до 3 и даже 4 рублей. Это положение, проистекавшее от недостатка рук, через несколько месяцев было причиною того, что работа на многих плантациях была совершенно прекращена. Разумеется, и производство сахара соответственно уменьшилось". Затем следует ссылка, разумеется, на "Dictionnaire de Peconomie politique*n, служащий главным ресурсом для г. Горлова, и приводится из этого словаря таблица, показывающая, по словам г. Горлова, что "производство сахара, постепенно уменьшаясь, дошло только до двух третей в период 1842-1846 годов" сравнительно с тем количеством, какое производилось в 1827-1831 годах, до освобождения негров. Далее г. Горлов подробно объясняет, "до какой степени пострадали колонии" от освобождения негров. В Гвиане, например, по его словам, "цена многих плантаций чрезвычайно упала", и заключает свое рассуждение словами: "Итак, с экономической точки зрения и имея в виду одни только настоящие, современные интересы, эманципация была делом разорительным" (стр. 147). На той же и следующей страницах говорится, опять по свидетельству того же драгоценного ученого пособия, "Dictionnaire de Peconomie politique" , что "те же хозяйственные последствия, которые обнаружились в английских владениях, оказались и во французских колониях", и до сих пор, в течение целых одиннадцати лет, "благосостояние колоний все еще не восстановилось" (стр. 148). "Dictionnaire de Peconomie politique*, изданный для французской публики, может безопасно говорить ей об этом предмете какой угодно вздор, потому что освобождение там - уже дело конченное и безвозвратное. Но русский автор, пишущий для общества, в котором вопрос об освобождении еще не покончен, не должен был бы без всякой критики заимствовать всякое пустословие о вредных последствиях освобождения из французских книжек или книжищ с дурным направлением, потому что у нас нелепые суждения об этом предмете могут иметь дурное влияние. Если бы г. Горлов потрудился справиться с отчетами о совещаниях французского конституционного собрания 1848 года, провозгласившего освобождение негров во французских колониях, он увидел бы, что та партия, которая писала статьи "Dictionnaire de Peconomie politique*, была партиен) плантаторов, противилась освобождению негров, и увидел бы, как опровергались мнения этих почтенных людей Шёльхером, главным двигателем освобождения негров12. Он понял бы тогда, что бедствия, на которые жалуются французские плантаторы, были произведены не освобождением негров, а безрассуд

8

ным поведением самих плантаторов, противившихся освобождению, раздраживших негров и не захотевших вести свое хозяйство рациональным образом. Он мог бы оценить тогда справедливость их жалоб на леность негров. Дело очень просто: плантаторы не хотели по освобождении негров изменить порядка работ, существовавшего при невольничестве, не хотели обращаться с неграми, как с людьми свободными, хотели сохранить на работах бич как поощрение к труду, не хотели ни платить неграм за работу, ни изменить устройства своих плантаций так, как требовали новые условия труда. Само собою разумеется, что и в Пруссии разорился бы тот помещик, который захотел бы теперь сохранять в своем поместьи барщину и плеть13. Совершенно неизвинительно легкомыслие, с которым г. Горлов также повторяет жалобы английских вест-индских плантаторов. Если бы он потрудился прочесть полемику, которая велась об этом предмете в английских газетах много раз, и между прочим в начале нынешнего года, он увидел бы, что жалобы плантаторов на неохоту негров работать лишены всякого основания,- да, повторяем: лишены всякого основания. Плантаторы в большей части колоний просто не хотят платить им порядочного жалованья,- это доказано официальным образом, об этом свидетельствуют сами губернаторы колоний. А в тех колониях, где плантаторы отказались от вражды против негров, где они нанимают их но добровольному соглашению, как нанимаются работники в Западной Европе, никакого недостатка в рабочих силах не чувствуется и негры работают как нельзя усерднее. Напрасно г. Горлов принял без критики пустословие "Dictionnaire de Гёсопо-mie politique*, напрасно он не потрудился справиться с подлинными документами. Вопрос о том, действительно ли освобождение в вест-индских колониях имело те следствия, как утверждают плантаторы, слова которых легковерно повторяет г. Горлов, слишком важен для нас; потому в одной из следующих книжек "Современника" мы переведем статью Edinburgh Review, подробно излагающую ход дела в английских вест-индских колониях14. Документы, в ней приводимые, доказывают, что экономическое падение колоний началось задолго до уничтожения невольничества; что главною причиною его было самое существование невольничества; что производство сахара в колониях начало уменьшаться до уничтожения невольничества; что эманципация не усилила этого явления, происходившего от других причин; что, напротив, выгодные последствия его, наконец, одолели силу причин, уменьшавших производ1

9

ство сахара, что свободный труд дал плантаторам возможность выдержать соперничество с другими производящими сахар странами, которые совершенно задавили бы производство английских колоний, если бы эти колонии сохранили невольничество,- одним словом, что освобождение негров имело последствия, совершенно противные тем, какие приписываются ему неразумною злобою плантаторов: не разорило колонии, а спасло их от совершенного разорения, являвшегося следствием невольничества.

Понятие, сообщаемое нам книгою г. Горлова о последствиях эманципаций, может служить примером того, до какой степени оправдываются содержанием его книги слова его, будто бы он "не выпускал из виду точку зрения", по которой "важнейшая задача теоретика состоит в том, чтобы выразить и рассмотреть с надлежащею основательностью потребности своего времени". Надобно ли говорить о том, сколько свежести и занимательности имеет столь удачно осуществляемая им мысль, что "теория", "не давая готовых планов действия", не должна, однакоже, "отвращаться от явлений современности, которые совершаются перед глазами всех и живо занимают всех, кому дороги важнейшие интересы человечества"?

Таким образом, предисловие г. Горлова составлено из мыслей, которые, быть может, имели свежесть лет пятьдесят тому назад, но составлять из которых предисловие к сочинению, издаваемому "в настоящее время", быть может, значит наводить читателя на предположение, что он в самой книге не найдет ничего, кроме истертой школьной рутины. Вдобавок сличение этих обещаний предисловия с содержанием книги показало нам, что г. Горлов набирает ветхие взгляды из своих учителей, не думая о том, оправдываются ли они подробностями той самой теории, которую он излагает. Он восстает против искусственности и не замечает, что, например, меркантильная система15, которую главным образом имеет он в виду ("прежние экономические системы", которые "искусственно возбуждали производство и потребление ценностей в обществах",- эти слова явно служат характеристикою меркантильной системы),- не замечает того, что меркантильная система была в свое время явлением самым естественным, да и никогда не бывало ничего искусственного в экономических явлениях; он заимствует слово искусственность из Бастиа, не замечая, что оно годилось только для полемики, а серьезного смысла в себе не заключает. Он обещает надлежащим образом рассматривать живые вопросы и по важнейшему из них, по эманципаций, без всякой критики

10

повторяет ложные уверения людей, защищавших рабство и озлобленных его уничтожением.

Нам кажется, что нет надобности подробно разбирать книгу, снабженную таким ветхим предисловием. Нам кажется, что нет оснований и нападать на такую книгу: бог с ней, она не привлечет к себе ничьего внимания; потому чем меньше говорить о ней, тем сообразнее будет с ее достоинством.

Если бы нам следовало всю эту статью посвятить собственно книге г. Горлова, статья была бы, как видим, очень коротка. Но мы вздумали воспользоваться появлением его ветхого труда, чтобы поговорить об отношениях нашего взгляда на экономические явления к той системе, учеником которой является г. Горлов. Мы часто спорим против нее, смеемся над нею; но до сих пор наши споры и насмешки относились к разным частным вопросам экономической жизни - к теории невмешательства общественной власти в экономические явления, к отвержению общинной поземельной собственности и т. д.16 Теперь мы хотим взглянуть на дело в его общем характере.

Если мы называем отсталыми, неверными и вредными многие мнения той школы, учение которой у нас исключительно называется политическою экономиею, то из этого еще вовсе не следует, чтобы мы не признавали за неоспоримые и благотворные истины очень многих существенных положений школы, называющей своим основателем Адама Смита. Например, без всякого сомнения, постоянная меновая ценность продукта определяется издержками его производства, а рыночная, ежедневно колеблющаяся цена его - отношением запроса к предложению; без всякого сомнения также, разделение труда служит одним из могущественнейших условий для увеличения и усовершенствования производства. Мы могли бы насчитать множество подобных положений, с которыми мы вполне согласны; но такой список подробностей всегда остался бы неполон, а между тем был бы слишком утомителен; мы думаем, что лучше определим отношение своего взгляда к господствующей школе политической экономии, если вместо перечисления подробностей, в которых согласны с нею, выскажем свою мысль об основной идее, которая составляет общий источник всех этих частных мыслей. Мы удивим многих так называемых экономистов, если скажем, что вполне принимаем основную идею их системы. "Как? вы признаете принцип laissez faire, laissez passer17? - скажут с изумлением так называемые экономисты, воображающие, что понимают теорию, которой держатся

11

и против которой мы постоянно спорим. "Если так, зачем же вы защищаете столь противоречащие этому принципу мысли, как законодательное определение экономических отношений и общинное владение землею?" - прибавят они с негодованием. Из такого понятия о принципе laissez faire, laissez passer следует только, что так называемые экономисты сами не разумеют оснований теории, которой следуют. Чтобы объяснить им их ошибку в этом случае, мы должны будем коснуться мыслей, которые относятся не к одной политической экономии, а принадлежат к общей теории какой бы ни было науки. Читатель увидит, что многие из соображений, на которых основан наш взгляд на экономические вопросы, имеют подобный характер.

Идеи, предписывающие что-нибудь делать, стремиться к чему-нибудь, словом, имеющие практический характер, по обширности своего применения разделяются на два разные рода. Одни имеют значение общее, требуют применения ко всякому данному случаю, всегда и везде. Таковы, например, принципы: человек обязан искать истины, поступать честно; общество обязано стремиться к водворению в себе справедливости, законности. Цель действия указывается такими принципами; но говорят ли они о способе, которым надобно стремиться к ней? Нет, способ исполнения задачи нимало не определяется ими. Как скоро мысль указывает способ исполнения, она теряет характер всеобщей, безысключительной применимости. Возьмем, например, самое общее определение способа к исполнению обязанности поступать честно. Оно будет: не лги. На первый раз может показаться, что это правило не допускает исключения. Но Муций Сцевола сказал Порсе-не: "Таких людей, как я, в Риме триста человек"; он солгал,- он был один; но кто осудит его, когда он своим обманом спас отечество?18 В одной из сербских песен о битве на Косовом поле19, сербы посылают своих витязей осмотреть силы врага. Витязи возвратились; "много ли войска у турок?" - спрашивают их. "Нет, войска у турок не очень много; мы можем одолеть его",- отвечают они войску; потОхМ отводят в сторону князя Лазаря и говорят: "У турок бесчисленное войско; победить их нет возможности; мы сказали, что турок немного, чтобы не оробели сербы". Кто осудит этих витязей? А ведь они солгали. Они поступили бы нечестно, если бы сказали войску правду. Мы нарочно взяли такой способ действия, который представляется имеющим самый высокий характер безысключительности. Но и он, как видим, встречает случаи, в которых не соответствует общей обязанности человека поступать честно,

12

когда его нарушение составляет высокую доблесть. Всякое другое правило о способе действия допускает еще гораздо больше исключений. Надобно ли говорить, почему это так,- почему мысль, определяющая способ действия, никак не может иметь характера всеобщности, и характер этот может принадлежать только мыслям, определяющим цели действия? Цель практической деятельности постановляется природою человека, то есть элементом, присутствующим постоянно. Способ действия есть элемент, зависящий от обстоятельств, а обстоятельства имеют характер временный и местный, разнородный и переменчивый. "Поступай честно"-это можно и должно соблюдать всегда, потому что нарушение этого правила противоречит благу человека, противоречит его натуре; условие, из которого вытекает эта обязанность, неразлучно с человеком, как неразлучен с ним его организм. Но в чем состоят требования честности,- это определяется частным характером каждого данного положения; иногда честность требует сказать правду, иногда - отказаться от личной выгоды, иногда она требует стать во вражду с кем-нибудь другим, поступающим нечестно, иногда помочь ближнему; нельзя перечислить всех тех способов, которыми должна быть осуществляема в разных обстоятельствах обязанность поступать честно; мы видели, что эти способы при противоположности обстоятельств могут даже иметь характер взаимного противоречия. В большей части случаев, почти всегда, но только почти всегда, а не абсолютно всегда, честность требует соблюдения истины; но мы видели, что иногда она требует ее нарушения *.

Теперь мы спросим так называемых экономистов: какой смысл имеет их обожаемая фраза: laissez faire, laissez passer, что хотят они определять ею: цель экономических учреждений или способ достижения этой цели? Что они хотят сказать, когда произносят эти слова? Говорят ли они

* Нет надобности замечать, что случаи, в которых нарушение истины может допускаться, принадлежат исключительно практической сфере, жизни действия, а не жизни мысли, не теоретической сфере. В теории, в исследовании принцип: "ищи истины, распространяй истину" определяет задачу, цель деятельности, а не способ исполнения этой задачи. Потому этот принцип абсолютен. Но как осуществлять его? На это опять есть разные способы, из которых ни один не может претендовать на бе-эысключительность. Иногда и от некоторых людей служение истине требует заботы о новых исследованиях в области науки; иногда нарушил бы человек свои обязанности перед истиною, если бы отдал свои силы на новые исследования,- это бывает тогда, когда он может оказать истине больше услуг простым распространением уже найденных наукою истин в массе, нежели какими-нибудь учеными изысканиями.

13

только то, что экономические учреждения должны стремиться к доставлению наибольшей возможной свободы человеку,- или полагают сказать, что устранение законодательных определений, стеснений и запрещений есть единственный способ к водворению наилучшего экономического порядка? В первом случае, если бы знаменитая фраза хотела определять только цель экономических учреждений, в ней не было бы очевидного противоречия с характером принципов, могущих иметь всеобщность. Нужно было бы исследовать, действительно ли это правило верно, действительно ли оно составляет результат изысканий политической экономии; но не было бы еще причины, без всяких исследований, с первого же взгляда называть его несоответствующим придаваемой ему претензии. Но в таком случае принцип laissez faire, laissez passer теряет всякую определительность и становится решительно неспособен к полемическому употреблению, какое придают ему так называемые экономисты. Тогда и меркантилист, и коммунист, и регламентатор одинаково с экономистом могут говорить, что система каждого из них служит осуществлением этого принципа. "Цель экономических учреждений есть наибольшая возможная свобода,- скажет, например, меркантилист.- Мне кажется, что при запретительном тарифе цель эта достигается полнее, нежели при ограничении пошлин чисто фискальною целью. Без запретительных пошлин житель Франции не мог бы делать свекловичного сахара, а запретительный тариф дает каждому французу эту возможность, - следовательно, расширяет круг его выбора между экономическими деятельностями - следовательно, дает ему больше свободы". Регламентатор в свою очередь сказал бы: "свободен только тот, кто безопасен; определим же ширину коленкора, определим, сколько ниток должен иметь дюйм каждого сорта этой ткани, сколько веса должен иметь каждый кусок каждого сорта и по какой цене должен продаваться; тогда покупщик обеспечен от плутовства фабрикантов,- следовательно, свободен". Что сказал бы коммунист,- мы не хотим объяснять. Без всякого сомнения, экономист мог бы опровергнуть приведенные нами рассуждения регламентатора и меркантилиста; но он мог бы опровергнуть их только со стороны фактических ошибок, а не мог бы упрекнуть их в недостатке любви к принципу laissez faire, laissez passer, если этот принцип определяет только цель учреждений, а не способ достижения цели. Они могли бы говорить, что, по их мнению, регламентация или запретительный тариф служат способами

14

к достижению этой цели. Итак, очевидно, что если фраза laissez faire, laissez passer служит девизом одной из спорящих теорий, то она определяет не только цель (в этом смысле могли бы принять ее все без исключения экономические школы), а указывает также способ исполнения задачи. Действительно, в таком смысле понимают эту фразу все ее приверженцы. Когда они произносят ее, они говорят не то одно, что экономические учреждения должны стремиться к водворению наибольшей свободы в обществе,- они говорят также, что какова бы ни была цель общественных учреждений, эта цель может быть достигаема исключительно одним способом: отстранением законодательного вмешательства в экономические отношения. Экономисты не могут указать ни одного сочинения своей школы, в котором их любимая фраза не употреблялась бы постоянно именно в этом определительном смысле, как указание исключительного способа к исполнению требований науки.

После наших предыдущих объяснений читатель видит, что даже без всяких исследований, уже по одному своему характеру, фраза laissez faire, laissez passer, определяющая способ действия, выказывает себя лишенной возможности служить основным принципам науки. Характер науки есть всеобщность; она должна иметь истину для всякого времени и места, для всякого данного случая. Когда нравственная философия говорит "поступай честно", она дает правило, которое прилагалось и в допотопные времена и будет применяться во все бесконечное продолжение будущего. Когда юриспруденция говорит "оправдывай невинного и осуждай виновного", она также дает правило, от применения которого не должен быть исключен никакой случай, никогда и нигде. Если политическая экономия имеет претензию принадлежать к области наук, то есть заключать в себе хотя малейшую частицу теоретической истины, она также должна иметь своим основным принципом такую мысль, которая применялась бы во всякое время ко всякому данному случаю. Мы видели, что мысли, определяющие способ действия, никак не могут иметь такой всеобщности. Если бы так называемые экономисты были знакомы с архитектоникою наук, они поняли бы, что, придавая фразе laissez faire, laissez passer смысл, определяющий способ действия, они отнимают у своей теории всякий научный характер, когда ставят основным принципом ее эту фразу.

Но предположим, что мы исправили эту слишком резкую сторону их ошибки, извиняемую только недостатком

15

философского образования в представителях школы, над которой мы так часто смеемся. Попробуем принять их обожаемую фразу в таком смысле, который не показывал бы на первый же взгляд свою несообразность с претензией служить общим принципом науки. Положим, что выражение laissez faire, laissez passer не имеет претензии определять способа, а говорит только о цели. Пусть оно значит только: целью экономических учреждений и должно быть водворение наибольшей возможной свободы. В таком смысле оно имеет всеобщность значения. Мы видели, что в этом случае оно уже не может служить девизом какой^ нибудь одной из враждующих школ, а принимается за истину всеми без исключения честными людьми, к какой бы школе кто из них ни принадлежал. Оно уже становится непригодным для полемического употребления в спорах между порядочными людьми; но может ли оно, хотя в этом своем всеобщем смысле, служить основным принципом политической экономии, как отдельной науки, занимающейся исследованиями о производстве и распределении ценностей? Опять для каждого, знакомого с общими понятиями о науке, очевидно, что политическая экономия никак не может удовлетвориться подобным принципом. Каждый предмет имеет свой собственный характер, которым отличается от других предметов, или, как говорится, имеет свою индивидуальность. Потому основной принцип каждой науки должен иметь в себе особенность, должен быть таков, чтобы принадлежал именно этой науке; например: нравственная философия говорит "поступай честно", юриспруденция - "заботься об оправдании невинного и осуждении виновного"; это две мысли решительно различные. Но говорила ли бы что-нибудь свое, что-нибудь специальное политическая экономия, если бы сущность ее выражалась правилом "водворяй свободу"? Это одна из задач, равно принадлежащих всем нравственным и общественным наукам. Общий принцип всех их: служить благу человека. Свобода, подобно истине (или, лучше сказать, просвещению, потому что здесь имеется в виду субъективное развитие истины в индивидуумах), не составляет какого-нибудь частного вида человеческих благ, а служит одним из необходимых элементов, входящих в состав каждого частного блага; свобода и просвещение - это кислород и водород, которые не могут быть предметами особенных наук, потому что и сами по себе не составляют отдельных предметов, не могут существовать в природе независимым, самостоятельным образом, отделяются от других элементов только искусственным ана

16

лизом, но без которых не существует в природе никакая жизнь. Какое благо ни возьмете вы, вы увидите, что условием его существования служит свобода; потому она составляет общий предмет всех нравственных и общественных наук,- водворение свободы служит общим принципом их. Для чего юриспруденция старается оградить личность и собственность своими гражданскими и уголовными законами и своими приговорами? Для того, чтобы человеку свободнее было жить на свете. Могут ли быть хороши гражданские или уголовные законы, которые клонятся не к увеличению, а к уменьшению свободы? Никак не могут быть хороши. Возьмем какую угодно другую нравственную или общественную науку,- о предмете и цели каждой из них вы должны сказать то же самое. В числе других наук, это надобно сказать и о политической экономии. Но точно такую же роль в нравственных науках играет, как мы заметили, и просвещение. Его интересы также служат неизменною нормою того, хорошо или худо какое бы то ни было общественное учреждение, хорошо или дурно какое бы то ни было правило, имеющее претензию определять жизнь частного человека или общества. Но где же отдельная наука о просвещении? Для какой науки может служить специальным принципом правило: "водворяй просвещение"? Это общий принцип всех нравственных и общественных наук. В числе их, и о политической экономии должно сказать: соответствие интересам просвещения служит нормою ее правил, распространение просвещения верховною целью забот ее. Итак, если говорить laissez faire, laissez passer, то надобно также сказать: laissez eclairer, laissez etre intelligent20,- давайте свободу, давайте просвещение. Без этих двух вещей ничего хорошего не бывает; потому обе они равно должны служить принципами для политической экономии, которая, разумеется, должна стремиться к тому, чтобы на свете становилось не хуже, а лучше. Но должно прибавить, что к этому же стремятся все нравственные и общественные науки, и потому у всех у них общий девиз: свобода и просвещение.

Если выражение laissez faire, laissez passer не может быть принципом никакой науки в смысле, определяющем способ действия; если в смысле, определяющем только цель научных исследований, это выражение не может служить специальным принципом ни одной из нравственных и общественных наук, будучи одинаковою нормою для успешности исследований во всех в них, то какой же принцип надобно назвать основною идеею политической экономии,- идеею, специально принадлежащею этой на

17

уке? Если так называемые экономисты доказывают только свое незнакомство с общими философскими понятиями, забавным образом поставляя гордость свою в выражении, не имеющем специальной связи ни с какой частною наукою и отнимающем у их теории всякое научное достоинство, то в какой же формуле надобно видеть основной вывод всех их частных исследований? Если бы они были сколько-нибудь знакомы с философскими приемами, для них было бы очень легко разрешить задачу, которую теперь мы хотим объяснить для них по состраданию к их философской беспомощности.

Предмет политической экономии, по общему решению всех экономистов, составляет изучение условий производства и распределения ценностей, или предметов потребления, или предметов, нужных для материального благосостояния человека. Экономисты говорят, что политическая экономия распадается поэтому на две главные части: о производстве и о распределении продуктов. Все они согласны, что двигателем производства служит личный интерес; все они говорят, что счет и мера должны служить постоянным руководством для всех соображений в политической экономии. Кажется, эти вещи очень знакомы каждому из них; посмотрим же теперь, не достаточно ли будет этих основных понятий для отыскания верховного принципа политико-экономических стремлений? Для облегчения дела мы сначала взглянем на решение задачи для каждой из двух главных частей политической экономии в отдельности.

Личный интерес есть главный двигатель производства. Энергия производства, служащая мерилом для его успешности, бывает всегда строго пропорциональна степени участия личного интереса в производстве. Кажется, мы говорим мысли, от которых никогда не отступался ни один экономист. В чем же состоит личный интерес? Он состоит в стремлении владеть вещью. Полное владение вещью называется правом собственности над вещью. Итак, личный интерес вполне удовлетворяется поступлением вещи в собственность. Поэтому энергия труда, то есть энергия производства, соразмерна праву собственности производителя на продукт. Из этого следует, что производство находится в наивыгоднейших условиях тогда, когда продукт бывает собственностью трудившегося над его производством. Иными словами,- работник должен быть собственником вещи, которая выходит из его рук.

Мы не знаем, нужно ли объяснять примерами эту очень простую истину. На своем огороде каждый работает усер

18

днее, нежели на чужом; поэтому самое выгоднейшее дело бывает тогда, когда огород принадлежит человеку, копающему в нем гряды. Избу для себя каждый строит усерднее, чем для другого; поэтому самое выгодное дело бывает тогда, когда изба принадлежит тому, кто обтесывал лес и пилил доски для ее постройки.

Теперь обратимся к закону наивыгоднейшего распределения ценностей. Тут нужно руководиться счетом и мерой; но вычисления будут очень простые: четыре правила арифметики будут достаточны для разрешения задачи. В статье "Экономическая деятельность и законодательство" мы уже говорили, как она решается, и здесь кратко повторим наши тогдашние слова. Наивыгоднейшее распределение ценностей есть то, при котором данная масса ценностей производит наибольшую массу благосостояния или наслаждения. Будем выражать степень его цифрами. Предположим, что сумма ценностей есть 1000, а число лиц, составляющих общество, есть 100. Предположим сначала, что в руках одного сосредоточилась ценность 604; тогда на остальных 99 лиц осталось 396, то есть на каждого по 4. Предположим теперь, что распределение ценностей изменилось, и в руках одного сосредоточилось, вместо 604 - сумма 802, тогда прочим 99 лицам остается только 198, то есть на каждого из них приходится только ценность 2. Сравним это положение с прежним и посмотрим, увеличилась или уменьшилась сумма благосостояния в обществе. Выиграл один, и его благосостояние увеличилось на одну третью часть против прежнего; проиграли 99, и благосостояние каждого из них уменьшилось на половину. Итак, мы имеем одну третью часть единицы выигрыша и 99 половин единицы проигрыша, то есть за вычетом плюса из минуса мы имеем ровно 491 /е единиц чистого проигрыша. Это значит: общество пострадало на столько, как будто изо 100 человек 49 лишились всякого пропитания.

Теперь взглянем на перемену в противоположном направлении. Предположим такое распределение ценностей, что у единицы, у которой сосредоточивалась ценность 604, осталась только ценность 406; тогда на остальных 99 приходится 594, то есть на каждого по 6. Это значит, что у одного благосостояние уменьшилось на половину, а у 99 других возросло у каждого на половину. Вычитая минус из плюса, мы имеем 49 чистого выигрыша. Это значит: общество выиграло на столько, как будто изо 100 человек 49 от совершенной нищеты перешли к благосостоянию. Из этого следует, что наивыгоднейшее распределение цен

19

ностей производится такими отношениями и учреждениями, при которых общество идет к соразмерности между количеством ценностей, действительно принадлежащих каждому лицу, и тою долею ценностей, какая приходилась бы на его часть по отношению количества лиц, составляющих общество, к массе ценностей, находящихся в этом обществе.

Итак, основною идеею учения о производстве мы находим полное совпадение идеи труда с правом собственности над продуктом труда; иначе сказать, полное соединение качеств собственника и работника в одном и том же лице. Основной идеей учения о распределении ценностей мы находим стремление к достижению, если можно так выразиться, такого порядка, при котором частное число (количество ценностей, принадлежащих лицу) определялось бы посредством арифметического действия, где делителем ставилась бы цифра населения, а делимым - цифра ценностей.

Читатель, привыкший к философским приемам, без труда увидит, что оба найденные нами принципа служат выражением совершенно одной и той же идеи стремления к одному и тому же факту, только с разных сторон. Действительно, когда мы берем значительную массу людей, то все индивидуальные различия сливаются в средней цифре. Иван может быть вдвое сильнее или умнее Петра; но, вообще говоря, в каждом обществе существует известный уровень умственных и физических сил и масса индивидуумов очень близка к этому уровню, а замечательных исключений из него в дурную или хорошую сторону так немного, что при общих соображениях о порядке дел в целом обществе они составляют элемент решительно незначительный. Притом же эти уклонения, эти слишком сильные или слишком слабые индивидуумы являются разбросанными по разным группам родственных и других гражданских отношений, так что в каждой сколько-нибудь значительной группе взаимно уравновешиваются. Таким образом, надобно принимать, что в каждой группе родства или в каждой группе соседства сумма физической и умственной способности к труду очень близка к общему уровню этой способности для целого общества. Потому из принципа о соединении труда и собственности в одних и тех же лицах и из права собственности каждого лица на продукты его труда прямо следует распределение ценностей, совпадающее с найденным нами мерилом наивыгоднейшего распределения, то есть с распределением по средней цифре. С практической точки зрения почти все

20

равно, которому из этих двух принципов отдать первое место. Но в теории .принцип производства, то есть соединение собственности в одном лице с трудом, представляется как преобразование, или вывод, или как частный случай принципа о наивыгоднейшем распределении ценностей, имеющего более общее значение. Действительно, труд предполагает материю, над которой производится; продукт предполагает существование предшествующего ему продукта, из которого он происходит через приложение труда; таким образом, распределение существующих ценностей представляется условием производства. Кроме того, ценность сама по себе есть понятие более обширное, нежели понятие производства, которое составляет только один из моментов, проходимых ценностью: всякое производство обращено на созидание ценности, но ценность не есть предмет одного производства, она служит также предметом сохранения, мены и потребления. Прибавим, что производство имеет свою цель не в самом себе, а в потреблении, а потребление имеет своею основою распределение ценностей, потому и основной предмет исследований политической экономии находится в теории распределения; производство занимает ее только как подготовление материала для распределения.

Читатель, привыкший к анализу общих понятий, конечно, улыбается, читая такие азбучные рассуждения, слишком знакомые "каждому, даже не учившемуся в семинарии". Но для большинства так называемых экономистов, решительно незнакомых с философскими терминами и приемами, они должны показаться столь же трудною абстрактностью, как для обыкновенного человека теория эллиптических функций. Желая как-нибудь повра-зумительнее для их непривычных мыслительных сил растолковать изложенные нами азбучные понятия, мы скажем, что они могут уразуметь, в чем дело, если потрудятся подумать о фактах, которые находятся в каждой из книг, написанных их учителями или даже ими самими.

Например, Плиний как-то сказал: "большепоместность разорила Италию" - latifundia perdidere Italiam21. Экономисты с восторгом от своей учености тычут эту фразу в подлинных латинских словах в глаза каждому читателю, кстати и некстати: смотри, дескать,- мы и по-латыни знаем, и Плиния читали. Это хорошо. Но в чем смысл слов Плиния, приводящих в восхищение каждого экономиста? В том, что распределение поземельной собственности в Италии удалилось от средней цифры, происходившей из

21

отношения числа югеров22* к числу семейств, населявших Италию. Пока были в действии благотворные законы об общественной земле, ager publicus, из которой каждому гражданину давался небольшой участок, достаточный для прокормления его семейства, пока Цинциннат и Регул, командовавшие войсками, сами пахали землю, до тех пор Рим был и честен, и благосостоятелен, и могуществен. Когда "умнейшие и лучшие люди", "optimates", убедили римлян, что общественная земля - бесплодное бремя, что частная поземельная собственность производительнее, когда ager publicus перешел в частную собственность, Италия разорилась и Рим погиб. Мы советуем экономистам прочесть, что говорит Нибур о законах Лициния Столона23, оградивших на некоторое время общественную землю от вторжения частной собственности и бывших источником всего римского величия, всех гражданских и частных добродетелей, всего благосостояния для римлян.

Экономисты с большим удовольствием рассуждают также об экономической невыгодности рабства; они удивляют в этом случае необыкновенным благородством, с которым изобличают чужие недостатки. Пусть они подумают об основных чертах рабства,- они увидят повторение всех этих невыгодных обстоятельств при таком порядке вещей, где собственность и труд не соединены в одном лице. Невольник получает за свой труд пищу, жилище и т. д.,- то, что необходимо для поддержания его жизни, а продукт его труда принадлежит не ему. Вот существенная черта невольничества. Пусть же экономисты припомнят собственные свои слова о норме заработной платы: нормою заработной платы служит возможность поддержания жизни; она не может ни далеко, ни надолго подняться выше этой нормы,- это их собственные слова. Итак, со стороны отношения труда к вознаграждению за труд вся разница между невольником и наемным работником заключается в том, что невольник получает вознаграждение натурой, а наемный работник - деньгами; невольнику дается жилище, работнику даются деньги, на которые он сам должен приискать себе жилище; но количество вознаграждения в обоих случаях совершенно одинаково: оно определяется возможностью поддержать существование. Велика или мала ценность продуктов, производимых, например, в течение недели трудом наемного работника, это все равно

* Просим читателя удивиться и нашей учености: мы нарочно оставили слово югер, чтобы он видел громадность наших сведений: мы знаем, что у римлян земля измерялась не десятинами, а юг ера ми. О, бездна учености!

22

для него, как и для невольника: во всяком случае он, подобно невольнику, получит за свой труд ни больше, ни меньше того, сколько нужно для поддержания его существования. Поэтому мы говорим, что между состоянием невольника и наемного рабочего существует огромная разница в нравственном и в юридическом отношениях; но специальной экономической разницы в их отношениях к производству нет никакой. Если труд свободного наемного работника производительней, нежели труд невольника,- это зависит от того, что свободный человек выше невольника по нравственному и умственному развитию; потому и работает несколько умнее и несколько добросовестнее. Но эта причина превосходства, как видим, совершенно чужда экономическому его отношению к производству; потому мы и говорим, что если нравственная философия и юриспруденция удовлетворяются уничтожением невольничества, то политическая экономия удовлетворяться этим никак не может; она должна стремиться к тому, чтобы в экономической области была произведена в отношениях труда к собственности перемена, соответствующая перемене, производимой в нравственной и юридической области освобождением личности. Эта перемена должна состоять в том, чтобы сам работник был и хозяином. Только тогда энергия производства поднимется в такой же мере, как уничтожением невольничества поднимается чувство личного достоинства.

Эти два примера могут показать экономистам, в чем состоит смысл средней цифры в распределении ценностей, которая служит основною идеею политической экономии. Эти примеры могут также показать им, что они сами обыкновенно не понимают смысла фактов, о которых так много кричат. Мы привели два факта: один прямо свидетельствует в пользу общинного поземельного владения, другой прямо говорит о необходимости сделать работника хозяином, антрепренером. Оба эти вывода повергают в ужас и в негодование так называемых экономистов, а между тем, они прямо следуют из фактов, которыми сами экономисты без ума восхищаются, которыми они тычут в глаза читателей чуть не на каждой странице своих произведений. Если бы у нас было время и место, подобные сюрпризы можно было бы выводить решительно из каждого факта, приводимого в подтверждение теории laissez faire, laissez passer. Когда так называемые экономисты обыкновенно не умеют сообразить даже частных выводов из отдельных фактов, то нельзя уже удивляться тому, что они не умеют сообразить, какой общий принцип выходит

23

из всей совокупности их любимых фактов и отдельных наблюдений. Этот общий вывод мы уже выразили. Повторяем его: наивыгоднейшее для общественного благосостояния распределение ценностей состоит в том, чтобы пропорция ценностей, принадлежащих каждому члену общества, как можно ближе соответствовала средней цифре, даваемой отношением между суммой ценностей, находящихся в данном обществе, и числом членов, его составляющих.

Мы вообще не имеем никакой претензии представлять читателю что-нибудь новое, делать ученые открытия или высказывать истины, постижение которых требует какой-нибудь учености. Так и о выводе, который мы сейчас представили, мы должны сказать, что давным-давно было множество писателей, превосходно объяснявших эту мысль. Даже из людей, которых хвалят экономисты (хвалят, впрочем, больше по непониманию, чем с умыслом), можно указать довольно многих, представлявших такой вывод. Мы назовем одного Бентама. Думаем, что не трудно найти такую же мысль и у Рикардо; быть может, отыщется она даже у Мальтуса; об Адаме Смите нечего и говорить: известно, что хорошие экономисты считают его страшным еретиком и превозносят только из приличия. Но у всех этих знаменитостей политической экономии взгляд, нами изложенный, подавлен исследованиями о частных явлениях, анализ которых составлял главную их задачу. Только у Бентама средняя цифра прямо и решительно выставлена, как формула наивыгоднейшего распределения ценностей. Мы упомянули о великих людях политической экономии. Нам приходит в голову, что все они уже давно умерли; нам приходит в голову спросить, какие открытия сделаны в науке после них людьми, которые называют себя верными их учениками? Адам Смит, например, был основателем новой науки: показал отношение труда к ценности, участие капитала в производстве, норму вознаграждения за труд, важность разделения труда, и мало ли каких новых открытий ни сделал он! На нескольких страницах не перечтешь и десятой части их. Мальтус разобрал вопрос о народонаселении. Рикардо объяснил вопрос о ренте. Оба эти открытия послужили основными камнями для экономической теории. Кто не знает трудов Мальтуса и Рикардо, не может говорить ни о чем правильным образом. Но интересно было бы нам знать, какую новую мысль можно найти у кого бы то ни было из экономистов, славившихся после Мальтуса и Рикардо или процветающих ныне? Какое открытие в науке сделал Мишель

24

Шевалье, или Бастиа, или Воловский, или Рошер, или Pay, или хотя бы даже сам Жан-Батист Сэ? Некоторые из них были люди умные, например Сэ (впрочем, мы едва ли не сделали ошибку, употребив множественное число. Кажется, что грех было бы сказать о ком-нибудь из названных нами, кроме одного Сэ, что он человек с замечательной головой); некоторые из них люди очень ученые, например Рошер и Pay; некоторые замечательны способностью болтать легко и изящно, например Бастиа и Мишель Шевалье; а Воловский считается диковинкою между членами парижского общества экономистов, потому что знает по-немецки. Но любопытно было бы узнать, что они сделали для развития науки? Жан-Батист Сэ ввел политическую экономию во Франции и прекрасно популяризировал мысли, открытые англичанами,- заслуга великая, но заслуга перед французской публикой, а не перед наукой. Мишель Шевалье хорошо описал Северо-Американские Штаты и отлично доказал, что когда по открытии кали-форнских и австралийских россыпей стали добывать золота вдесятеро больше против прежнего, а количество добываемого серебра не увеличилось, то золото должно понизиться в цене сравнительно с серебром,- вещи хорошие, что и говорить,- но для науки нового в них разве немногим больше, чем в книге г. Горлова. Бастиа писал памфлеты против протекционистов и коммунистов, и памфлеты очень бойкие, но в них он только рабски развивал отдельные фразы из своих учителей. Он также, прослышав о возражениях американца Кери против теории ренты Рикардо, сам сочинил против нее возражения, как две капли воды сходные с мыслями Кери, которые лишены всякой основательности; это тоже похвально, но повторить понаслышке чужие и притом неосновательные мысли, не значит еще двинуть вперед науку. Что еще он сделал? - Да, вот что: несмотря на свою историю с Кери, он был человек честный - это похвально. Мы едва не забыли о главном. Он написал ^Harmonies economiques"24 - в них он доказывал, что все на земле устроено премудро и промысл направляет все к лучшему, и, на чем свет стоит, бранил Жан-Жака Руссо. Относится ли это к политической экономии, мы не умеем решить; но если относится, то должно быть очень полезно для нее. Воловский перевел Рошера,- труд похвальный, и объяснил, что крестьян в России надобно освободить без земли,- мысль тоже хорошая, но не новая после статей г. Бланка и разных сотрудников "Журнала землевладельцев"25. Pay в коротеньких параграфах крупным шрифтом повторил то, что

25

нашел у своих предшественников, и сделал к этим параграфам длинные примечания, напечатанные мелким шрифтом, в которых набрал миллионы мелких фактов, иногда очень любопытных; таким образом, вышла книга неоцененная для приискивания справок и цитат. Рошер сделал то же самое с трудолюбием, быть может, еще колоссальнейшим и вдобавок постарался расположить набранные им факты в хронологическом порядке. Оба они, как видим, компиляторы очень почтенные, не щадившие ни глаз, ни поясницы для служения науке. Но где же во всех этих книгах, начиная от Сэ и кончая Рошером, хотя что-нибудь похожее на разрешение чего-нибудь, оставшегося нерешенным после Мальтуса и Рикардо? Ничего такого и не ищите: если вы не читали ни одной из книг всех этих знаменитых писателей, и в том числе вовсе не знаменитого писателя Воловского, вы остались, быть может, не знающими некоторых фактов, полезных для соображения, но наверное не лишили себя ни одной важной мысли, когда прочтены вами Адам Смит, Мальтус, Бентам и Рикардо.

Теперь мы подумали: какое доверие можно иметь к удовлетворительности теории, ни на шаг не подвинувшейся вперед в течение целых сорока или сорока пяти лет? Если бы экономисты подумали об этом и, вдобавок, если бы они знали хотя основные понятия из истории развития наук, они сообразили бы, что, даже не вникая в их доктрину, по этому одному признаку можно решить, что она для нашего времени несостоятельна. Постоянно имея в виду быть назидательными для экономистов, мы просим у читателя позволения кратко изложить здесь вещи, конечно, давным-давно ему известные, но, к великому состраданию и смеху нашему, неизвестные так называемым экономистам.

Начнем с того, что даже предмет, в котором не происходит никаких изменений, неистощим для науки, и каждый даровитый наблюдатель открывает в нем новые стороны, не замеченные или не понятые прежними исследователями. Лучшим примером тому может служить история и археология классического мира. Источники для их изучения остаются одни и те же вот уже четыреста лет. Со времен Петрарки не открыто слишком важных греческих или римских писателей. Гомер, Геродот, Фукидид, Ксено-фонт, Полибий, Плутарх, Тит Ливии, Цицерон, Тацит, Плиний - все эти книги с возрождения наук были в руках ученых почти в таком же виде, в каком имеем их мы. Некоторые новые книги и отрывки отысканы, - это правда; но все они не доставляют и тысячной доли нового матери

26

ала для изучения классической древности по сравнению с тем запасом сведений, какой представлялся латинистам и гелленистам XV века. Что же мы видим? Каждое новое поколение делает новые открытия в понимании жизни древнего мира. Взгляд на греческую и римскую историю разъясняется, расширяется с каждым новым десятилетием. Древняя жизнь каждому новому исследователю открывает новые стороны. Каждая новая книга, доставляющая своему автору известность между латинистами и гел-ленистами, богата новыми мыслями.

Разумеется, еще поразительнее перемены, которым быстро подвергаются науки, занимающиеся предметами, для изучения которых являются новые материалы. Вспомним об истории древнего востока. Что общего в содержании и взгляде на предмет между книгами, писанными, например, о персидском царстве тридцать лет тому назад, и теперь, когда изучили зендский язык, стали читать клинообразные надписи и ближе познакомились с нынешним востоком? Но еще радикальнее перевороты в воззрениях на предмет, когда не только открываются новые материалы для его изучения, но и сам он продолжает жить и изменяться. Возьмем в пример историю какого угодно из нынешних народов и какое угодно событие в этой истории, например французскую революцию. В эпоху Наполеона I понимали некоторые стороны этого события; когда возвратились Бурбоны, она представилась в новом виде; в июльскую монархию поняли ее гораздо полнее, чем при Бурбонах и при Наполеоне I; теперь опять видят, что взгляд времен Орлеанской династии был далеко не удовлетворителен, и понимают предмет многостороннее и глубже.

Каждому известно, отчего это происходит и почему не может быть иначе. Жизнь и науки развиваются с каждым поколением. Когда изменились понятия общества от развития жизни и всей совокупности наук, от этого самого должен уже измениться взгляд на предмет каждой частной науки, хотя бы этот предмет был неподвижен и новых материалов к его изучению не было. Когда прибавились новые материалы, перемена будет еще значительнее. Но что сказать, когда и самый предмет растет, когда он сам с каждым годом все полнее объясняет себя развитием новых явлений и сторон своей натуры?

Именно таково дело политической экономии. Мы видим, что каждое новое издание книги Бёка "О государственном хозяйстве древних афинян"26 было значительным шагом вперед по сравнению с предыдущим изданием, хотя

27

предмет был мертв и новых источников к его изучению представлялось мало по сравнению с запасом прежних материалов. А предмет политической экономии - не древние Афины, а живое общество, и в нем быстрее всего остального развивается именно та сфера, которая составляет специальный предмет политической экономии. Что общего между экономическим бытом Англии или Франции во время Адама Смита, или хотя бы во время Рикардо, и нынешним положением дел? Артур Юнг, путешествовавший по Франции всего 70 лет тому назад27, изображает нам быт, о котором сами экономисты говорят, что он составляет такую же допотопную картину, как экономическая жизнь какого-нибудь древнего Египта или гомеровского Аргоса. Когда мы читаем первые романы Жоржа-Занда, писанные 25 лет тому назад, или "Пиквикский клуб" Диккенса, писанный после "Индианы", мы видим, что вся обстановка жизни, все экономические отношения сословий изменились в эти немногие годы. Да что говорить об Англии или Франции? Посмотрим хоть на себя, идущих очень тихо за другими народами. И у нас, воротившись через 20 лет в знакомую вам губернию, вы не узнаете ее: купцы не те, и торгуют не так, и не тем торгуют, и не на тех условиях покупают, как прежде. И помещики живут не так, не такие имеют доходы, не на такие вещи тратят их, как прежде. И чиновники переменились, и мужики переменились, и все не так, и все не то, что прежде.

А какое сравнение между материалами, бывшими в руках у Адама Смита и у Мальтуса, и нынешними материалами? Адам Смит не знал даже числа жителей в своем королевстве; Мальтус, когда писал свой трактат о народонаселении28, единственным достоверным документом о числе рождений и смертей и о прибыли населения имел шведские таблицы. Через 15 лет по издании книги Адама Смита не было еще известно количество земли, возделываемой в Англии или во Франции. Словом сказать, великие люди, которым политическая экономия обязана своим нынешним развитием, не имели в руках и миллионной части тех статистических сведений, которыми владеем теперь мы. Надобно прибавить, что они не имели описаний народного быта и экономических учреждений даже в своих странах. Тем больше славы для них, что они сумели найти так много истин при столь скудных средствах; но что сказать о положении теории, которая до сих пор не умела воспользоваться безмерно возросшим богатством сведений? Нечего говорить о том, каковы были знания об экономической жизни отдаленных стран, доступные великим

28

деятелям политической экономии, если свои собственные земли они с экономической и статистической стороны едва ли не хуже знали, чем теперь мы знаем тибетские и туркестанские учреждения. Даже о Германии и об Испании они имели самое смутное понятие. России они вовсе не знали. Не далее как 30 лет тому назад никто в целой Англии не мог понять характера поземельной собственности в Ост-Индии.

Что ж теперь сказать, если кто-нибудь воображает, что теория, которая могла существовать во время Мальтуса и Рикардо, сколько-нибудь соответствует нынешнему развитию экономической жизни, нынешнему запасу статистических и этнографических сведений? Вы приходите к господину, который сидит и очень усердно пишет. Что это вы пишете? спрашиваете вы его. "Я пишу историю Петра Великого",- Какие же у вас материалы и как вы смотрите на ваш предмет? - "Я нахожу, что у Голикова несколько устарел слог, но взгляд совершенно правилен, и, собственно, я только переделываю Голикова но вкусу нынешней публики"29. Что вы скажете такому господину? или, лучше сказать, можно ли говорить с таким господином? Это какой-то урод, какое-то неправдоподобное допотопное чудовище. Но из того, что он невежда или идиот, что его книги будут заслуживать только презрение или насмешки, вовсе еще не следует, чтобы Голиков не был человеком, заслуживающим величайшей похвалы. Он сделал все, что мог сделать в свое время; но для нашего времени нужны совершенно иные вещи.

40 лет неподвижности в теории такого предмета, как политическая экономия! Это нечто неудобомыслимое, неправдоподобное, невероятное. Какое единственное объяснение может быть такому нелепому явлению? какое предположение неизбежно вызывается в уме таким странным фактом? Не в одной политической экономии, а во всех науках есть школы, остающиеся при окаменелых теориях. До сих пор пишут исторические книги в духе "Рассуждения о всеобщей истории" Боссюэта30; до сих пор есть историки, например, французской литературы, полагающие, что Корнель с Расином выше Шекспира, или историки русской литературы, восхищающиеся Княжниным и Озеровым. Мы очень хорошо знаем, что думать о таких школах, и знаем, как объяснять отсутствие замечательных деятелей по таким теориям. Что отжило свой век, к тому не обратятся живые силы, то будет предметом любви и насыщения для людей тупых или своекорыстных; около трупа собираются только коршуны и кишат в нем только черви.

29

Люди с свежими силами необходимо должны делать что-нибудь новое и свежее. Новиков, издавший словарь русской литературы, был человек великого ума и благородства31; но когда занялся историею русской литературы такой же человек следующего поколения, Н. А. Полевой32, он не стал повторять мнений Новикова, и хотя продолжал его дело, но во многом прямо противоречил ему и почти во всем расходился с ним. Когда после Полевого занялся тем же делом новый человек, Белинский, он опять заговорил совершенно новое,- и что значит теперь оставаться при мнениях, которые были хороши 35 лет тому назад, при основании "Телеграфа", мы, к несчастию, видим на брате Н. А. Полевого, г. Ксенофонте Полевом. А ведь и г. Ксе-нофонт Полевой был в свое время человеком полезным, писал благородно и вовсе не глупо. Не дай только бог никому пережить себя, служить посмешищем для новых поколений и самому пятнать свое имя и свою школу.

Мы очень хорошо знаем, что думать, например, о нынешнем значении теории и деятельности г. Ксенофонта Полевого; знаем, как понимать его слова, что он и его литературные сподвижники исключительно защищают чистоту вкуса, здравый смысл и благородство в литературе, и что все люди, которых они порицают, должны считаться злодеями; мы очень хорошо знаем, как объяснять то явление, что вот уже 30 лет школа, к которой принадлежит г. Ксенофонт Полевой, не производила ни одного замечательного человека. Мы говорим: истинной критики и здравого взгляда на литературные явления надобно искать в других школах. Школа г. Ксенофонта Полевого потеряла способность производить что-нибудь замечательное, потому что отстала от времени.

То же самое по необходимости предполагаешь и о школе так называемых экономистов, когда видишь, что она утратила способность иметь в своих рядах людей великого ума, утратила способность открывать что-нибудь новое и развивать науку. При виде такого явления необходимо предполагаешь, что вне ее круга, вероятно, возникло какое-нибудь новое направление науки, привлекающее к себе все свежие силы. Действительно, мы видим, что все умы, способные открывать в предмете новые стороны, все гениальные писатели, занимавшиеся экономическими вопросами после Мальтуса и Рикардо, принадлежат к противникам так называемых экономистов. Мнения этих гениальных людей во многом расходятся одно с другим, потому что никогда не может в двух самостоятельных головах развиться совершенно одинаковый взгляд: само

30

стоятельные и даровитые люди именно тем отличаются от бездарных и тупых, что у каждого из них есть оригинальность, особенность в образе мыслей. Мы не имеем охоты говорить, чьих именно мнений мы держимся, и скажем только, что, читая книги замечательных противников господствующей школы, вы бываете поражены безмерным превосходством каждого из этих людей над нынешними так называемыми экономистами по отношению к силе ума. Укажем в пример хотя на Сисмонди, чтобы не говорить о других, более гениальных. Сисмонди занимался не одною политическою экономиею. Он, между прочим, написал многотомную историю Франции33. В этой книге вы находите его человеком бесспорно очень умным и ученым; но, сравнивая с другими современными ему историками, с Гизо, Огюстеном Тьерри, Нибуром, вы не видите в нем гениальности: перед этими действительно великими историками он кажется человеком второстепенным. Зато какая разница, если вы сравниваете его "Новые принципы политической экономии"34 с сочинениями учеников Смита, Мальтуса и Рикардо,- он кажется гигантом по отношению к ним. Его книга во многом очевидно ошибочна; но сколько в ней новых, свежих мыслей, какая сила ума, какое богатство новых фактов, ведущих к новым взглядам, какая в ней оригинальность и свежесть по сравнению с монотонными произведениями так называемых экономистов, с этими бесцветными повторениями произведений Адама Смита, Мальтуса и Рикардо! Что же надобно думать об умственной силе писателей, перед которыми кажется гением человек, далеко не имевший силы быть первостепенным мыслителем в такой науке, которая имела деятелей действительно великого ума? Невольно рождается мысль, что жалка и мертва та школа, деятели которой ничтожны по уму в сравнении даже с человеком второстепенного таланта. Мы назвали Сисмонди потому, что хвалить его очень удобно; но читатель знает, что между противниками так называемых экономистов он - человек далеко не самый замечательный. Каждый вспомнит многие имена гораздо более знаменитые. Мы упомянем из них одно: в "Современнике" недавно была помещена статья о Роберте Овене35. Вот, например, мыслитель действительно великий. Читатель знает, что у него были сподвижники и остаются продолжатели, достойные стоять с ним рядом и по гениальности, и по благородству стремлений.

Мы спрашиваем теперь: когда нам представляются в исследовании известного предмета два направления, из

31

которых одно служит только бесцветным повторением старины, не имеет между своими деятелями ни одного человека с замечательным умом, а к другому принадлежат без исключения все люди гениальные, то в котором направлении мы естественно должны предполагать ближайшее родство с потребностями времени, наибольшую теоретическую справедливость и практическую благотворность? Повторяем наше сравнение: если главою одной школы вы видите г. Ксенофонта Полевого, а в другой школе таких людей, как Белинский,- которую из двух школ вы естественно должны предполагать истинною представительницею науки?

Мы не имеем охоты излагать мнения тех людей, которых считаем истинными представителями экономической науки в наше время. Мы говорили, что хотим только показать отношение нашего взгляда на экономические явления к теории так называемых экономистов, которых теперь мы имеем право назвать отсталыми экономистами. Мы перечислили причины, по которым необходимо предполагать, что их теория неудовлетворительна для нынешнего времени. Теперь из обстоятельств самого дела мы постараемся вывести заключение о том, какого характера надобно ожидать от теории, соответствующей нынешнему положению общества в цивилизованных странах.

Известно, что сущность исторического развития в новом мире служит как бы повторением того самого процесса, который шел в Афинах и в Риме; только повторяется он гораздо в обширнейших размерах и имеет более глубокое содержание. Разные классы, на которые распадается население государства, один за другим входят в управление делами до тех пор, пока, наконец, водворится одинаковость прав и общественных выгод для всего населения. В Афинах мы замечаем почти исключительное преобладание чисто-политического элемента: эвпатриды и демос36 спорят почти только из-за допущения или недопущения демоса к политическим правам. В Риме является уже гораздо сильнейшая примесь экономических вопросов: спор о сохранении общественной земли, об ограждении пользования ею для всех имеющих на нее право идет рядом с борьбою за участие в политических правах и наполняет собою всю римскую историю до самого конца республики. Лициний Столон и Рракхи имели продолжателей в Марии и Цезаре. В новом мире экономическая сторона равноправности достигает, наконец, полного своего значения, и в последнее время политические формы главную свою важность имеют уже не самостоятельным образом,

32

а только по своему отношению к экономической стороне дела, как средство помочь экономическим реформам или задержать их.

В новом мире процесс развития не только обширнее и глубже, но и многосложнее, чем в классической древности. В Афинах мы видим только эвпатридов и демос, в Риме только патрициев и плебеев; в новом обществе мы находим не два, а три сословия. Каждое из них имеет свою политическую и свою экономическую систему. О политических формах мы не будем говорить, а займемся только характером экономических учреждений. Высшее сословие, с экономической стороны, представляется сословием поземельных собственников. При его владычестве господствует теория приобретения богатств посредством насилия. В отношении к чужим народам эта цель достигается войною, в своей собственной стране - посредством права владельца на собственность людей, населяющих его землю, словом сказать - посредством того, что в Западной Европе называлось феодальными учреждениями. Характер этого быта не допускал высокого экономического развития, потому и экономическая наука была мало развита; но все-таки те времена имели свою экономическую теорию. Она выражалась в том, что человеку свободному (свободным человеком, по-настоящему, был тогда только феодал) не следует заниматься производством. Он должен быть только потребителем. Масса его соотечественников и все остальные народы существуют только для того, чтобы производить для него, а не для себя, предметы потребления. Обширного научного развития достигла только одна часть этой системы, называющаяся меркантильной теорией. Сущность ее состоит в том, чтобы брать у других, не давая им ничего взамен. В те времена, при слабом развитии кредита, звонкая монета, конечно, должна была иметь всю ту важность, какая ныне принадлежит биржам, банкирам и вексельным оборотам. Натурально было, что накоплением драгоценных металлов дорожили тогда точно так же, как ныне дорожат упрочением и возвышением кредита. Меркантильная система, вытекавшая из понятия "надобно брать, не давая ничего в обмен", натурально, должна была применять эту идею к драгоценным металлам, и потому говорила, что надобно всячески стараться, чтобы ввоз серебра и золота был как можно больше, а вывоз как можно меньше.

Феодальные учреждения были низвергнуты, когда среднее сословие достигло участия в государственных нравах и но своей многочисленности, конечно, стало пре-

2 Н. Г. Чернышевский, т. 2

33

обладать над высшим, лишь только было допущено к разделению власти. В Англии среднее сословие достигло такого положения в половине XVII века, и только в это время были низвергнуты значительнейшие из феодальных учреждений *. Благодаря особенному стечению обстоятельств, вынуждавшему английскую аристократию к уступчивости, среднее сословие до последнего времени само обращалось с нею снисходительнее, чем во Франции, потому она сохранила огромную политическую силу. Соответственно сохранению очень сильного влияния высшего сословия на политические дела, в Англии сохранились и феодальные учреждения в значительной степени. Земля осталась в руках аристократии; аристократы, как лендлорды, сохранили господство над общественными делами сельского населения и огромное участие в составе палаты общин, которая стала верховною властью. По уступчивости аристократии долго сохранялось фактическое преобладание ее в государстве, и только после целого века непрерывных маленьких приобретений все большего и большего участия в делах, среднее сословие действительно стало господствовать над ними, хотя юридически могло господствовать с половины XVII века. К тому времени, когда среднее сословие приобрело фактический перевес над высшим в государственных делах, то есть к последней половине прошлого столетия, относится и возникновение новой экономической теории, до сих пор пользующейся привилегиею на имя политической экономии, как будто она единственная теория экономических учреждений. Дух ее совершенно соответствует положению среднего сословия в обществе и роду его занятий. Среднее сословие составляют хозяева промышленных заведений и торговцы; потому важнейшими из экономических явлений школа Адама Смита признает расширение размера фабрик, заводов и вообще промышленных заведении, имеющих одного хозяина с толпою наемных работников, и развитие обмена.

Для отсталых экономистов, которые сами не понимают духа своей теории, может показаться странным, что мы заботою их теории ставим не развитие производства вообще, а именно развитие той формы его, успехи которой измеряются расширением оборотов каждого отдельного хозяина. Читатель, привыкший наблюдать точные черты

* Важнейшие из феодальных повинностей были отменены при Кромвеле, и главным условием при возвращении Стюартов было то, чтобы они признали законность этой экономической реформы.

34

явлений, не ограничиваясь отвлеченностями, не составляющими их специальности, легко поймет, почему мы выразились именно таким образом. Возьмем в пример хлопчатобумажную промышленность, которая справедливо составляет любимый предмет панегириков отсталой школы. Кто не знает, что возрастание хлопчатобумажной промышленности состояло не в увеличении числа хлопчатобумажных фабрик, а в расширении объема каждой из них? Здесь было бы слишком длинно объяснять, почему такое явление принадлежит всем отраслям промышленности, развивающимся при господстве среднего сословия. Притом каждому читателю известно, что чем значительнее капитал известного лица, тем меньшими процентами может оно довольствоваться; что чем обширнее размер промышленного заведения, тем дешевле и лучше производство благодаря полнейшему разделению труда и действию более сильных и совершенных машин. Итак, мы сказали, что расширение размера промышленных заведений и раавитие обмена составляет главную заботу господствующей политико-экономической теории. Эта забота совершенно соответствует положению людей, господствующих над общественною жизнию в цивилизованных странах. Люди эти, как мы уже сказали,- хозяева промышленных заведений и купцы. Разумеется, дела каждого купца развиваются пропорционально общему развитию торговли, а богатства промышленника возрастают пропорционально обширности его заведения. Для достижения той и другой цели могущественнейшим пособием служат биржевые обороты, банки и банкирские дома, потому их интересы также чрезвычайно дороги для господствующей теории. Соответственно этим главным предметам внимания, господствующая экономическая теория в своем чистом виде почти исключительно занимается вопросами: о разделении труда, как пути, которым расширяются промышленные заведения, о свободной торговле, о банковых оборотах, об отношении звонкой монеты к бумажным ценностям разного рода. Успешность занятий банкира, купца и хозяина промышленного заведения зависит не от собственных его потребностей, а просто от обширности круга людей, требующих его посредничества или покупающих его произведения. Потому главная забота каждого из них состоит в том, чтобы расширить свой рынок.

Из этого возникают два противоположные направления: с одной стороны, потребность мирных отношений со всеми посторонними его ремеслу людьми, нерасположение к войне, затрудняющей доступ на иностранные рынки,

2*

35

ведущей к коммерческим кризисам, с другой стороны, стремление отбить покупателей у других промышленников, занимающихся тем же делом, как он, то есть в сущности заменение физической иноземной войны коммерческою междоусобною войною внутри каждого промысла: в банкирских оборотах - между домами, встречающимися на одной бирже; в торговле - между купцами одного торгового округа и одного рода торговли; в промышленности - между фабрикантами или заводчиками одного рода занятий. Сообразно этому, господствующая экономическая теория провозглашает владычество конкуренции, то есть заботы каждого производителя о том, чтобы подорвать других производителей; но с тем вместе она доказывает, что благосостояние каждого народа возвышается от благосостояния других народов, потому что чем богаче они, тем больше покупают у него товаров. Подобным образом она доказывает, что чем успешнее идут промыслы в народе вообще, тем выгоднее для каждого отдельного промысла, для продуктов которого внутренний рынок становится тем обширнее, чем больше благосостояния в обществе. Но, проповедуя такую заботливость об иностранцах и посторонних людях как потребителях, господствующая политико-экономическая теория не видит возможности отвратить разорительную междоусобицу производителей, занимающихся одним делом. Соперничество, как орудие этой междоусобной войны, принимает, между прочим, форму спекуляции, которая постоянно стремится к безрассудному риску и к коммерческому обману; это стремление промышленной и торговой деятельности периодически производит кризисы, в которых погибает значительная часть произведенных ценностей и во время которых подвергается страшным страданиям масса, живущая заработною платою. Но такой характер производства и торговли неизбежен при нынешнем экономическом устройстве, когда производство находится под властью хозяев и купцов, благосостояние которых зависит не от потребления, а просто только от сбыта товаров из своих рук; при таком порядке дел производство рассчитывается не по истинной своей цели, а только по одному из посредствующих фазисов. Политическая экономия, замечая неизбежную связь спекуляции и коммерческих кризисов с нынешним порядком дел, выставляет их вещами неизбежными и неотвратимыми.

Из трех элементов, участвующих в производстве ценностей, недвижимая собственность, и в особенности земля, принадлежит высшему классу, не участвующему прямым

36

образом в производстве; оборотный капитал вносится в производство средним классом, так называемыми антрепренёрами, мануфактуристами, заводчиками и фермерами; труд почти весь совершается простым народом, который в политическом отношении до сих пор служил только орудием для среднего и высшего сословий в их взаимной борьбе, не сохраняя постоянного независимого положения в политической истории. Среднее сословие, естественно, придает наибольшее значение тому элементу производства, которым владеет само. Сообразно этому, господствующая теория выставляет интереснейшим элементом производства оборотный капитал, доказывая, что без него невозможно успешное приложение труда к материи, то есть земля останется непроизводительной, а работники не найдут себе занятия. Но с высшим сословием средний класс, несмотря на взаимную борьбу, находится в отношениях более приязненных, нежели с простым народом. Во-первых, если средний класс еще не совершенно уничтожил всякую самобытность в высшем сословии и не совершенно поглотил его в себе, если все еще должен вести с ним борьбу, то уже очень хорошо чувствует, что имеет решительный перевес в ней; с каждым годом во всех странах средний класс торжествует экономические победы и часто наносит политические поражения своему сопернику. Выигрывающий и побеждающий, натурально, расположен быть снисходительным к изнемогающему противнику, близкую смерть которого предвидит. Кроме того, банкиры, купцы и мануфактуристы имеют с высшим сословием много личных связей; они равны ему по богатству, ведут одинаковый образ жизни, встречаются в одних и тех же салонах, сидят рядом в театрах; почти все лица одного сословия имеют родственников и приятелей в другом; и, наконец, это слияние дошло уже до того, что множество лиц, принадлежащих по происхождению к высшему сословию, занялись промышленной деятельностью, а множество лиц среднего сословия обратили часть своих движимых капиталов в недвижимую собственность. Все эти обстоятельства чрезвычайно смягчают враждебность среднего сословия против высшего; но еще сильнее действует в том же смысле существенная одинаковость их положения в деле распределения ценностей при нынешнем порядке. Мы видели противоположность их отношений к производству: собственник-феодал пользуется рентой и получает, ничего не давая в обмен; купец и хозяин промышленного заведения приобретают богатство посредством обмена: они покупают один предмет и продают другой,

37

берут сырой материал и возвращают обработанный продукт, меняют товары на деньги, меняют кредит на деньги и на товары, дают простолюдину деньги, покупая его труд. В этом отношении между антрепренёром и собственником большая разница. Но сходство между ними то, что часть ценностей, поступающая к собственнику без обмена или остающаяся в руках антрепренёра после обмена, далеко превышает своим размером то количество ценностей, какое производится в этом обществе трудом одного семейства или, точнее говоря в экономическом смысле, трудом одного работника. Фабрикант, получающий, например, в Англии тысячу фунтов ежегодного дохода, принадлежит к самым мелким фабрикантам; а между тем для произведения прибыли в тысячу фунтов нужен труд десяти и двадцати работников. Таким образом, по распределению ценностей общество распадается на два разряда: экономическое положение одного из них основывается на том, что в руках каждого из его членов остается количество ценностей, производимое трудом многих лиц второго разряда; экономическое положение людей второго разряда состоит в том, что часть ценностей, производимых трудом каждого из его членов, переходит в руки лиц первого разряда. Очевидно, каково должно быть отношение интересов между этими разрядами: один должен желать увеличения, а другой - уменьшения и приведения к нулю той части ценностей, которая переходит от лиц второго разряда к лицам первого. Эта общность интересов высшего и среднего сословия по отношению к массе служит самым твердым залогом снисходительности промышленников к собственникам. Сообразно этой мирной основе, лежащей под оболочкою враждебности, господствующая теория признает экономическое достоинство собственности, как наследственного факта, который дает право на часть производимых ценностей без всякого деятельного участия в производстве их со стороны собственника. Тот факт, что известное лицо получило известную недвижимую собственность, уже вменяется этому лицу в заслугу, за которую оно должно получать постоянное вознаграждение, называемое рентой. Уступая такую привилегию недвижимой собственности, принадлежащей главным образом высшему сословию, средний класс, натурально, должен был выставлять делом совершенно необходимым подобную же выгоду от простого, бездеятельного обладания движимою собственностью (деньгами и кредитными бумагами), принадлежащею главным образом ему самому. Сообразно этому, господствующая теория принимает неизбежность процентов и до

38

казывает, что человек должен считаться очень полезным членом экономического общества, когда, получив движимый или недвижимый капитал, проводит свою жизнь как потребитель, не принимая деятельного участия в производстве, и видит свой капитал не уменьшающимся; она говорит, что рента и проценты имеют свойство содержать собственника или капиталиста без убытка для общества, хотя бы он только потреблял, а сам не производил ничего. При таких понятиях об участии собственности и оборотного капитала в производстве, конечно, не очень много места остается в теории на долю труда. Мы видели, что в политической жизни простой народ до сих пор служил только орудием для высшего и среднего сословий, не имея прочного самостоятельного значения; точно так и господствующая экономическая теория смотрит на труд, принадлежность простого народа, только как на орудие, которым пользуются для своего увеличения собственность и оборотный капитал. Мы видели, что высшее и среднее сословия имеют в распределении ценностей прямой интерес уменьшать долю труда, потому что их собственную долю составляет сумма продуктов, за вычетом части, отдаваемой труду; точно так и теория говорит, что продукты должны принадлежать владельцам собственности и оборотного капитала, а работникам может быть выдаваема на продовольствие лишь такая часть из производимых ими ценностей, какая будет найдена возможной по интересам собственности и оборотного капитала, под влиянием соперничества.

Последователи господствующей системы могут быть недовольны таким изложением характера своей теории; но читатель, знакомый с их сочинениями, видит, что все черты, нами исчисленные, действительно принадлежат этой теории. Определить сущность ее, по нашему мнению, очень легко: эта теория выражает взгляд и интересы капиталистов, ведущих промышленные и торговые дела и отчасти уже сделавшихся владельцами недвижимой собственности, а вообще проникнутых снисходительностью к побеждаемому врагу, феодальному сословию, которое оказывается их союзником в вопросе о распределении ценностей. Теория самих феодалов выражала интересы люден, совершенно чуждых производству и понятию обмена; потому мало найдется в ней пригодного для экономических потребностей общества, и мы совершенно согласны с отсталыми экономистами в том, что меркантильная система была ошибочна в своих основаниях. Этого нельзя сказать о теории отсталых экономистов. В ней есть

39

элементы совершенно справедливые, и, для того чтобы получить теорию, удовлетворяющую истинным условиям общественного благосостояния, нужно только со всею точностью развить основные идеи, из которых выходит господствующая система, но которые или не хочет она развивать, или подавляет примесью враждебных с ними понятий.

Мы видели, что господствующая теория соответствует потребностям среднего сословия, существенную принадлежность которого составляет оборотный капитал и которое источником своих богатств имеет участие в производстве. При таком основании теория капиталистов должна была начать анализом понятий производства и капитала. Результатом анализа был вывод, что всякая ценность создается трудом и что самый капитал есть произведение труда. Нужно не бог знает какое глубокое знакомство с философскими приемами, чтобы видеть, к чему приводит развитие этих положений. Если всякая ценность и всякий капитал производятся трудом, то очевидно, что труд есть единственный виновник всякого производства, и всякие фразы об участии движимого или недвижимого капитала в производстве служат только изменениями мысли о труде, как единственном производителе. Если так, то труд должен быть единственным владельцем производимых ценностей. Вывода, нами представленного, конечно, не хотят принять отсталые экономисты, но он необходимо следует из основных понятий о ценности, капитале и труде, найденных Адамом Смитом. Нет ничего удивительного, если результат принципа не был замечен тем мыслителем, который высказал принцип: в истории наук самое обыкновенное явление то, что у одного человека недостает силы и открыть принцип, и последовательно развить его; по принципу разделения труда, принимаемому отсталыми экономистами, так и должно быть. Одни люди кладут фундамент, другие - строят стены, третьи - кладут крышу и уже четвертые отделывают дом так, чтобы он был пригоден для жилья. Адаму Смиту тем легче было не предвидеть логических последствий найденного им принципа, что в те времена у сословия, которому принадлежит труд, не было, ни в Англии, ни во Франции, никаких стремлений к самостоятельному историческому дсйство-ванию и оно было в тесном союзе с средним сословием, с владельцами оборотного капитала, пользовавшимися помощью простолюдинов для своей борьбы с высшим сословием. Это были времена, когда Вольтер и Даламбер покровительствовали Жан-Жаку Руссо; когда откупщик

40

Эльвесиус был амфитрионом всех прогрессистов37. Адам Смит был в сущности учеником французских энциклопедистов; и как они воображали, что народу не нужно ничего иного, кроме тех вещей, которые были нужны для буржуазии, и как народ сам не замечал еще тогда, что его потребности не во всем сходны с интересами среднего сословия, шедшего тогда во главе его на общую борьбу против феодалов, так и Адам Смит не заметил разницы между содержанием своей теории, соответствовавшей экономическому положению среднего сословия, с основным своим учением о труде как источнике всякой ценности. То были времена, когда требования среднего сословия выводились из демократических принципов и оживлялись мыслями, говорившими о человеке вообще, а не о торговце, фабриканте или банкире.

Читателю известно не хуже нас, что с той поры положение дел изменилось. Возьмем в пример историю Франции. В 1789 году ученики Монтескье подавали руку ученикам Руссо и аплодировали парижским простолюдинам, штурмовавшим Бастилию. Через несколько лет они уже составляли заговоры для восстановления Бурбонов. Во время реставрации они опять соединились на некоторое время с народом для низвержения воскресавшего феодализма, но с 1830 года разрыв стал окончательным и безвозвратным. В 1848 году среднее сословие постоянно действовало заодно с аристократиею. В Англии разрыв не до такой степени заметен для поверхностного наблюдателя, потому что победа среднего сословия над феодалами еще не так полна, и оно принуждено было прибегать к помощи простого народа при проведении парламентской реформы в 1832 году и при уничтожении хлебных законов в 1846-м. Но и в Англии мы видим, что работники составляют между собой громадные союзы38 для самостоятельного действо-вания в политических и особенно экономических вопросах. Партия хартистов39 иногда примыкает к парламентским либералам, и крайние парламентские либералы бывают иногда ораторами простонародных требований если не в экономическом, то в политическом отношении. Но, несмотря на эти союзы, среднее сословие и работники издавна держат себя, уже и в Англии, как две разные партии, требования которых различны. Открытая ненависть между простолюдинами и средним сословием во Франции произвела в экономической теории коммунизм. Английские писатели утверждают, что после Овена коммунизм не находил значительных представителей в их литературе, и это отсутствие смертельной вражды между теоретиками

41

соответствует отсутствию непримиримой ненависти между английскими работниками и средним сословием. Но если английские экономисты не находят в своей литературе современных мыслителей, подобных Прудону, то в практике промышленные союзы (Trade's Unions) работников представляют очень много соответствующего теориям, которые у французов называются коммунистическими. В Англии, где не любят давать громких имен вещам, эти союзы подвергаются упреку в коммунистических стремлениях только при особенных случаях, каковы, например, колоссальные отказы от работы для принуждения фабрикантов к повышению заработной платы. При взгляде на дело более спокойном, чем во Франции, могут в английской литературе сохранять, благодаря своему спокойному тону, название экономистов, верных системе Адама Смита и Рикардо, такие писатели, идеи которых, если бы выражены были на французском языке с полемическою горячностью, подвергли бы своих авторов проклятию всех так называемых экономистов Франции. Замечательнейший из этих английских писателей, без особенного шума вводящих в науку новые взгляды,- Джон Стюарт Милль. Мы никак не думаем, чтобы его теория была вполне удовлетворительна. Он человек бесспорно очень замечательного ума и безмерно выше всех французских экономистов; но ум его силен только в логическом развитии подробностей. Он превосходно разъясняет частные истины, но создать новую систему, дойти до поверки основных принципов и пополнить их он не в состоянии. Он говорит, например, что все возражения экономистов против коммунизма не выдерживают критики; а между тем он только исправляет и дополняет в частных случаях ту теорию, односторонность которой доказана писателями, по его собственным словам, неопровержимыми в сущности своих мыслей. Почему же он не перестроил всю теорию с самых оснований? Очевидно, у него нет силы отделить сущность новых мыслей от их полемической и декламаторской формы, перевести французское ораторство на холодную теоретическую речь и согласить новые мысли со старыми. Во всяком случае политическая экономия у него далеко не похожа по своему духу на то, что называется политической экономией у отсталых французских экономистов.

Мы говорили, что у французских экономистов, следовавших за Жаном Батистом Сэ, нельзя найти ни одной свежей мысли, что их сочинения содержат только бесцветное повторение мыслей, высказанных Адамом Смитом, Мальтусом и Рикардо. Но каким бы раболепным

42

переписчиком старых книг ни был новый писатель, он никак не может остеречься от влияния некоторых мыслей, принадлежащих его собственному времени; потому у французских экономистов та теория, верность которой думают они соблюсти, представляется с искажениями двойного рода. Адам Смит и Рикардо, когда писали свои произведения, вовсе не думали о коммунистических теориях, которые во время Смита не существовали, а во время Рикардо казались невинною шуткою, не обращавшею на себя ничьего серьезного внимания. Нынешний французский экономист, которому каждая блуза, встречаемая на улице, представляется символом коммунизма, грозящего разрушением французскому обществу, который был несколько раз в пух и прах побит Прудо-ном, осмеявшим его, выставившим его перед публикой за идиота и невежду,- французский экономист не может ни одной буквы написать, не думая о коммунизме. Как победить этого ненавистного врага? Он сам не одарен такими умственными силами, чтобы составить теорию, которая удовлетворяла бы его желанию опровергнуть коммунизм; он может только переписывать старую теорию. Но при этом он вычеркивает из нее все, что, по его мнению, может служить подтверждением коммунизму: он искажает и определения, и факты, чтобы предохранить своих читателей от коммунистической заразы; особенно отличался в этом Бастиа. Адам Смит или Рикардо ужаснулись бы, увидев себя в его переделках. Но с тем вместе французский экономист не в силах разобрать, что в его собственной голове засели разные клочки коммунистических теорий, и среди искаженного повторения мыслей, например Адама Смита, вы вдруг находите страницу, от которой так и веет коммунизмом, впрочем, также искаженным *. Французские экономисты, вклеивающие в свои книги все больше и больше страниц из коммунистической теории, нимало не сообразных с общим направлением сочинений, показывают невозможность охранить прежнюю теорию от новых идей. Английские экономисты, и особенно Милль, прямо говорят о необходимости переделать ее, хотя и не имеют сил для исполнения такой задачи. Но из их переделок и вставок можно видеть, в каком направлении следует искать полной переделки. Мы попробуем представить краткий очерк теории, которая рождается из последовательного, логического развития идей

* В пример укажем на определение ценности у Бастиа. Он страшно ратует против Прудона и, сам того не замечая, принимает определение, данное Прудоном, только уродует его так, что вместо внутренней цен-

43

Адама Смита о труде, как о единственном производителе всякой ценности. Читатель, конечно, не будет удивлен, если наши определения будут иногда отличаться от определений, обычных для отсталой экономической школы.

Надобно начать с разъяснения понятий о труде производительном и непроизводительном. Производительным трудом мы называем тот, результатом которого бывают продукты, нужные для благосостояния человека; непроизводительным - тот, результатом которого не увеличивается благосостояние. Очевидно, что тут многое зависит от того, чье благосостояние ставится мерилом производительности. Воровство - очень производительный промысел для ловкого вора; но благосостояние общества не увеличивается от воровства, потому для него это дело непроизводительно, с каким бы усердием, и ловкостью, и прибылью ни велось ворами. Политическая экономия, если имеет претензию на имя науки, конечно, должна рассматривать предмет с общей точки зрения, иметь в виду выгоды общества, нации, человечества, а не какой-нибудь частной корпорации. Потому производительным трудом называем только такой, продуктами которого возвышается благосостояние общества. Благосостояние может возвышаться только при расчетливости, а расчетливость находит убыточным всякое дело, которым отнято время и силы от другого, более выгодного дела. Например, если плотник, который может получать один рубль в сутки, займется мастерством, приносящим только восемьдесят копеек, он поступит нерасчетливо и займется работою, убыточною для него. Чтобы видеть, какого рода труд может считаться выгодным для общества, то есть производительным, надобно знать положение и потребности общества. Известно, что потребности человека разделяются на необходимые и прихотливые. Если, например, иметь за обедом мясо составляет потребность действительную, то иметь мясо, приправленное трюфелями, есть уже прихоть. Список первых существенных потребностей человека не очень длинен; в наших климатах для здоровья необходимо: довольно просторное и опрятное жилище, хорошее отопление, теплая одежда и пища, которая бы своим питательным достоинством равнялась пшенице и мясу. Итак, пока все члены общества не имеют удовлетворения этим первым

ности (valeur en usage) выходит у него меновая ценность (valeur en ёс-hange); перепутав эти вещи, он начинает излагать теорию обмена услуг таким образом, что можно только удивляться, как он сам не заметил ее несообразности ни с его собственными намерениями, ни с самыми простыми понятиями о внутренней ценности и об издержках производства.

44

потребностям, труд, обращаемый на производство предметов, служащих на удовлетворение потребностей более изысканных и менее важных для здоровья, употребляется нерасчетливо, убыточно, непроизводительно. Положим, например, что в известном обществе не все имеют крепкое и теплое платье; положим, что на производство такого платья для одного человека на целый год нужно десять рабочих дней или, оценяя каждый день в один рубль серебром, годичная ценность удовлетворительного платья составляет 10 руб. сер. Положим, что это общество состоит из ста человек и употребляет на производство платья 1000 рабочих дней. Теперь, если один из членов этого общества будет носить такое платье, что станет расходовать на него 50 руб., это значит, что труд для удовлетворения его потребности одеваться занимает в обществе 50 рабочих дней. Это значит, что на производство одежды для остальных членов общества остается только 950 дней, между тем как нужно было бы 990 дней, чтобы одеть их удовлетворительным образом. Ясно, что первая потребность некоторых членов общества не будет удовлетворена надлежащим образом, что они будут нуждаться в платье. Из этого надобно заключить, что работники, употребившие 50 дней на изготовление платья, трудились непроизводительным для общества образом, хотя бы и получили за свой труд надлежащее вознаграждение. Их труд имел направление, невыгодное для общества, и из 50 рабочих дней, употребленных ими на этот труд, 40 дней составляют чистую потерю для общества.

Из этого надобно выводить такое правило: весь труд, употребленный на производство продуктов, стоимость которых выше другого сорта тех же продуктов, удовлетворительного для здоровья, надобно называть непроизводительным при настоящем положении общества, когда некоторые из членов его еще имеют недостаток в продуктах, необходимых для здорового образа жизни. Каждая индейка, покупаемая в Петербурге за 3 руб. сер., отнимает у общества пуд говядины, потому что ее производство взяло столько же времени, сколько бы нужно для произведения пуда говядины. Каждый аршин сукна, ценою в 10 руб. сер., отнимает у кого-нибудь теплую шубу, потому что на производство этого аршина сукна потрачено время, которое было бы достаточно для производства простой, но теплой шубы.

Господствующая экономическая теория очень близка к подобному воззрению, но никак не умеет достичь до того, чтобы ясно сознать его. Она запутывается в соображениях,

45

которые имеют какой-то меркантильный характер. Деньги, обмен, плата за услугу, удовлетворительность вознаграждения для работавших,- эти второстепенные понятия затемняют для нее коренную сущность дела, а сущность дела состоит просто вот в чем: нация, имеющая известное число людей, способных к работе, располагает известным числом рабочих дней. Каждый рабочий день, употребленный на удовлетворение прихоти или роскоши, пропал для производства продуктов, удовлетворяющих первым потребностям. Если нация употребляет половину своего рабочего времени на производство предметов роскоши,- а предметами роскоши надобно назвать все те, которые не идут на удовлетворение первых потребностей или хотя идут на удовлетворение их, но имеют стоимость, превышающую ценность производства другого сорта тех же предметов, удовлетворяющего условиям гигиены,- если нация употребляет половину своего рабочего времени на производство предметов роскоши, когда не удовлетворены надлежащим образом первые потребности всех ее членов, она расточает половину своего времени непроизводительным образом, она поступает подобно человеку, который стал бы голодать половину дней, чтобы иметь роскошный стол в другие дни, который тратил бы на перчатки половину своего дохода и мерзнул бы зимою без теплой одежды.

Если хотите, вся сущность новой теории заключается в таком взгляде на различные роды экономической деятельности. Все остальное служит в ней или развитием этого основного требования, вовсе не чуждого и прежней теории, или определением средств для того, чтобы приблизиться к его исполнению.

Само собою разумеется, что средств этих нужно искать в порядке распределения ценностей. Если я имею средства платить 40 рублей в зиму за абонемент кресла в опере, никто не запретит мне нанимать это кресло, и какое мне дело до того, что труд, употребленный на производство ценностей в 40 рублей, потребляемых мною на мое развлечение в течение нескольких вечеров,- какое мне дело до того, что этот труд, употребленный на вещи более необходимые, доставил бы приличную одежду или приличное жилище каким-нибудь людям, которые теперь терпят лишения? Моя совесть так же спокойна, как тогда, когда я кладу в чашку кусок сахара, произведенного трудом невольников: не я, так другой занял бы это кресло, купил бы этот сахар, и не смешон ли я буду, если я стану отказывать себе в невинном или даже благородном удовольствии для каких-то абстрактных понятий о труде и времени?

46

Действительно, теория трудящихся (так будем называть мы теорию, соответствующую потребностям нового времени, в противоположность отсталой, но господствующей теории, которую будем называть теорией капиталистов) главное свое внимание обращает на задачу о распределении ценностей. Принцип наивыгоднейшего распределения дан словами Адама Смита, что всякая ценность есть исключительное произведение труда, и правилом здравого смысла, что произведение должно принадлежать тому, кто произвел его. Задача состоит только в том, чтобы открыть способы экономического устройства, при которых исполнялось бы это требование здравого смысла.

Тут мы встречаем дикое, но чрезвычайно распространенное понятие об отношениях естественности и искусственности в экономических учреждениях. Как, вы хотите преобразовывать экономическое устройство искусственным образом? говорят последователи теории капитала. Вы теоретически придумываете какие-нибудь планы и хотите строить по ним общество? - Это искусственность. Общество живет естественною жизнью, и все должно совершаться в нем естественно. Публика, состоящая из людей, не имеющих ясного понятия ни об искусственности, ни об естественности, громким хором повторяет: да, они хотят нарушать естественные законы. О, какие они безумцы!

Обыкновенно называют естественным экономическим порядком такой, который входит в общество сам собою, незаметно, без помощи законодательной власти и держится точно так же. Определение прекрасное,- только жаль, что ни одно важное экономическое учреждение не подходит под него. Например, введение свободной торговли вместо протекционной системы, конечно, составляет, по мнению отсталых экономистов, возвращение к естественному порядку от искусственного. Каким же образом оно происходит? Правительство, убеждаемое теоретическими соображениями ученых людей, объявляет уничтоженным прежний высокий тариф и велит повиноваться распоряжениям нового низкого тарифа. Только правительственная власть заставляет мануфактуристов, враждебных новому тарифу, терпеть его; если бы они имели силу, они готовы были бы собрать войско, овладеть таможнями и поставить в них свою стражу, которая собирала бы высокие пошлины с одних товаров и запрещала ввоз других. Величайшее торжество естественности составляет, по мнению экономистов, отмена хлебных законов в Англии. Но ведь она также была произведена по предварительному плану, составленному Кобденом и его товарищами, была произве

47

дена парламентским актом, и много лет новый порядок вещей поддерживался только беспрестанными, упорными объявлениями законодательной власти, что она не потерпит никаких попыток к восстановлению прежнего порядка. Уничтожение навигационного акта40, возвратившее свободу морской торговле между Англией и другими странами, экономисты также назовут возвращением от искусственности к естественности; но и оно было произведено также, в исполнение теоретических соображений, решением законодательной власти, и английские судохо-зяева до сих пор так неистовствуют против свободы, данной иностранным флагам, что если бы не правительственная защита новому учреждению, оно было бы уничтожено завтра же. Таким образом, признаком естественности вовсе не должно считаться то, что для ее водворения не нужны ученые теории или законодательные распоряжения. Никакая важная новость не может утвердиться в обществе без предварительной теории и без содействия общественной власти: нужно же объяснить потребности времени, признать законность нового и дать ему юридическое ограждение. Если мы захотим в чем бы то ни было важном обходиться без этого, мы просто не имеем понятия об отношении общества и его учреждений к человеческой мысли и к общественной власти. Нет ни одной части общественного устройства, которая утвердилась бы без теоретического объяснения и без охранения от правительственной власти. Возьмем вещь самую натуральную: существование семейства. Если бы европейские законы не определяли семейных отношений, могло ли бы утвердиться наше понятие, например, о единоженстве или о праве наследства? Различие в праве наследства, существующее между нациями равно образованными, доказывает важность законодательных определений в этих вопросах. В чем же заключается действительный смысл понятий о естественности, как о чем-то независимом от законодательных постановлений? Он заключается в том, что законы для своей прочности и благотворности должны быть сообразны с потребностями известной нации в известное время. В противном случае законы оставались бы бессильны и недолговечны. Таким образом, законодательное определение вовсе не служит нормою естественности; может называться естественным такое учреждение, которое ограждено законами, и могут называться неестественными такие учреждения, которые также ограждены законами. Дело состоит только в том, сообразны ли будут законы с потребностями нации.

48

Это говорит здравый смысл и беспристрастие; но не то говорят эгоистические интересы. У чехов есть превосходная древняя песня о суде Любуши. Она относится к тому времени, когда чехи были еще язычниками, но уже начали чувствовать немецкое влияние. По старому чешскому обычаю, который был у всех славян, недвижимая собственность оставалась в общем владении сыновей. В крайних случаях, при невозможности мирных отношений между братьями-сонаследниками, допускался ровный раздел между всеми сыновьями. Вот умер на "Кривой Отаве" владелец, как видно, очень важный и богатый. Двое сыновей его не могли поладить между собою в вопросе о наследстве. Дело доходит до княжны, она созывает народный сейм для его решения. Что нам делать с братьями? спрашивает она:

Вадита се круто мезу собу (о дедине отне); Будете им оба в едно власти, Чи се разделита ровну меру? -

"Ссорятся они жестоко между собою (из-за поместий отцовских); будут ли они ими оба заодно владеть, или разделятся ровной мерой?" Сейм отвечает:

Будета им оба в едно власти,-

"Должны они оба ими заодно владеть". Едва услышал это решение старший брат, Хрудош, он встал. "Тряслись у него от ярости все члены; махнул он рукой, заревел, как дикий бык: горе птенцам, к которым залезет змея! горе мужчинам, которыми управляет женщина! Мужчинами должен управлять мужчина; старшему сыну по справедливости должно отдать поместье".

Встану Хрудош от Отаве Криве, Трясехусе яростю вси уди; Махну руку, зарве ярим турем: "Горе птенцем, к ним-жь се змия пнорн, Горе мужем, им же жена владе! Мужу власти мужем заподобио, Первенцу дедину дати правда!"

Экономисты не любят нераздельного владения, но еще меньше одобряют они право первородства; а между тем Хрудош находит натуральным и справедливым, чтобы старший сын получал все поместье. Точно так во всех делах и вопросах; каждый называет естественным то, что сообразно с его выгодами: североамериканские плантаторы находят естественным, чтобы черная раса была в невольничестве у белой; английские землевладельцы находили естественным, чтобы английское земледелие охранялось пошлинами от иностранного соперничества; банкиры на

49

ходят естественным такой порядок, по которому они владычествуют над денежным рынком; мануфактуристы находят естественным, чтобы фабрика имела хозяина, в пользу которого шли бы выгоды предприятия; я могу находить естественным, чтобы публика поклонялась мне за мои статьи; г. Горлов может находить естественным, чтобы его книгу называли очень хорошей: что сказать обо всех этих претензиях? Обо всех одинаково надобно сказать, что личный интерес облекает иллюзиею естественности все дела без разбора, которые для него выгодны.

С этой точки зрения наука, которая должна быть представительницею человека вообще, должна признавать естественным только то, что выгодно для человека вообще, когда предлагает общие теории. Если она обращает внимание на дела какой-нибудь нации в отдельности, она должна признавать естественными те экономические учреждения, которые выгодны для этой нации, то есть, в случае разделения между интересами разых членов нации, выгодны для большинства ее членов. Если так, то совершенно напрасно говорить о естественности или искусственности учреждений,- гораздо прямее и проще будет рассуждать только о выгодности или невыгодности их для большинства нации или для человека вообще: искусственно то, что невыгодно. Заменять точный термин другим, произвольно выбранным, значит только запутывать смысл дела.

Мы старались найти смысл во фразах о естественности, которая будто бы должна служить необходимой принадлежностью экономических учреждений, и, наконец, успели найти точку зрения, с которой эти фразы могут казаться не совершенным пустословием; но точка зрения, нами найденная,- чисто субъективная, производимая иллюзиею личной выгоды. Нет надобности говорить, что наука не должна смотреть на предметы таким образом; она должна стараться понимать их в том виде, какой они действительно имеют, а не в таком, какой обыкновенно придается им страстями. Теперь спросим каждого, имеющего хотя какое-нибудь понятие о законах природы, может ли что-нибудь на свете, важное или неважное, происходить неестественным образом? Действие не бывает без причины; когда есть причина, действие непременно будет; все на свете происходит по причинной связи. Это известно каждому школьнику. Связь причины и действия естественна и неизменна; ничего противного ей не может случиться, все требуемое ею непременно должно произойти. После этого, кажется, ясно должно быть, что неестественного

50

ничего никогда в мире не было и не будет. Финикийцы приносили своих детей в жертву Молоху; это они делали очень дурно; но если вы разберете их понятия, то есть их суеверия, то вы увидите, что дело это было для них совершенно естественно, что люди с такими понятиями не могли не бросать своих детей в огонь для умилостивления Молоха. Отчего же у них были такие дикие понятия? Опять-таки, разберите их историю, и вы увидите, что им естественно было иметь такие понятия. Феодальный рыцарь убивал и грабил еврея, да и не только еврея, а всякого, не принадлежащего к рыцарскому обществу, с таким же спокойствием совести, как вы пьете чашку чая. В его положении, с его понятиями естественно было ему поступать и чувствовать таким образом. То положение общества, которым произведены были такие понятия и поступки, возникло также самым естественным образом. Судя по этому, очень легко угадать, что скажут о нынешнем естественном порядке дел наши потомки.

Впрочем, нет надобности этому естественному порядку дел ждать мнений потомства, чтобы услышать приговор себе. Каково бы ни было положение и понятия общества, все-таки тем же самым естественным путем являются в нем или отдельные лица, или целые сословия, которые судят о делах не по временным и местным преданиям и предупреждениям, а просто по здравому смыслу и по чувству справедливости к человеку вообще, а не к рыцарю или вассалу, не к фабриканту или работнику. Каким путем развивается в них сознание о правах человека вообще, без всяких подразделений,- все равно; в иных производится оно высоким развитием мысли; таков, например, был Мильтон, провозглашавший свободу совести во времена смертельной религиозной вражды, когда честные пуритане и бесчестные иезуиты одинаково думали, что должны казнить друг друга. Иногда это сознание развивается невыносимостью личного положения; так родился средневековый припев, который повторялся крестьянами на всех европейских языках, от английского и французского до польского и чешского: "когда Адам пахал, а Ева пряла шерсть, не было тогда рабов". Задолго до уничтожения рабства был произнесен над ним этот приговор, и стоит только сделать ряд вопросов, чтобы получить суждение о нынешнем естественном порядке вещей. Мы не будем предлагать этих вопросов; они приходят в голову каждому, в ком есть искра человеческого чувства, или кто подвергся несправедливости, или кто терпит лишения. Мы скажем

51

только, что все естественно: и хорошее, и дурное. Естественность - не рекомендация.

Зато и искусственность тоже не должна служить ни порицанием, ни похвалою, потому что ни к одной мысли, ни к одному действию даже отдельного человека, не только к какому-нибудь плану, принимаемому многими людьми, или к какому бы то ни было учреждению, обнимающему многих людей, эпитет неестественности или искусственности не может относиться на точном научном языке. Вы скажете, например, что какой-нибудь жеманный франт говорит искусственным языком, делает искусственные ужимки. В житейском языке, в котором слова имеют условный смысл и в котором, например, выражение "ваш покорнейший слуга" означает просто "я кончил свое письмо",- в житейском языке почему и не выразиться таким образом? Но если вы хотите говорить языком науки, вы не имеете права сказать, чтобы франт, делающий нелепые ужимки, держал себя искусственно; по его понятиям об изяществе манер, он естественно должен делать такие ужимки; а его понятия естественно получили такой характер от его воспитания и от его отношений к обществу. Само собою разумеется, что о таких пустых вещах, как ужимки какого-нибудь франта, смешно и глупо выражаться научным языком; но в ученых книгах о таких важных вещах, как экономические учреждения, говорить языком, не соответствующим научной точности, значит также поступать глупо и, позвольте прибавить, значит поступать недобросовестно. Извинять подобные выражения можно только отсутствием философского образования; потому они, конечно, извинительны, например, для Бастиа, который в знаменитом споре о даровом кредите обнаружил совершенное незнакомство с самыми элементарными приемами и терминами гегелевской диалектики. Мы не говорим, чтобы гегелевская диалектика была хороша; мы только думаем, что человек, не имеющий понятия о таком важном факте, как, например, Гегелева философия, не может считаться просвещенным человеком, и становится смешон, когда принимается рассуждать об ученых предметах. И вот этакой господин полюбил слово естественность и вздумал клеймить словом искусственность все, что ему не нравилось. И вот господа экономисты с восхищением схватились за эти слова; это не делает чести их ученому образованию.

Как в истории общества каждый последующий фазис бывает развитием того, что составляло сущность предыдущего фазиса, и только отбрасывает факты, мешавшие

52

более полному проявлению основных стремлений, принадлежащих природе человека, так и в развитии теории позднейшая школа обыкновенно берет существенный вывод, к которому пришла прежняя школа, и развивает его, отбрасывая противоречившие ему понятия, несообразность которых не замечалась прежнею теориею. Мы видели основные идеи, до которых дошла теория капиталистов: наивыгоднейшее положение производства то, в котором продукты труда принадлежат трудившемуся; наивыгоднейшее распределение ценностей то, в котором часть каждого члена общества, по возможности, близка к средней цифре, получаемой из отношения массы ценностей к числу членов общества. Мы видели, что теория трудящихся, принимая эти основные идеи, точнейшим образом развивает понятие о производительном труде и говорит, что труд, обращенный на производство продуктов, не соответствующих настоятельнейшим потребностям человеческого организма, должен в нынешнее время считаться непроизводительным, пропадающим для общества; мы говорили, что средств к развитию производительного и к уменьшению непроизводительного труда новая теория ищет в учреждениях, которыми давалось бы наивыгоднейшее для общества распределение ценностей. Дух этих учреждений легко определится, если мы сообразим экономические качества лиц, интересам которых должна удовлетворять новая теория. Важнейшее различие между лицом, вносящим в производство труд, и лицом, которому принадлежит капитал, определяется следующими чертами: в производстве трудящийся действует только собственными силами, между тем как капиталист располагает силами многих лиц; в распределении ценностей трудящийся не может иметь более того, что произведено им самим, а капиталист приобретает сумму ценностей, производимую трудом многих; цель производства для трудящегося есть потребление произведенных ценностей, а для капиталиста - сбыт их в другие руки для выигрыша через обмен. Мерилом производства для трудящегося служат надобности его собственного потребления (если труд в один день доставлял бы ему все, что нужно для потребления в целую неделю, он стал бы трудиться только один день в неделю), а мерилом производства для капиталиста служит только размер сбыта.

Таким образом, трудящийся не находится к другим лицам, занимающимся тою же работою, во враждебном отношении, как капиталист. Он может только желать, чтобы в других промыслах производилось больше, но не

53

имеет интереса желать, чтобы уменьшилось производство других трудящихся, занимающихся тем же промыслом, как он. Ныне, когда трудящийся не имеет самостоятельности, подчинен расчетам и оборотам капиталиста, этот существенный характер отношения к другим трудящимся затемняется соперничеством между работниками для получения работы. Но вникнем в чувства и рассмотрим круг деятельности тех трудящихся, которые работают самостоятельно,- мы увидим, что для них, даже при нынешнем порядке распределения ценностей, нет интереса действовать во вред другим трудящимся того же промысла. Представим себе, например, русскую или французскую деревню, в которой у каждого домохозяина есть свой участок земли и которая лежит в таком глухом месте, что наемных земледельческих работников нельзя там найти *, Представим, что экономический округ, к которому принадлежит эта деревня, имеет самый малый объем, хотя бы даже только одну милю в поперечнике. Представим, что он населен очень мало; все-таки эта квадратная миля будет иметь несколько сот человек населения. Предположим сохранение'нынешнего определения продажной цены не по стоимости производства, а по отношению между запросом и предложением. Все-таки разорение соседа не может принести никакой выгоды земледельцу этой деревни: для продовольствия жителей нужен земледельческий труд нескольких десятков семейств, и устранение одного или двух из числа земледельцев нисколько не поднимет цены на хлеб. Когда было, например, пятьдесят семейств, производивших по десяти четвертей хлеба, производство было 500 четвертей. Если Ивану удалось разорить Петра и осталось только 49 производителей, количество хлеба уменьшилось только на одну 50-ю долю, и цена его не могла повыситься от этой ничтожной перемены. Иван, не имея наемных работников, не может производить хлеба больше прежнего, и, продавая по-прежнему 10 четвертей по

* Экономисты, с обыкновенной своей проницательностью, обратятся на выражение "глухая местность" и скажут, что предполагаемый нами быт возможен только при неразвитости экономического быта. Действительно, работник при нынешнем порядке дел может сохранять самостоятельность только в тех местах и промыслах, которые не охвачены биржевым коммерческим духом. Но читатель знает, что теория трудящихся именно к тому и стремится, чтобы дух спекуляции, то есть отчаянного риска, заменился духом производительного труда, который расчетлив и потому враждебен спекуляции. Через несколько строк мы скажем, каким образом выгодная сторона нынешнего производительного развития сохраняется и даже усиливается в теории трудящихся с устранением убыточной своей стороны, то есть направления к рискованному и непроизводительному труду.

54

прежней цене, не найдет себе никакой выгоды от разорения Петра. Конечно, дело иное, если б разоренный поступил к нему в наемные работники: тогда он увеличил бы свое производство и получил бы больше выгоды; но тогда он занял бы уже положение капиталиста, и это показывает нам, каким образом и по какому расчету возникает особенный класс капиталистов. Но читатель заметит, что возникновение капиталиста основывается на разорении другого человека, то есть на предварительной потере некоторого количества ценностей, находившихся в обществе. Теория, дух которой мы определяем теперь, стремится именно к тому, чтобы предотвратить всякую потерю ценностей; а из этого следует, что если она может найти средства для своей цели, то и превращение Ивана в капиталиста не будет допускаться экономическим порядком, ею излагаемым.

Итак, трудящийся, пока остается трудящимся, не имеет выгоды себе в подрыве людей, занимающихся тем же производством, как он. Число рук, требуемых каждым производством, так велико, что цена продуктов не может изменяться от происков, направленных против того или другого человека, трудящегося в этом производстве. Даже при нынешнем порядке мы видим, что земледельцы, имеющие свое хозяйство, проникнуты взаимным доброжелательством; между ними нет соперничества в том виде, какое существует между фабрикантами, торговцами или большими фермерами. В чем же может состоять конкуренция по теории трудящихся, если она не имеет в ней стремления подорвать друг друга, какое принадлежит ей в теории капиталистов? Она просто состоит в выгоде производить наибольшее количество продуктов в данное время. Выгода капиталиста требует увеличивать число своих покупателей, то есть при данном размере рынка отбивать покупателей у своих соперников. Выгода трудящегося требует наработать побольше в каждый день. Из этого мы видим, что по ней сохраняют всю свою привлекательность средства к усовершенствованию производства. Трудящийся не хуже капиталиста должен чувствовать выгодность усовершенствованного инструмента, если трудится в свою пользу. Разница только в том, что выгода, приносимая этим усовершенствованием, производится различным образом по отношению к другим людям, занимающимся тою же отраслью производства: выгода, получаемая трудящимся, остается его выгодою и только; выгода, получаемая капиталистом, происходит из подрыва других.

55

До сих пор мы говорили о ходе дел при нынешнем порядке. Но для того, чтобы изложить дело яснее, надобно отбросить понятие денег и говорить только о продуктах, как делает и господствующая экономическая теория. Представим себе общество, для удовлетворения нуждам которого потребно в год 1000 пар платья, производимых трудом 6000 рабочих дней; считая по 300 рабочих дней в году, мы видим, что производством платья должны заниматься 20 человек. Представим себе, что ни один из этих 20 человек не находит выгоды или возможности расширить свое производство на счет других. Должен ли будет он и при таком порядке дел желать усовершенствований в производстве платья? Он производит 50 пар платья и на каждую пару употребляет 6 рабочих дней. Выгодно ли будет для него введение какого-нибудь нового инструмента, сокращающего работу на одну треть? Разумеется, выгодно. Тогда он произведет свои 50 пар платья, по 4 дня на каждую пару, не в 300, а только в 200 дней, и 100 дней будет у него выиграно. Он может употребить их на отдых или на какое-нибудь новое занятие, для которого общество до сих пор не имело времени.

Читателю могут показаться совершенно излишними эти рассуждения. Может ли в здоровой голове родиться мысль о том, что усовершенствование производства, то есть сокращение труда, бывает приятно человеку только тогда, когда служит ему средством приобрести себе новых покупателей, и перестанет казаться ему приятным и выгодным, если число покупателей останется у него прежнее? Да, трудно вообразить себе такую нескладицу, но экономисты с важностью провозглашают ее, когда уверяют, что соперничество в нынешнем своем виде необходимо для усовершенствования производства. Им кажется, будто человеку хлеб вкусен бывает только тогда, когда отнят у другого.

Не имея причин зложелательствовать друг против друга, трудящиеся не имеют побуждений держаться каждый особняком. Напротив, они имеют прямую экономическую необходимость искать взаимного союза. Почти каждое производство для своей успешности требует размеров, превышающих рабочие силы одного семейства. Капиталист не нуждается в союзе с другими, потому что располагает силами множества людей. Трудящийся, располагая силами только своей семьи, должен вступать в товарищество с другими трудящимися. Это для него легко, потому что нет ему причины враждовать против

56

них. Таким образом, форма, находимая для производства теорией трудящихся, есть товарищество.

Тут мы опять встречаем возражение, забавность которого может быть сравнена только с самодовольствием, с каким экономисты повторяют его, как будто бы неопровержимый аргумент. Дело, имеющее одного хозяина, идет успешнее, нежели дело, производимое товариществом, говорят они. Это возражение до того несообразно с сущностью вопроса, что может свидетельствовать только о рутинной тупости, лишенной способности понимать новые идеи, или о недобросовестности, нагло рассчитывающей на незнакомство большинства публики с сущностью дела.

Во-первых, можно отдавать предпочтение одной форме дела над другою только тогда, когда обе формы возможны при данных условиях дела. Например, можно спорить о том, что выгоднее для английского лендлорда: делить свою землю на крупные или на мелкие фермы. Но невозможно рассуждать в Англии о том, должен ли лендлорд сам быть фермером, или отдавать свою землю в аренду. При условии английской жизни и при обширности поместий, лендлорду невозможно быть самому своим фермером. Потому, хотя с абстрактной точки зрения собственнику выгоднее самому возделывать свою землю, но в Англии преобладает отдача ферм внаймы, и ратовать против такого стремления английских лендлордов - вещь совершенно напрасная, пока остаются нынешние обычаи и нынешнее распределение поземельной собственности. Точно так, все равно, выгоднее ли ведется дело одним хозяином или товариществом, если трудящиеся имеют стремление и выгоду быть самостоятельными: самостоятельность в производстве возможна для них только при форме товарищества, потому возражать против стремления их теории к товариществу в производстве - дело совершенно напрасное. Если вам угодно опровергать эту форму, доказывайте, что трудящиеся не должны иметь стремления к самостоятельности. А если вы не хотите говорить этого, потому что говорить это значило бы отвергать свободу труда, объявлять себя защитником несамостоятельности труда, защитником крепостного состояния и рабства, вы не имеете логического основания для возражений против товарищества.

Мы не знаем, выгоднее ли шла бы постройка железных дорог, если бы эти предприятия принадлежали отдельным хозяевам, а не акционерным компаниям; экономнее ли было бы управление построенными железными дорогами,

57

если бы каждая дорога принадлежала одному хозяину. Но дело в том, что железная дорога не может быть построена иначе, как акционерным обществом (если не строится государством); это дело превышает силы отдельного капиталиста. Итак, спрашивается только: выигрывает ли общество через постройку железных дорог, нужны ли они? - Да. Могут ли они быть строимы отдельными капиталистами? - Нет. После этого всякая речь о сравнительной выгодности строения железных дорог отдельными капиталистами, а не товариществами капиталистов, становится пустословием. Так точно мы спрашиваем: выигрывает ли трудящийся, если приобретает самостоятельность в труде, должен ли он хотеть, чтобы все продукты его труда оставались в его руках? - Да. Каждый неизбежно желает своей выгоды, и общество не может не выигрывать, когда выигрывает вся масса населения, которая состоит из трудящихся. Могут ли трудящиеся достичь этой цели иначе, как посредством товарищества в производстве? - Нет. После этого всякая речь о выгодах одиночного хозяйства над товариществом становится пустословием.

Теория трудящихся имеет полное право говорить, что не принимает возражения о выгодах одиночного хозяйства, как возражения, не применяющегося к сущности данных положений. При каком порядке дел производство идет успешнее: при рабстве или при свободе? Я этого не знаю и не хочу знать; я знаю только, что рабство противно врожденным стремлениям раба, что свобода соответствует им, и потому я говорю, что производство должно иметь форму свободы. На какой фабрике больше производится продуктов: на фабрике, принадлежащей одному хозяину-капиталисту, или на фабрике, принадлежащей товариществу трудящихся? Я этого не знаю и не хочу знать; я знаю только, что товарищество есть единственная форма, при которой возможно удовлетворение стремлению трудящихся к самостоятельности, и потому говорю, что производство должно иметь форму товарищества трудящихся.

Мы говорим: все равно, увеличивается или уменьшается успешность производства через заменение рабства свободой и одиночного хозяина товариществом трудящихся,- все равно, потребности человека заставляют утверждать, что самостоятельность трудящихся, даваемая только формою товарищества, выгоднее для общества, нежели хозяйство отдельного капиталиста, как свобода выгоднее рабства для общества. Но как при свободе успешнее идет и самое производство, точно так же при форме това

58

рищества оно должно идти успешнее, нежели при хозяйстве отдельного капиталиста.

Одну из причин этого мы видели, когда говорили об общем принципе производства, указываемом самою теориею капиталистов: успешность производства пропорциональна энергии труда, а энергия труда пропорциональна степени участия трудящегося в продуктах; потому наивыгоднейшее для производства положение дел то, когда весь продукт труда принадлежит трудящемуся. Форма товарищества трудящихся одна дает такое положение дел, потому должна быть признана формою самого успешного производства.

Другая причина заключается в направлении производства, в характере продуктов, на которые будет обращен труд. Мы видели, что производительным трудом должен называться только тот, который обращен на производство предметов нужных,- таких предметов, потребление которых одобряется расчетливостью и благоразумием. С точки зрения трудящихся, такие продукты - вещи, удовлетворяющие необходимейшим потребностям человеческого организма. Пусть каждый рабочий день производит ценностей на один рубль. Пусть для благосостояния трудящегося с его семейством нужно потребление ценностей первой необходимости на 200 рублей в год. Пусть общество состоит из 100 человек трудящихся. Пусть в этом обществе 40 человек заняты производством продуктов роскоши. Тогда для производства предметов первой необходимости остается 60 трудящихся. Они производят по 1 руб. в 300 дней - всего на 15 000 рублей продуктов первой необходимости, то есть для потребления каждого трудящегося производится ценностей только на 150 рублей, между тем как для его благосостояния нужно 200. Ясно, что трудящиеся должны нуждаться.

Самостоятельность трудящихся имеет тот экономический смысл, что они трудятся для собственного потребления. Потому, пока не достаточно продуктов первой надобности для их потребления, они не займутся производством других продуктов. Положим, что форма товарищества уменьшает успешность их труда, так что в рабочий день производится ценностей только на 70 копеек. Но зато все 100 трудящихся работают над производством предметов первой необходимости, и в каждый день производится их на 70 руб., а в 300 дней на 21 000. Ясно, что каждый трудящийся будет иметь предметов первой необходимости на 210 руб., когда для благосостояния нужно только 200. Ясно, что общество трудящихся имело бы избыток даже

50

при предполагаемом уменьшении успешности труда, тогда как прежде оно терпело нужду даже при предполагаемой большей успешности его.

Это значит вот что: если из двух работников только один занят, например, земледелием, а другой - производством бронзовых украшений, то общество и в том числе они скорее подвергнутся недостатку хлеба, нежели когда оба они заняты производством хлеба, хотя бы, работая оба над производством хлеба, они производили только по 10 четвертей, а при занятии одного производством бронзовых украшений - другой оставшийся при земледелии производил по 15 четвертей в год. Во втором случае, при работе более успешной, общество имеет только 15 четвертей хлеба, а в первом случае, при работе даже менее успешной, оно имеет 20 четвертей.

Но мы видели, что успешность труда в каждый рабочий день должна не уменьшиться, а увеличиться; потому избыток, производимый формою товарищества, должен быть гораздо более значителен.

Есть еще третья причина большей успешности труда при форме товарищества. Мы видели, что мерилом производства для трудящегося служит не сбыт продуктов, а надобность собственного потребления. Потребление имеет в себе элемент постоянства, которого лишен сбыт. Вы можете наверное рассчитывать, сколько хлеба нужно для известного семейства на неделю, на месяц, на год; обед должен быть и ныне, и завтра. Не то в вопросе о сбыте: ныне на бирже требуются сотни тысяч четвертей хлеба или тюков хлопчатой бумаги, через неделю не потребуется, быть может, ни одной четверти, ни одного тюка. Сбыт не идет размеренным шагом, как потребление; он вечно находится в лихорадочных пароксизмах, и крайняя энергия сменяется в нем совершенным бессилием. К довершению гибельности, невозможно заблаговременно предусматривать ни времени, ни продолжительности этих перемен, ни интенсивности каждой из них. Потому производство капиталиста подвержено беспрерывным застоям, а весь экономический порядок, основанный не на потреблении, а на сбыте, подвержен неизбежным промышленным и торговым кризисам, из которых каждый состоит в потере миллионов и десятков миллионов рабочих дней. Эти кризисы, эта насильственная утрата рабочего времени невозможна при производстве, мерилом которого служит потребление. Пусть производство капиталиста, основанное на сбыте, может бежать с быстротой Ахиллеса; пусть производство товарищества трудящихся идет с медленностью черепахи;

60

но мы еще в детстве узнали, что черепаха, шедшая безостановочно, опередила Ахиллеса, который, с изумительною быстротою сделав несколько шагов, садился и терял даром время.

Если мы сообразим все эти обстоятельства, дающие перевес производству под формою товарищества трудящихся над производством отдельного капиталиста, если мы вникнем в громадную силу каждого из этих обстоятельств и подумаем, в какой громадной пропорции должна возрастать она от дружной помощи двух других обстоятельств, то мы должны будем сказать, что степень возвышения, которую должна произвести в благосостоянии общества эта форма, далеко превосходит все ожидания, к каким мы способны теперь, при нашем рутинном понятии об идеале общественного благосостояния. Как самые жаркие проповедники уничтожения феодальных учреждений остались со всеми своими панегириками призываемому новому веку далеко ниже действительности, которую принес он людям, так и мы теперь, какого благосостояния ни ожидали бы от формы товарищества между трудящимися, не в силах вообразить себе ничего равного высокому благосостоянию, которое произведет она в действительности.

Думая о том, что люди, называющиеся учеными, воображающие себя доброжелательными и честными, напрягают все свои силы, чтобы пустозвонными декламациями и тупыми возражениями, не идущими к делу, задержать реформу столь благотворную, мы не можем не иметь к ним того чувства, которое человек, желающий улучшений в жизни, имеет к обскурантам и ретроградам. Они говорят о своей добросовестности, об искренности своих убеждений. Но разве огромное число всяких вообще обскурантов не состоит также из людей добросовестных? Мало того, чтобы быть человеком честным; нужно также думать о том. чтобы не отстать от потребностей века в своем образе мыслей. Тяжко грешит против общества тот, кто воображает, что не нужно ему проверять понятий, бог знает как и бог знает когда зашедших к нему в голову и принадлежащих положению общества, далеко не похожему на нынешнее. Но если таково наше мнение о так называемых экономистах, то читатель видел, что мы вовсе не подвергаем безусловному осуждению теорию Адама Смита и Рикардо, которой они до сих пор продолжают держаться. Нам кажется, что отличие новой теории от этой устарелой состоит только в том, что новая теория, овладевая существенными выводами старой, развивает их с полнотой и по

61

следовательностью, которых не могла достигать прежняя теория. Прежняя теория провозглашала товарищество между народами, потому что благосостояние одного народа нужно для благосостояния других. Новая теория проводит тот же принцип товарищества для каждой группы трудящихся. Прежняя теория говорит: все производится трудом; новая теория прибавляет: и потому все должно принадлежать труду; прежняя теория говорила: непроизводительно никакое занятие, которое не увеличивает массу ценностей в обществе своими продуктами; новая теория прибавляет: непроизводителен никакой труд, кроме того, который дает продукты, нужные для удовлетворения потребностей общества, согласных с расчетливою экономией). Прежняя теория говорит: свобода труда; новая теория прибавляет: и самостоятельность трудящегося.

Мы все говорили только о духе экономического порядка, требуемого теориею трудящихся, но не говорили о тех способах, которыми она предполагает достичь своей цели. Если читатель припомнит сказанное нами в начале статьи о характере правил, представляющих способ исполнения, он не будет ожидать, чтобы мы предложили какой-нибудь способ, как неизбежный и непременный. Способ зависит от нравов народа и обстоятельств государственной жизни его. Англичанину кажется удобным расположение квартиры в два или три этажа, о чем и не думают другие народы. Строить его дом по одному плану с русским или французским значило бы напрасно тревожить его привычки. Можно сказать вообще только то, что каждый дом должен быть опрятен, сух и тепл. Различных планов для исполнения требований новой теории находится много, и который из них вы захотите предпочитать другому, почти все равно, потому что каждый из них в существенных чертах своих сходен с другими и удовлетворителен, и из каждого легко могут быть удалены те подробности, которые составляют причину споров между его приверженцами и защитниками других планов. Экономисты и обскуранты всякого рода, либеральные и нелиберальные, говорят, что всеми этими планами стесняется индивидуальная свобода. Мы теперь не можем читать без улыбки такой упрек, потому что припоминаем о том, как случалось нам потешаться над ним в изустных спорах. Мы употребляли военную хитрость такого рода: когда говорили нам, что теория, нами защищаемая, стесняет индивидуальную свободу, мы спрашивали: о ком же, например, из главных мыслителей этой теории может сказать это наш противник? Он называл несколько имен. Мы спрашивали, которое из них

62

принадлежит самому злейшему стеснителю свободы? Узнав, кто именно жесточайший тиран, мы говорили, что не можем защищать его, и переменяли разговор. Через четверть часа мы, под именем плана, составленного собственно нами, излагали теорию писателя, защищать которого отказывались прежде, и спрашивали у нашего противника замечаний о недостатках, какие могут быть в нашем плане; он делал разные замечания, но никогда не случалось нам слышать в числе их, чтобы изложенный план стеснял свободу. Выслушав до конца, мы говорили, обращаясь к другим собеседникам: "изложенный мною план, в котором г. такой-то, находя всякие недостатки, не нашел стеснительности для свободы, принадлежит именно тому мыслителю, идеи которого он называл стеснительными для свободы". После этого защитник свободы, разумеется, не мог продолжать спора: оказывалось, что он не имел понятия о том, что осуждал. Это средство очень верное. Действительно, почти ни один из людей, нападающих на так называемые утопические планы, не знает хорошенько сущности ни одного из этих планов. Да и удивительно ли, что эконохмисты не имеют отчетливого понятия об идеях своих противников, если обыкновенно остаются незнакомы хорошенько даже с Адамом Смитом, которого называют своим учителем?

Пользуясь способом, о котором мы сейчас говорили, мы предлагаем свой план осуществления теории трудящихся, прося41 читателей обратить внимание на то, стесняется ли свобода этим планом, который приспособлен к нравам стран, потерявших всякое сознание о прежнем общинном быте и только теперь начинающих возвращаться к давно забытой идее товарищества трудящихся в производстве. Надобно сказать также, что в государстве, для которого предназначался этот план, правительство ежегодно бросает десятки миллионов на покровительство сахарным заводчикам и оптовым торговцам. Кроме того, оно дает десятки миллионов взаймы компаниям железных дорог и тратит десятки миллионов на разные великолепные постройки.

Правительство назначает такую сумму, какая сообразна с его фннансовою возможностью, для первоначального пособия основанию промышленно-земледельческих товариществ. За эту ссуду оно получает обыкновенные проценты, и ссуда погашается постепенными взносами в казну из прибыли товариществ.

Само собою разумеется, что пособия от казны предполагаются только для ускорения дела. Теперь есть много примеров, что товарищества основывались без всякой по

63

сторонней помощи. Но если оптовые торговцы и компании железных дорог получают пособия, то нельзя назвать излишней притязательностью предположение, что трудящийся класс также имеет некоторое право ожидать от государства такого содействия, которое не будет стоить ни одной копейки казне: получая проценты и постепенно возвращая выданный капитал, она тут не жертвовательница, а просто посредница между биржею и трудящимся классом.

Теперь идея товарищества дело еще новое, и для ее осуществления нужна некоторая теоретическая подготовленность. Потому на первый раз ведение дела поручается человеку, которого правительство признает представляющим надлежащие гарантии знания и добросовестности.

Приглашаются желающие участвовать в составлении товарищества. Число участников в каждом товариществе полагается от 1 500 до 2 ООО человек обоего пола; они принимаются в товарищество с согласия директора, который отдает предпочтение семейным людям над бессемейными. Таким образом, товарищество состоит из 400 и 500 семейств, в которых будет до 500 или больше взрослых работников и столько же работниц. Как поступили они в товарищество по своему желанию, так и выходить из него каждый может, когда ему вздумается.

В государстве, к которому относится план, находится среди полей множество старинных зданий, стоящих запущенными и продающихся за бесценок. Для товарищества всего выгодней будет купить одно из таких зданий, поправка которого не требовала бы особенных расходов. Но если оно найдет выгоднейшим, то можно построить новые здания; словом сказать, дело это ведется совершенно по такому же расчету, как постройка или покупка здания для какого-нибудь обыкновенного промышленного заведения. Надобно только, чтобы при здании было такое количество полей и других угодий, какое нужно для земледелия по расчету рабочих сил товарищества.

Разница от обыкновенных фабрик и домов для помещения работников состоит в том, что квартиры устроива-ются с теми удобствами, какие нужны по понятиям самих работников, которые будут жить в них. Так, например, квартира для семейного человека должна иметь число комнат, нужное для скромной, но приличной жизни. Число квартир устроивается приблизительно соразмерное с числом желающих пользоваться такими квартирами. Но кому не угодно жить в этом большом здании, тот может

64

нанимать себе квартиру, где найдет удобным. Обязательного правила тут нет никакого.

При здании находятся принадлежности, которые требуются нравами или пользою членов товарищества. По нравам того народа и его потребностям такими принадлежностями считаются: церковь, школа, зала для театра, концертов и вечеров, библиотека. Кроме того, разумеется, должна быть больница.

По архитектурным сметам, то есть по цифрам, точность которых каждый может проверить, оказывается, что такое здание, со всеми своими принадлежностями и удобствами, будет стоить такую сумму, что лица, поселившиеся в нем, получат квартиру и гораздо лучше и гораздо дешевле помещений, в каких живут ныне. Цена за квартиры полагается такая, чтобы за вычетом ремонта капитал, затраченный на здание, давал процент, обычный в том государстве.

Товарищество будет заниматься и земледелием, и промыслами или фабричными делами, какие удобны в той местности. Инструменты, машины и материалы, нужные для этого, покупаются на счет товарищества.

Словом сказать, товарищество находится относительно своих членов в таком же положении, как фабрикант и домохозяин относительно своих работников и жильцов. Оно ведет с ними совершенно такие же счеты, как фабрикант с работниками, домохозяин с жильцами. Нового и неудобоисполнимого тут очень мало, как видим.

Теперь, когда здание готово и все нужное для работ приобретено, начинается дело.

Одним из важных экономических расчетов служит то, что земледелие требует громадного количества рук в недолгие периоды посева и уборки, а в остальное время представляет мало занятий. Товарищество должно пользоваться временем как можно расчетливее, потому во время горячих земледельческих работ все члены его приглашаются заниматься земледелием, а другими промыслами и работами занимаются в свободное от земледелия время. Впрочем, обязательности и тут нет никакой: кто чем хочет, тот тем и занимается. В каждом промысле, для каждого разряда работников существует та самая плата, какая обычна для него в тех местах. Какое же средство привлечь все руки к земледелию, когда оно требует наибольшего числа рук? Товарищество знает, что количество работы составляет сущность дела, потому во время посева и уборки назначает за земледельческую работу такую плату, чтобы огромное большинство членов его, занимающихся обыкновенно промыслами, увидело для себя выгоду обра-

3 Н. Г. Чернышевский, т. 2

65

титься на время к земледелию. Как видим, товарищество держится в этом случае обыкновенных в нынешнее время средств: оно держится их и во всех других случаях. Работники, не занимавшиеся до той поры земледелием, на первый год, конечно, будут пахать или косить хуже записных земледельцев; но под их руководством исполнят новое дело сносным образом, а на следующие годы и вовсе привыкнут к нему.

Мы говорили, что каждый занимается тою работою, какую знал или какую хочет выбрать. Разумеется, одна-кож, что товарищество и в этом случае руководится расчетом. Сапожники, портные, столяры, конечно, для него нужны, и оно найдет выгодным иметь такие мастерские. Но если бы иной член вздумал заняться производством ювелирных вещей, товарищество рассудит, нужна ли ему такая работа: если нужна, оно заведет ювелирную мастерскую, если нет, то скажет ювелиру, что когда он непременно хочет заниматься только ювелирством, а не другим чем-нибудь, то пусть ищет себе работы где ему угодно, а оно, товарищество, не может доставить ему мастерской такого рода. На первый раз этот разбор возможного и невозможного зависит от благоразумия директора, который набирает членов.

Но власть директора не ограничена только до того времени, пока записываются поступающие члены; как только состав товарищества определился, члены его по каждому промыслу выбирают из своего числа административный совет, согласие которого нужно во всех важных делах и вопросах, относящихся к этому промыслу; а все члены товарищества выбирают общий административный совет, который постоянно контролирует директора и выбранных им помощников и без согласия которого не делается в товариществе ничего важного.

Но вот прошел год; члены товарищества успели достаточно узнать друг друга и приобрести опытность в том, как ведутся дела. Власть прежнего директора, назначенного правительством, становится уже излишней и совершенно прекращается. Со второго года все управление делами товарищества переходит к самому товариществу; оно выбирает всех своих управителей, как акционерная компания выбирает директоров. Быть может, опыт и наклонности членов товарищества указали неудобства некоторых определений устава, которым управлялось товарищество в первый год. В таком случае что же мешает товариществу изменить их по своим надобностям и желаниям? Конечно, если первоначальный директор был человек рассудитель-

66

ный, если он принимал людей в члены товарищества с осмотрительностью, то члены набрались такие, которые понимают, в чем сущность дела, к которому они присоединились. Они, вероятно, понимают, что товарищество существует для возможно большего удобства и благосостояния своих членов, что сущность его состоит в устройстве, по которому каждый работник был бы свободным человеком и трудился в свою пользу, а не в пользу какого-нибудь хозяина. Вероятно также, что эти люди будут люди, а не звери, то есть не станут забывать, что общество обязано, по возможности, заботиться о сиротах и других беспомощных своих членах; вероятно, они не захотят уничтожить ни школы, ни больницы, видя, что есть у товарищества достаточно средств для их содержания. А если так, то они останутся верны духу и цели своего товарищества и тогда, когда от них будет зависеть изменять, как им самим угодно, устав его. А если так, то надобно полагать, что устав этот они не испортят, а разве усовершенствуют. Что именно сделают они для его усовершенствования, это уже их дело, а наше дело только рассказать, какой порядок заводится в товариществе первоначальным уставом, действовавшим в первый год; одну часть его, относящуюся к производству, мы изложили; теперь займемся другою, относящеюся к распределению и потреблению.

Можно, кажется, предположить, что работники, получая от товарищества обыкновенную плату обыкновенным порядком, будут работать не хуже обыкновенного. Мы предполагаем, что управлению товарищества едва ли понадобится прибегать к исключению какого-нибудь члена товарищества за леность; а если понадобится - что делать! - оно исключит его, как отпускает фабрикант слишком ленивого работника. Но ленивых работников будет в товариществе меньше, нежели на частных фабриках: имея, как мы увидим, более прямую выгоду от усердия в работе, члены товарищества, вероятно, останутся верны общему качеству человеческой природы, по которому усердие к делу измеряется выгодностью его, и потому надобно полагать, что работа в товариществе пойдет успешнее, чем на частных фермах и фабриках, где наемные рабочие не участвуют в прибыли от своего труда.

Если у фабриканта остается значительная прибыль, за вычетом заработной платы и других издержек производства, то остается она и у товарищества. Одна часть этой прибыли пойдет на содержание церкви, школы, больницы и других общественных учреждений, находящихся при товариществе; другая - на уплату процентов по ссуде из

3*

67

казны и на ее погашение; третья - на запасный капитал, который будет служить, так сказать, застрахованием товарищества от разных случайностей. (Если товариществ много, этот запасный капитал служит основанием для их взаимного застрахования от разных невзгод. Когда же возрастание его представит возможность, он также обращается на пособие вновь основываемым товариществам.) За покрытием всех этих расходов должна остаться значительная сумма, которая пойдет в дивиденд всем членам товарищества, каждому по числу его рабочих дней.

Наш устав написан именно в том предположении, что эта сумма, остающаяся для дивиденда, будет значительна. Почему мы так думаем? Просто потому, что хозяин частной фабрики также имеет все расходы, которые мы вычитали из прибыли товарищества: он также платит проценты по своим долгам и погашает их, также содержит, если только он человек честный, и церковь, и школу, и больницу (и надобно заметить, что, чем больше он тратит на эти учреждения, требуемые понятиями или пользами его работников, тем больше остается у него чистой прибыли); наконец, он также застраховывает свою фабрику,- издержка, соответствующая образованию запасного капитала в товариществе,- и за всеми этими расходами у него все еще остается значительная сумма, которая одна собственно и составляет его прибыль: он бросил бы свою фабрику, если бы эта сумма, остающаяся у него в руках, не была значительна. Нет причины полагать, чтобы работа у товарищества шла менее успешно, нежели у него, а есть причина полагать, что она пойдет успешнее; потому-то и мы говорим, что дивиденд в товариществе будет значителен.

Этот дивиденд составляет одну сторону выгодности товарищества для его членов; он возникает из производства. Другую сторону выгодности доставляет посредничество товарищества в расходах его членов на потребление.

Мы уже говорили, что все желающие члены пользуются в общественном здании квартирами, которые лучше и дешевле обыкновенных. Точно так же они могут брать, если захотят, всякие нужные им вещи из магазинов товарищества по оптовой цене, которая гораздо дешевле обыкновенной, розничной. Кому, например, кажется удобным покупать сахар по 20 коп. за фунт, а не по 30, как он продается в маленьких лавках, тот может брать его из магазина товарищества, которое покупает сахар прямо с биржи, стало быть, имеет его 30-ю процентами дешевле, чем получается он из мелких лавок. Но, разумеется, кому

68

угодно платить не 20, а 30 коп. за фунт, тот может покупать его, где ему угодно. Для людей небогатых главный расход составляет пища. Кому угодно самому готовить свой обед, может готовить его, как хочет. Но кто захочет, тот может брать кушанья к себе на квартиру из общей кухни, которая отпускает их дешевле, нежели обходятся они в отдельном маленьком хозяйстве; а кому угодно, тот может обедать за общим столом, который стоит еще дешевле, нежели покупка порций из общей кухни на квартиру.

Нам кажется, что во всем этом нет пока ровно ничего особенно ужасного или стеснительного. Живи где хочешь, живи как хочешь, только предлагаются тебе средства жить удобно и дешево и кроме обыкновенной платы получать дивиденд. Если и это стеснительно, никто не запрещает отказываться от дивиденда.

Вот именно этот самый план имеет свойство возбуждать в экономистах отсталой школы неимоверное негодование своею ужасною притеснительностью, своим противоречием со всеми правилами коммерческого расчета, своею противоестественностью и своим пренебрежением к личному интересу, без которого нет энергии в труде. Хороший отсталый экономист скорее согласится пойти в негры и всех своих соотечественников тоже отдать в негры, нежели сказать, что в плане этом нет ничего слишком дурного или неудобоисполнимого.

Почему же такая простая и легкая мысль до сих пор не осуществилась и, по всей вероятности, долго не осуществится? Почему такая добрая мысль возбуждает негодование в тысячах людей добрых и честных? Это вопросы интересные. Но ими мы займемся когда-нибудь в другой раз.

"ОСНОВАНИЯ ПОЛИТИЧЕСКОЙ ЭКОНОМИИ" [Д. С. Милля] (кн. 1)

ЗАМЕЧАНИЯ К ТРЕМ ПЕРВЫМ ГЛАВАМ ПЕРВОЙ КНИГИ

I. Гипотетический метод исследования

Мы видели уже много примеров тому, какими приемами пользуется политическая экономия при решении своих задач. Эти приемы математические. Иначе и быть не может, потому что предмет науки - количества, подлежащие счету и мере, понимаемые только через вычисление и измерение. Например, спрашивается: полезно ли было для Англии отменение хлебных законов, то есть дозволение беспошлинно ввозить иностранный хлеб?1 Тотчас же вычисляется, сколько фунтов хлеба средним числом приходилось в Англии, до отменения хлебных законов, на потребление человеку, сколько приходится теперь; оказывается, что теперь средняя цифра потребления хлеба больше, и дело решено безвозвратно: отмена хлебных законов была полезна.

Цифры, доставляемые статистикою, чрезвычайно важны. Но они часто бывают недостаточны для решения именно самых коренных вопросов, вопросов о вредном или полезном влиянии каждого из основных элементов общественной жизни, рассматриваемой со стороны материального благосостояния. Статистический факт" обыкновенно бывает явлением очень многосложным, зависящим от действия многочисленных элементов, перепутывающихся в нем своими влияниями так, что трудно бывает без особенных, облегчающих дело, способов распознать, какая роль принадлежит в нем известному элементу; кроме того, является вопрос: не играет ли этот элемент иной роли в других фактах? - надобно было бы перебрать все те факты, в произведении которых он участвует, а это очень трудно: все факты общественной жизни так перепутаны взаимным влиянием, все элементы ее так разветвляются своими последствиями по всем отраслям ее, что нельзя быть уверену, приняты ли в соображение все факты, на которых отразилось действие известного элемента, не

70

ускользнули ли от внимания некоторые и, быть может, самые важные действия этого элемента. Например: были ли полезны для Англии войны, которые вела она с Фран-циею в конце прошедшего и начале нынешнего века? Очень многие находят до сих пор, что они были полезны, развили английское земледелие, английскую мануфактурную промышленность и торговлю. Большинству читателей такое мнение, конечно, кажется нелепостью. Но в подтверждение ему приводятся тысячи статистических данных. Разумеется, люди, опровергающие его, также приводят против него тысячи статистических данных. При такой многочисленности статистических данных с обеих сторон спор запутывается до того, что невозможно было бы принять тот или другой взгляд иначе, как по произволу, по личному образу мыслей, словом сказать, произносить решение по капризу, наудачу, если бы для получения точного, несомненного, бесспорного ответа не существовал иной метод, кроме метода разбора статистических данных. Но такой метод существует.

Этот метод состоит в том, что, когда нам нужно определить характер известного элемента, мы должны на время отлагать в сторону запутанные задачи и приискивать такие задачи, в которых интересующий нас элемент обнаружил бы свой характер самым несомненным образом, приискивать задачи самого простейшего состава. Тогда, узнав характер занимающего нас элемента, мы можем уже удобно распознать ту роль, какую играет он и в запутанной задаче, отложенной нами до этой поры.

Например, вместо многосложной задачи: были ли войны с Франциею в конце прошлого и начале нынешнего века полезны для Англии, берется простейший вопрос, не запутанный никакими побочными обстоятельствами: может ли война быть полезна не для какой-нибудь шайки, а для многочисленной нации?

Теперь как же решить этот вопрос? Дело идет о выгоде, то есть о количестве благосостояния или богатства, об уменьшении или увеличении его, то есть о величинах, которые измеряются цифрами. Откуда же мы возьмем цифры? Никакой исторический факт не дает нам этих цифр в том виде, какой нам нужен, то есть в простейшем виде, так чтобы они зависели единственно от определяемого нами элемента, от войны; - во всяком историческом факте, как в той войне, которая возбудила этот вопрос, статистические явления и цифры определялись не одним элементом войны, а также множеством всевозможных других условий и обстоятельств.

71

Итак, из области исторических событий мы должны перенестись в область отвлеченного мышления, которое вместо статистических данных, представляемых историею, действует над отвлеченными цифрами, значение которых условно и которые назначаются просто по удобству.

Например, оно поступает так.

Предположим, что общество имеет 5 ООО человек населения, в том числе 1 ООО взрослых мужчин, трудом которых содержится все общество. Предположим, что 200 из них пошли на войну. Спрашивается, каково экономическое отношение этой войны к обществу? Увеличила или уменьшила она благосостояние общества?

Лишь только мы произвели такое простейшее построение вопроса, решение становится столь просто и бесспорно, что может быть очень легко отыскано каждым и не может быть опровергнуто никем и ничем.

Каждый, кто умеет производить умножение и деление, не задумавшись, скажет: до войны каждому работнику приходилось содержать пять человек, а во время войны, когда 200 работников отвлечены от труда, осталось 800 работников; они должны содержать себя, 4 000 человек остального населения и кроме того еще 200 бывших работников, пошедших на войну, всего 5 000 человек; стало быть, каждому приходится содержать 6,25 человек (иначе говоря, прежде 100 работников содержали 500 человек, теперь содержат 625 человек),- ясно, что положение работников стало тяжелее и что остальные члены общества не могут быть содержимы в прежнем изобилии. Ясно, что война вредна для благосостояния общества.

Читатель видит, что абсолютной величине цифр не приписывается тут никакой важности: важность только в том, увеличилась или уменьшилась известная пропорция от перемены в цифре того элемента, характер которого мы хотим узнать. Больше будет или меньше будет, вот все, что нам нужно знать, чему мы придаем важность. Если выходит "больше", оно все-таки останется "больше", какие бы цифры мы ни взяли, а если выходит "меньше", то все-таки выйдет "меньше", какие бы цифры мы ни взяли.

Например, положим, что в обществе не 5 000, а 600 000 человек; положим, что в нем не 1 000, а 150 000 работников; положим, что на войну пошли не 200 человек, а 50 000 человек, вывод будет все тот же.

До войны работник содержал 4 человек; во время войны оставалось из 150 000 человек работников только 100 000; стало быть, каждому приходится содержать по 6 человек. То же самое, что и прежде: работникам стало

72

тяжелее прежнего, а всему населению общества хуже прежнего.

Мы видим также, что в какой именно пропорции стало хуже, это уже зависит от величины взятых нами цифр; они брались нами предположительно, потому мы и не придавали важности точной величине пропорции. Но мы видим также, что чем большая пропорция людей посылается на войну, тем больше вред, приносимый войною обществу, и потому говорим: убыточность войны для общества прямо пропорциональна числу людей, идущих на войну.

Эти выводы сохраняют свою совершенную бесспорность, полную математическую достоверность, хотя цифры брались нами просто "по предположению", просто сопровождались словом "предположим".

По этому термину, "предположение", "гипотеза", самый метод называется гипотетическим.

Возвращаемся теперь к частному, фактическому вопросу, на время отложенному нами: полезна ли была для Англии война с Франциею в конце прошлого и начале нынешнего века? - мы видим, что он уже разрешен, что он допускает одно только решение: если война вообще не может быть полезна, если от нее всегда вообще беднеет общество, то, конечно, и ряд войн, о котором мы говорим, был вреден для Англии.

В этом общем смысле политико-экономические вопросы решаются посредством гипотетического метода с математическою достоверностью, лишь бы только были поставлены правильно, лишь бы только обращены были в уравнения верным образом. Решение получается в словах "увеличивается" и "уменьшается", то есть "польза" и "вред", "выгода" и "убыток".

Иное дело, если мы хотим узнать, как именно велико было вредное или полезное действие определенного нами элемента на данное общество в данном случае, как именно велик был вред, нанесенный Англии войнами с Франциею в конце прошлого и начале нынешнего столетия. Это уже дело истории и статистики; они должны отвечать на него своими не гипотетическими, а положительными рассказами и цифрами. Трактат, нами переводимый, занимается почти исключительно вопросами в самом общем их виде; потому к помощи истории и статистики нам реже понадобится прибегать, нежели к гипотетическому методу. Но как надобно думать о тех случаях, когда на общее решение вопроса, находимое гипотетическим способом, возражают фактами и цифрами, относящимися к одному или нескольким отдельным событиям, когда, например, на ре

73

шение "война убыточна" возражают цифрами о развитии английской торговли и промышленности во время войн с Франциею при республике и Наполеоне? Если эти цифры достоверны, то естественно является надобность проверить, могут ли они считаться следствиями того элемента, действию которого приписываются, или произведены были влиянием других элементов. В результате мы всегда находим, что это так, что если при существовании известного элемента были в обществе факты, противоречившие общему характеру его, найденному нами посредством гипотетического метода, то они производились действием других, противоположных ему элементов, которые могли даже пересиливать его влияние, но которых действие ослаблялось его влиянием.

Имея математический характер, гипотетический метод в сущности всегда действует цифрами; но часто уравнения, составляемые по его правилам, так немногосложны, что писатель предоставляет самому читателю вообразить в своем уме какие-нибудь цифры, а сам ограничивается только неопределенными словами "больше" и "меньше". Например: чем больше пропорция работников или взрослых мужчин в числе населения, тем благосостояние общества значительнее. Если подобные соображения относить, как и следует, к гипотетическому методу, мы увидим, что решительно вся политическая экономия развивается его помощью2. Конечно, такие неопределенные выражения, такие короткие доводы читаются легче, нежели те несколько длинные расчеты, в которых действительно выставляются цифры. Если в наших замечаниях будет довольно много расчетов и цифр, это происходит не от того, чтобы мы не понимали утомительности их для читателя; но мы обращаем внимание читателя на такие вопросы, которые слишком многими писателями решались ошибочно, фальшивое мнение о которых сильно распространено. Говорить о них только неопределенными словами "много" и "мало", "больше" и "меньше" было бы неудовлетворительно; а выводы из их правильного решения так важны, что заслуживают употребления некоторой напряженной внимательности при их исследовании. [...]

III. О неприятности труда

"В понятии труда заключаются кроме самой деятельности и все те неприятные или тяжелые ощущения, которые соединены с этой деятельностью", говорит Милль3,- кто станет спорить с этим? Но одни ли неприятные ощу

74

щения соединены с деятельностью, которая называется трудом? Милль об этом не говорит. Очень может быть, что во времена Адама Смита не представлял никакой важности вопрос о том, одну ли только неприятную сторону имеет в себе труд, или, кроме неприятных ощущений, он производит также приятные. Но теперь вопрос этот поставлен, и объяснено, что тот или иной ответ на него имеет последствия, совершенно различные для направления экономической теории.

Есть теория, утверждающая, что неприятные ощущения, производимые трудом в трудящемся человеке, проистекают не из сущности самой деятельности, имеющей имя труда, а из случайных, внешних обстоятельств, обыкновенно сопровождающих эту деятельность при нынешнем состоянии общества, но устраняющихся от нее другим экономическим устройством. Теория эта прибавляет, что, напротив, сам по себе труд есть деятельность приятная, или по термину, принятому этою теориею, деятельность привлекательная, так что, если отстраняется внешняя неблагоприятная для труда обстановка, он составляет наслаждение для трудящегося.

Мы должны предоставить личному мнению читателя суждение о том, справедлива ли изложенная нами теория в абсолютном своем развитии, когда она утверждает, что никакой род труда не заключает сам в себе ничего неприятного. Экономическое устройство, которое считается рациональным в этой теории, до сих пор еще не осуществлено, и потому нельзя с достоверностью знать, в том ли именно размере изменится при этом устройстве характер всякого труда, как предполагает она.

Но если при нынешнем состоянии общественных учреждений и знаний нельзя с математическою точностью доказать, чтобы никакой род труда не имел в своей сущности ничего неприятного, то еще менее можно сказать, чтобы наука давала нам право утверждать противное. Вопрос этот принадлежит к тем очень многочисленным вопросам, на которые при нынешнем состоянии знаний невозможно давать ответов, имеющих математическую безусловную точность, а можно отвечать только с приблизительною точностью, впрочем совершенно удовлетворительною для практики.

Действительно ли во всех без исключения родах труда неприятные ощущения происходят единственно от внешней неблагоприятной обстановки? Действительно ли никакой род труда не заключает сам в себе абсолютно ничего неприятного? Этого нельзя решить при нынешнем состоя

75

нии знаний; но и при нынешнем состоянии знаний уже положительно надобно сказать, что почти во всех родах труда, и в том числе во всех важнейших по экономическому значению, почти все неприятные ощущения производятся не самою сущностью труда, а только внешнею, случайною обстановкою его; что почти все роды труда, и в том числе все важные роды его, имеют по своей сущности приятность или привлекательность, которая далеко превышает их неприятную сторону, если даже есть в их сущности неприятная сторона (существование которой сомнительно), так что при отстранении неблагоприятной, случайной и внешней обстановки почти всякий, и в том числе всякий важный в экономическом отношении, труд составляет для трудящегося не неприятность, а удовольствие.

Это подтверждается ежедневным опытом и естественными науками. Каждый на себе и на других может замечать, что труд часто доставляет ему наслаждение. Анализируя эти случаи и случаи противного, когда труд составляет не удовольствие, а обременение, каждый может видеть, что ощущение приятное производится трудом всегда, когда существуют следующие три условия: во-первых, когда труду не препятствуют слишкОхМ сильные внешние помехи; во-вторых, когда человек совершает его по собственному соображению о его надобности или полезности для него самого, а не по внешнему принуждению; в-третьих, когда труд не продолжается долее того времени, пока мускулы совершают его без изнурения, вредного организму, разрушающего организм. Анализ показывает, что неприятность труда всегда происходит от неисполнения этих условий.

Легко заметить, что труд не отличается в этом отношении ни от какой другой органической деятельности. Каждая из них становится неприятной при неисполнении условий, перечисленных нами. Например, никто не скажет, чтобы еда хорошей пищи или слушание хорошей музыки, или какие-нибудь гимнастические развлечения вроде танцев, прогулки и т. п. были сами по себе неприятны; напротив, сами по себе они составляют удовольствие, наслаждение. Но если человек танцует не потому, чтобы ему самому вздумалось танцовать, а по какому-нибудь внешнему понуждению, танцы уже составят для него обременение, скуку, досаду. Точно так же они становятся неприятны, когда продолжаются более, нежели сколько времени может заниматься ими организм без изнурения. Это мы постоянно замечаем на балетных танцовщицах; заме

76

чаем на самых любящих танцы молодых людях, когда бал происходит или в неудобное для них время, или они отправляются на него не по собственному желанию, или когда он тянется слишком долго. Самый приятный концерт, самый приятный спектакль становится неприятен для меломанов и театралов, если бывает слишком продолжительным. Когда желудок уже пресыщен пищею, самое вкусное блюдо становится отвратительным, и если нельзя от него отказаться, то еда бывает большою неприятностью.

Из этого мы видим, что приятность или неприятность труда подчинена тем же самым условиям, как приятность или неприятность всех других органических деятель-ностей. Труд различается в этом смысле от светских развлечений и разных родов физического или умственного наслаждения не тем, чтобы его неприятность происходила не точно от таких же внешних обстоятельств, от каких получают неприятность еда, танцы, слушание концертов и т. д., а просто только тем, что при труде гораздо чаще бывают эти неблагоприятные внешние обстоятельства, нежели при собственно так называемых удовольствиях или занятиях, обыкновенно называемых приятными. Чрезвычайно редко бывает, чтобы человек ел по внешнему принуждению или больше, чем приятно для него; но чрезвычайно часто бывает, что человек трудится по внешнему принуждению, или больше, нежели удобно для его организма.

Из этого возникает новый вопрос: отчего же происходит, что труд гораздо чаще совершается под условиями, дающими ему неприятность, нежели совершаются те органические деятельности, которые собственно называются удовольствиями? Происходит ли эта слишком частая неблагоприятность внешней обстановки от самых предметов, на которые обращен труд, или от причин, столь же посторонних, как те, которыми производится неприятность удовольствий? Подробное исследование этого вопроса найдет свое место в учении о распределении продуктов труда, составляющем вторую книгу в трактате Милля. Здесь мы предварительно, и только мимоходом, заметим лишь одно обстоятельство: те явления общественной жизни, которые называются удовольствиями, бывают обыкновенно производимы обращением человеческой мысли и воли собственно на произведение именно этих явлений. Например, если происходит спектакль, он происходит собственно оттого, что люди, составлявшие его, хотели устроить именно спектакль, а не что-нибудь другое. Поэтому они и устраивали дело так, чтобы оно происходило

77

с наивозможно лучшим устранением всех невыгодных для него обстоятельств. Например, они устроили спектакль в удобном для зрителей здании, чтобы ветер, дождь или холод не мешал публике заниматься собственно тем делом, за которым она пришла в театр, то есть смотрением на сцену; время для спектакля выбрано такое, в какое удобнее всего публике заниматься спектаклем. Словом сказать, приняты все возможные меры для удобства дела. Невозможно сомневаться в том, что именно только сосредоточением забот собственно на этом пункте достигается приятность спектакля для публики. Попробуйте снять крышу с оперы, и все уйдут из нее с негодованием, и разве только палкою загоните вы публику в оперу, пока крыша остается раскрытой. Попробуйте назначить начало оперы в три часа дня, когда всем хочется обедать, или в три часа утра, когда всем хочется спать, а не ехать в спектакль, и почти никто не пойдет в оперу добровольно, да и те немногие, которые пойдут, уйдут из нее с недовольством.

Подумаем же теперь о том, с какими целями, по каким соображениям, для каких дел организовано общество во всех странах? Руководились ли народы заботою о наивыгоднейшей обстановке труда, когда давали обществам своим то устройство, которое до сих пор сохраняется в существенных и важнейших чертах? Подробное исследование об этом дело истории, а не политической экономии; мы можем здесь представить только готовый вывод, даваемый историею и несомненный для людей, сколько-нибудь знакомых с нею. Для ясности возьмем определенный факт, например, хотя Францию, история которой наиболее известна у нас. Франки, основавшие нынешнее французское общество, пришли в страну, овладели ею и дали ей известное устройство не для того, чтобы трудиться, а чтобы воевать, грабить и праздношатательствовать. Надобно сказать, что устройство, ими данное Франции, прекрасно соответствовало этой цели. Но политическая экономия находит, что условия, нужные для такой цели, совершенно противоположны условиям, какие нужны для удобства труда. С X или XI века (до той поры продолжалось без всяких перемен положение вещей, созданное в IV и V веках) Франция испытала много изменений в своем общественном устройстве. Нам нет нужды рассматривать, как велика произошедшая от этих перемен разница между XI и XIX веком в нравственном, умственном, юридическом отношениях; но об экономической сфере французского быта надобно сказать, что мы можем сколько нашей душе угодно восхищаться громадностью произошедших пере

78

мен, а по точном исследовании они все-таки оказываются преобразовавшими до сих пор только некоторые второстепенные подробности быта, существовавшего в XI веке, а вовсе не существенные черты его, не коренные его основания. Доказывать это - дело не политической экономии, а истории и статистики. Но так как вывод, приводимый нами из этих наук, покажется нов для многих, то мы обратим внимание, для пробы, хотя на одну черту, едва ли не самую важную, на состояние поземельной собственности. Можно сколько угодно говорить об огромности конфискаций, произведенных в конце прошлого века, об упадке французской аристократии по материальному богатству и т. д., но статистика говорит, что почти вся та масса земли во Франции, которою владело потомство франков в XI столетии, до сих пор остается в руках их потомков. Массу населения во Франции составляют потомки кельтов и латинских племен; но едва ли не половина земли во Франции и ныне, в 1860 году, принадлежит малочисленным потомкам тех малочисленных франков, которые взяли себе эту землю при Хлодвиге и его преемниках. Ни один французский статистик не отваживается утверждать, чтобы больше половины земли принадлежало во Франции людям, ее возделывающим, и все согласны в том, что другая половина принадлежит людям не земледельческого сословия. Этого одного факта уже довольно. Ясно, что весь порядок земледельческого производства должен определяться во Франции надобностями и удобствами людей, которые живут доходом с земли, не возделывая ее; потому что, когда половина производства зависит прямо от людей сильных, то и другая половина должна подчиняться косвенному их влиянию. Землепашец, владеющий 5 или 6 гектарами земли, по необходимости должен оставаться при таком характере производства и при таких условиях труда, какие налагаются на французское общество удобствами больших землевладельцев, поместьями которых окружен его ничтожный участок и в зависимости от которых он сам находится по всевозможным общественным отношениям. Повторяем, что доказательств нашим словам надобно искать в истории и статистике; мы берем здесь уже готовый результат исследований из этих наук, и кто знаком с ними, для того справедливость представляемого нами вывода несомненна. Экономический быт Франции с XI века изменился в очень значительной степени; но все-таки перемены до сих пор не так велики, чтобы экономическое устройство французского общества ныне существенно отличалось по отношению к обстановке труда от того устрой

79

ства, какое Франция имела в XI или даже V веке. Перемены значительны и хороши, мы против этого не спорим; мы говорим только, что они еще не получили до сих пор такой значительности, чтобы условия труда во Франции соответствовали, хотя сколько-нибудь требованиям науки. В сущности остается во Франции порядок дел, устроенный для войны, для праздности, но не для труда.

То, что мы сказали о Франции, применяется еще в гораздо большей степени к другим странам Западной Европы. Северная Америка до сих пор жила европейскими преданиями. Обстановка труда до сих пор везде чрезвычайно неблагоприятна, потому что дается ему такою орга-низациею общества, которая была устроена для деятель-ностей, совершенно не похожих на труд и требующих характера отношений, противоположного тому, какой нужен для труда.

Если от этой обстановки, неудобной для труда, мы обратимся к самой сущности труда, то естественные науки заставляют нас утверждать, что труд по своей сущности составляет для человека приятность. Мы говорим это собственно о физическом или мускульном труде, потому что привлекательность умственного или нервного труда известна по опыту каждому, в чьей голове труд этот достигает или когда-нибудь достигал какой-нибудь энергии. Мускульный труд, по прекрасному разъяснению Милля, состоит исключительно в движении, и мускулы имеют движение единственным родом деятельности, к какой способны. Выражаясь техническим языком, движение составляет функцию мускулов, как зрение составляет функцию глаза, слушание - функцию ушей, мышление - функцию головного мозга, пищеварение - функцию желудка. Естественные науки говорят, что приятное ощущение получается каждым из наших органов тогда, когда он с известною степенью энергии занят своею функциею. Например, зрение доставляет нам приятность, когда предмет, на который смотрит наш глаз, занимателен для нас, то есть когда он возбуждает в глазе довольно значительную энергию деятельности; мы имеем приятное ощущение в желудке, когда он приобрел достаточное количество материала, нужного для его деятельности. Неприятное ощущение от известной части организма производится или отсутствием материала для ее деятельности, или внешним препятствием совершать эту деятельность. Одним из препятствий бывает чрезмерность материала, который массою своею превышает силы организма. Например, такое количество света, при котором глазу удобно

80

смотреть, доставляет глазу удовольствие; но когда свет слишком ярок, то есть когда глаз получает такое количество его, которого не в силах переработать удобным для себя образом, глаз страдает; точно так же желудку неприятно, когда пищи в нем уже слишком много. Но недостаток материала, то есть невозможность заниматься своею фун-кциею с надлежащей энергией, также производит в органе неприятное чувство. Когда зрению нечем заняться, мы чувствуем скуку; когда нечем заняться желудку, мы чувствуем голод .

Прилагая эти общие выводы естественных наук к мускулам и к их функции, то есть к движению, то есть к труду, мы должны сказать, что отсутствие нужного количества труда должно производить в мускулах чувство неудовлетворенности, соответствующее чувствам скуки, тоски, голода; должны сказать, что, наоборот, чрезмерностью труда должно производиться в мускулах также неприятное чувство изнурения, соответствующее рези в глазу и чувству обремененности в желудке; а таким количеством труда, которое не превышает сил мускулов, должно производиться в них ощущение приятное, какое производится не чрезмерным количеством света на глаз, не чрезмерным количеством пищи на желудок *.

Мы видим, что из этого длинного рассуждения получается краткий вывод, до того простой, что когда придешь к нему, удивительно становится, каким образом могла явиться односторонность или ошибка, вызвавшая нужду в исследовании и доказывании того, что для всех всегда было ясно и понятно без всяких исследований. Мы пришли к выводу, что труд должен быть сообразен с силами человека и что он дурен, то есть неприятен, тогда, когда превышает их. О чем тут рассуждать, что тут доказывать? Но мы еще будем иметь много случаев видеть, как важна практическая разница между истиною, очевидною до на

* Мы берем понятие о функции мускулов, движении, еа понятие, равносильное понятию физического труда, состоящего исключительно в движении. Движение, составляющее труд, отличается от других родов мускульного движения, как, например, от игры, гигиенического моциона и т. д., только тем, что совершается по внушению расчета о своей полезности для материального благосостояния. Нет надобности говорить, что взрослый и рассудительный человек отдает этому расчету преимущество над всеми другими личными своими побуждениями, и потому скучным и глупым кажется ему всякое движение, производимое не по расчету о материальном благосостоянии. Политическая экономия признает личный интерес сильнейшим или даже единственным важным двигателем человеческой жизни. Чем более важное место мы приписываем ему, тем полнее охватывает труд всякую мускульную деятельность.

81

чала научных исследований о ней, и тою же истиною, уже выдержавшею отрицание и подтвержденною научным исследованием. [...]

ЗАМЕЧАНИЯ НА ПОСЛЕДНИЕ ЧЕТЫРЕ ГЛАВЫ ПЕРВОЙ КНИГИ МИЛЛЯ

РАЗЪЯСНЕНИЕ СМЫСЛА МАЛЬТУСОВОЙ ТЕОРИИ I. {История Мальтусовой теоремы

Обстоятельства, породившие теорию Мальтуса, вероятно известны каждому читателю; но мы все-таки припомним их здесь, потому что это поможет разъяснению сущности дела.

Идеи, выразившиеся событиями французской революции, имели себе сильный отголосок и в Англии, откуда были принесены во Францию первые зародыши их. Масса английского общества в первые годы революции сильно сочувствовала ей, и поэтому приобрели большое общественное значение в Англии демократические писатели. Самым замечательным из них по таланту был Годвин. Его "Исследование о политической справедливости"5 имело громадный успех. В то время, когда явилось оно (1793 г.), в Англии уже начиналась реакция, но большинство образованной публики еще сочувствовало идеям, начавшим подвергаться правительственному преследованию. Реакция еще не окрепла настолько, чтобы иметь замечательных теоретических защитников. Благодаря войне с Франциею, она быстро росла в следующие годы, и под ее влиянием английское общество начало находить, что идеи, еще недавно очаровавшие его, непрактичны, гибельны и преступны. Пока не было этого расположения умов, не могло являться таких апологий старины, которые имели бы теоретическое достоинство. Берк и другие бесчисленные панегиристы прежнего порядка писали только воззвания к предрассудкам, (которые) могли нравиться лишь невеждам или людям, заинтересованным в сохранении злоупотреблений. Теперь пришла иная пора. Люди рассудительные, люди нерасположенные защищать злоупотреблений, друзья прогресса стали думать, что французская революция - отвратительное безумство, а принципы ее ложны. Этим новым расположением умов скоро было (в 1798 году) порождено и теоретическое опровержение покинутого обществом увлечения. Этому внутреннему от

82

ношению идей соответствовал даже и внешний повод, из которого возникла книга Мальтуса. Чтение одной из статей Годвина, "О скупости и расточительности" (она явилась в 1797 году в периодическом издании Годвина "Исследователь", Inquirer), возбудило в Мальтусе потребность заняться защитою учреждений, против которых восставали революционные писатели6.

Старые учреждения никогда не имели недостатка в защитниках. Но политические тенденции той части английского общества, публицистом которой явился Мальтус, были таковы, что все прежние возражения против революционных идей казались ей неудовлетворительны; неудовлетворительными казались они и самому Мальтусу. Он принадлежал к партии умеренных либералов, которые рассуждают очень свободно, пока дело идет о второстепенных учреждениях, очень любят личный и почтенный прогресс и становятся консерваторами лишь тогда, когда усиливаются в обществе революционеры, не ограничивающиеся критикою маловажных подробностей, а стремящиеся изменить самые основания существующего порядка. Прежде противниками демократических идей в Англии были только приверженцы застоя, защитники средневековых учреждений; их возражения против демократов основывались на реакционных принципах, вели к провозглашению справедливости и пользы средневековых учреждений; партия, к которой принадлежал Мальтус, была враждебна тем особенностям, которыми XIII век отличался от XVIII; она считала благом те принципы, на которых основывался общественный порядок в прежние все периоды высокого общественного развития. Аргументы реакционеров защищали не сущность этих принципов, а средневековые формы их; для умеренных либералов нужна была другая теория, которая отвергала бы стеснительные средневековые подробноеT, показывала бы необходимость только коренных принципов и допускала бы некоторый прогресс в их развитии. Такая теория и оказалась результатом исследований Мальтуса.

Дух книги Мальтуса таков: надобно заботиться об улучшении существующих учреждений, а не разрушать их, не стремиться к основанию общественного устройства на иных принципах, потому что никакие иные принципы не могут дать обществу большего благосостояния, чем какое дается нынешним коренным его принципом, частной собственностью.

Но умеренно-либеральное настроение не может неизменно господствовать над общественным мнением: оно

83

чередуется с радикальным и реакционным настроением. Умственная история общества состоит в постоянной смене этих трех расположений. Недостатки существующего вызывают критику; она сначала обращается лишь на недостатки, заметные с первого взгляда; это пора умеренных либералов; но критическая мысль, развиваясь далее, находит, что под явлениями, очевидно неудовлетворительными, лежат принципы, на которых построен весь общественный порядок, что второстепенных явлений нельзя устранить, не устраняя этих коренных причин; тогда умеренно-либеральная критика переходит в радикальную; так, за Монтескье явился Руссо; за Мирабо - Робеспьер. Привычка к коренным принципам общественного устройства чрезвычайно сильна в массе, и огромное большинство общества скоро замечает, что радикалы, увлекшие его, идут гораздо дальше, чем может оно идти но своим понятиям, что вместе с недостатками, которыми оно тяготилось, ниспровергают они вещи, которыми оно очень дорожит. Тогда начинается другое настроение мыслей: касаться оснований общественного устройства - это злодейство или безумие; довольно устранить второстепенные недостатки. Опять настает пора умеренного либерализма: за конвентом следуют директория и консульство; законы для Франции снова составляются под влиянием Сиеса, Талейрана и других, замолкавших во время конвента. Но мысль, породившая переход от радикализма к умеренному либерализму, продолжает развиваться, и общество начинает думать: "не в том дело, дурны или хороши, сами по себе, второстепенные явления, против которых восстают умеренные либералы, защищающие неприкосновенность основных принципов; дело в том, что эти явления неразлучны с основными принципами, что уничтожать их значит подрывать и основные принципы; а этих основных принципов нельзя касаться, следовательно, надобно также сохранить или восстановить явления, необходимые для них". Это период крайней реакции; Наполеон с насмешкою отталкивает Сиеса и перестает слушать Талейрана; конституционный порядок директории, ставший почти только призраком во время консульства, переходит в полный абсолютизм империи. Тут опять начинается прежняя история. Общество, увлекшееся реакциею, начинает тяготиться ею; оно думает: "основания существующего порядка хороши, но есть в нем второстепенные тяжелые неудобства и надобно отстранить их". С этим опять настает пора умеренного либерализма, поднимают голос против Наполеона Бенжамен Констан и Лафайэт, бывшие бес

84

сильными во время увлечения общества империей: она падает, и никакие усилия эмигрантов не могут обратить ее падения в пользу новой реакции, потому что поток мыслей стремится по противоположному направлению, от реакции к либерализму. Сначала либерализм очень умерен: Бен-жамен Констан, Ройе Колар и Ризо совершенно удовлетворяют требованиям большинства, и Франция живет под конституционною хартиею 1814 года; но развитие критики идет дальше, реставрация сменяется июльской монархией, потом дело доходит и до февральской революции, и опять за революционным периодом следует либерализм Кавень-яка, кончающийся абсолютизмом новой империи7

Такова вечная смена господствующих настроений общественного мнения: реакция ведет к умеренной, потом к радикальной критике; радикализм ведет к умеренному, потом к реакционному консерватизму, и опять от этой крайности общественная мысль переходит в противоположную крайность через умеренный либерализм. Этим переменам подверглась и теория, возникающая из факта, резко выставленного вперед Мальтусом.

Мы видели, что книга Мальтуса принадлежала первой половине движения общественного мнения от радикальных стремлений к реакции. Мальтус говорил: основания экономического устройства не должны быть изменяемы, но должно заботиться о частных улучшениях. Разумеется, факт, им указанный, повел к иным заключениям, когда восторжествовало совершенно реакционное расположение мыслей.

Мальтус говорил: главная масса бедствий, которым подвергает людей нищета, происходит не от человеческих учреждений, против которых восстают радикалы; нищета с своими последствиями производится законом самой природы, действие которого не усиливается, а, напротив, смягчается учреждениями, основанными на частной собственности; ввести равенство и общность имуществ значило бы только дать больше простора действию естественного закона, вносящего в массу всякого общества нищету со всеми ее страданиями и пороками. Реакционеры вывели из этого заключение, очень логическое и совершенно отвергавшее либеральную примесь, которая у самого Мальтуса сглаживала жесткость основной мысли. Если нищета и страдания происходят от естественного закона, непобедимого никакими человеческими учреждениями, сказали они; если уменьшать неравенство в распределении собственности значит только увеличивать массу нуждающихся, то не напрасны ли или, лучше сказать, не

85

вредны ли всякие заботы об улучшении общественного быта? Его недостатки спасительны; учреждения и обычаи, против которых восстают либералы, охраняют общество от бедствий, гораздо больших, чем какие приносят. Эти выводы, возмущавшие людей слабохарактерных, неопровержимо вытекали из коренной мысли Мальтуса. Порок - дурная вещь, но он задерживает размножение людей, которое наделало бы несчастий, гораздо больших, чем порок, если бы не задерживалось им; война истребляет множество людей, но если б не было войны, люди стали бы размножаться так, что от голода умирало бы их больше, чем умирает от войны. Вообще все, что считается бедственным, служит предохранением от гораздо больших бедствий, и потому должно в сущности считаться благодетельным. Преступления, разврат, насилия всякого рода,- это ножи, которыми рука природы прочищает ветви дерева, беспрестанно разрастающиеся до излишней густоты, так что все дерево заглохло бы, засохло бы без этой прочистки. Если бы люди, говорившие это, были вполне последовательны, они должны были бы сказать, что надобно заботиться не об уменьшении, а об увеличении страданий массы людей: надобно не противодействовать, а покровительствовать всяческим порокам. Но перед таким выводом они останавливались, и вместо того, чтобы говорить: "надобно делать общественные учреждения и обычаи как можно более дурными", они говорили только: "напрасно исправлять их".

Сам Мальтус вовсе не хотел такого вывода. Он был друг улучшений, лишь бы не коренных улучшений. Но принципы, высказываемые людьми умеренными, всегда ведут к следствиям гораздо более резким, чем хотят сами эти люди: когда общество от умеренно-либерального расположения переходит к реакционному или радикальному настроению, оно открывает в мыслях, имевших умеренный тон, принципы реакционных или радикальных теорий.)

"ОЧЕРКИ ПОЛИТИЧЕСКОЙ ЭКОНОМИИ (ПО МИЛЛЮ)"

[...] Мы не намерены здесь излагать ни так называемых социалистических, ни так называемых коммунистических теорий. Мы ограничимся только несколькими словами о тоне, которым говорит о них Милль, и о последних словах приведенного нами отрывка. К этому мы прибавим разве только одно, да и то не теоретическое, а чисто историческое пополнение.

Общепринятый тон политико-экономических отзывов о коммунистах и социалистах не один раз изменялся с той поры, как эти тенденции заняли постоянное и видное место в умственной жизни. До 1848 года масса умеренных прогрессистов, в том числе и почти все политико-экономы, говорили о коммунистах и социалистах с любезною снисходительностью, как о мечтателях благонамеренных, хотя и заблуждающихся, но самыми своими заблуждениями отчасти содействовавших им, умеренным прогрессистам, в разъяснении истины. Над коммунистами и социалистами при случае подсмеивались с приятными претензиями на остроумие, без ожесточения, больше для препровождения времени, но говорилось это о них лишь при случае, не слишком часто и не слишком помногу. Они казались людьми неважными.

В 1848 году повсюду, где был переворот , бывали в нем более или менее заметны или у всей массы простонародья или у довольно больших отделов ее какие-то отчасти неясные тенденции, клонившиеся к коренному ниспровержению существующего экономического порядка, тенденции, казавшиеся сходными с коммунизмом. В то же время обнаруживалось, что бывшие защитники коммунизма и социализма в литературе думают воспользоваться этими тенденциями, которые были порицаемы даже и самыми радикальными из демократов, не бывших коммунистами или социалистами. Таким образом, раскрылось для всех, что между коммунистами и социалистами и всеми другими

87

партиями есть коренная разница, гораздо значительнее даже той, какая существует между самыми далекими друг от друга из остальных партий. Приверженец абсолютизма и красный республиканец чувствовали в это время, что у них у обоих есть что-то общее, против чего идут социалисты и коммунисты. А эти люди, оказавшиеся идущими против учреждений, равно драгоценных и для реакционера и для огромного большинства революционеров, оказались в некоторых местах довольно близкими к получению власти над обществом. Например, предводители баденских инсургентов Геккер и Струве были социалисты, а ведь они успели овладеть Баденом и были побеждены уже только двинутыми на них прусскими войсками2. Но главным источником страха была, разумеется, Франция. Временное правительство нашло нужным льстить коммунистам и социалистам, чтобы выиграть время. Эти ловкие маневры имели вид такой искренности, что казалось, будто оно дает социалистам и коммунистам участие в управлении страною. На самом деле ничего такого не было сделано. Но имя Луи-Блана в числе членов временного правительства и люксембургские конференции, которыми или обманули этого тщеславного труса (если он тщеславный трус), или обольстили этого самоотверженного гражданина (если он был самоотверженный гражданин, не хотевший вести свою партию к победе путем междоусобной войны),- но национальные мастерские^ устроенные врагами коммунизма, как лагерь против коммунистов, и однакоже очень хитро выставлявшиеся за создание коммунистов,- этого было уже довольно, чтобы вся Европа кричала: "коммунисты овладевают правительством во Франции!" А тут поднялось громадное июньское восстание, подавленное лишь после такой упорной битвы, какой еще никогда не бывало даже и в парижских междоусобицах. Под влиянием этих событий все стали трепетать при одной мысли о коммунистах и социалистах, и ни на минуту не мог никто избавиться от мысли о них. В ту эпоху не в силах был человек написать ни одной страницы без того, чтобы не попали туда социалисты или коммунисты с приставкою надлежащих проклятий. Политическая экономия заразилась социализмо-фобией и коммунизмофобией (разумеется, в тех странах, которые подвергались перевороту, и в странах, повторяющих все с голоса тех стран. Англичане сохранили некоторое хладнокровие). Брань - настроение духа, одаренное очень большою живучестью. Трусость также. Раз принявшись бранить и трусить социалистов и коммунистов, континентальные политико-экономы еще не успели опра

88

виться от своего истерического припадка. Но 10 или 12 лет - порядочный срок времени, и нельзя, чтобы не случилось в такой срок ничего, могущего подействовать даже и на людей, упражняющихся в истерике. Оно и действительно возникли в это время два явления, отчасти подействовавшие на континентальных политико-экономов. Очень видное место в литературе занял писатель очень крутого нрава, Прудон. Кто он такой, социалист или не социалист, коммунист или не коммунист - этого никто из континентальных политико-экономов не умеет разобрать, да и сам Прудон, быть может, не знает определенно . Но одно всем заметно: он ужасно бранится, и так бранится, что на кого набросится, безвозвратно выставит глупцом. Бранит он социалистов и коммунистов - это хорошо; но попробуй кто-нибудь сказать что-нибудь против них, он так отделает этого господина, что тот жизни будет не рад: "если, говорит, я их называю глупцами, так другое дело - я понимаю их; а вы, милостивый государь, не понимаете их, вы сами гораздо глупее их, да и в политической экономии вы ни аза в глаза не знаете; какой вы политико-эконом! вы просто ахинею городите". Вот от страха перед таким чудовищем иной раз и боится политико-эконом не сделать милой улыбки коммунизму в извинение за то, что тут же выбранил коммунистов. А тут есть еще другое обстоятельство, коммунизм популярен: кому не хочется уловить частичку популярности? Вот политико-эконом, выбранивши коммунизм, и прибавляет для партера: "что это я, дескать, только так говорю против крайностей и утопий, а что касается до здоровой части новых стремлений, так я до-нельзя люблю ее", и пойдет хвалить ассоциации, предрекать им великую будущность, заболтается до того, что сам уже ничего не разбирает, что говорит. Таким образом нынешний обыкновенный тон отзывов о коммунизме - смесь неистовств с сладкими улыбочками, проклятий с комплиментами.

Ничего такого нет у Милля. Он смотрит на ужасающие крайности других теорий очень спокойно и не видит в них ничего возмутительного. Пересматривая возражения, какие делаются против коммунизма, он не находит между ними ни одного основательного. Решительный вывод его о коммунизме тот, что, если система собственности будет усовершенствована, она,- почему знать? - может быть, окажется и лучше коммунизма, но в нынешнем своем виде далеко уступает ему. К социализму он обнаруживает еще более сочувствия и не видит в нем уже ровно ничего не только дурного, но и неудобного. Одно только сомнение

89

выставляет он: нынешний уровень общественной нравственности очень низок; способны ли люди к принятию какого-нибудь хорошего устройства при этом нынешнем своем состоянии? Разумеется, это сомнение очень основательно, и надобно сказать, что оно применяется не к одному вопросу о коммунизме пли социализме, а решительно ко всякому вопросу о каком бы то ни было существенном улучшении. Например, англичане владеют Ост-Индиею; можно ли ввести у индийцев цивилизованный порядок вещей, который был бы для них несравненно полезнее нынешнего? "При нынешнем состоянии общественной нравственности в Ост-Индии это очень сомнительно!" Можно ли уничтожить вывоз негров из Африки в Америку, чтобы негритянские племена не воевали между собою с целью захватывать пленных и продавать их на вывоз? "При нынешнем состоянии негритянских племен это очень сомнительно!" Можно ли устроить, чтобы друзы и марониты5 не резали друг друга, если не будут удерживаться от резни страшными строгостями Фуад-Пашн? "При нынешнем состоянии нравов их это очень сомнительно". Но то дикие или полудикие страны, не угодно ли подумать вам о цивилизованных? Можно ли ждать, чтобы иезуитская партия потеряла всякое влияние на значительную часть французов? Или, чтобы английские простолюдины стали обращаться с своими женами хотя так, как обращаются французские? Или, чтобы немцы бросили свою дрянную кухню, развивающую между ними золотушные болезни? На все эти вопросы ответ тот же самый.- "При нынешнем состоянии это очень сомнительно".

Да это ли одно? В одних ли вещах важных сомнительна возможность скорой, полной перемены к лучшему? Возьмите какие хотите пустяки, во всяких пустяках она сомнительна. Например, можно ли быстро сделать, чтобы петербургские или московские вывески не отличались безграмотностью? или, чтобы общие собрания акционеров русских акционерных компаний стали держать себя благоразумно? или, чтобы русские журналы приняли одинаковую орфографию, чтобы не писались одни и те же слова в одних журналах большими буквами, а в других маленькими, чтобы во всех журналах писалось как-нибудь по-одному: или "тел'ьта", или "тълега"? или, чтобы англичане, вместо нынешнего своего неудобного способа делать чай, завели самовары, которые сами они находят очень удобною посудою? или, чтобы бросили они в газетах некрасивый обычай печатать собственные имена особенным шрифтом, так называемой капителью? Или, чтобы немцы

90

бросили дикое правило писать каждое существительное имя с большой буквы? или, чтобы французы, вместо своих никуда негодных каминов, с которыми страшно мерзнут, завели у себя порядочные камины вроде английских или порядочные печи вроде немецких? Кажется, все эти желания и удобоисполнимые, а между тем о каждом из них надобно решительно сказать, что очень скорого исполнения его ожидать нельзя.

"Разумеется, ничто на свете вдруг не делается!" И хорошо еще, если дело идет хотя медленно, но без остановок, без неудач, без поворотов к старому. Только идут так лишь неважные дела. В делах важных успех достигается после длинного ряда неудач, и за каждым движением вперед следует реакция, теснящая дело назад с таким упорством, что преодолевается только чрезвычайным напряжением сил, за которым, конечно, следует утомление с новым преобладанием реакции.

Есть люди, которые не ждут успеха ни при каком отдельном факте, а знают только, что в окончательном результате будет успех,- знают потому, что сомневаться в нем нельзя: неизбежность его доказывает себя математически. Распространяется ли грамотность в России? Сомневаться в этом просто глупо. Но если хотите, можете ждать неудачи при основании каждой воскресной школы6, можете, если хотите, ждать, что и все нынешнее движение в пользу воскресных школ потерпит как-нибудь неудачу - что ж из этого? Только то, что от неудач унывать нечего, их надо предвидеть. Но если ждать неудачи, то как же браться за дело? Ведь и охота к нему пропадет. Полноте, будто это от наших мыслей зависит: станем ли мы иметь охоту? и будто, если скажет себе человек: "не стану я делать этого", так уж и точно не станет делать? Полноте; посмотрите на свои ежедневные поступки: сколько раз каждый из нас давал себе зарок, например, хотя бы не спорить о теоретических вопросах? Разве удавалось кому-нибудь переубедить противника в один вечер? Разве, расходясь, не говорил он себе каждый раз: "как однакоже я глуп, что спорил!" или разве не давал себе каждый из нас зарока не верить никому на свете или не любить никого на свете? И однакоже: разве исполняются эти зароки? Да, исполняются до первого случая, а как случай представился, натура и берет верх - и опять споришь и опять привязываешься, пока не износишься весь. А покуда ты износишься, подрастают другие на твое место терпеть те же неудачи, давать те же зароки и точно так же пробиваться по той же дороге. Стало быть, взгляд, нами из

91

ложенный, нимало не мешает усердию практических хлопот у людей, разделяющих его. А надобно заметить, что мы вовсе не полагаем, будто бы в какую бы то ни было данную минуту большинство людей, убежденных в известной истине, могло не находить, что она готова вполне осуществиться при первом несколько удобном случае силою одной попытки. Хладнокровно рассуждать о шансах любимого дела в то самое время, когда стараешься об исполнении его,- это возможно только или при сильной большой опытности, или при особенном темпераменте, в котором холодность ума соединяется с горячностью волн. Людей того и другого рода всегда бывает довольно мало. Остальных не разубедишь: им все будет казаться, что вот-вот представляется один из тех, почти беспримерных в истории случаев, когда с одного раза прочно приобреталось многое. Стало быть, взгляд наш на шансы близкого будущего не охладит никого. Кто разделяет или будет разделять его, тот уже не способен охлаждаться перспективою или полных неудач, или удач, слишком неполных, потому что он давно свыкся с этой перспективой, и деятельность его происходит из необходимой потребности всей его натуры, а не из юношеской веры в свое счастье или в свое время. А кого оживляет доверчивость к своему счастью или своему времени, кто охладился бы, утратив ее, тот и не примет нашего сурового взгляда. Но он позволит нам не высказывать надежд, которых мы не имеем, и рассуждать о вещах не с угождением ему, а сообразно своему взгляду. Мы совершенно согласны с Миллем, что нельзя ждать скорого заменения нынешней коренной институции экономического быта порядком дел, основанным на ином принципе. Но следует ли из этого, что "политико-эконом долго должен будет заниматься условиями быта и прогресса", принадлежащими нынешнему господствующему принципу? Оно так, только не в том смысле, какой дает этому Милль. Разумеется, всего больше человек должен заниматься настоящим своим положением и будущим очень близким, но как он будет судить о нем? На основании ли того, что принимает он за истину, или должен забывать эту норму, если она вполне неосуществима завтра или послезавтра.

У вас есть сын, мальчик лет девяти или десяти, едва начинающий учиться. Скоро ли он может попасть в университет? Но ведь вы думаете, что когда-нибудь ему следует быть в университете; вы находите, что это будет всего лучше для него; что ж теперь, разве вы не располагаете все его воспитание так, чтобы он стал способен поступить

92

в университет и чтобы избежал лишних задержек, и разве, когда он спрашивает вас, к чему полезнее для него готовиться,- разве вы не рассказываете ему об университете? и бели, сбиваемый с толку глупостями, которые слышит беспрестанно и от товарищей, а еще больше от людей, которых считает умнее себя,- он прибегает к вам с вопросом: не лучше ли быть гусарским юнкером, чем студентом? - разве вы отпускаете его с удовлетворительным решением: "мы, дескать, потолкуем с тобой об этом лет через семь". Благоразумно вы поступаете в подобном случае! Или, быть может, вы поступаете еще рассудительнее, поддакиваете мальчику, что точно, если студентом быть недурно, то быть гусарским юнкером еще полезнее для него: "пусть, дескать, в самом деле попробует, может быть, в самом деле хорошо, а увидит, что нехорошо, станет ходить в университет".

Кажется, что рассудительные люди так не поступают. Близка или далека цель, все равно, нельзя выпускать ее из мысли, нельзя, потому что, как бы далеко ни была она, ежеминутно представляются и в нынешний день случаи, в которых надобно поступить одним способом, если вы имеете эту цель, и другим способом, если вы не имеете ее. Разумеется, не доедете вы в один день ни до Казани, ни до Берлина, но ведь на самом первом шагу путь разветвляется: в Казань одна дорога, а в Берлин - совершенно другая. Так не будете ли вы рассуждать так: "станция Московской дороги к моей квартире ближе, извозчик ближе, да и торцовая мостовая по Невскому удобнее, так проедусь я сперва несколько станций по дороге в Казань, а там где-нибудь сворочу на берлинскую дорогу. А то, может быть, и не сворочу - что ж, ведь и Казань хороший город!"

Мы ничего не говорим - выбирайте себе цель, какую хотите, Казань ли, Берлин ли, только выбирайте же, и если вы находите, что в Берлине быть вам лучше, чем в Казани, то уж так и направляйтесь. Но а с Казанью что ж делать в таком случае? неужели забыть о ней? Разумеется, всего проще было бы не заниматься ею слишком много. Но, быть может, есть у вас приятели и советники, которые тянут вас в Казань. Если так, нечего делать, вам приходится рассуждать о Казани очень много; но в каком смысле, позвольте вас спросить, станете вы рассуждать о ней? Вы станете доказывать вашим приятелям и советникам, что ехать вам туда не следует, а следует вам ехать в другую сторону.

93

Или, быть может, вы еще не знаете, куда вам следует ехать? Да как же не знаете, вы уже едете? Ведь история не на диване, на котором лежит человек, не двигаясь с места, ведь она мчит вас куда-то, а вы еще не знаете куда? Так уж вы поскорее разузнайте, куда это она вас мчит? Туда ли, куда вам нужно? и если туда, куда вам нужно, то напрасно вы и толкуете о других дорогах, а если не туда, куда вам нужно, то сворачивайте.

Милль рассуждает не совсем так: судя по всему, говорит он, надобно ехать в Берлин, однакож махнемте на нем рукою и поедем в Казань.

Заключение не совсем логическое. Мы уже видели, на каком соображении делается оно: при нынешнем низком состоянии умственного развития и нравственных понятий в обществе рано еще думать об осуществлении идей, которые хороши сами по себе. Мы видели, что, если и правда, что рано ждать полного их осуществления, это нимало не избавляет от надобности внимательно и подробно изучать их, потому что иначе мы будем сбиваться с дороги. Но рано в нынешнее время ждать осуществления лишь тех систем окончательного устройства экономических отношений, о которых об одних и говорил Милль. А разве не случается, что мыслитель, развивающий свою идею с одною заботою о справедливости и последовательности системы в своих чисто теоретических трудах, умеет ограничивать свои советы в практических делах настоящего лишь одною частью своей системы, удобоисполнимою и для настоящего? Спросили бы вы, например, Роберта Пиля, что ему кажется наилучшим по вопросу о заграничной торговле? Наверно он отвечал бы: совершенное уничтожение и таможенных пошлин и таможен. Да он и говорил это много раз. Что ж, значит, он был фантазер, и от его мыслей можно отделаться словами: "хорошо, но еще слишком рано думать нам об этом"... Нет, вы знаете, что Роберт Пиль, кроме рассуждения о безусловно и окончательно наилучшем, рассуждал и о том, в какой мере, какую часть этого наилучшего можно исполнить и теперь; он вовсе и не предлагал парламенту - раз, два, три, хлоп! и отменить все пошлины и разорить таможни. Известно, что в парламенте он предлагал вещи совершенно практические, исполнение которых оказалось и легко и полезно.

Вот то же самое и по вопросу, занимающему нас. Полное теоретическое изложение системы известного быта, основанного на известном принципе,- вещь необходимая: нужно же знать, что в самом деле хорошо и справедливо,

94

а сверх того, у кого не уяснены принципы во всей логической полноте и последовательности, у того не только в голове сумбур, но и в делах чепуха. Но если были на светге гениальные мыслители и нашли себе достойных учеников и приобрели популярность, то ведь надобно же положить, что или сами они, или некоторые из учеников их догадались же, кроме этих рассуждений об отвлеченной теории, поговорить и о возможном в современной действительности.

Оно так и было. Размеры статьи не допускают нам говорить о всех таких предложениях, имеющих в виду границы возможного для нынешней эпохи, да оно, может быть, и лишнее было бы перечислить много таких программ, потому что в существенном все они сходны. Ограничимся же одним примером, который приводил я в одной из прежних своих статей (Труд и капитал, "Современник", 1860 год, № 1, Русская литература, стр. 60-66).

Нам вздумалось взять в пример тогда Луи-Блана.

Не мешает сделать небольшую оговорку. Луи-Блан человек вовсе не из тех первоклассных мыслителей, каковы были Сен-Симон, Фурье, Роберт Овен. Он только человек очень даровитый, вроде Милля; выше Милля он в том отношении, что умел стать на почву новую и прочную, но далеко уступает он Миллю солидностью образования: он учился на медные деньги, не имел даже куска хлеба от черной работы, которая дала Прудону время долго учиться хотя на медные деньги. Стало быть, если хотите, можете ставить его, как теоретика, далеко ниже и Прудона и Милля. Значит, мы обращаем именно здесь внимание на него не потому, чтобы он сам по себе был выше других,- куда, далеко нет. Но литературный талант у него очень большой и притом совершенно такого рода, какой всего больше нравится французам: он пишет патетично (от этого чуть ли не больше всего и не пользуется он популярностью у нас, для которых более привычен теперь иронический тон)7 Благодаря этому он оказался популярнейшим человеком из всех людей новых экономических школ в 1848 году, и ему, а не другому кому привелось быть тогда представителем требований парижских работников во временном правительстве. Плохо ли, хорошо ли исполнял оц эту обязанность, здесь для нас все равно. Фактически верно только одно: пока он сохранял хотя тень участия в правительстве, междоусобной войны в Париже не было. А может быть, он и был виноват этим, судите, как хотите. Но только все-таки он был представителем требований парижских работников, стало быть, на его голову и обру

95

шилась вся ненависть к этим требованиям, и в тысяче книг подробно объяснено, что он злодей вроде Ваньки Каина: хотел перерезать половину французов, заграбить имущество перерезанных и т. д., и все это, видите ли, по мелкому тщеславию и по злобной трусливой завистливости. Оно, может быть, и правда. Но дело не в том, что он за человек сам,- мы хотели только сказать, что по особенному историческому случаю его мысли приобрели историческую важность, которой иначе и не имели бы, оттого что оригинального в них мало.

Оно, впрочем, тем и удобнее для нас взять его в пример, что оригинального у него мало. Посмотрим же, что такое он предлагал.

У Милля мы прочли, что он коммунист8, требующий совершенного равенства,- не имуществ: какие уж имущества при коммунизме, отрицающем всякую собственность,- а доходов или выдачи содержания каждому члену нации. Ну, действительно, это вещь не слишком-то удобоисполнимая не только при нас, а и при внуках наших, да и при праправнуках. Да нет, прибавляет Милль, это еще не все, это еще только на первый раз думает он так сделать, а собственно требует он, чтобы каждый посвящал все свои силы на работу в пользу коммунистической кассы, а получал содержание, какое она положит ему по рассмотрении его надобностей, то есть это значит, что если она рассудит, что я могу существовать черным хлебом и толокном, то буду я работать, как вол, и будут посторонние мне люди кушать возделанный мною белый хлеб и говядину из выкормленного мною скота, а мне и понюхать никогда не дадут ни говядины, ни белого хлеба; ну, это еще неудобоисполнимое в нынешнее время; ведь нужно перевоспитать несколько поколений, чтобы соблюдаема была людьми справедливость при распределении доходов без всякой другой нормы, кроме общественной добросовестности. Ну, видно, что и глуп же этот Луи-Влан! Да и парижские работники что за олухи, что носили на руках такого фанта-зерного идиота.

Может быть, вы рассудите так, а может быть, навернется вам на ум другая догадка: если масса людей грамотных, довольно много читавших и очень опытных в житейском деле - а ведь парижские работники таковы,- выводила вперед своим представителем Луи-Блана, то, вероятно, его требования не были же до такой осязательности неудобоисполнимы для нынешнего времени. Обманет ли вас эта догадка, вы решите, прочитав следующий отрывок из статьи, на которую мы ссылались. Надобно

96

сказать, что в том месте статьи, откуда берется он, мы рассматривали одно из обыкновенных возражений против новых экономических теорий,- говорят, будто ими стесняется свобода человека. Заметьте кстати, что у Милля если нет этого пошлого возражения, то слегка высказывается мнение, что при тех усовершенствованиях принципа личной собственности, какие предполагает в будущем Милль, принцип этот давал бы человеку больше свободы, чем возможно при другом принципе, о котором теперь идет речь. Как там было бы в отдаленном будущем при усовершенствовании, предлагаемом Миллем, об этом мы поговорим ниже, когда будем рассматривать, могут ли довести до цели, выставляемой Миллем, реформы, им предлагаемые. А теперь мы пока просим читателя не делать сравнений, а просто без всяких сравнений сказать: находится ли хотя малейшее стеснение для свободы человека в плане, который он сейчас будет читать,- если в нем нет ни малейшей тени стеснения, то можно будет, кажется, сказать нам впоследствии, что противоположный принцип уже ни при каких усовершенствованиях не превзойдет его своею просторностью для свободы9.[...]

В плане, нами представленном, дело, ведущееся совершенно самостоятельно, в первый год при самом слабом правительственном вмешательстве, ограниченном лишь выбором директора, который и тут ничего не значит без административного совета, избираемого самими участниками предприятия, со второго года уже решительно без всякой тени какого бы то ни было правительственного вмешательства, начинается однако же при пособии ссуды, даваемой правительством. Мы уже говорили в приведенном отрывке, что, кажется, тут нет ничего чрезмерно гибельного для свободы соучастников, но толпа французских экономистов вопиет: "ужасно, ужасно! общество ставится в азиатскую зависимость от правительства! вводится демократическая централизация , пред которой ничто нынешняя чрезмерная французская административная опека!" Когда вы сами знаете произведение писателя, обвиняемого в таком злостном намерении, вы только пожимаете плечами, слыша этот вопль. Ведь он принадлежит к партии, которая хочет обратить нацию в собрание самобытных федераций, так чтобы каждый округ был федерацией) независимых городов и сел, департамент - федерацией) округов, Франция - федерацией) департаментов, откуда же могло возникнуть порицание за любовь к опекунствующей централизации, порицание вроде того, как если бы кто вздумал порицать кошек за любовь к собакам?

4 Н. Г. Чернышевский, т. 2

97

Главное основание тут вот какое: Луи-Блан - не теоретик, занятый отвлеченными соображениями о своих собственных симпатиях или антипатиях, а публицист или государственный человек, думающий почти исключительно о настоящем. Что же мы видим в настоящем у французов? Видим административное устройство, прямо противоположное английскому: в Англии правительство не может помешать частному человеку решительно ни в каком деле, кроме фактического преступления. Во Франции решительно нет возможности устоять коммерческому, промышленному, какому хотите предприятию, если администрация захочет помешать ему. Формальности бесчисленны; по контролю за исполнением каждой формальности полиция имеет очень широкий произвол, имеет не только что теперь, при восстановленной империи; нет, точно столько же произвола имела и при Луи-Филиппе и при Бурбонах. Не то, что какой-нибудь опыт нового промышленного порядка с неизбежными при всяком опыте колебаниями, не то, что какое-нибудь дело, имеющее против себя биржу и всех капиталистов, нет, самая солидная купеческая фирма обанкротится через полгода, если захочет того администрация. Крайний случай будет такой: управляющий делами подозревается в неисправном ведении книг; он берется под арест, и на место его назначается ад-министрациею новый управляющий делами, который находит и докладывает префекту или министру, что дела фирмы следует ликвидировать, они и ликвидируются. Но до этой крайности едва ли когда понадобится дойти: есть сотни способов расстроить предприятие и без нее.

Нравится или не нравится это вам ли, другому ли кому, например хоть Луи-Блану, не о том речь. Речь о том, что французы с незапамятных времен привыкли к такому порядку вещей, они привыкали к нему по крайней мере со времен Ришелье, если не раньше, и в какие-нибудь 30 лет, прошедших между первою и второю империею 1, разумеется, не могли много отвыкнуть от него. Что укоренялось в понятиях в течение многих поколений, то не изгладится из нравов иначе, как сменою нескольких поколений. Что же теперь делать? Политические формы могут сменяться,- они и сменялись во Франции; одни из них могут быть удобнее других для развития в народе известных привычек, для изглажения других; одни из них могут ближе соответствовать существующим привычкам, другие по своей тенденции быть дальше от них; но все-таки масса действий администрации при каких бы то ни было политических формах будет в духе народных привычек. Попробуйте за-

08

вести в Азии европейские политические формы, какие хотите: очень долго при таких формах администрация будет действовать в духе, очень мало различном от прежнего. В доказательство посмотрите на английское управление в Ост-Индии,- чистое азиатство, или на французское в Алжире,- тот же самый Египет. Разумеется, администрация может получить другие цели, например, при Алексее Михайловиче она отстраняла от нас европейские формы, при Петре Великом вводила их; в Англии при Стюартах старалась распространять католичество, при ганноверской династии12 стеснять его, во Франции в первую республику уничтожать аристократию, в первую империю - создавать новую аристократию с возможным сохранением нового порядка вещей, при Бурбонах - вос-становлять старинную аристократию с восстановлением по возможности старого порядка вещей; все это так, цели могут быть очень различны, но характер действий изменяется очень медленно: быстро измениться он не может; народные привычки не дают ни материалов, ни опоры. Сделайте дровосека столяром, с первой же минуты он станет делать новое дело, а скоро ли приобретет он осторожные, осмотрительные приемы столяра? нет, долго будет по-прежнему махать сплеча. Или посадите ювелира бить камни для шоссе: скоро ли он приобретет размашистые привычки к полновесным ударам со всего плеча?

На что же теперь должен рассчитывать во Франции человек рассудительный, каких бы мнений сам ни был? По французским привычкам, какие хотите заводите формы, администрация долго останется так привязчива ко всему и сохранит такую власть над всяким частным делом, что против нее никакого частного дела нельзя вести; а не вмешиваться в него, этого она уже не может. Мало ли чего будет через 40, через 50 лет, а теперь, кого хотите определяйте префектом ли, мэром ли, полицейским ли комиссаром, полевым ли сторожем, каждый говорит одно: "я не могу не заботиться об общественном благе, поэтому мне до каждого дела есть дело; я буду изменник родине и своей обязанности, если останусь в стороне от чего-нибудь; нет, если что хорошо, я должен помогать, если что дурно, я должен останавливать". А вздумай кто из этих администраторов оплошать, не вмешаться во что-нибудь, весь город закричит: "плохо, сударь, не исполняете своей обязанности! посмотрите-ка, вон в том переулке человек табаку понюхал, а вы ему не сделали ни помощи, ни задержки!" ну и застыдят человека: восчувствует совесть, вмешается, сделает помощь или задержку.

4*

99

Что же вы прикажете делать с таким народцем? Не о том спрашивается, к чему его направлять в будущем, а как устроить с ним какое хотите дело теперь? Администрация во Франции не может оставаться равнодушною ни к чему; она каждому делу непременно хочет и принуждается общественным мнением или помогать, или мешать; этого свойства вы никакими силами у нее в скором времени отнять не можете, и никакими средствами не можете вы в скором времени сделать, чтобы она не сохраняла чрезвычайного могущества над частными делами, так что не может идти никакое частное предприятие, которому она мешает. А всему, чему она не помогает, она мешает.

Но что же, скажите на милость, почтет нужным какой хотите заклятой англоман или американофил при таком положении, если он человек рассудительный, а не фантазер, воображающий, что вот завтра же французы обратятся в англичан? Разумеется, он рассудит: "если я хочу успеха своему делу, я должен иметь на своей стороне администрацию" .

Только? Только и есть. Думай Луи-Блан вести свое дело у англичан, он и не подумал бы об администрации. Но что же ему было делать, когда он хотел вести свое дело у французов? Разумеется, ему приходилось видеть, что нужно содействие администрации. И если он высказывал это, видно только, что был не лгун и не совершенно лишен здравого смысла.

Нужно же иметь каплю здравого смысла и не автору только или оратору, а также и людям, которые берутся судить о нем.

"Но принцип невмешательства, о котором так прекрасно говорит политическая экономия?" Да сообразите же вы, из какого народа были, в какой стране жили, для кого писали Адам Смит, Мальтус, Рикардо: ведь они были англичане, писали для англичан. Виноваты ли были эти умные люди в том, что не привелось ни одному из их последователей в других странах быть таким же умным человеком, иметь самостоятельное соображение, чтобы понимать, какие результаты для практических способов ведения дел происходят от разности, пожалуй, неудовлетворительности континентальных привычек сравнительно с английскими? Английские политико-экономы говорят, например, что самая выгодная для простолюдина одежда - миткалевая и ситцевая. Ну чем они будут виноваты, если у нас кто-нибудь, не разобрав дела, начнет твердить, что наши мужики нерасчетливы тем, что вместо миткаля и ситца носят обыкновенно холст? Чем английские ученые

100

виноваты, что этот господин повторяет их слова, не разобрав дела, не разобрав, что у нас миткаль и ситец остаются еще дороже холста? Другое дело, если вы только говорите, что следует желать удешевления хлопчатобумажных тканей у нас; и что, когда они подешевеют так же, как в Англии, нашему мужику откроется возможность покупать их для будничной носки, подобно английскому. Но ведь это еще когда-то будет, а пока еще совсем не то.

Словом сказать: теория административного содействия плану ли, изложенному нами, другому ли какому общественному делу, или частному предприятию,- не принадлежит к самой сущности мысли говорящего о том человека, а происходит лишь из соображений местных обстоятельств и народных привычек. Кажется вам, что в данном месте в данное время общественные привычки и практическая возможность ведения дел сходны с английскими, ну что ж, вы можете находить, что административного содействия не нужно для вашего дела, а если находите вы иное, тогда нечего делать, должны вы чувствовать нужду в том, что не было бы вам нужно при других обстоятельствах. [...]

При патриархальном расчете остается на произвол производителя принимать или не принимать даже и те усовершенствования, с которыми он знакомится из скудных источников сведений того быта. А в человеке, кроме экономического расчета, кроме стремления к выгоде, существуют наклонности, прямо противоположные этому стремлению. Из них главные: наклонность пристращаться к рутине и обольщаться фальшивым самолюбием. "Э, проживем по-прежнему. Отцы и деды не глупее нас были" и т. д.- "Славны бубны за горами. Я сам не глупее других" и т. д. Нет надобности говорить, как часто эти враждебные прогрессу наклонности подчиняют себе человека до того, что не дозволяют ему учиться и изменять способ своих действий сообразно его выгоде. При форме соперничества расчет выгоды приобретает силу физической необходимости; в этой форме он довольно быстро одолевает и рутину и фальшивое самолюбие.

Мы не распространяемся об этих преимуществах, потому что они очень подробно и резко выставляются на вид в каждом рутинном курсе политической экономии. Но, признавая громадный перевес формы соперничества над формами патриархального расчета, мы не можем скрыть, что она все еще далеко не представляет удобств, требуемых теориею науки. Просим читателя не приписывать нам того направления мыслей, которое ясно отвергается всем

101

ходом нашего изложения. Когда кто-нибудь находит недостатки в настоящем или новом, консервативная толпа возражателей кричит, что он хочет возвратить старину. В большей части случаев крик этот поднимается только от ослепления. Но действительно случается довольно часто и то, что экономические реформаторы или употребляют неосторожные выражения, или даже и на самом деле допускают в своих понятиях примесь предубеждений о достоинствах старины. Например, доказывая неудовлетворительность соперничества, выражаются или думают так, как будто лучше его были формы, им вытесняемые. Мы не имеем ничего подобного такому взгляду в своих мыслях и стараемся (не знаем, успеваем ли) выражаться так, чтобы не возбуждать ошибочных мыслей в этом отношении. Настоящее нимало не представляется для нас удовлетворительным; новое не представляется идеалом совершенства. Но, кажется, ясно бывает из наших слов, что мы судим тут по требованиям науки, по средствам, какими снабжает она человека, а не по старинному еще менее удовлетворительному быту. Не о том речь, лучше ли старого новое, удовлетворительнее ли настоящее прошедшего; речь о том, не следует ли искать еще лучшего и не имеет ли человек уже и теперь средств ввести в свой быт принципы, которые были бы на столько же лучше нынешних, на сколько нынешние лучше каких-нибудь чисто варварских старинных. Например: если мы видим, что положение наемного работника неудовлетворительно, а работа его слишком неуспешна, разумеется, тут нет у нас ничего подобного пристрастию к какой бы то ни было форме невольничества,- наемный труд гораздо лучше невольнического, тут и рассуждать нечего, это доказывается в каждом курсе политической экономии,- нет, у нас ввиду другое положение, положение хозяина. Точно так же мы говорим о принципе соперничества. Его недостатки - недостатки не по сравнению с патриархальными формами расчета, а с теми формами, каких требует разум.

Посмотрим же, удовлетворительно ли действуют даже те стороны соперничества, в которых состоит его преимущество над патриархальными формами расчета.

Оно облегчает производителю узнавать усовершенствования, сделанные в производстве другими, и оценивать их. Но каким способом получаются эти сведения? - прямым ли, самым ли простым и верным? Простота и верность способа, конечно, требуются теорией. Простейший и вернейший способ распространения сведений об известном деле - то, когда человек знакомится прямо с самим делом,

102

а не с одними его результатами. Например, что лучше и выгоднее: знать тот факт, что известный производитель разбогател или сверх того знать также метод производства, которым он разбогател? Знать, что английские стальные инструменты хороши или знать метод их выделки? Соперничество знакомит только с результатом, а не с методом, которым достигается результат. Это - своего рода Пинетти: извольте смотреть, вот какие удивительные вещи умеет делать этот искусник; а как он их делает, какие приемы употребляет и по какому методу развил в себе способность к таким приемам, этого вы извольте доискиваться сами. Да, соперничество держится метода секретности. То, что уже придумано одним, должны придумывать после него еще сотни тысяч лиц. Экономно ли это? Способ распространения сведений по принципу соперничества неудовлетворителен. При неудовлетворительности способа, по которому распространяются сведения, конечно, должны быть неудовлетворительны и средства к практическому их применению. Лучше всего устраивается дело человеком, научившимся устраивать его. Моя польза в том, чтобы становился моим руководителем тот, кто искуснее меня. При соперничестве практическое искусство - такой же секрет, как и теоретическое знание. Кто выучился пользоваться изобретением, выгода того требует, чтобы другие как можно дольше не пользовались им. Мы не говорим о вещах нечестных (и очень убыточных для общества), до которых слишком часто доводит такое отношение: фабрикант старается мешать другому в заведении фабрики, ремесленник старается расстроить дела другого ремесленника; тут бывают бесчисленные интриги, обманы и т. д. Обратим внимание лишь на те черты дела, которых необходимо держаться каждому производителю, как бы ни был он честен. Он стал бы действовать во вред себе, то есть изменил бы своей обязанности к своему семейству, если бы помогал другим производителям принять усовершенствованный процесс, следовать которому научился. Он в положении нашей знахарки, лекарство которой теряет силу, как только она научит кого-нибудь другого его употреблению. Таким образом, при соперничестве искусство должно осуществляться неискусными руками, знание должно распространяться незнанием.

Каковы способы и средства, точно такова же и норма оценки. Она ставится вне предмета, в его случайной принадлежности,- в продаже и в цене. Об этом мы уже говорили, заметили, что связь между стоимостью предмета и его продажною ценою слишком не верна, а для успеш

103

ности производства необходимо, чтобы расчет производился по стоимости предмета.

Таким образом, принцип соперничества действует далеко не удовлетворительно в облегчении производителю знакомства с усовершенствованиями и суждения о них; точно так же действует он и в том отношении, чтобы ставить производителя в необходимость руководиться в производстве приобретенным знакомством с улучшениями. То правда, что руководиться этим знакомством производитель будет принужден при соперничестве, но в каком смысле необходимо ему руководиться знакомством с улучшениями, в хорошем или дурном, в выгодном или убыточном для общества смысле, этого принцип соперничества не решает или, лучше сказать, часто решает это в убыточном смысле. Он внушает только ту заботу, чтобы производить успешнее других, иметь преимущество над другими; это преимущество достигается худою успешностью работы других, точно так же как и усилением успешности собственной работы. Если взять верх усовершенствованием собственной работы нетрудно, производитель будет заботиться об этом; если же это окажется ему трудно, он обращается к легчайшему способу,- старается мешать другим.

Мы рассматривали неудовлетворительность принципа соперничества с теоретической точки зрения, излагали его недостатки в отвлеченных понятиях. Какими результатами отражается теоретическая неудовлетворительность его на практике, очень подробно изложено во многих книгах. Каждый читатель знаком с этою практическою стороною: промышленная неприязнь между разными странами, разными провинциями одной страны, разными производителями одной провинции; экономическая неприязнь между сословиями; слишком рискованные обороты, кончающиеся промышленными кризисами,- обо всем этом говорили мыслители, после которых наши слова о том же были бы слишком слабы. Мы хотели обратить внимание читателя на то, что все эти вредные явления практической жизни коренятся в самом принципе, в самой логике соперничества, никак не могут быть устранены от него, и обратим внимание лишь на одно из этих практических отношений по элементу, который с особенной силою выставляется Миллем при каждом удобном случае.

Курс Милля весь проникнут глубоким сознанием важности Мальтусовой теоремы. Если размножение идет быстрее, чем следовало бы по прогрессу промышленного развития страны, масса населения необходимо терпит нужду; положение массы может улучшиться только тогда,

104

если сократится размножение,- вот мысли, которые постоянно твердит Милль. Мы старались доказать, что коренная причина нужды теперь не в чрезмерности размножения, а в элементах, более фундаментальных; что при устранении этих элементов, зависящих от самого человека, размножение ни теперь, ни в течение долгих веков еще не могло бы вредить благосостоянию массы. Но если эти элементы остаются, то Мальтус вполне прав. Когда человек нездоров, ему необходимо воздерживаться от пищи, которая была бы не вредна, а здорова ему, здоровому. Так, при нынешних экономических отношениях вредно обществу размножение. Посмотрим же, какую связь с размножением имеет принцип соперничества.

Соперничество имеет в виду цену. Цена продукта слагается из разных элементов, из которых большая часть в последнем анализе оказывается только видоизменением рабочей платы. Следовательно, при соперничестве все наниматели труда влекутся понижать рабочую плату, Рабочая плата определяется уравнением запроса и снабжения. Чем больше людей, ищущих работы, тем ниже рабочая плата; следовательно, прямая выгода каждого нанимателя труда состоит в том, чтобы людей, ищущих работы, являлось как можно больше, то есть чтобы простонародье размножалось как можно быстрее. Смотрите же теперь, какое противоречие: чтобы улучшилось положение работника, должно уменьшиться размножение; чем меньше будет масса простонародья, тем лучше будет каждому простолюдину; но чем больше будет размножаться простонародье, тем выгоднее нанимателю труда; следовательно, на сколько размножение убыточно целому обществу и каждому простолюдину, на столько же оно выгодно сословию, господствующему над экономическими явлениями.

Почему Милль не выставляет этот результат соперничества так же настойчиво, как выставляет Мальтусову теорему? Просто потому, что он не надеется на возможность формы экономического расчета, которая заменила бы собою соперничество. Надобно действительно сказать, что практическое принятие обществом такой формы экономического расчета, которая была бы удовлетворительнее соперничества,- дело очень трудное при наших привычках, требующее очень большого прогресса в понятиях и обычаях. Это мы должны видеть из характера тех самых недостатков, которые нашли в соперничестве.

Коренной недостаток соперничества тот, что нормою расчета берет оно не сущность дела, а внешнюю принадлежность его (не стоимость, а цену). Следовательно, чтобы

105

принцип соперничества заменился хорошею формою расчета, нужна очень твердая привычка судить о вещах по их натуре, а не по внешним признакам или случайным последствиям. Чтобы сознательно и твердо держаться такого принципа, людям нужно приобрести гораздо большую твердость мыслей, чем к какой способно теперь огромное большинство не одних простолюдинов, но и образованных сословий. Если бы не существовало в массе общества элементов, сильно ведущих к такому укреплению, надобно было бы сказать, что перспектива эта слишком еще далека от нашего времени. Но существуют экономические элементы, сильно помогающие прогрессу расчетливости, требуемой теориею. Общество разделяется в экономическом отношении на две части. Одну, конечно, всегда малочисленную по количеству, составляют люди, из которых у каждого доход получается в последнем анализе не столько от его собственного труда, сколько от поступления в его пользу части труда нескольких или многих других людей. Человеку в таком положении невыгодна была бы оценка вещей и заслуг по их сущности. Весь или почти весь доход его извлекается из преувеличенной оценки его трудов или заслуг по какому-нибудь предубеждению, или по рутине, или по какому-нибудь фальшивому признаку. Не таков интерес другой, несравненно многочисленнейшей части общества, составляемой людьми, из которых каждый не только не получает в свою пользу часть труда или продукта других, но и продуктом своего труда или заслуг пользуется не вполне, оставляя большую или меньшую долю его в пользу кого-нибудь из первой части общества. Для человека, который должен рассчитывать лишь на свой труд, лишь на свои действительные заслуги, оценка вещей по их существенному достоинству выгодна. Как только кто из таких людей приобретает привычку мыслить, он влечется своими мыслями к переоценке предметов по их сущности, находя под возбуждением личного интереса неосновательными те оценки, какие установились по интересу классов, живущих чужим трудом. Необходимость честной трудовой жизни делает человека нерасположенным к обольщению. А масса нации в каждой цивилизованной стране просвещается теперь если и не с восхитительною быстротою, то все-таки довольно заметно, и не очень далеко время, когда она приобретет способность судить о вещах своим умом по своим интересам. Соразмерно успехам ее умственной жизни, будет входить в экономические дела и норма расчета, сообразная с выгодами человечества.

106

Другой недостаток соперничества,- то, что оно, кроме хорошего способа приобретать выгоду, оставляет человеку и противоположный, дурной способ: человек выигрывает при соперничестве не только от успешности своей работы, но и от неуспешности работы других. Очевидно, что этот второй вред происходит из первого коренного недостатка, о котором мы сейчас говорили. Существенное достоинство предмета находится в качествах самого предмета, а не в том, лучше или хуже его другие предметы того же разряда. Говорят: "годность предмета узнается по сравнению". Действительно, но по сравнению с чем? С требованиями, какие надобно иметь от этого предмета, с потребностями человеческой натуры, которые должны быть удовлетворяемы этим предметом. Хорошая ли для торговых дел река - река Темза? Очень хорошая, потому что самые большие суда ходят по ней свободно, и настолько она широка, что просторно на ней всем судам, сколько бы ни пришло их. После этого какая же надобность рассуждать, что Миссисипи гораздо шире Темзы, а какая-нибудь речка Безъимянка гораздо уже и мельче ее? От этих сравнений Темза нисколько не оказывается более удобною или менее удобною для торговли, чем без них. Хорошая ли река - река Темза по снабжению людей водою для питья? Решительно негодная река, потому что вода в ней грязная и вонючая. Что же может она проиграть в этом отношении чрез сравнение с Невой, в которой вода для питья прекрасная? Ведь и без этого сравнения вода Темзы уже оказывалась совершенно непригодною для питья. Или что она выиграет от сравнения с той же речкой Безъимянкой, которая завалена навозом, так что вода в ней не просто грязная и вонючая вода, а густейший навозный настой? Разве меньше грязи и вони будет в воде Темзы, если мы скажем, что существуют речки, еще более вонючие? Норма сравнения для предмета - потребности того человеческого дела, на которые должен служить предмет. По степени своей пригодности к делу предметы одного разряда распределяются на хорошие и дурные, очень или просто хорошие или дурные. Но самое отношение известного предмета к делу, то есть существенное достоинство этого предмета, нимало не выигрывает и не проигрывает от того, много ли предметов находится в классах высших, чем он, и в классах низших, чем он. Вам угодно судить об этом куске сукна, продающегося по два рубля за аршин. На что вам нужно это сукно? На то, чтоб иметь платье теплее бумажного, или полотняного, или шелкового? Если так, вы не найдете сукна, которое лучше этого куска удовлетво

107

рило бы вашей надобности: оно плотно, прочно, нетяжело, мягко. Всеми этими качествами обладает оно, если говорить практически, в совершенстве. Сравнивайте его с каким хотите сукном, эти его качества не увеличатся и не уменьшатся. Рассматривайте со всевозможною внимательностью самый этот кусок, чтобы убедиться в его качествах, а сравнивать его ни с сермягою, ни с высшими сортами сукна нет вам никакой надобности.

Или нет, есть надобность: надобно удостовериться, стоит ли он по 2 рубля аршин. Но эта надобность не принадлежит к сущности дела; она происходит оттого, что вы не знаете ни стоимости этого сукна, ни того, правильно ли назначается купцом цена. Следовательно, чтобы судить о продукте по его собственным качествам, а не по сравнению с другими предметами того же рода, нужны два условия: надобно, чтобы производство предмета велось открыто, как ведутся счетные книги акционерных обществ; надобно также, чтобы предметы оценивались столь же открыто по этой явной для всех стоимости. Вот условия, без которых невозможно заменение принципа соперничества формою экономического расчета, более удовлетворительною. Чтобы производство велось открыто, для этого нужно, чтобы сам потребитель был хозяином-производителем. Счеты по коммерческому делу открыты лишь хозяевам дела. Чтобы оценка продукта делалась по его стоимости, для этого опять нужно, чтобы некому было выигрывать от оценки предмета выше его стоимости, то есть опят,ь нужно, чтобы потребитель сам был и производителем. А при нынешних формах производства, при нынешнем экономическом устройстве это чистая невозможность. Подумайте только: ведь тут предполагается, что кто пашет землю, тот имеет на своем столе хлеб, лучше которого нет ни у кого в целой нации; а кому угодно носить бархатное платье, тот сам должен сидеть за станком, чтобы выткать бархат (мимоходом говоря, надобно думать, что при таком условии мало нашлось бы охотников до бархата). Читателю известны формы экономического устройства, посредством которых должны быть достигнуты эти условия. Тут главное дело в том, чтобы работники приобрели искусство сами управлять предприятиями, в которых работают: цель новых форм та, чтобы работники сделались из наемных людей хозяевами; а хозяин, разумеется, должен сам иметь неослабный надзор за предприятием и за всеми его людьми, которые заведывают тою или другою стороною его. При нынешнем своем развитии большинство простолюдинов, даже и в передовых странах, еще слишком мало под-

108

готовлено к этому. Но и здесь опять мы должны сказать, что время подготовки значительно сокращается очевидностью большой выгоды новых форм для простолюдинов.

После этих разъяснений уже сам собою ясен становится характер той высшей формы экономического расчета, которою должно замениться соперничество, когда заинтересованные в этой замене сословия приобретут самостоятельность мысли и привычку к ведению промышленных предприятий. Нормою расчета по требованию теории должна быть самая сущность рассчитываемого дела, то есть стоимость продукта. Производители, работая сами на себя, будут, конечно, соображать не случайную принадлежность продукта, цену, потому что главная масса их продуктов вовсе и не пойдет на рынок, не будет выходить из их рук, стало быть, и не будет искать себе цены; работая на собственное потребление, они будут соображать коренные элементы дела: мы располагаем известным количеством рабочего времени и рабочих сил; в какой пропорции выгоднее всего для нас распределить эти силы, это время между разными производствами на удовлетворение разных своих надобностей? Основанием расчета тут будет служить классификация надобностей с соображением того, какая доля труда может быть обращена на удовлетворение известной надобности без вреда для других надобностей, не менее или более настоятельных. [...]

(С.) ТРЕХЧЛЕННОЕ РАСПРЕДЕЛЕНИЕ ПРОДУКТА (гл. XI - XVI)

Господствующая экономическая теория возникла и развилась, как мы видели из предшествующего очерка, в таком обществе, которое не знало о существовании поселян-собственников. Французские и немецкие политико-экономы знали этот быт, и многие из них очень высоко ценили его. Но не было из них ни одного человека, равнявшегося умом Адаму Смиту, Мальтусу и Рикардо; все они оказывались бессильны проникнуть до самых оснований теории, чтобы восполнить, на основании знакомого им факта, пробел, вкравшийся в нее у Адама Смита и не пополненный ни Мальтусом, ни Рикардо. Сочувствие быту поселян-собственников оставалось у них как будто бы делом внешним, не успевало войти в самую теорию. Они были только популяризаторами (например, Жан Батист Сэ) и учеными компиляторами (например, Pay и Рошер), а творческого духа не было в них: они умели только растолковывать чужие мысли или подбирать к ним факты. Милль несравненно выше их логическою силою, но и он не из тех людей, которые бывают в состоянии переработать науку. Главная сила его в том, что он - мыслитель совершенно честный и человек, сочувствующий добру13. Сойти с точки зрения, на какую он поставлен своими учителями, Мальтусом и в особенности Рикардо, он не может. Он умеет только ценить все хорошее, что успевает заметить с этой точки зрения. Он заметил, что есть мыслители, считающие положение работников-хозяев единственным нормальным. Как человек добросовестный, он вник в этот взгляд и нашел его справедливым. Поэтому он при всяком удобном случае выражает желание, чтобы работник возвысился до положения хозяина. Но он не в силах пересоздать по одобряемой им идее теорию, созданную людьми, не имевшими этого принципа. Потому остается у него почти бесплоден разбор разных форм распределения продукта. Мы видели, что в этом разборе он с благородным восторгом

НО

учит англичан понимать все экономическое превосходство быта поселян-собственников над другими формами общественного быта. Но за разбором разных существующих форм общественного устройства следует у него анализ распределения продукта по трем элементам производства,- анализ в духе Адама Смита и Рикардо, которые, не имея идеала, замеченного Миллем, рассуждали в том предположении, что это распределение продукта по трем разным классам составляет совершеннейшую форму экономического устройства,- точка зрения, не согласная с мыслями самого Милля о поселянах-собственниках.

Мы не к тому ведем речь, что не нужен в науке разбор участия, какое принадлежит при производстве продукта каждому из трех элементов производства; и не к тому мы ведем речь, что не нужно было в науке раздробление продукта на три части (ренту, прибыль и рабочую плату), соответственно каждому из трех элементов производства (земле, капиталу и труду). Напротив, это очень нужно, совершенно необходимо для теории. Теория непременно должна стараться о разложении факта на самые коренные, простейшие элементы. Геодезия непременно раздробляет всякую местность на простейшие составные части, треугольники: пока многоугольник не разбит на треугольники, его нельзя вычислить. Так и политическая экономия непременно должна разлагать продукт на доли, соответствующие разным элементам производства, ренту, прибыль и рабочую плату. Мы увидим, что не бесполезно для науки провести дробление еще дальше, различить в каждой из этих трех долей еще новые доли но разным разрядам ренты, капитала и труда. Но этою частью дела, на которой останавливается господствующая теория, еще не исчерпывается вся задача науки. Геометрия не ограничивает своих соображений геодезическим раздроблением данной плоскости на треугольники: она рассуждает также о том, какое сочетание треугольников наиболее удовлетворительно для разных надобностей человека; например, она показывает, что если нужно иметь как можно меньшую периферию при данной вместимости, то надобно строить правильный многоугольник с возможно большим числом сторон, так что десятиугольник тут будет удовлетворительнее треугольника, стоугольник еще удовлетворительнее, а идеальная фигура с этой точки зрения - круг; геометрия прибавляет, что с математическою точностью этого идеала нельзя достигнуть в практике: совершенно правильного круга нет в природе и не может он быть начерчен человеком; но с тем вместе она говорит, что этою недостижимостью идеала не нужно огорчаться и не следует ставить ее возражением против надобности округлять данную площадь: если безусловно точного круга человек начертить не может, то легко человеку начертить фигуру, которая не будет иметь никакой заметной разницы от круга, так что в практике она ничем не будет отличаться от математически совершенного круга; а пока заметно в практике различие начерченной фигуры от круга, человек не должен успокоиваться, должен видоизменять фигуру, пока приблизится она к кругу до совершенной незаметности различия от него в практическом отношении.

Точно такова же задача и требовательность экономической теории. Разложив продукт на доли, соответствующие разным элементам производства, она должна искать, какое сочетание этих элементов и долей дает наивыгоднейший практический результат. В чем тут состоит задача, понятно каждому: надобно отыскать, при каком сочетании элементов производства данное количество производительных сил дает наибольший продукт. Когда теория покажет такую форму сочетания, то само собою будет разуметься, что безусловного совершенства в осуществлении формы этой достичь невозможно человеку не только теперь, но и решительно никогда: таково уже общее свойство всех требований всякой науки; ни одно из них не может быть осуществлено в безусловном совершенстве, потому что безусловного совершенства вообще никогда ни в чем не бывает и не может быть: нельзя начертить безусловно правильного круга; нельзя начертить ни безусловно правильного квадрата, ни безусловно правильного трехугольника с какими бы то ни было углами, ни вообще какой бы то ни было геометрической фигуры. Точно так же невозможно безусловное совершенство ни в каком другом деле: невозможно получить безусловно чистую воду или умыться до безусловной чистоты лица или рук или до безусловного совершенства овладеть хотя бы своим родным языком. Что же из этого следует? То ли, что заботы о получении чистой воды или заботы об опрятности надобно назвать утопиею и бросить как химеру и что не надобно мыть рук и изучать языки? Каждому понятно, что если бы человек высказал такое заключение, он высказал бы лишь свое тупоумие (когда сам верил бы тому, что говорит) или свою недобросовестность (когда употребляет такой аргумент лишь для полемических целей, сам понимая, какую пошлость говорит, но рассчитывая на непривычку большинства к научному мышлению). Каждому известно, что во всех этих делах легко достигается человеком та степень

112

совершенства, какую по свойствам данного случая принимает человек на практике за абсолютное совершенство. На что вам вода? для питья? Во многих реках и родниках она имеет ту степень чистоты, что вы не можете заметить на вкус никаких нечистот; а всякая вода может быть доведена фильтровкою до этой степени чистоты, не различаемой, вами от абсолютной чистоты по критериуму, даваемому вашими невооруженными чувствами. Но, быть может, у вас другая потребность, для химических занятий вам нужна вода, несравненно более чистая, без всяких примесей. Такой воды нет готовой в природе; и фильтровка тут недостаточна; вы должны дистиллировать воду, и легко получите ее в такой чистоте, что никакими реагентами не откроете в ней уже никакой примеси. Значит ли это, что вы получили воду абсолютно чистою? Вовсе нет: как бы хорошо ни была она дистиллирована, в ней все-таки будет некоторое количество газов и минеральных частиц. Но что же вам огорчаться этим, когда они незаметны и для ваших вооруженных чувств, когда вода эта не различается заметным образом от абсолютно чистой воды. Для чего вы умываетесь? для опрятности? Этой степени совершенства каждый день достигает каждый опрятный человек. Под микроскопом вы заметите некоторый пот, некоторую пыль на его руках. Но ведь вы не смотрите на них в микроскоп, вы не замечаете этого. Следовательно, чистота его рук в практике равнозначительна абсолютной чистоте. Но, быть может, вам представилась особенная надобность, требующая гораздо высшей степени чистоты,- быть может, вы хотите наблюдать в микроскоп ход физиологических процессов в сосудах кожи. И до такой степени можно очистить руку, нужно только употребить технические средства для достижения технической цели: взять для мытья рук препараты, более тонкие, чем мыло. То же самое и с искусством говорить на каком-нибудь языке. Вы хотите говорить на родном языке. Вы хотите говорить так, чтобы круг общества, в котором вы живете, не замечал никаких недостатков в ваших разговорах со стороны правильности языка. Этой степени совершенства достигает каждый: каждый говорит на своем языке так, что речь его кажется совершенно правильною кругу, в котором он выучился говорить. Вам угодно достичь высшего совершенства? Для этого уже нужны технические средства: займитесь грамматикою, изучайте книги, писанные хорошим языком, следите внимательно за оборотами вашей речи, и вы легко достигнете того, что люди, говорящие самым

113

правильным языком, будут находить вашу речь совершенно правильною.

Так во всяком деле; так и в деле о сочетании элементов производства наивыгоднейшим образом. Абсолютное совершенство недостижимо, но достижима всякая степень совершенства, какая потребуется на практике соответственно надобностям человека, так чтобы не чувствовал он практически разницы между идеальным совершенством и фактическим положением дела. Если это еще не достигнуто, если практически заметно несовершенство данного положения, значит, человек еще не позаботился сделать всего, что нужно для усовершенствования дела, значит, ему нужно думать и работать над усовершенствованием дела.

Само собою разумеется, что на каждой данной, степени этого прогресса усовершенствований дело будет идти в некоторых случаях успешнее, чем в других, так что случаи второго рода будут оказываться практически неудовлетворительными по сравнению с случаями первого рода, которые в ту эпоху прогресса практически представляются сходными с идеалом совершенства. Для уравнения менее удовлетворительных случаев с этими вполне удовлетворительными человек будет придумывать новые улучшения; от приложения этих новых улучшений к случаям, бывшим прежде наиболее успешными, сами эти случаи окажутся лучше прежнего, и оттого поднимется норма, считающаяся практическим совершенством. Сравнительно с нею будут казаться несовершенными менее удовлетворительные случаи, хотя бы и доведены они были произведенными улучшениями до высоты, прежде казавшейся практическим совершенством. Разумеется, от этого возникнет охота придумывать новые улучшения, и таким образом ход прогресса бесконечен: вечно будут оказываться случаи менее других удовлетворительные, и от придумывания средств к их улучшению будут улучшаться также удовлетворительнейшие случаи, и от этого вечно будет оставаться разница успешнейшего и менее успешного хода дел,- разница, требующая новых улучшений. Но если постоянно будет являться надобность в новых улучшениях, из этого вовсе не следует, чтобы чувство неудовлетворенности менее успешными случаями оставалось без уменьшения, иначе сказать, чтобы человек не чувствовал себя все довольнее и счастливее с каждым усовершенствованием. Расстояние между безусловным совершенством и достигнутою степенью совершенства остается все меньше и меньше; а человеческие потребности удовлетворяют

114

ся все полнее и полнее с каждым новым успехом. А чем меньше остается разница между безусловной и достигнутой полнотой удовлетворения, тем менее болезненно становится чувство этой разницы, и очень скоро достигается в серьезных потребностях такая степень удовлетворения, что болезненность или прискорбность разницы между абсолютною и достигнутою полнотою удовлетворения совершенно исчезает, и впечатление, ощущаемое человеком от этой разницы, принимает другой характер,- характер светлого состояния души, когда человек чувствует; "мне и теперь хорошо, а если я буду работать над улучшением, будет мне еще лучше". Серьезные, реальные потребности человека удовлетворяются до такой степени светлого наслаждения не слишком высокою степенью совершенства. Например, до бесконечности может простираться усовершенствование качества в породах рогатого скота, воспитываемых для мяса; точно так же до бесконечности может простираться усовершенствование кухонного искусства. Но очень легко получить такую говядину, из которой можно приготовить уже очень вкусное блюдо, и очень легко приготовить эту говядину так, чтобы блюдо было очень вкусно. Точно то же во всяком другом сорте порядочной пищи; точно то же и в одежде и в помещении; точно то же и в удовлетворении всех других реальных, серьезных потребностей,- тех потребностей, которые вытекают из органического устройства, которые признаются рассудком за потребности основательные, разумные, неудовлетворенность которых производит в человеке физическое или нравственное страдание серьезного рода, признаваемое за действительное страдание добрыми и умными людьми. Другое дело - те фальшивые потребности, при неудовлетворенности которых в известном человеке рассудительные люди не сочувствуют его жалобе, а смеются над ним или презирают его. Эти потребности никогда не могут быть удовлетворены настолько, чтобы допускали постоянное светлое наслаждение в человеке, ими заразившемся: они всегда приносят ему больше огорчений, чем удовольствия. Но не об удовлетворении таких потребностей рассуждает наука. Она рассуждает об искоренении обстоятельств, подвергающих человека этим нравственным болезням.

Все это мы говорим к тому, что формулу абсолютно выгоднейшего сочетания элементов производства наука может давать лишь самым отвлеченным образом, лишь в самых общих выражениях, не представляющих никакой определенной картины нашему воображению. Силы вооб

115

ражения совершенно недостаточны для того, чтобы представились нам в отчетливой картине подробности, которыми определялся бы реальный очерк не только этого математического совершенства, но хотя бы какой-нибудь степени совершенства, довольно близкого к нему сравнительно с нынешнею действительностью. Фантазия - способность очень слабая, она не в силах отдаляться от действительности. Она не в силах создать для своих картин ни одного элемента, кроме даваемых ей действительностью. В действительности по вопросу о пользовании продуктом труда высший элемент, знакомый нашему воображению,- положение поселянина-собственника. Все теории коренных улучшений человеческого быта построены на этом понятии. Со временем, конечно, будет представлять действительность данные для идеалов, более совершенных; но теперь никто не в силах отчетливым образом описать для других или хотя бы представить самому себе иное общественное устройство, которое имело бы своим основанием идеал более высокий. Да, из этого скромного основания возникают и только эту скромную цель действительно имеют в виду все так называемые утопии: дайте нам такой быт, в котором каждый человек мог бы занимать положение поселянина-собственника или другое положение, равнозначительное ему, в котором каждый человек мог бы работать действительно в свою пользу. Судите же теперь сами, до какой степени следует называть утопиею такое скромное требование.

Конечно, люди, у которых доставало силы соображения, чтобы отчетливо представить себе результаты удовлетворения этому скромному требованию, предвидели, что с его осуществлением уровень благосостояния чрезвычайно возвысится; конечно, некоторые из них очень яркими красками описывали довольство, какого следует ожидать от предполагаемой ими реформы; конечно, были и такие, которые старались во всех подробностях предугадать перемену чувств, какая произойдет от столь значительной перемены экономического положения; конечно, в подобных случаях краски выходили иногда слишком блистательны, подробности оказывались иногда соображенными не безошибочно. Но что ж такое? Разве не случается того же самого с каждым, успевшим понять выгоду какого бы то ни было полезного дела? Разве каждый изобретатель или нововводитель в каком бы то ни было деле от cache-nez14 до электрических телеграфов, от хромолитографии до воскресных школ не преувеличивает некоторых сторон пользы, какую принесет его дело, и не ошибается в неко

116

торых подробностях при развитии своей мысли? Что же из этого?

Конечно, для осуществления самого простого, скромного и практического требования нужна бывает иногда очень большая переделка обстановки. Но если эта переделка и представляется вам трудною, трудность находится не в характере самого требования, а в обстановке, какая была у известного человека или у известного общества. Например, что может быть проще и скромнее того требования, чтобы люди не продавали пленных в рабство? Мы видим, что это требование безусловно принято всеми сколько-нибудь цивилизованными народами, принято до того, что ненатурально им кажется и подумать о его нарушении. Попробуйте же рассудить, какая переделка быта понадобится у племен западного берега Африки, чтобы осуществилось у них это требование. Им нужно совершенно перевоспитаться, отбросить большую часть своих нынешних понятий и обычаев, приобрести совершенно новые для них мысли и привычки. Очень может быть, что для них ваше скромное требование представится утопией. Смутит ли вас такое возражение? Разве не готов у вас неопровержимый ответ на него? Вы, наверное, скажете: "чем труднее западноафриканским племенам осуществить это требование при своем нынешнем быте, тем, значит, хуже их нынешний быт и тем сильнее выказывается надобность переделки его". К этому вы, конечно, прибавите, что переделка эта - необходимость, налагаемая на них нсто-риею, и что от этой необходимости не уйти им ни в каком случае, как бы ни были кому-нибудь из них милы нынешние их порядки. Да, есть возражения, которые служат только сильнейшим подтверждением пользы и неизбежности дела, против которого выставляются. Если, например, вы полагаете, что человеку не следует быть пьяницей, и если какой-нибудь человек станет спорить против вас, у вас только появляется мнение, что именно к нему-то и применяется сильнейшим образом ваша мысль: по всей вероятности, он - или несчастный пьяница, или стоит в каком-нибудь вредном для общества положении, в кото^ ром получает пользу от существования пьяниц. Чем упрямее спорит он с вами, тем больше утверждаетесь вы в мысли, что надобно ему изменить обстановку, влияние которой мешает ему принять мысль, что пьяница вреден себе и другим.

Но мы выходим от предположения, что возможно сочетание элементов производства более выгодное, чем принимаемая господствующею теориею форма, при которой

117

существуют три разные класса, делящие между собою продукт по трем элементам производства, так что один класс получает ренту, другой - прибыль, третий - рабочую плату. Мы видели, что даже из последователей господствующей теории предпочитают этому устройству другой порядок дел все те, которые знакомы с бытом поселянина-собственника и одарены самостоятельным рассудком на столько, чтобы не оставаться попугаями, повторяющими слова первых основателей политической экономии, не знавших этого быта. Но с тем вместе мы видели, что даже у Милля, самого сильного из них по уму, сочувствие к быту поселянина-собственника остается почти бесплодным или по крайней мере не имеющим влияния на общий характер теории. Не следует ли заключить из этого, что симпатия к положению поселянина-собственника происходит лишь от филантропии, бессильной перед необходимостью вещей? Не надобно ли думать, что, каковы бы то ни были результаты трехчленного деления продукта по трем классам, это деление неизбежно требуется промышленным прогрессом, и всякая другая форма, хотя бы и казалась благотворнее для массы, должна неминуемо уступать место трехчленному делению? Ответ на это легко найти в самой господствующей теории. Мы видели, что трехчленное деление сама господствующая теория находит только в земледелии. Мы спрашиваем теперь: почему же нет подобного трехчленного деления в заводской и фабричной промышленности? Ведь и в ней есть элементы, на которых мог бы построиться подобный порядок. Здание фабрики с находящеюся под ней землею и с долговечными машинами могло бы принадлежать собственнику, отдельному от капиталиста, снимающего в аренду ведение фабрикации на свой оборотный капитал. Но ведь не существует же такого раздела: выгоднее для производства оказывается, чтобы капиталист, ведущий фабрикацию, был и собственником фабрики. А между тем фабричная промышленность стоит гораздо выше земледелия по техническому совершенству своих процессов, и ее обороты гораздо ближе соответствуют условиям экономической теории, чем земледельческие обороты. Из этого мы можем заключить, что есть такие формы двухчленного деления продукта, которые должны и по господствующей теории считаться выше трехчленного деления, применяющегося в значительном размере лишь к самой отсталой по техническому совершенству отрасли производства. Если же при известном способе сочетания двух элементов в руках одного класса производство становится совершеннее, чем при

118

трехчленном делении, то естественно является предрасположение думать, что для дальнейшего усовершенствования производства нужно сочетание всех трех элементов в одних и тех же руках. [.,.]

([...] Мы совершенно признаем основательность соображений, которыми доказывает Милль, что надобно желать возможного ограничения правительственных вмешательств в экономическую жизнь, и>, к немалому удивлению людей, верящих полемическим фразам наших обличителей о нашей зараженности регламентационными наклонностями, мы скажем, что вполне принимаем общий вывод Милля: (невмешательство должно быть общим правилом, а вмешательство только исключением. Сказать по правде, мы даже идем гораздо дальше Милля и в общих соображениях, ограничивающих сферу вмешательства, и в выводе из них. Относительно вывода речь у нас будет впереди; а что касается соображений, говорящих о надобности ограничивать вмешательство случаями крайней необходимости, мы готовы сейчас же прибавить новые аргументы к тем, которые целиком принимаем от Милля; и, если не ошибаемся, наши доводы имеют объем, гораздо более обширный, чем соображения Милля.

Коренною нормою вопроса о правительственном вмешательстве в экономическую жизнь мы ставим основной принцип экономической науки: не надобно делать ничего лишнего, потому что расходование сил на всякое лишнее дело или всякую лишнюю часть дела составляет напрасную растрату, от которой уменьшаются средства для деятельности нужной и полезной. Если одна лошадь хорошо повезет телегу с известным грузом, то не надобно припрягать к ней другую лошадь. Если известная вещь стоит два рубля, то не надобно давать за нее трех. Если человек может хорошо идти без посторонней поддержки, то не надобно подсовывать ему ненужную руку помощи. По этому общему правилу не должно и правительство заниматься такими делами, которые хорошо идут без его содействия или контроля).

Но приняв такой принцип, мы возлагаем на себя обязанность внимательно рассматривать каждый представляющийся случай и отнимаем у себя право решать дела голословными фразами какого бы то ни было рода, в пользу ли вмешательства или против него. Возьмем не то что денежные отношения между людьми, посторонними друг другу, а интимную часть отношений между людьми самыми близкими,- например, мужа и жены или родителей и детей. Мы самым энергическим образом утверждаем,

119

что эти отношения должны быть до высочайшей степени неприкосновенны никакому постороннему вмешательству. Прекрасно; но положим, что вы, посторонний человек, входите в комнату и видите мужчину, который таскает за волосы женщину. По всей вероятности, вы не сочтете преступлением укротить этого мужчину. Если вы не частный человек, а официальное лицо, от этого не уменьшается ваша обязанность прекратить побои. Кроме драки, существует множество других обстоятельств, в которых ваше вмешательство будет совершенно основательно. Потому во всех государствах признается за правительством право вмешиваться даже в семейную жизнь. Разумеется, вмешательство должно тут ограничиваться случаями крайней необходимости.

(Имеет ли кто-нибудь право назвать нас регламентато-рами, если мы скажем, что дозволительно правительству вмешиваться в экономические дела между посторонними людьми настолько же, нисколько не больше, насколько допускается это право относительно семейной жизни? А большего мы не требуем и готовы спорить против того, кто потребовал бы большего)

Но будучи столь умеренны в принципе, мы зато хотим, чтобы смотрели на эти вещи серьезно. Если муж обращается с женою жестоко, закон дает жене право отделиться от мужа; если ей нужна правительственная помощь, чтобы воспользоваться этим правом, оно посылает официальных защитников. Если дети слишком сильно страдают от родителей, правительство берет на себя заботу о воспитании детей и управлении их имуществом. Видите ли, как серьезно вмешивается оно в эту интимную сферу, когда нужно? Оно коренным образом изменяет существовавшие отношения, если требует того польза людей.

Конечно, оно делает это только в случаях необходимости. Но ведь мы с того и начали, что не нужно делать вещей, без которых можно обойтись. Только не надобно забывать одного важного обстоятельства: смотря по различию ролей, играемых различными лицами в известном деле, бывают различны и мнения их о надобности или ненадобности постороннего вмешательства в дело. Если, например, пьяный муж бьет жену, то, по всей вероятности, ему кажется не нужным чье бы то ни было вмешательство для защиты жены. Если отец проигрывает в карты имущество детей, то, вероятно, не считает он нужным, чтобы лишали его управления этим имуществом. Останавливается ли закон протестациями этих людей?

120

Известное экономическое отношение хорошо для одних, тяжело для других. Если первые говорят, что правительству не нужно вмешиваться в это дело, их мнение еще ничего не доказывает.

Если же коренной принцип, выставляющий невмешательство общим правилом, еще недостаточен для решения частных случаев действительной жизни, то еще меньше могут уничтожать надобность в серьезном рассмотрении каждого данного случая частные замечания, которые приводятся Миллем. Например: деньги для правительственного вмешательства доставляются налогом; из этого, конечно, следует, что необходима бережливость. Но что же из этого-то следует? Правительство не должно тратить денег на такие дела экономического вмешательства, которые не стоят требуемого ими расхода. Конечно, так; но и вообще на всякие другие дела (правительство не должно) тратить денег, если цель не стоит расходов. Из факта, что деньги получаются правительством через налог, выводится только общее правило о бережливости во всех делах, а не какое-нибудь особенное заключение о правительственном вмешательстве в экономические дела.

Далее Милль говорит о надобности развивать самобытную н оригинальную жизнь в отдельных людях. Это превосходно. Но самобытность и оригинальность, подобно здоровью, образованию и всяким другим хорошим качествам, требуют известных средств; и если правительственное вмешательство направляется к обеспечению этих средств отдельному человеку, оно содействует развитию самостоятельности в нем.

Экономические дела в руках правительства (продолжает Милль) вообще идут хуже, чем дела частных лиц. Он приписывает это действию принципа разделения труда. Но насколько зависит от этого принципа указываемая им невыгода, она может быть устранена, как замечает и сам он. Обыкновенно говорят также о недостатке личной заинтересованности правительственных агентов в успехе дела. Но это обстоятельство подходит под общий вопрос о сравнительных невыгодах большого и малого хозяйства: при нынешнем порядке в каждом большом предприятии частного человека управители и работники так же не заинтересованы успехом предприятия, как и в правительственном предприятии; между тем большое хозяйство все-таки имеет огромное экономическое преимущество перед малым предприятием. Из этого следует, что, если правительственные предприятия идут хуже частных, причина разницы находится не в сущности отношений, а в каких-нибудь

121

случайных недостатках, которые могут быть устранены. Вопрос о правительственном ведении экономических дел, сообразном с принципами науки,- вопрос новый, и немудрено, что еще не приобретено достаточно опытности для хорошего практического его решения. Это тем натуральнее, что в прежние времена государственное хозяйство велось на основаниях совершенно ошибочных, отделаться от которых трудно. (Но во всех тех случаях, когда правительственное ведение экономических предприятий устро-ивается сообразно экономическим принципам, оно дает хорошие экономические результаты. В пример можно указать на администрацию государственных железных дорог в Бельгии. Мы думаем, что мнение о неспособности правительства удовлетворительно вести экономические дела основано главным образом на впечатлении, производимом теми бесчисленными случаями, когда дела эти уст-роивались по ошибочным принципам, при которых и частные предприятия идут так же дурно. Но если частный человек заводит предприятие с нарушением здравых экономических понятий и его предприятие падает, эта частная неудача остается незамеченной по своей ничтожности, между тем как каждая неудача правительственного предприятия служит предметом всеобщего внимания. "Но отчего же) правительственные предприятия вообще не выдерживают соперничества с частными при свободе соперничества?" Между прочим вот отчего. Возьмем оружейное дело. Частных оружейных фабрик существует множество. На одних дела идут хорошо; эти фабрики расширяются и захватывают рынок. Другие фабрики, на которых дела идут плохо, подвергаются банкротству и уничтожаются; затраченный на них капитал погибает. Но если фабрикант А потерял 100 тысяч рублей, фабрикант В, ведущий свои дела хорошо, нисколько не потерял от неудачи своего соперника. Напротив, правительственная фабрикация имеет общий счет по оборотам всех своих распорядителей, и если у одного из них дела идут так же успешно, как у фабриканта В, то из выгод, доставляемых его операциями,, должны покрываться убытки, нанесенные делу другим распорядителем, подобно фабриканту А. Поэтому, если результат правительственной фабрикации оказывается менее успешен, чем обороты частных фабрикантов, пользующихся успехом, не следует еще заключать о меньшей успешности правительственной фабрикации: ее надобно сравнивать не с делами одних фабрикантов, пользующихся успехом, как сравнивают обыкновенно, а с общею суммою дел всех частных фабрикантов -

122

и пользующихся успехом, и разоряющихся. Такого сравнения еще никто не делал, и мы до сих пор не имеем данных, чтобы основательно решить вопрос, в какой фабрикации меньше бывает напрасных растрат, в частной (если брать всю сумму ее предприятий) или в правительственной (когда администрация устроивается с надлежащею внимательностью).

"Класс правительственных агентов соединяет в себе только часть знаний и способностей, существующих в целом обществе", говорит Милль. Конечно, так; но ведь и дела, управляемые этими агентами, составляют только часть дел, производящихся в обществе. Для знаний и талантов, принадлежащих лицам, остающимся частными людьми, остаются частные дела. Мы не видим, каким же образом тут для общества уменьшается польза, приносимая талантами и знаниями.-"Многоразличие способов производства полезнее для экономического прогресса, чем однообразие". Конечно, так; но ведь эта выгода отнимается только в том случае, когда правительство присвоивает себе монополию; если же оно оставляет свободу соперничеству частных предпринимателей, правительственная фабрика нимало не мешает разнообразию способов производства.

"Для нации очень полезна привычка к самобытной деятельности", продолжает Милль. Конечно, так; но мы не, видим, чем разнится это замечание от одного из тех, которые нами уже рассмотрены. Правительственное содействие в экономических делах может быть направлено прямо к тому, чтобы отдельные люди приобретали возможность самостоятельного действования. Если когда-нибудь бывали противоположные результаты, это происходило только от ошибочного направления, которое одинаково возможно во всяких сферах деятельности: ошибочные принципы и дурные меры могут существовать и в гражданской администрации, и в судопроизводстве, точно так же как и в экономической жизни. О всех этих случаях надобно говорить только об изменении принципов деятельности, а не о ее прекращении.

Трудно было бы понять, как могли политико-экономы господствующей школы дойти до безусловного отрицания пользы правительственных забот об экономической жизни общества, если бы не знали мы, как многочисленны и обременительны для общества были ошибки тех времен, когда правительства не имели верных понятий о законах экономической жизни. Только чрезмерность вреда от этих заблуждений заставила думать, что для блага общества

123

нужно совершенное прекращение правительственных забот об экономических делах.

[...] Пора и нам кончить ряд статей, получивших уже размер, едва ли не слишком обременительный для журнала. Не успела войти в наши очерки та часть теории, которая, по нашему мнению, наиболее важна в науке. Критикою господствующих понятий нам удавалось приводить читателя к общим принципам устройства, наиболее выгодного для людей. Но мы не успели изложить, в каких главных подробностях должны некогда осуществиться эти принципы и какими переходными ступенями могут уже теперь люди приближаться к наилучшему устройству своих материальных отношений. Нам пришлось в этом отношении довольствоваться неопределенными очерками, представленными у Милля в главе о вероятной будущности рабочих сословий. Мысли его верны, но слишком бледны. И мы очень жалеем о том, что не успели дополнить их очерками, более точными. Но что же делать! (Будем довольствоваться тем, что удалось нам сделать, хотя эта исполненная часть задачи незначительна по сравнению с неисполненною.

Итак, не теряя времени на сожаления о невыполнении задуманного плана, обратим внимание на ту часть дела, которою удалось нам заняться в этот последний раз. Во всем длинном отрывке, которым закончились наши выписки из Милля, существенно несправедливы только три или четыре строки, подтверждающие, будто бы теоретически полон представляемый Миллем перечень главных исключений из правила, предписывающего оставлять отдельным людям самим всю заботу об их экономических делах. Милль прямым образом имеет в виду только Англию, и очень может быть, что он не позабыл ни одного из предметов, в которых особенно важно правительственное вмешательство для нее при нынешнем ее положении. Но если Англия имеет очень сильные надобности, до которых еще не дошли другие страны,- например, для Австрии, для Франции, Испании, России нет еще надобности так много заботиться о колонизации, как для Англии,- то в каждой из этих стран могут быть свои особенные обстоятельства, по которым очень важно правительственное влияние на дела, или не существующие в Англии или не имеющие для нее особенной важности. Если, например, справедливо, что испанцами овладела леность, то очень полезно было бы, когда бы испанское правительство позаботилось об увеличении побуждений к энергическому труду, недостаток которого более всего виноват в бедности

124

испанцев по известиям, принимаемым нами здесь на веру. О некоторых частях Австрии - в особенности о Тироле - говорят, будто бы народ там слишком пристрастен к старине; если это правда, очень важны были бы правительственные заботы о разъяснении пользы новых вещей, познакомиться с которыми не думают сами тирольцы. Мы не разбираем здесь основательности приводимых нами мнений об испанцах и тирольцах: мы приводим их только для примера тому, что могут существовать в той или другой стране потребности, не имеющие важного значения для Англии, в которой народ трудолюбив и не слишком ослеплен пристрастием к старине. Эти примеры служат нам только для того, чтобы не представилось читатедю странным, когда мы скажем, что, например, и в России могут существовать особенные случаи большой надобности правительственного влияния, - случаи, не вошедшие в перечень Милля. Теперь все у нас согласны в том, что крепостные отношения были делом, требовавшим правительственного влияния для своей развязки. Нам кажется, что, насколько нужно было оно для их прекращения, настолько же нужно оно для поддержания другой черты нашего экономического быта. Мы говорим о нашем обычном способе землевладения, по которому земля, принадлежащая поселянам, не разделена отдельными лицами в полную последовательную собственность, а остается общественным имуществом, пользование которым равномерно распределяется между всеми членами общества. Много статей было написано нами в защиту общинного землевладения, и нет нам надобности вновь перечислять здесь15 его преимущества. Мы хотим только сказать, что если это учреждение на самом деле полезно, то для его сохранения нужна правительственная забота, потому что без законодательного охранения оно не может удержаться против частных интересов. Этот случай подходит под принцип, выставляемый Миллем по поводу законодательного определения рабочих часов на фабриках. Просим читателя внимательнее пересмотреть доводы, которыми тут Милль доказывает, что есть общеполезные учреждения и обычаи, не могущие сохраниться без прямого законодательного ограждения. Совершенно в том же духе, в каком рассуждает он о часах работы, мы скажем про общинное землевладение: для целого общества оно полезно, но каждому из членов общества может представляться временная выгода от превращения своего пользования частью общественной земли в полную собственность над этою частью ее. Эта мимолетная выгода несомненно приведет

125

в худшее положение почти каждого из людей, которые соблазнились бы ею, но она может иметь столько соблазнительности, что приведет к разрушению выгоднейшего для всех порядка, если достаточен будет минутный интерес отдельного члена общины, чтобы участок, находящийся в его пользовании, был выделен ему в полную собственность). [...]

Пятую и последнюю книгу трактата Милля составляет исследование вопросов об участии правительства в экономической жизни общества16. Каким образом проистекает такая программа пятой книги из четырех первых, Милль не говорит. Первые три книги излагают три момента, проходимые экономическим продуктом, четвертая обозревает историю экономической жизни,- связь тут ясна,- но в какой связи с общими элементами экономической жизни находится частный вопрос о правительственном влиянии на нее? Нам кажется, что если бы Милль вздумал разъяснить для себя надобность, заставившую его так подробно излагать этот предмет, он пришел бы к воззрению, при котором изменилось бы у него изложение общих понятий о предмете, частные случаи которого составляют содержание пятой его книги.

Почему нельзя оставить без разбора участие правительства в экономической жизни? Оно очень важно. Так; но очень важное влияние на нее имеют и некоторые другие элементы общественного быта. Например, характер религии несомненно дает довольно сильное направление экономической деятельности в ту или другую сторону деятельности, развивает или расслабляет ее. Так исповедания, предписывающие значительное число постных дней, конечно, способствуют развитию известных отраслей земледелия и уменьшают надобность в развитии некоторых отраслей скотоводства. Еще значительнее экономическая разница между религиею, ставящей в главную заслугу человеку усердие к работе (какова, например, религия Зороастра), и религиями, ставящими выше всего созерцательную жизнь (как, например, буддизм). Еще гораздо осязательнее влияние государственного устройства. Милль, подобно другим политико-экономам, разбирает лишь одну форму политического быта, ту, при которой существует невольничество, но очень многое зависит и от того, существует ли в обществе юридическое различение сословий, какие формы имеет законодательная власть и администрация.

Почему же Милль не считает нужным подробно разбирать влияние разных религиозных и политических

126

форм, а говорит только о влиянии правительства, составляющем один частный случай из множества других влияний? Причина та, что другие влияния действуют на экономическую жизнь лишь косвенным образом, через развитие тех или других наклонностей в человеке, а правительство прямо является экономическим деятелем, производящим известные продукты. А если так, то, по нашему мнению, следовало бы начать с действительного начала, и, прежде чем рассматривать отдельные вопросы о правительственном влиянии, надобно было бы сделать общее замечание о разных формах человеческой деятельности, бывающих производительными силами. При этом тотчас же открылась бы важность разницы между личными потребностями отдельного человека, удовлетворением которых не открывается прямая возможность такого же удовлетворения другим людям, и между потребностями, которые надобно назвать собирательными, общими или общественными и которые удовлетворяются с удобством не иначе, как у целого круга людей вдруг.

Странно было бы ожидать, чтобы кто-нибудь посторонний хорошо заботился об удовлетворении исключительных потребностей отдельного человека. Чувство голода или сытости чувствуется лишь самим отдельным человеком, и никто другой не может хлопотать по этому предмету удовлетворительным для него образом. Вся политическая экономия построена на принципе: "Каждое дело удовлетворительно ведется только тем лицом, которому нужно, и только в том направлении, в каком ему полезно". Но если так, каков же может быть единственный удовлетворительный способ ведения дел по коллективным потребностям? Если известное дело нужно для целого округа, то может ли удовлетворительно вести его отдельное лицо? По принципу, нами принимаемому от политико-экономов господствующей школы, дело это будет исполняться отдельным лицом лишь настолько, насколько ему нужно, и лишь в том направлении, в каком для него полезно. Будет ли такое ведение соответствовать надобностям жителей округа? Это как случится. Может быть - будет, может быть - нет, смотря по тому, находится ли в интересе отдельного лица все, находящееся в интересе округа, и не находится ли в интересе этого лица что-нибудь иное, чем в интересе округа. Кто захочет подумать о свойстве всяких житейских отношений, увидит, что очень велик, почти неизбежен тут шанс большего или меньшего несоответствия частного интереса с общественным. Ведь каждый из нас знает, что нет на свете двух лю

127

дей с совершенно одинаковыми понятиями или желаниями; еще ненатуральнее было бы совершенное тождество понятий и желаний между отдельным человеком и населением целой местности. Интерес округа есть, так сказать, средняя цифра, выходящая из сочетания множества отдельных цифр; а мы знаем, что между этими частными цифрами слишком немногие совершенно одинаковы с средней: почти всегда каждая из них больше или меньше отступает от нее. Значит, что же нужно для ведения какого-нибудь общего дела соответствующим общим интересам способом! Нужно, чтобы способ его ведения определялся волею всего общества, которому оно нужно, и чтобы отдельное лицо при исполнении этого дела находилось под общественным контролем, который состоит в трех вещах. Во-первых, общий интерес всех прикосновенных к делу лиц должен определять, нужно ли для них дело, во-вторых, он же должен определять, в каком виде нужно исполнять дело, он должен следить за ходом его исполнения. Но по принципу, также принимаемому всеми писателями господствующей школы, расходы предприятия должны лежать на том, в чью пользу ведется предприятие. Из этого следует, что дела, предпринимаемые для общественного интереса, должны вестись на общественный счет. По другому принципу, также принимаемому всеми писателями господствующей школы, продукт дела должен принадлежать тому, на чей счет оно ведется. Следовательно, предметы, относящиеся к общественным надобностям и долженствующие поэтому производиться на общественный счет, должны быть собственностью общества.

Кому из последователей господствующей политико-экономической теории угодно, тот может называть эти заключения неосновательными или вредоносными, но всякий беспристрастный человек видит, что они прямо вытекают из принципов, принимаемых господствующею тео-риею. Она же сама выставляет на вид и тот факт, что соразмерно развитию просвещения и прогрессу экономического быта все усиливается число дел, в которых замешан общественный интерес, и все уменьшается число случаев, в которых тот или другой способ действий отдельного человека был бы безразличен для общества. Чтобы пояснить перемену, происходящую в этом отношении, возьмем в пример опрятность. Пока нет больших городов с тесною постройкою, никому постороннему нет вреда, если известный человек не заботится о чистоте своего жилища. Но когда жилища сближаются, грязное жилище одного заражает воздух и у соседей. Точно так же во всем

128

другом. Увеличивающаяся близость сношений между людьми производит, что жизнь одного отражается удобством или неудобством на жизни других и в таких вещах, по которым прежде не существовало взаимного влияния. Но еще гораздо больше, чем от перемены отношений, изменяются выводы от перемены размера наших сведений о взаимном влиянии жизни одного на жизнь всех. Пока наука не успела овладеть известным кругом фактов, они представляются разрозненными и случайными, но при более точном разборе оказывается между ними связь. Теперь общество уже достигает того убеждения, что нет ни одного факта в жизни отдельного человека, который оставался бы без всякого влияния на ход общественной жизни,- не содействовал бы или не мешал бы общественному благосостоянию. Например. Каждый невежественный, безнравственный или ленивый человек, кроме того что сам ведет жизнь, сообразную своим недостаткам, служит препятствием улучшению общественной жизни. В юриспруденции уже давно установился тот принцип, что преступление, совершенное над отдельным лицом, не есть преступление только перед лицом, прямо от него пострадавшим, но и перед целым обществом. На этом основывается принятое всеми законодательствами правило, что в известных случаях отказ пострадавшего лица от преследований преступника не останавливает уголовного процесса и не отстраняет наказания. Прежде смотрели на эти вещи иначе. Если, например, убийца успевал примириться с родственниками убитого, или вор получал прощение от обокраденного, общество оставляло его поступок безнаказанно.

Подобная перемена происходит и во взгляде на экономические дела. Например. Нет никакого сомнения, что если в известной мастерской работа идет небрежно и лениво, то страдает не одна эта мастерская, а до известной степени понижается ее влиянием успешность труда и в целом городе; и, наоборот, если увеличивается искусство и усердие работы в одном промышленном заведении, оно действует в известной степени на улучшение работы в целом городе. Пример одного работника влечет других к дурному или хорошему; привычки одного действуют на Других.

Таким образом мы доходим до понятия, что нет в экономической жизни ни одного факта, который следовало бы считать исключительным фактом индивидуальной жизни, который был бы совершенно безразличен для общества, в котором общество нисколько не было бы заинтересовано.

5 Н. I'. Чернышевский, т. 2

129

А сама господствующая теория говорит, что, где замешан чей интерес, там должна быть и степень влияния, соразмерная интересу. Следовательно, по господствующей теории, должно оказываться, что по принципу нет ни одного экономического дела, которое не должно было бы находиться под большею или меньшею властью общества.

Конечно, все тут, как и во всей экономической жизни, зависит от расчета выгоды. Найдется бесчисленное множество дел, в которых доля общественной заинтересованности чрезвычайно мала сравнительно с долею личного интереса; найдется также множество случаев, в которых обществу выгоднее не пользоваться своим правом влияния; наконец, общество не нашло физической возможности заниматься всеми делами, над которыми, по принципу, имеет оно известную долю власти. Мы вовсе не то говорим, что возможно или полезно такое состояние общества, в котором никакое дело не происходило бы без прямого вмешательств общества. Напротив, экономический расчет и в этом отношении внушает обществу, как внушает всякому человеку или всякой группе людей во всяких отношениях, не заниматься тем, что не стоит хлопот, и не пользоваться своим правОхМ в тех случаях, когда пользование правом было бы невыгодно. Но расчет об удобстве или выгоде оставлять без общественного вмешательства все те дела, которые могут обойтись без него, нимало не противоречит принципу, что все тут зависит от мнения самого общества о своей выгоде. Вопрос о границах, предписываемых благоразумием, совершенно различен от вопроса о границах абстрактного права. Например. Человек, у которого на руках нет семейства, имеет полное право не принимать предосторожностей для сохранения своего здоровья; благоразумно ли ему пользоваться таким правом - рисковать своим здоровьем, в том или другом случае,- совершенно иное дело; в бесчисленном большинстве случаев это было бы неблагоразумно, и сравнительно с этою массою не велико число случаев, в которых риск допускается или даже предписывается рассудком. Точно так же может быть невелико и число дел, в которые благоразумно обществу вмешиваться, хотя оно имеет право вмешиваться во все дела. Теперь мы говорим только об отвлеченном праве, оставляя до следующих страниц показание границ, полагаемых ему выгодою самого общества при различных общественных состояниях.

А в смысле отвлеченного права власть общества над отдельным человеком чрезвычайно обширна по принципам, принимаемым господствующею теориею. По этой те-

130

ории лицо или собрание лиц имеет безусловное право располагать тем. что само приобрело. Если оно передает приобретенное им в пользование или в собственность другого лица, оно делает это по своему усмотрению и всегда может поступить иначе. Получающее лицо тут не имеет права на получение. Например, если известный человек приобрел своими усилиями какой-нибудь продукт, он может не давать никакому другому лицу пользование этим продуктом. Свой хлеб он может держать под замком, сколько ему угодно; может, если захочет, потопить или сжечь этот хлеб. Точно такое же право распространяется и на нравственные или умственные приобретения. Если, например, человек приобрел житейскую опытность, он вправе не помогать никому своими советами; если он приобрел известные знания, он может никому не сообщать их. Конечно, то же самое право принадлежит и собранию лиц: если в отдельности каждый член собрания имеет известное право, то все собрание не может не иметь такого же права. Через соединение прав права, конечно, не уменьшаются. Посмотрим же, как определяется отвлеченная граница власти общества над отдельным лицом по этому принципу господствующей теории.

Часть жизни отдельного человека состоит в действии сил, ему самому принадлежащих. Это так называемые личные свойства человека: известный характер, известные мысли. Довольно многосложен вопрос о том, в какой степени составляют они его личное приобретение. Без известной обстановки, даваемой обществом, человек не имел бы ни того характера, ни тех понятий, какие имеет. Собственно говоря, в независимости от общества, внутренними силами самого человека приобретается только анатомическая и физиологическая сторона его существа. Во всех остальных личных своих свойствах он уже чрезвычайно много зависит от общественного влияния. Но все-таки и участие его личных сил тут очень значительно. Потому мы с первого же взгляда должны признать, что она тут имеет очень тесные границы, поставляемые очень значительным, независимым от него участием самого человека в приобретении этих принадлежностей.

Но совершенно иное дело все те принадлежности отдельного человека, которые не сливаются с самым его организмом, не составляют физиологической части его: все внешние продукты и вообще всякие могущие принадлежать ему внешние предметы. В состоянии совершенно разрозненной дикости человек приобретает их действительно только сам, независимо от общества,- но только

5*

131

потому, что еще нет и самого общества. А в быте сколько-нибудь развитом содействие общества подобному приобретению несоизмеримо значительнее личных усилий самого человека. Начать с того, что самая возможность приобретать какое-нибудь имущество дается отдельному человеку только заботою общества о его охранении. Точно так же только этою заботою общества и сохраняется приобретенное имущество в собственности или пользовании отдельного человека. Имеет ли право отдельный человек отказаться от сношений с другим человеком? Если имеет, тем более имеет такое же право целое общество. Но достаточно было бы одного нежелания общества сохранять связь с известным человеком, чтобы лишился он всякой возможности приобретать или сохранять имущество. Таким образом, он с этой стороны находится в безграничной зависимости от общества. Общественная защита безусловно необходима ему, и общество, оказывая ему эту услугу, может полагать, какие хочет, условия для ее оказывания17 И это не одна теория, это - повсеместный факт. Известно, например, что за пользование своею защитою общество требует от отдельного лица известной доли его приобретений в виде налогов. Имеет ли отдельное лицо возможность отказывать обществу в этой уплате? А величина налога определяется волею общества. Если налог составляет только десять процентов, это потому, что общество не захотело определить его в двадцать; а если бы захотело, могло бы увеличить его и до тридцати процентов, и до пятидесяти и более. Таким образом, право установления налогов, признаваемое всеми за обществом, простирается до того, что может почти равняться конфискации, не переставая быть только установлением налога, т. е. бесспорным правом общества.

Но необходимость общественной защиты для отдельного лица не единственный источник права общественной власти над имуществом лица. Общество содействует приобретению и сохранению внешних предметов не одною своей защитою, а также и положительным пособием. Вся обстановка для труда, производящего или сохраняющего внешний предмет, создана обществом, и отдельный человек своими личными усилиями не мог бы создать ни одной тысячной доли того, что нужно ему для занятия, приобретающего или сохраняющего предмет. Возьмем самый крайний случай наименьшего содействия общественной обстановки труду отдельного человека,- труд поселенца на "далеком западе" Североамериканских Штатов. Этот человек сам расчистил свое поле, бывшее до того частью совершенно девственной пустыни; сам без всякого по

132

стороннего содействия построил свое жилище и так далее, и так далее. Но разберите дело повнимательнее, и вы увидите, что все его труды не имели бы и тысячной доли результата, какой имеют, если бы он не пользовался при них пособием общества. Начать с того, что он принес с собою топор, плуг и семена для посева. Ни одного из этих предметов не мог бы он произвести своими личными усилиями. Хлебные семена составляют результат труда целого ряда поколений над выбором и улучшением диких растений. Кто не взял их с собою уже готовых, тот никогда не добьется хлебной жатвы. В топоре и плуге важно с этой стороны не столько то, что они, плуг и топор, орудия, сделанные для известного употребления, сколько самый материал этих орудий. Положим, мог бы этот человек научиться сам кузнечному искусству; но откуда он добыл бы железо, если бы оно не приобреталось для него обществом? Силы отдельного человека недостаточны для получения железа. Оно добывается только обществом. Точно так возьмите вы результат какого хотите труда отдельного человека, вы найдете, что неизмеримо велико пособие, оказанное ему обществом.

Смотрите же, до какого заключения довел нас принцип, принимаемый господствующею теориею. Доля участия отдельного человека в получении продукта, добываемого трудом этого человека, совершенно ничтожна сравнительно с участием общества в этом труде. А право на продукт соразмерно участию его в приобретении. Потому право отдельного человека на продукт его труда совершенно ничтожно сравнительно с правом общества на этот продукт. С этой точки зрения, приготовленной для нас господствующими теориями, наш поселенец дальнего запада Северной Америки имеет право лишь на одно зерно из нескольких возов возделанного им хлеба. За исключением этого зерна всю остальную жатву может по праву присвоить себе общество.

Таково право общества на внешние предметы: оно безгранично сравнительно с правом отдельного лица. Но мы оставляем без рассмотрения степень общественного права на личные свойства человека. Нам показалось, на первый взгляд, что в этой сфере оно должно иметь довольно тесные границы. Теперь, получивши опытность в делании выводов из принципов господствующей теории, мы предвидим, что и эти границы разрушаются. Учитель имеет бесспорное право получать вознаграждение от ученика. Но все понятия и знания отдельного человека приобретены только благодаря общественной обстановке. Лишенный

133

всякого ее содействия, человек остается дикарем, более похожим на животное, чем на человека. Из этого следует, что каждый отдельный человек должник общества за свое умственное развитие. Если же мы перейдем к техническим искусствам и применим сюда принцип о принадлежности результата лицу или собранию лиц, создавшему этот результат, мы увидим, что все находящиеся в отдельном человеке производительные знания принадлежат обществу, вложившему их в него. Наконец, не должен ли принадлежать обществу и самый организм отдельного человека, который вырос и сохранился только благодаря общественному охранению? Мы видим, что, если ставить верховным принципом в вопрос об общественной власти правило господствующей теории о принадлежности результата лицу или собранию лиц, создавшему результат, это правило приведет нас к выводу, прямо противоположному тем понятиям, которых держится господствующая теория. Рутинные политико-экономы воображают, что на этом правиле опирается система общественного невмешательства в частные дела; на самом же деле оно ведет к провозглашению безграничной власти общества не только над имуществом, но и над самою личностью отдельного человека. Если решать вопрос о правах лица на внешние предметы и даже на свободу распоряжения своими личными силами по происхождению этих предметов и сил, все исчезает перед поглощающим правом общества.

Но принцип, выводы из которого мы изложили, не может сохранить за собою права считаться верховною нормою устройства человеческих отношений. Господствующая теория забывает, что сама она показывает другую, высшую и более общую норму экономической жизни,- заботу человека об удовлетворении своих потребностей или расчет экономической выгоды. Если мы будем твердо держаться этого основного начала, лежащего в природе человека, мы должны будем считать все другие правила экономического быта только частными способами применения этой основной идеи к различным обстоятельствам. Очень часто бывает, что человек и общество получают наиболее пользы, когда отдельный человек работает исключительно в свою пользу; в таких случаях принцип человеческой пользы является нам под формою правила: определяйте принадлежность продукта по его происхождению. Эти случаи чрезвычайно часты; но ошибка господствующей теории в том, что она приняла их за единственно возможное. Да и в них, как мы видели, нельзя проводить правила о принадлежности продукта по происхождению с полною стро

134

гостию. Исследование по происхождению должно останавливаться тут на первом ближайшем деятеле, оставлять без внимания зависимость его продукта от всей совокупности деятелей, предшествующих прямому деятелю и окружающих его. Они должны отказываться от своей доли в происхождении продукта,- доли несравненно большей, чем доля прямого деятеля. Но бывают другие случаи, в которых недостаточно и этого ограничения правила о принадлежности продукта по происхождению; иногда полезно бывает человеку и обществу прямо руководиться расчетом пользы без этого посредствующего звена. Возьмем в пример принимаемый всеми случай необходимости содержать людей, не способных к работе по старости, болезни или разным органическим недостаткам; тут принцип принадлежности по происхождению прямо устраняется расчетом пользы. Ни для кого не было бы выгодно такое состояние общества, в котором слишком многие люди не имели бы средств к существованию. От этого общество подверглось бы беспорядкам, и энергия труда в нем упала бы. Выгода прямого производителя требует, чтобы известная часть продукта не поступала в принадлежность ему, а шла в руки других лиц для предотвращения такого невыгодного ему самому состояния.

Впрочем, и посредством всеобщего приложения мысли о принадлежности продукта производителю мы дойдем до вывода, согласного с здравым смыслом, если будем помнить, что во всех человеческих делах расчет пользы должен служить верховною нормою. Мы видели, что в вопросе о принадлежности продукта встречаются между собою два противоположные права: право отдельного человека, непосредственно работавшего над продуктом, и право общества, имевшего в производстве продукта косвенное, но несравненно большее участие. Очевидно, что продукт должен быть разделен между этими двумя участниками его производства. Но в какой пропорции он должен делиться между ними? Мы видели, что, если основанием раздела принять участие в производстве, доля отдельного лица, прямо работавшего над продуктом оказывается чрезвычайно мала, а доля общества поглощает почти весь продукт за исключением самой незначительной части. Но сообразна ли такая пропорция с выгодами самого общества? Если бы оказалось, что она не сообразна, принцип расчета пользы обязывал бы общество отказываться от такой доли своей части, какая должна быть предоставляема отдельному лицу для достижения наибольшей общественной выгоды. Тут все зависит от частных свойств того или

135

другого существующего экономического быта. При известном состоянии экономических отношений, чем меньше может брать общество из продукта, тем выгоднее для общего благосостояния. Это вообще надобно сказать о формах быта, в которых общественное внимание не обращено на содействие экономическому прогрессу, а поглощается делами, составляющими безвозвратную трату средств. Наоборот, могут быть также формы быта, в которых и очень значительный вычет из продукта на общественные дела нимало не вредит энергии труда, а, напротив, содействует ее возвышению. Это будет в том случае, если отдельный человек сам видит, что личное распоряжение взимаемою от него частью продукта не принесло бы ему самому столько выгоды, сколько получает он от употребления этой части на дела, полезные всему обществу, в том числе и лично ему. Бесспорным примером тому при нынешнем устройстве могут служить значительные расходы Англии на содержание военного флота. Каждый англичанин видит, что этот флот приносит ему очень значительную пользу, охраняя морскую торговлю Англии; видит также, что поставить ее в такую безопасность никак не могли бы усилия частных лиц, даже и с гораздо большими пожертвованиями; он видит, что полезное для него дело ведется наиболее экономическим способом, посредством взимания известной части из его доходов, и потому нимало не претендует на этот вычет, требуя только, чтобы собираемая сумма употреблялась расчетливо. Если же с охотою подчиняется отдельный человек вычету для такой отрицательной пользы делу, выгода которого доходит до него только отдаленным путем через удешевление товара,- если возможно человеку дойти до сознания пользы окончательного результата пожертвований в таком многосложном процессе, то гораздо легче убедится он в пользе предоставления известной части продукта общественному распоряжению, когда часть эта будет обращаться на дела, гораздо прямее касающиеся его и приносящие ему не отрицательную, а положительную выгоду. Что, например, если бы общество убедилось, что некоторая часть налогов обращается на застрахование человека от крайней нужды в случаях болезни или разорения? Конечно, при существующем экономическом быте очень трудно дойти до такого убеждения, если б и действительно обращены были некоторые суммы на этот предмет. Явилась бы мысль, что такого же результата можно достигнуть не установлением особенного налога, а сбережением в обыкновенных расходах на другие пред

136

меты. Явилась бы и другая мысль: вместо того чтобы употреблять специальные средства для пособия мне, когда я дойду до нужды, позаботьтесь лучше о том, чтобы не доводить меня до нужды чрезмерными расходами на бесполезные предметы. Оба эти раздражения очень натуральны при существующем порядке. Но если предположить порядок, при котором не было бы этих лишних расходов на бесполезные предметы, дело имело бы совершенно иной вид. Мы даже имеем и при существующем порядке примеры мнения, о котором говорим. Дело очевидно для всякого, что если общество употребляет часть своих средств на выдачу пенсий, то остается у него меньше средств на жалованье. Пенсия во всяком случае есть уменьшение жалованья, все равно, существует ли или не существует формальным образом вычет из жалования для составления пенсии. Но мы не замечаем, чтобы кто-нибудь из лиц, находящихся на общественной службе, тяготился существованием пенсий: напротив, оно считается ими за обстоятельство выгодное для них, и они совершенно чужды желания, чтобы пенсия уничтожалась. Все это мы говорим только к тому, что могут существовать очень различные обстоятельства: при одних каждый вычет из продукта на общественные дела может представляться отдельному лицу обременением, при других оно само может видеть в нем источник облегчения и пользы для себя. Все тут зависит от двух вещей: во-первых, от того, какие дела признаются в известном обществе подлежащими общественному заве-дыванию; во-вторых, какое мнение будет существовать у людей о степени расчетливости в общественном ведении дел этих.

Что касается первого вопроса, то при нынешнем умственном развитии просвещенной части цивилизованных обществ не будет чрезмерною идеализациею, если мы предположим возможность следующего взгляда на вещи: благосостояние общества уменьшается существованием невежественных, безнравственных или ленивых людей в обществе; эти вредные качества в людях могут быть устранены только двумя способами: заботою о том, чтобы каждый человек получал надлежащее воспитание, и обеспечением человека от нужды. Достаточны или недостаточны средства известного общества для полного достижения таких целей, об этом каждый может думать, как ему угодно; но против того никто не может спорить, что выгода общества требует всевозможных усилий для наилучшего возможного достижения этих целей. А мы знаем, из господствующей теории, что ведение дела должно при-

137

надлежать тому, кто в нем заинтересован. Следовательно, общество может ставить своим делом заботу о том, чтобы ни один из его членов не остался без воспитания и без правильных средств к жизни. Если относительно некоторых людей оно убеждено, что и без его вмешательства они обеспечены от вредного для него недостатка с этих сторон, оно может оставлять их дела без своего вмешательства. Но мы видим, что без его вмешательства масса людей вовсе не обеспечена с этих двух сторон. Следовательно, его вмешательство тут равнозначительно пренебрежению его к собственной выгоде.

Тут мы встречаемся с двумя рутинными возражениями: вы хотите стеснения личной свободы; ваша теория - опекунство, ведет к ослаблению энергии индивидуальных усилий18 [...].

[ПОДСТРОЧНЫЕ ПРИМЕЧАНИЯ К ПЕРЕВОДУ МИЛЛЯ]

[24] Относительно всех даже и второстепенных подробностей результата, который должен осуществиться еще в более или менее отдаленном будущем, надобно иметь особенный темперамент, которым природа не всякого наделяет. Есть люди, не способные по природе безусловно принимать никакое готовое мнение, а наклонные все переделывать на свой лад; есть люди, расположенные думать, что подробностей будущего нельзя предусмотреть, а можно предугадывать только его общий характер; наконец, есть люди, расположенные пренебрегать отдаленными идеалами, обращать все внимание лишь на ближайшее, непосредственно возможное. Такие люди уже по природе своей не могут сделаться фурьеристами в точном смысле слова; а сумма людей таких темпераментов гораздо больше числа людей, в которых соединяются условия, при которых только и возможно стать последователем Фурье: сочетание скептицизма с доверчивостью, практичности с идеальностью. Потому выше мы сказали, что фурьеристы составляют лишь один отдел в числе социалистов, сходящихся с ними во всем существенном.

Кроме этой, оенованной на различии натур, разницы между фурьеристами и массою социалистов, есть другая разница, основанная на ходе времени. Фурье создал свою систему лет 50 тому назад1; его школа окончательно установилась лет 20 тому назад. А общий ход исторических явлений состоит в том, что основные мотивы движения выступают по мере его развития все ярче и ярче на первый план и затемняют собою те хотя и сродные с ним, но не прямо принадлежащие к нему элементы, из которых оно еще не выделялось в первое время. Сущность социализма относится собственно к экономической жизни. Но не в одном экономическом быте должны произойти коренные перемены: им подвергается вся жизнь человека: и его отно

139

шения к другим людям по кровным или душевным привязанностям, и его воспитание, и его национальные отношения и т. д. Все эти перемены будут вести к цели, сходной с целью социализма, к улучшению жизни человека. Но тем не менее задача о переменах чисто экономических есть задача очень различная от усилий к улучшению других сторон жизни. У сен-симонистов эта экономическая задача еще расплывалась в неопределенной экзальтированной жажде пересоздать вообще всю жизнь человека. Характеристическою чертою их учения были пылкие тирады о какой-то "любви". Конечно, в сущности следовало т>т разуметь просто любовь к ближнему, замену нынешнего враждебного эгоизма добрым расположением между людьми, и не трудно было бы истолковать эту обязанность любви в таком смысле, чтобы более всего думать о таком экономическом устройстве, при котором людям не было бы надобности враждовать, а была бы выгода желать добра друг другу. Но прямой житейский смысл слова любовь не тот, и сен-симоннсты не замедлили понять всю свою идею именно с такой стороны, с которой эротический смысл стал господствовать над экономическим и всяким другим. Вопросы о браке и о свободной любви скоро привлекли к себе главное их внимание. Таким образом, в сен-симонизме элемент, собственно называющийся социализмом, был еще под владычеством стремлений, принадлежащих не экономической жизни, а так называемой жизни сердца. Фурьеризм уже прямо занимается всего более экономическою стороною жизни. Но она в нем рассматривается нераздельно от всех других научных, нравственных и общественных вопросов: в систему Фурье входят и теория планетной жизни земного шара с астрономиею, гео-логиею, и психология, и вопрос о семейных отношениях, и вопрос о воспитании и т. д. Надобно даже сказать, что экономическая часть системы, хотя и составляет самый обширный предмет исследования, исследуется у фурьеристов на основании психологической их теории, которая и служит корнем всего учения. Мы не говорим, что это неосновательно в безусловном теоретическом смысле - напротив, основанием всему, что мы говорим о какой-нибудь специальной отрасли жизни, действительно должны служить общие понятия о натуре человека, находящихся в ней побуждениях к деятельности и ее потребностях. Мы вовсе не думаем также сомневаться в надобности или достоинстве такой науки, которая была бы сводом или экстрактом всех частных наук. Но нельзя не сказать, что эта энциклопедия не уничтожает собою надобности в отдель

140

ной разработке частных наук и что она скорее должна называться философиею, нежели наукою о народном хозяйстве или политическою экономиею или социализмом. Мы хотим сказать, что фурьеризм еще имеет характер слишком энциклопедический или философский, и социалистическое движение при дальнейшем своем развитии должно было получить вид более частный или специальный, чем какой имеется в фурьеризме.

Оно так уже есть теперь. Нынешние социалисты говорят: мы имеем свои убеждения о натуре человека вообще, думаем известным образом о семейных или педагогических вопросах, как имеем известный образ мыслей о политических делах. Но когда мы пишем трактат об экономическом устройстве, мы не должны распространяться о предметах, посторонних этому частному исследованию2; когда мы обращаемся из писателей в практических деятелей, мы не хотим раздроблять своих сил и усложнять своего дела смешиванием его заботами о реформах по другим отраслям жизни. О педагогических, семейных, нравственных реформах пусть заботятся другие, или будем заботиться и мы сами, только уже в других книгах или в других проектах законов. Разделение труда нужно для его успешности.

Потому нынешний социализм все свое содержание ограничивает экономическою стороною жизни, точно так же как политическая экономия. Например, в проектах о социалистических брошюрах Луи Блана вы не найдете ровно ничего о вопросах, не входящих в сферу экономической науки3.

25. Не должно забывать разницу между обязанностями писателя как теоретика и того же писателя как практического деятеля. В очень многих делах обстоятельства заставляют человека ограничиваться усилиями о практическом осуществлении только малейшей части того, что принимает и доказывает он как справедливое и нужное. Кто может отрицать, что война - дело вредное и безнравственное? На практике все мы принуждены пока ограничиваться стараньем, чтобы войны велись несколько реже, чем прежде, законы войны несколько смягчались,- например, было бы отменено каперство4, было бы ограничено понятие действительной блокады и т. п. Но следует ли выводить из этого, что "при нынешнем состоянии человеческого развития главным предметом наших забот должно быть не уничтожение войны, а только улучшение военных обычаев?". Мало ли чего при каком состоянии общества нельзя осуществить в скорое время. Например, нельзя

141

скоро достичь и того, чтобы люди не воровали,- должны ли мы поэтому лишать себя права называть воровство вещью, противоречащей общественному спокойствию и благоустройству?

Конечно, и в экономических делах, как во всяких других, надобно в данное время предлагать только такие реформы, которые возможны. Но характер, направление, общий смысл и самые подробности этих возможных и большею частью очень мелких улучшений должны определяться5 нашими понятиями о том, что хорошо само по себе, независимо от своей осуществимости или неосуществимости в данное время в данной стране. Иначе мы будем беспрестанно сбиваться с дороги и портить без всякой надобности не только будущее, но и настоящее. Когда Торвальдсен принимался, например, во вторник за свою работу,- за какую-нибудь статую,- он знал, что не кончит ее ни в этот вторник, ни в следующий, ни через месяц. Он должен был знать, что в первый день работы и в первую неделю работы и, может быть, гораздо дольше ему придется работать над придаванием куску мрамора тех грубых очертаний, которые все исчезнут, снимутся дальнейшим ходом работы. Но разве все-таки не было нужно ему с первого же дня знать, какой окончательный вид должен получить кусок мрамора, над которым начинает он работать? Ведь если его понятия об этом не установились заранее и если в первые дни работы он думал: "теперь мне еще не нужно соображаться с моим идеалом, который ре-ализируется еще бог знает через сколько недель и месяцев,- ведь если б так, он в первый же день испортил бы свою работу. Отплывает из Англии в Америку пароход; он не сделает своего пути ни в один день, ни в два дня, но ведь с первой же минуты надобно капитану знать и помнить, куда должен приплыть пароход? Говорят: "у каждого дня своя забота" или еще ближе к подлиннику: "каждому дню довольно своей заботы". Так и у этого капитана всякий день довольно хлопот, возникающих именно из особенных обстоятельств этого дня; так каждый день плаванья разнится от других. Но скажите же, важностью у этих ежедневных хлопот уменьшается ли сколько-нибудь необходимость знать окончательное назначение парохода?

Быть может, здесь нелишне будет сделать общую заметку о том, в каком виде представляется нам вероятней-ший ход будущей истории экономического быта.

Коммунизм, по справедливому замечанию Милля, берет за основание общественного устройства идеал более

142

высокий, чем каковы принципы социализма. По этому самому эпоха коммунистических форм жизни, вероятно, принадлежит будущему, еще гораздо более отдаленному, чем те, быть может, также очень далекие времена, когда сделается возможным полное осуществление социализма.

Но, с другой стороны, коммунистическая теория гораздо проще социалистической. Поэтому неразвитая масса усваивает себе коммунистические стремления гораздо легче, чем социалистические, когда по стечению обстоятельств устремляется на переделку общественных отношений. Чтобы сочувствовать социализму, надобно быть приготовлену к довольно сложным комбинациям идей; чтобы сочувствовать коммунизму, достаточно чувствовать на себе отяготительность существующих экономических отношений и иметь обыкновенное человеческое сознание, что несправедливо терпеть нужду человеку, работающему или готовому работать, когда пользуются благосостоянием или богатством люди праздные. Но нечего обольщаться этою легкостью, с какою овладевают мыслями массы коммунистические идеи во время общественных потрясений. Нравы, обычаи, понятия, нужные для коммунистического быта, чрезвычайно далеки от понятий, обычаев, нравов нынешних людей, и при первых же попытках устроить свою жизнь по своим коммунистическим тенденциям люди находят, что эти тенденции, быстро увлекшие их, нимало для них не пригодны. Выражаясь вульгарно, масса тотчас же чувствует, что напросилась с ковшом на брагу. Так, развратник очень скоро находит, что сделал глупость, женившись на порядочной девушке, красота которой казалась ему так заманчива перед свадьбой: эта скромная женщина не может заменить ему подруг, столь же испорченных, как он сам, и он покидает красавицу-жену для лореток, вовсе некрасивых, а часто даже и вовсе дурных лицом. Социализм - кокетка, очень много заимствовавшая у лореток, но все-таки державшая себя прилично женщина порядочного круга. Она гораздо скорее сумеет удержать в своем сожительстве мужа, бывшего развратником до сочетания с ней, и при своей хитрости, быть может, сумеет удержать от распутства сына, которого приживет с этим мужем; вот этот сын, быть может, уже годится для жизни с женою действительно хорошею.

Но мы не думаем, чтобы и самый социализм скоро приобрел господство в экономической жизни. Мы видим в истории, что очень долгого времени требовало порядочное осуществление перемен, совершенно ничтожных перед этою6. Посмотрите, например, сколько десятков лет тяну

143

лась в Англии и тянется теперь в других странах борьба между протекционизмом и свободою торговли. А что такое эта перемена перед изменением, какое соединено с социализмом? - не больше как поправка одной очевидной опечатки перед полною переработкою всей книги, устаревшей по своему содержанию.

Замена аристократического феодализма господством среднего сословия оказалась в истории делом, требующим нескольких веков, да и это дело после нескольких веков все еще не покончено в самых передовых странах. Не говоря уже об Англии, не говоря о Франции (в которой, по мнению Бокля, аристократизм все еще сохраняет больше сил, чем в Англии,- мнение, противоречащее обыкновенному поверхностному взгляду, но в сущности разве немного утрированное), даже вон в Соединенных Штатах, где как будто вовсе и не существовало аристократии, она8 обнаружила изумительную силу, подняв южные штаты на войну для сохранения своего господства над Союзом. Сколько же времени понадобится, чтобы приобрел господство в исторической жизни простой народ, которому одному и выгодно и нужно устройство, называющееся социалистическим! По всей вероятности, это будет история очень длинная. Но ведь если 30-летняя война9 продолжалась 30 лет, из этого еще не следует, что не было сражений и в первый год этой войны. По одному большому сражению в начинающейся вековой борьбе за социализм было уже дано в обеих передовых странах Западной Европы. Во Франции это была июньская битва на улицах Парижа; в Англии колоссальная апрельская процессия хартистов по лондонским улицам. Обе битвы были даны в 1848 г. Обе были проиграны. Но на нашем веку еще будут новые битвы,- с каким успехом, мы увидим. А впрочем, с каким бы успехом ни были даны они, мы должны вперед знать, что проигрыш только возвращает дело к положению, из которого должны возникать новые битвы, а выигрыш,- не только первый, который и сам когда-то еще будет,- но и второй, и третий, и, может быть, десятый еще не дает окончательного торжества, потому что интересы, охраняющие нынешнюю экономическую организацию, страшно сильны. Разве одним ударом или двумя ударами была разрушена Римская империя?

Этот взгляд многие принимают за безнадежность, отчаяние. Но какая же тут безнадежность, если я полагаю, что не с первого же приема выучились люди строить пароходы так хорошо, как строят теперь. Другие, напротив, называют тот же взгляд фанатическим или утопическим.

144

Но трудно согласиться, что нужен фанатизм или утопизм, чтобы иметь непоколебимое убеждение в неотразимости силы распространяющегося просвещения: неужели нельзя быть человеком хладнокровным и рассудительным тому, кто утверждает, что грамотность и образованность в народе постепенно увеличивается, что благодаря этому народ постепенно привыкает понимать свое человеческое достоинство, распознавать невыгодные для него вещи и учреждения от выгодных и обдумывать свои надобности?10 Да что тут сомнительного-то? А если из этого несомненного исторического закона возникают какие-нибудь непривычные для нашей рутины или невыгодные для наших интересов последствия, то сколько хотите отворачивайтесь от них, а все-таки хода истории не остановите.

АНТРОПОЛОГИЧЕСКИЙ ПРИНЦИП В ФИЛОСОФИИ

("Очерки вопросов практической философии". Сочинение /7. Л. Лаврова, I. Личность. СПб. 1860).

I

Если бы брошюра г. Лаврова могла служить только предметом критического разбора, и если бы мы стали читать ее с мыслью написать потом разбор понятий, излагаемых в ней, мы с первых же страниц отказались бы от ее чтения, потому что - скажем откровенно - мы не читали большей части тех многочисленных книг, которые приняты в соображение автором, и даже думаем, что никогда не прочтем их; а без знакомства с ними нельзя с точностью оценить специального достоинства брошюры г. Лаврова. Но она не только прочтена нами,- она даже послужила причиною того, что мы написали довольно длинную статью, имеющую самые тесные отношения к ней.

Исследования г. Лаврова прямо начинаются ссылкою на писателя, из книг которого ни одна не прочтена нами,- цитатою из Жюля Симона, очень известного французского теоретика. Если бы мы не знали, к какому направлению принадлежит этот писатель, довольно бы было нам увидеть две строки, приводимые из него в самом начале брошюры, чтобы лишиться охоты знакомиться с ним: "сочинение, относящееся к политической теории и чуждое текущей политики, есть теперь почти новость",- говорит Жюль Симон, по свидетельству г. Лаврова, в начале своей книги "Свобода". Этого десятка слов, приведенных из него, достаточно, чтобы заметить в их авторе совершенное непонимание того порядка, по которому происходят все дела на свете и, между прочим, пишутся теоретические сочинения. Ныне политические теории создаются под влиянием текущих событий и ученые трактаты служат отголосками исторической борьбы, имеют целью задержать или ускорить ход событий. По мнению Жюля Симона, прежде было не так - иначе он не употребил бы слова "теперь". Этого мало: Жюлю Симону кажется также, что все люди нашей эпохи, а в том числе и ученые, поступают не совсем хорошо, являясь не простыми представителями или последо

146

вателями абстрактных учений, не имеющими никакого родства с страстями своей страны в свое время, а истолкователями и защитниками стремлений каждый своей партии: если б он не порицал их за это, он не называл бы свою книгу сочинением, "чуждым текущей политики". Наконец он воображает, что может обмануть читателей, или чистосердечно полагает сам, что говорит правду, титулуя свою книгу сочинением, "чуждым текущей политики". Под влиянием трех этих воззрений написаны слова, приведенные из Жюля Симона г. Лавровым, и все эти три воззрения ошибочны до такой очевидности, что свидетельствуют или о необыкновенной наивности и недальновидности Жюля Симона, или о совершенном недостатке правдивости в его языке. Мы склоняемся к первому предположению, потому что человек хитрый умеет хитрить, а Жюль Симон говорит несообразности слишком явные, которые могут внушаться только крайнею наивностью.

Политические теории, да и всякие вообще философские учения, создавались всегда под сильнейшим влиянием того общественного положения, к которому принадлежали, и каждый философ бывал представителем какой-нибудь из политических партий, боровшихся в его время за преобладание над обществом, к которому принадлежал философ. Мы не будем говорить о мыслителях, занимавшихся специально политическою стороною жизни. Их принадлежность к политическим партиям слишком заметна для каждого: Гоббз был абсолютист, Локк был виг, Мильтон - республиканец, Монтескье - либерал в английском вкусе, Руссо - революционный демократ, Бентам - просто демократ, революционный или нереволюционный, смотря по надобности; о таких писателях нечего и говорить. Обратимся к тем мыслителям, которые занимались построением теорий более общих, к строителям метафизических систем, к собственно так называемым философам. Кант принадлежал к той партии, которая хотела водворить в Германии свободу революционным путем, но гнушалась террористическими средствами. Фихте пошел несколькими шагами дальше: он не боится и террористических средств. Шеллинг - представитель партии, запуганной революциею, искавшей спокойствия в средневековых учреждениях, желавшей восстановить феодальное государство, разрушенное в Германии Наполеоном I и прусскими патриотами, оратором которых был Фихте. Гегель - умеренный либерал, чрезвычайно консервативный в своих выводах, но принимающий для борьбы против крайней реакции революционные принципы в надежде не до

147

пустить до развития революционный дух, служащий ему орудием к ниспровержению слишком ветхой старины. Мы говорим не то одно, чтобы эти люди держались таких убеждений, как частные люди,- это было бы еще не очень важно, но их философские системы насквозь проникнуты духом тех политических партий, к которым принадлежали авторы систем. Говорить, будто бы не было и прежде всегда того же, что теперь, говорить, будто бы только теперь философы стали писать свои системы под влиянием политических убеждений,- это чрезвычайная наивность, а еще наивнее выражать такую мысль о тех мыслителях, которые занимались в особенности политическим отделом философской науки.

Но пусть себе будут похожи или непохожи на прежних мыслителей нынешние мыслители тем, что служат представителями политических партий; как бы там ни было в старину, а теперь мы видим, что каждый человек с развитою головою очень сильно интересуется политическими событиями: газету читают даже те люди, которые не в состоянии читать книг сколько-нибудь серьезных: чем же виноваты мыслители нашей эпохи, когда не отстают в умственном развитии от офицеров и чиновников, помещиков и фабрикантов, лавочных сидельцев и мастеровых? Разве мыслителю необходимо быть тупоумнее и слепее каждого грамотного человека? Всякий, достигший какой-нибудь умственной самостоятельности, имеет политические убеждения, судит обо всем по соображению с ними,- чем же виноват философ или политический теоретик, когда его образ мыслей не лишен смысла, какой есть в образе мыслей каждого из людей, просвещать которых он берется? Неужели учитель должен быть невежественнее ученика? Неужели человек, пишущий о предмете, должен интересоваться им меньше, чем интересуются люди, не принимающие на себя претензии печатать теорию этого предмета? Нужна баранья наивность, чтобы порицать ученого за то, что он не глупее и не тупее неученых людей.

Но забавнее всего простодушие, с каким Жюль Симон хочет убедить публику или успел убедить даже самого себя, будто бы его книга чужда текущей политики. Мы слыхивали о характере теоретических книг, писанных Жюлем Симоном в разные годы. При июльской монархии его доктрина отличалась умеренным духом свободы и снисходительными полуодобрениями, полупорицаниями людям действительно прогрессивным. Во время республики элемент свободы припрятался у него под ожесточенною реакцией) против решительных прогрессистов, которые тогда

148

едва не захватили власть в свои руки. Когда упрочилась империя и решительные прогрессисты стали казаться бессильными, а реакция совершенно восторжествовала, Жюль Симон стал писать в духе очень яростного свободолюбия. Из этого мы видим, что его теории отражали на себе не просто только убеждения его партии, а подчинялись даже каждому кратковременному состоянию чувства этой партии. Если б мы и не читали об этом факте, мы наверное могли бы знать, что дело происходило таким образом: для нас довольно было бы знать, что Жюль Симон пользуется во Франции некоторою репутациею и, следовательно, не совершенно лишен ума: умный человек не может не замечать событий, происходящих около него, не принимать их в соображение,- стало быть, и его система не может не отражать на себе хода событий. Это понимает всякий, кроме немногих, слишком наивных людей. Г. Лавров прямо замечает, что цитуемый им автор не сдержал своего несбыточного обещания. А если так, к чему было Жюлю Симону взводить на себя неправдоподобную небылицу уверением в изолированности своей системы от влияния текущей политики?

Человек, который говорит такие наивные несообразности, может быть добродетельным семьянином, хорошим гражданином, приятным болтуном; но мыслителем он быть не может, потому что у него в голове нет логики. Если он сделается писателем, его произведения могут иметь достоинства беллетристические, археологические и всякие другие, но не могут иметь ровно никакого философского значения. Поэтому мы лишаем себя всякой надежды прочесть философские сочинения Жюля Симона. Если бы мы захотели фельетонных достоинств, мы прямо стали бы читать фельетоны г-жи Эмиль Жирарден, Луи-Дюнойе, Теофиля Готье; если бы мы захотели наслаждаться поэ-зиею, мы стали бы читать романы Жоржа Занда, песни Беранже; если бы, наконец, мы захотели просто читать пустую болтовню, мы взялись бы за романы Александра Дюма-старшего или, пожалуй, младшего, или даже маркиза Фудраса; но какая охота была бы нам читать философские книги Жюля Симона, в которых может быть много приятной болтовни, фельетонной соли или даже поэзии, но которые все-таки по самому своему предмету далеко отстают этими достоинствами от порядочных фельетонов, хороших и даже плохих романов, а не имеют того достоинства, из-за которого становится интересным философское сочинение,- не имеют логики?

149

Точно так же мы не думаем, чтобы нам удалось прочесть сочинения нынешнего Фихте, о котором известно нам то, что о нем всегда выражаются: "сын знаменитого Фихте". Такая рекомендация напоминает нам анекдот, случившийся в Петербурге лет пять или шесть тому назад. Встретились где-то на вечере два незнакомые господина и, потолковав между собой, почувствовали желание познакомиться, "С кем я имею удовольствие говорить?" - спросил один из них. Другой назвал свою фамилию и в свою очередь спросил: "а с кем я имею удовольствие говорить?"-"Я муж г-жи Тедеско", отвечал его собеседник. Мы никогда не имели охоты слушать пение мужа г-жи Тедеско.

По тем же самым основаниям, которые отнимают у нас возможность познакомиться с сочинениями Жюля Симона и Фихте-сына, мы не читали и не прочтем философских произведений Шопенгауэра и Фрауэнштета. Они, по всей вероятности, прекрасные люди, но в философии они то же самое, что в поэзии г-жа К. Павлова, одно из произведений которой, "Разговор в Кремле", также цитуется г. Лавровым.

По недостатку знакомства с многими из источников, которыми пользовался г. Лавров, мы, конечно, не можем в точности оценить достоинство его произведения. Мы можем предполагать только одно: если бы он не имел большего философского дарования, чем Жюль Симон, Фихте-сын, то в его брошюре был бы тот же самый вовсе не философский дух, какой находится в их произведениях, и его "Теория личности" была бы так же плоха, как их теории. Но его брошюра должна быть положительно признана хорошею. Из этого надобно заключать, что г. Лавров заметил многие ошибки тех посредственных философов, которых изучал, что он умел понять многие вещи гораздо лучше, нежели они, словом сказать, что недостатки его брошюры произошли из других книг, каковы книги Жюля Симона и Фихте-сына, а достоинствами своими брошюра обязана в очень значительной степени самому автору. Мы думаем, что это предположение верно, и потому желаем, чтобы г. Лавров продолжал писать статьи о философии.

Точно так же в большую заслугу ему надобно вменить и то, что он изучает философию не по одним мыслителям такого разряда, как Шопенгауэр и Жюль Симон. В нашем обществе, которое так мало знакомо с истинно великими нынешними мыслителями Западной Европы, которое считает лучшими руководствами к изучению философии или произведения людей нынешнего поколения, далеко от

150

ставших от современного развития мысли, или творения мыслителей великих, но уже слишком давних и переставших быть удовлетворительными при нынешнем развитии наук и общественных отношений, - в нашем обществе за великую заслугу надобно считать то, когда человек, кроме плохих или обветшалых руководств, рекомендуемых ему всеми встречными и особенно всеми специалистами, сам доискивается до лучших руководств, умеет найти их, умеет понять их. Г. Лавров большую часть пути ведет своих читателей по прямой и хорошей дороге вперед: это делает ему большую честь, потому что никто в нашем обществе не показывал ему этой дороги, а, вероятно, все, когда-нибудь служившие ему советниками, толкали его на разные кривые тропинки, ведущие по болоту и большею частию назад, а не вперед.

Мы высоко ценим обе эти заслуги: и ту, что г. Лавров имел силу додуматься до результатов гораздо лучших того, что давали ему какие-нибудь Фихте-сыновья и Ж юл и Симоны; и ту заслугу, что он умел найти для своих философских исследований руководства, гораздо лучшие посредственных и отсталых книг. Но соединение прекрасных мыслей, заимствованных из действительно великих и современных мыслителей или внушенных собственным умом, с понятиями или не совсем современными, или принадлежащими не тому образу мыслей, какого в сущности держится г. Лавров, или, наконец, принадлежащими особенному положению мыслителя среди публики, не похожей на нашу, и потому получающими неверный колорит при повторении у нас,- это соединение собственных достоинств с чужими недостатками придает, если мы не ошибаемся, системе г. Лаврова характер эклектизма, который производит неудовлетворительное впечатление на читателя, знакомого с требованиями философского мышления. В брошюре г. Лаврова встречаются мысли, которые едва ли совместны между собою. Мы приведем один пример тому.

Г. Лавров - мыслитель прогрессивный, в этом нет никакого сомнения. По всему видно, что он проникнут искренним желанием содействовать своему обществу в приобретении тех нравственных и общественных благ ^которых мы до сих пор лишены по своему невежеству, мешающему нам сознать цели для своих стремлений и понять средства, необходимые для достижения этих целей). Между тем на первой же странице книжки мы встречаем фразу "общественный деспотизм Соединенных Штатов", и к этой фразе прибавлена для подтверждения цитата из

151

книги Милля "0n liberty"1: "Утверждают, что в Соединенных Штатах чувствования большинства, которому неприятно обнаружение более заметного или более богатого образа жизни, чем образ жизни, доступный этому большинству, действуют как довольно действительный закон против роскоши, и во многих местах Союза для лица, имеющего значительный доход, действительно трудно найти средства его тратить, не навлекая на себя народного неудовольствия". Миллю хорошо говорить это: английская публика знает, как понимать его слова, а наша публика подумает бог знает что, услышав их без объяснений. Г. Лавров приводит отрывок из Милля не для какой-нибудь важной цели, а просто для того, чтобы увеличить четырьмя словами "общественный деспотизм Соединенных Штатов" длинный список разных политических или общественных форм, пережитых или переживаемых западным человечеством. Для такой неважной надобности, как представление 27 указаний вместо 26, не стоило затрогивать факта, требующего слишком длинных рассуждений. Напрасно г. Лавров привел его; но еще хуже, по нашему мнению, вышло оттого, что он, указав на факт, не сказал нашей публике о его смысле. Мы должны дополнить этот недостаток. Во-первых, факт, называемый у г. Лаврова общественным деспотизмом, существует не во всех Соединенных Штатах, а почти исключительно в одной части их, в так называемых штатах Новой Англии и главным образом в городе Бостоне. Во-вторых, этот факт, вовсе, как видим, не повсеместный, составляет не последствие североамериканских учреждений, как думают поверхностные наблюдатели, а просто остаток пуританства, ослабевающий с каждым годом: известно, что штаты Новой Англии были основаны пуританами, которые считали роскошь грехом. В-третьих, даже и между потомками пуритан стеснение существует вовсе не в такой значительной степени, как полагают доверчивые люди, принимающие за чистую монету слова богатых скряг: скряги везде ищут предлога для извинения своей чрезмерной скупости; обыкновенно они жалуются на свое безденежье, на тяжелые времена, а в штатах Новой Англии приискали еще новый предлог - мнимую стеснительность какого-то поверья, почти уже переставшего существовать.

Если уже говорить об общественном деспотизме в Северной Америке, то следовало бы указать не на эту ничтожную черту отживающей старины, а на другое явление, которым производятся теперь такие сильные смуты в Соединенных Штатах: в той части их, которая сохранила

152

невольничество, общественное мнение, находясь под владычеством плантаторов, не допускает ни одного слова, похожего на аболиционизм, люди, говорящие против невольничества, подвергаются грабежу, изгнанию и уголовным наказаниям. Но довольно сказать, что в этой половине Союза, в южных или невольнических штатах, господствует аристократия: вся власть фактически принадлежит нескольким десяткам тысяч богатых плантаторов, которые держат в невежестве и нищете не только своих негров, но и массу белого населения этих штатов. Известно, что вся земля в Виргинии и других старинных невольничьих штатах принадлежит потомкам старинных вельмож, получивших ее по пожалованью при Стюартах. Они постепенно расширяли свои владения и на те страны, в которых основаны новые невольничьи штаты; они держат шайки бандитов, подобных знаменитому Уокеру. Вообще, разница между Неаполем и Швейцариею не так велика, как разница между южною и северною половинами Соединенных Штатов. Северные (свободные) штаты только в последнее время стали сознавать, что до сих пор сохраняли над Союзом преобладание аристократы южных (невольничьих) штатов, и коренной смысл нынешней борьбы между аболиционистами и плантаторами заключается в том, что демократия, господствующая в северных штатах, хочет вырвать политическую власть над Союзом из рук аристократов-плантаторов *.

Западная Европа очень богата политическими опытами, политическими теориями, говорит г. Лавров, но к чему же она пришла, так дорого заплатив за опыты, употребив так много умственных сил на оценку их? Она пришла только к чувству неудовлетворенности своим настоящим, к страху за свое будущее: "Везде критика и критика; надежды, недавно кипевшие с такою силою, ослабели; будущее

* В Северной Америке многие слова, относящиеся к политической жизни, употребляются не в таком смысле, как в Европе; от этого происходят чрезвычайно частые ошибки в европейских суждениях о североамериканских делах. Аболиционисты, которых по европейским понятиям следует называть демократами, называются теперь в Северной Америке просто республиканцами; их противники, аристократы, присвоили себе имя демократов. Как произошло такое превращение имен, рассказывать здесь было бы неуместно, и мы замечаем о нем только для того, чтобы читатель видел, что мы, приписывая аристократический характер защитникам невольничества в Соединенных Штатах, не забыли о названии демократов, которое они фальшиво себе присвоили. Такие превращения в смысле политических слов встречаются очень часто и в европейской истории. Например, во Франции патриотами в конце прошлого века назывались республиканцы, а в Германии в начале нынешнего века тем же именем звали себя защитники феодальных учреждений.

153

страшно для всех". Этот вывод г. Лавров подтверждает выписками из Жюля Симона, Милля и из автора книги "De la Justice*2. О мнениях Жюля Симона мы не станем говорить, но обратим внимание на взгляды двух других писателей, цитуемых г. Лавровым, потому что они люди действительно очень умные и совершенно честные.

Милля мы очень уважаем; он один из самых сильных мыслителей нынешней эпохи и сильнейший мыслитель между экономистами, которые остались верны учению Смита. Впрочем, последняя рекомендация сама по себе еще не могла бы служить меркою ума, потому что других сколько-нибудь сильных в логике людей это экономическое направление решительно не имеет. Но, говоря не по сравнению с другими экономистами смитовской школы, с которыми неприлично сравнивать людей большого ума, а по сравнению вообще с учеными людьми по всем наукам, Милля можно назвать принадлежащим к разряду тех второстепенных, но все-таки очень замечательных мыслителей, силу мысли которых мы яснее всего определим, если скажем, что она так же велика, как, например, сила поэтического таланта у лучших из нынешних наших беллетристов. Г. Писемский, например, вовсе не Гоголь, но все-таки его талант далеко не дюжинный. Точно так и Миллю далеко до таких людей, как Адам Смит или Гегель, или Лавуазье - до людей, вводивших в науку новые основные идеи; но довольно самостоятельно развивать идеи, уже получившие господство, пройти несколько шагов вперед по направлению, уже указанному другими, это дело таких людей, как Милль. Они заслуживают большого уважения. Посмотрим же, что говорит Милль и почему он так говорит.

Его можно характеризовать одним недавним делом. Читателю известно, что в Англии стоит теперь на очереди вопрос о понижении избирательного ценза. Самые отсталые консерваторы согласны, что это - дело неизбежное. Они всячески стараются затянуть его, стараются уменьшить размер его, говорят о рискованности больших перемен, об опасностях, угрожающих конституции; но сознаются, что какую-нибудь уступку надобно сделать. В начале прошлого года, когда умы, еще мало развлеченные внешними делами, были сильно заняты понижением ценза, Милль издал брошюру и напечатал письмо, в которых объяснял, что прежде, нежели давать права людям какого-нибудь сословия, надобно сделать точные ученые исследования об умственных, нравственных и политических качествах людей этого сословия. Мы не знаем, говорил он,

154

каковы политические убеждения разных разрядов работников, мелких лавочников и других людей, не пользующихся теперь политическими правами: кого они будут выбирать своими представителями, на какой путь повлекут их представители палаты общин? Но главным предметом его замечаний был вопрос о замене открытой подачи голосов на выборах тайною баллотировкою. Консерваторы говорят, что открытая подача голосов развивает в человеке гражданскую доблесть, прямодушие и всевозможные другие добродетели, а тайная баллотировка нужна только трусам, которые лучше пусть и не участвуют в общественных делах, пока не приучатся быть доблестными гражданами, или людям двоедушным, которые на словах будут обещать свой голос одному кандидату, а подадут голос за другого. Все прогрессисты, напротив, требуют тайной баллотировки, говоря, что только ею ограждается независимость избирателя. Милль, хотя сам большой прогрессист в теории, не побоялся высказать, что не разделяет в этом случае мнения своих политических друзей. Это делает ему, как человеку, тем больше чести, что прежде он думал иначе и теперь с откровенным благородством прямо говорит, что принужден отказаться от своего прежнего мнения, как неосновательного. Значила ли эта брошюра, восхитившая собою всех консерваторов, что Милль перестал быть прогрессистом? Нет, в теории он по-прежнему защищает предоставление избирательного голоса всем взрослым людям; он идет тут гораздо далее самих хартистов, доказывая, что голос на выборах должен быть дан и женщинам, тогда как даже хартисты говорят только о мужчинах. Но дело в том, что к живому вопросу Милль приступает с идеальным желанием повести его путем действительно наилучшим, по научному взгляду: прежде чем сделать перемену, конечно, надобно собрать самые лучшие и полные данные о качествах предмета, к которому относится перемена, чтобы с математическою точностью можно было предсказать ее результаты. Так и делают, например, в таможенных реформах: высчитают до последней копейки, насколько уменьшится в первый год таможенный сбор от понижения пошлины, с какою быстротою начнет он потом возрастать, во сколько лет и до какой цифры возвысится. Милль хотел бы, чтобы и парламентская реформа была произведена таким же разумным и осмотрительным порядком. Не собрано статистических данных о том, какое число людей честных и вовсе не трусливых поставлены своими житейскими обстоятельствами в такую зависимость, что при открытой подаче

155

голосов принуждены или вовсе не являться на выборы, или подавать голос не за того кандидата, которого предпочитают в душе. Сведений этих не собрано, потому и Милль после многолетнего обдумывания решил наконец, что нет достаточных оснований предпочесть тайную баллотировку открытой подаче голосов. А если бы собрать доказательства, достаточные для возведения наклонности прогрессистов к тайной баллотировке в научную истину, Милль был бы очень рад разделять желания своих политических друзей. Словом сказать, он в своей брошюре явился человеком очень честным и таким же прогрессистом, как прежде, только выставил непрактичные требования. От чего же эта непрактичность? Просто от слишком сильного желания, чтобы развитие общественной жизни шло путем совершенно рассудительным. На деле этого не бывает в важных вещах ни в жизни отдельного человека, ни в народной жизни. Совершенно хладнокровно, спокойно, обдуманно, рассудительно делаются только вещи не слишком важные. Посмотрите на человека, с какой обдуманностью, как умно выбирает он, какую девицу ангажировать на кадриль или мазурку: как зорко оценивает он и красоту, и нарядность, и приятность в разговоре, и ловкость в танцах избираемой им дамы, прежде чем подойдет к ней с предложением. Но ведь это потому, что дело тут неважное для него. Так ли он поступит при выборе невесты? Дело известное, что почти все порядочные люди становятся женихами, сами не зная, как это случилось: кровь разгорячена, сорвалось с языка слово - и кончено. Правда, и при выборе невесты поступают обдуманно, благоразумно очень многие; но ведь это бывает лишь в тех случаях, когда женитьба представляется решающемуся на нее делом простого комфорта, то есть разве немногим поважнее, чем приискивание удобной квартиры или хорошего повара. Даже из людей, женящихся просто с корыстными целями, слишком часто делают нерассудительный выбор те, у которых желание обогатиться доходит до страсти. Где замешана страсть, там обдуманность и хладнокровие невозможны: это истина, известная по прописям. Каждый важный общественный вопрос возбуждает страсти - это дело также известное. Если реформа касается только небольшой части общества или, затрогивая интересы всех, представляет для каждого риск лишь незначительного убытка или выигрыша, словом сказать, если реформа не очень важна, она может производиться хладнокровным путем. Так, например, понижение пошлины на чай или сахар произведено было в Англии очень спокойно

156

и рационально: кому охота была волноваться из-за того, что уменьшится несколькими пенсами цена фунта чая или несколькими шиллингами цена центнера сахара? Каждому было приятно получить через это возможность сберечь десятка полтора или два шиллингов в год; но кому надобность горячиться из-за такой мелочи? Убытка не приносила реформа никому. Но большой убыток приносила английским судохозяевам другая реформа, также очень полезная: отмена навигационного акта, по которому английские суда пользовались в английских гаванях таможенными преимуществами перед иностранными. Сословие судохозяев доходило до ярости в то время и до сих пор кипит злостью, с неистовством требует, чтобы восстановили навигационный акт. Зато это сословие составляет лишь ничтожную часть в торговом классе, который, за исключением судохозяев, весь выигрывал через реформу. Люди раздраженные были бессильны, и потому дело велось обществом очень холодно. Но так ли были отменены хлебные законы, когда теряли привилегию люди сильные в английском обществе? Читатель знает, что людям, хотевшим этого полезного дела, только тогда удалось побороть могущественную оппозицию, когда разыгрались страсти в большинстве общества, много выигрывавшего от важной реформы; а когда общество взволновалось страстью, холодное ведение дела невозможно. Разве у Роберта Пиля достало времени на многолетние статистические изыскания, когда подошла неизбежность перемены?3 Нет, какие сведения были, теми и воспользовались, медлить было нельзя. А ведь это не совсем рационально: почему знать, если бы глубже вникнуть в дело, быть может, некоторые подробности закона обработались бы лучше? Быть может, представилась бы возможность вполне достичь цели, не повредив выгодам многих противников реформы, действительно подвергнувшихся через нее убытку? Конечно, так, но очень важные для общества дела никогда так не делались. Посмотрите, каким путем уничтожался феодализм или обращалась в ничтожество инквизиция, или получались права средним сословием, вообще уничтожалось какое-нибудь важное зло или вводилось какое-нибудь важное благо. Милль очень хорошо понимает это как научную истину, как общий принцип исторического развития; но когда пришлось видеть на опыте приложение этого принципа, он смутился и стал говорить бог знает что. Отчего же смущение перед фактом у человека, ясно понимающего и отважно допускающего принцип, из которого родился этот факт? Просто от разницы

157

впечатления, производимого отвлеченной мыслью и фактом, действующим на чувства. Осязаемый предмет действует гораздо сильнее отвлеченного понятия о нем. Человек, хладнокровно рассуждающий о том, что он сделает в данном случае, редко имеет силу сохранить все спокойное присутствие духа при действительном появлении этого случая, если он сколько-нибудь действительно важен. Когда он приятен, при первых признаках его появления нами овладевает радостное волнение; когда он неприятен - тяжелый трепет, и ощущения эти возбуждаются так легко, что очень часто производятся даже простым обманом чувств; действительных признаков еще нет, но мы уже радуемся или тоскуем по наклонности отыскивать во всем следы занимающего нас предмета, принимая за признаки приближающегося факта такие явления, которые на самом деле нимало не относятся к нему. Оттого-то каждая политическая партия постоянно видит приближение своего идеала, истолковывая каждая по-своему одни и те же явления, как признаки совершенно противоположных одна другой перемен. Как бы то ни было, основательно или неосновательно бывает ожидание великих перемен, с радостью или тоскою ждут их заинтересованные люди, но дело в том, что их суждение, справедливое или несправедливое, никак не может быть хладнокровно. Мы видели, с какими чувствами принял Милль фактические признаки приближения парламентской реформы, необходимость которой он сам признает в теории. Отвлеченным образом он желает ее, но факт навел на него некоторую робость. Это значит, что в сущности лично для него перемена неприятна, что у него достало нравственного мужества побороть эту неприятность в теории, но недостало силы победить более сильное впечатление, производимое фактом.

Теперь мы можем обратиться к тому общему суждению о положении дел в Западной Европе, которое берет из Милля г. Лавров. Вот слова Милля: "Современное направление общественного мнения представляет то же самое в неорганизованном виде, что мы видим организованным в китайской политической и педагогической системе; и если личности не будут способны успешно восстать против этого ярма, то в Европе, несмотря на ее благородное прошедшее и на исповедуемое ею христианство, разовьется второй Китай". У нас многие с большим удовольствием схватились за эти слова, принимая их за чистую монету; другие сильно огорчились от них. Западная Европа идет к состоянию китаизма, она уже не в силах выработать но

158

вых форм жизни, она будет только заканчивать систематическую постройку прежних форм, уже оказывающихся неудовлетворительными; потребности настоящего, несовместные с ними, будут подавлены преданием, и на всем Западе водворяется однообразная методичность насильственной рутины, какую мы видим в Китае. Так говорят некоторые даже из самых лучших наших людей и указывают на грустный приговор Милля, как на подтверждение очень сильное. Но легко сообразить, какого доверия заслуживают в подобных вещах впечатления человека, смутившегося даже такою частною переменою, как парламентская реформа, и притом переменою, являющеюся в таком умеренном объеме, какой принадлежит требованиям даже радикальной партии парламента в лице ее представителя Брайта, который притом лишен надежды достичь осуществления даже своих предложений в самом смягченном и ослабленном их виде. Если Милль смутился от парламентской реформы, то можно ли ожидать, чтобы он хладнокровно рассудил о признаках перемены, которая стремится обнять всю общественную и частную жизнь Западной Европы, изменить все учреждения и нравы, начиная с государственных форм и кончая семейными отношениями и экономическими постановлениями? Что мудреного, если от признаков такой громадной перемены затмится холодная ясность суждения у человека, который может без особенного трепета анализировать отвлеченные понятия, но которому лично неприятны факты, соответствующие этим понятиям? В приведенных г. Лавровым словах Милля мы видим не анализ сущности дела, а только впечатление, производимое этим делом на человека, имеющего благородный образ мыслей, но по своим личным обстоятельствам принадлежащего к сословиям, ожидающим себе потерь от перемены, выгодной для всего общества. Когда он говорит: Западная Европа находится в кризисе, исход которого сомнителен; отвратить этот кризис, остановить развитие вещей, вернуться к прошлому невозможно; но неизвестно, чем кончится кризис: приведет ли он Западную Европу к развитию более высоких форм жизни или к китаизму, к деспотизму под формою свободы, к застою под формою прогресса, к варварству под формою цивилизации,- когда он говорит это, нам припоминаются чувства и слова честной части английских лендлордов во время отмены хлебных законов. Те лендлорды, которые имели благородный образ мыслей, также говорили тогда: да, мы видим, что отменить хлебные законы необходимо; всякое сопротивление останется напрасно и может

159

только увеличить размер окончательной победы Кобдена с его товарищами, но к чему приведет эта неизбежная перемена? Не убьет ли она английское земледелие? Не разорит ли она наше сословие? - это бы еще ничего: свою беду мы перенесли бы безропотно,- но не разорит ли она и фермеров, не пустит ли по миру голодными и миллионы деревенских рабочих, пашущих поля для наших фермеров? Эти люди говорили добросовестно; однакоже факт показал неосновательность их мрачных сомнений, и постороннему зрителю с самого начала было видно, что подобные опасения за будущность внушались этим людям только невыгодностью перемены для сословия, к которому они принадлежали. Точно таково же происхождение боязни Милля за будущность Западной Европы: его сомнение о предстоящей судьбе цивилизованных стран не больше, как возведенное личным чувством в общую формулу предчувствие того, что дальнейшее развитие цивилизации будет уменьшать привилегии, присвоенные сословием, к которому сам он принадлежит. Постороннему человеку очень заметна неосновательность силлогизма, обращающего в опасность для всего общества потерю привилегий.

В Милле мы видим представителя чувств, с которыми благородные люди богатых сословий Западной Европы встречают предстоящую перемену общественных отношений. Не менее любопытен характер воззрений другого мыслителя, служащего представителем умственного положения простолюдинов Западной Европы. Автор книги "De la Justice" был сын деревенского бочара,- не какого-нибудь хозяина большой мастерской,- нет, простого деревенского мужика, который сам и один, без всяких наемных работников, набивал обручи на мужицкие бочки и жил так же бедно, как все мужики той деревни. В детстве своем мыслитель отчасти служил пастухом, отчасти помогал отцу набивать обручи. Некоторые добрые люди зажиточного сословия, заметив ум мальчика, помогли отцу отдать его в безансонскую гимназию. Но книг покупать ученику было не на что, и он учил уроки уже в классной комнате, в немногие минуты перед начатием класса, по книгам своих товарищей. Бедность семейства скоро заставила его бросить гимназию, чтобы снова стать работником; на 19-м году удалось ему поступить в одну из бе-зансонских типографий наборщиком; через несколько лет сделался он корректором, а потом достиг должности фактора. Так прошло целых 15 лет; молодой наборщик читал книги, думал, пробовал сам писать кое-что, и за одно из своих сочинений получил трехлетнюю стипендию в

160

1 500 франков от безансонской академии (общества любителей словесности). Это помогло ему в занятиях. Он продолжал писать, оставаясь типографским работником; но безансонская академия уже отвергала его новые труды, заметив, какой неблагонамеренный характер обнаруживается в образе мыслей ее стипендиата, который сначала представился ей человеком самых консервативных понятий. Между тем автор, оказавшийся очень дельным человеком по управлению коммерческими делами, приискал себе место комиссионера (управляющего) в конторе водяной и сухопутной транспортировки братьев Готье в Лионе. В этой конторе служил он до самого 1848 года, который доставил ему возможность жить уже одними литературными трудами. Управляя конторой Готье, он был дельцом очень распорядительным и практичным, так что привел в цветущее положение фирму, в которой служил.

Эта внешняя сторона жизни автора книги "De la Justi-се" служит верным отражением общих отношений западного простонародья в его трудовой жизни. Простонародье должно выбиваться из самого жалкого положения; благо-состоятельным классам сначала бывает жалко видеть людей умных, честных, трудолюбивых находящимися в безвыходной бедности и в унижении; сильные мира помогают по чистому человеческому чувству своим менее счастливым братьям; благодаря сострадательной заботливости зажиточных людей, сын бедного мастерового, пастух и ученик бочара поступает в школу, выводится на дорогу, по которой и придет к почету и выйдет из бедности. Но помощь эта, при всей своей похвальности, недостаточна, заботливость эта, при всей своей гуманности, не довольно внимательна: мальчик, прежде чем обратился в юношу, уже остается без хлеба, должен бросить путь к хорошему положению в обществе, чтобы кормить себя и свою семью черной работой. Много гибнет тут сил и времени в неблагодарном труде поденщика, живущего со дня на день, работающего 14 часов в сутки, чтобы иметь неверную и скудную пищу. Но природные дарования велики у него; он еще ничему не выучился, зато узнал, по крайней мере, что спасение может быть дано ему только наукой: он уже не отстанет от умственного труда, как бы ни стесняли его обстоятельства. Притом же он хочет знать правду. Кроме материальной потребности знания, в нем уже развита любознательность. И вот, урывая время от сна, отказывая себе во всяком развлечении, даже в отдыхе, он посвящает час или полчаса позднего вечера чтению, как бы ни чрезмерна была черная работа, занимавшая его целый день.

6 Н. Г. Чернышевский, т. 2

161

Таким образом, учится он много; а мыслит он еще больше: голова его думает над общечеловеческими вопросами и над вопросами о положении целого его сословия, пока руки его исполняют черную работу. Тяжел и длинен этот путь: пятнадцать лет нужно ему на то, чтобы приобрести сведения, которые при лучших условиях приобрел бы он в два-три года. Зато было у него время глубоко обдумывать все, что узнает он, и мысль его получила великую проницательность. Вот он знает уже все, что знают ученые люди, а судит он яснее их; он может сообщить им нечто достойное их внимания: в его мыслях есть нечто новое, потому что порождены они жизнью, какой не испытывают классы, имеющие ученых людей. На первый раз это новое так же нравится ученым порядочного общества, как нравилась прежде даровитость деревенского мальчика: они одобряют труженика; он продолжает свой умственный труд, развивает свои мысли; но тут догадываются наконец его покровители, что есть какая-то вредная сторона в его мыслях, показавшихся сначала такими невинными. Прежнее довольно гордое участие к нему заменяется в них подозрительностью, она усиливается, подтверждается, переходит в положительную нелюбовь, потом в ненависть к нему за его вредный образ мыслей, за его гибельные стремления; он отвергнут всеми, кто имеет хорошее положение в обществе, подвергается гонениям; но уже поздно: он уже не нуждается в покровительстве, он уже сильнее преследователей, он знаменит, и все его трепещут, потому что он сокрушает каждого, на кого принужден поднять руку. Эта биография отдельного человека - история сословия, к которому он принадлежит.

Этот человек интересен, как полный представитель умственного положения, до которого возвышается на Западе простолюдин. Переходя к его теориям, мы также найдем, что история его развития отразилась в них всеми своими сторонами и в том числе своими недостатками. Он - самоучка; по каким книгам он учился? Знал ли он, какие книги выбирать, знал ли он, на какие учения обращать внимание, как на учения действительно современные? Нет, он учился по книгам, какие попадались ему в руки, а чаще всего попадаются книги, написанные в духе теорий, уже получивших господство в обществе, то есть теорий уже довольно старых и значительно устаревших. Такова судьба всякого самоучки. Если кто-нибудь из нас, не учившихся, например, химии, вздумает заняться этой наукой и не будет вовремя иметь хороших руководителей, он, наверное, возьмется или за школьные руководства, слу-

162

жащие вместилищем всякого хлама, или за книги химических знаменитостей, слава которых уже распространилась в обществе: за Либиха, может быть даже за старика Берцелиуса; а люди, знакомые с химиею в нынешнем ее виде, говорят, что понятие не только Берцелиуса, но Либиха уже устарели, уже не годятся в руководство человеку, который хотел бы узнать химию в нынешнем ее виде; что науку эту надобно теперь изучать по другим писателям, а книги Либиха могут служить с пользою только уже для справок, только уже человеку, усвоившему себе другой взгляд на дело.

Г. Лавров занят философскою стороною системы автора книги "De la Justice", и мы обратим внимание здесь также на эту сторону, хотя для экономической науки его сочинения гораздо важнее, чем для философии. Автор книги "De la Justice" далеко превосходит всех своих французских соперников тем, что знаком с немецкою философиею. Ни о каком другом французском философе нельзя сказать, чтобы он владел этим знанием. Говорят, будто бы Кузен изучал Шеллинга и Гегеля; но они оба находили, что он решительно не понимает духа их учений, под именем их систем воображает себе какую-то нелепицу, составившуюся в его голове из смеси непонятых немецких выражений с принципами, противоречащими не только немецкой философии, но и духу всякого научного исследования. Следовавшие за Кузеном французские знаменитости по части философии точно так же, как он, оставались чужды духу великих немецких мыслителей или даже и вовсе незнакомы с ними. Об авторе книги "De la Justice" надобно сказать не то: он глубоко проникнут принципами немецкой философии. Мы читали, будто бы он не знает по-немецки; если это правда, то все еще ничего не значит. Белинский также не знал ио-немецки, а между тем знал немецкую философию так, что не наберется в самой Германии десяти человек, понимающих ее столь же глубоко и ясно. Мы слышали, что главный источник знакомства с этою наукою у автора книги "De la Justice" и у Белинского был одинаков: разговоры с людьми, занимавшимися немецкою философиею; говорят, что даже эти люди были одни и те же4. Можно полагать, что такие известия справедливы. Но как бы то ни было, Прудон проникся духом немецкой философии. Это составляет одну из сильнейших его сторон. Надобно прибавить, что одна из причин неудовлетворительности или, по крайней мере, неясности его понятий также заключается в этом знакомстве, именно в том обстоятельстве, что он узнал немецкую философию под формою

6*

163

системы Гегеля и остановился на этой форме, как на окончательном выводе, между тем как в Германии наука развивалась дальше. Система Гегеля, проникнутая духом, господствовавшим над общественным мнением во время Реставрации и получившим свое начало во время Первой империи, сама по себе уже не соответствует нынешнему состоянию знаний. Надобно еще прибавить, что Гегель по своей натуре или, быть может, по расчету облекал свои принципы в одежду очень консервативную, когда говорил о политических и теологических предметах. Смелый французский простолюдин, усвоив себе его метод, не [мог] остаться доволен его выводами и стал приискивать для принципов Гегеля развитие, более сообразное с их собственным духом и с своим личным образом мыслей, чем какое получили они у самого Гегеля. Если бы он заблаговременно был познакомлен с последующим развитием науки в Германии, он нашел бы в нем то, чего искал. Но не имея этого пособия, он был предоставлен своим собственным силам; а история его умственного развития помешала этим силам сохранить или приобрести качества, нужные для построения связной и однородной философской системы. Он слишком много начитался новых французских философов, прежде чем стал учеником Гегеля. Когда он переделывал его систему, он слишком часто упадал под влияние мыслей, какие прежде были привычны ему по французским книгам. Таким образом, его собственная система составлялась из соединения гегелевской философии с понятиями французских философов, часто не имеющими научного духа. Повсюду видна у него чрезвычайная сила ума, но слишком часто заметно, что ум этот связывался воззрениями, не имеющими никакого научного основания. Результатом столь неблагоприятных условий была темнота; он сам заметил ее и хотел выйти из нее или страстными порывами ненависти к преданию, против его воли опутывавшему его, или усилиями придать ему разумный смысл.

Во всем этом мы опять видим общие черты того умственного положения, в котором находится теперь западноевропейский простолюдин. Благодаря своей здоровой натуре, своей суровой житейской опытности, западноевропейский простолюдин в сущности понимает вещи несравненно лучше, вернее и глубже, чем люди более счастливых классов. Но до него не дошли еще те научные понятия, которые наиболее соответствуют его положению, наклонностям, потребностям и, 164

с нынешним положением знаний. При незнакомстве с этими понятиями он принужден учиться по книгам или положительно дурным, или устарелым, оставаться под влиянием ошибочных мнений, господствующих в так называемой образованной публике, в которой достигает господства только то, что уже отжило свое время в науке, принужден истощать свои силы на борьбу с предрассудками, уже разоблаченными истинно современной наукой, еще не дошедшей до него, или подчиняться этим предрассудкам, переходить от гнева на них к покорности им, вместо того чтобы холодно отстранить их, как разоблаченную ложь, которая стала бы для него неопасна, как скоро он понял бы, что она чистейший вздор.

Вот почему мы думаем, что ни автор книги "De la Jus-tice", ни Милль не могут быть авторитетами в философии. Оба они чрезвычайно важны для человека, желающего узнать расположение мыслей в известных сословиях западноевропейского общества: из Милля он узнает, как благородная часть западноевропейских привилегированных классов смущается духом при виде осуществления тех идей, теоретическую справедливость которых сама она защищает, признавая их логически неотразимыми и ведущими к общему благу, но которые невыгодны для этих сословий. Автор книги "De la Justice* показывает, как простолюдины, жаждущие перемен, затрудняются в их осуществлении тем, что воспитались в понятиях старины, не познакомились еще с воззрениями, соответствующими их потребностям. Но представителями этих воззрений, развитых современною наукою, ни Милль, ни Прудон не могут считаться *. Истинных представителей ее надобно и теперь, как прежде, искать в Германии. Быть может, мы ошибаемся, но нам кажется, что г. Лавров принужден был собственными силами доискиваться тех решений, которые уже найдены нынешнею немецкою философиею. Нам кажется, что изучение отживших форм немецкой философии

* Конечно, когда мы говорим, что Милль не представитель современной философии, мы разумеем собственно ту часть науки, которую принято у нас называть философиею,- теорию решения самых общих вопросов науки, обыкновенно называемых метафизическими,- например, вопросов об отношении духа к материи, о свободе человеческой воли, о бессмертии души и т. д. Этою частью науки Милль даже вовсе не занимался прямым образом; он преднамеренно отклоняется от высказывания всякого мнения о подобных предметах, как будто считая их недоступными точному исследованию. Он, собственно, не философ в том смысле слова, по которому философами называются у нас Кант и Гегель, но не называются Кювье или Либих (по-английски Кювье и Либих также называются философами).

165

и книг, написанных мыслителями английскими и французскими, предшествовало у него знакомству с новейшими немецкими мыслителями, и что будь иначе, прочти он несколькими годами позже те книги, которые прочтены им раньше, прочти он несколькими годами раньше те книги, которые прочтены им уже только по окончании внутренней его работы над построением своего образа мыслей, он писал бы несколько иначе. Мы не говорим, что он пришел бы к другим воззрениям,- нам кажется, что сущность его воззрений справедлива,- но они представлялись бы ему в виде более простом; быть может, мы выразились не так, и точнее было бы сказать: он решительнее находил бы, что отвергаемая им ложь - совершенно пустая ложь, могущая вызывать только улыбку сострадания, а не серьезное раздумье о том, можно ли безусловно отвергнуть ее. Очень может быть, что убеждение в простоте истины и в основательности совершенного разрыва современных воззрений с пустою софистикою, в которую одета древняя грубая ложь, отразилась бы и на его изложении большею доступностью для большинства публики; быть может, его статьи, которые теперь всеми уважаются, более читались бы тою частью публики, которая слишком наклонна оставлять непрочтенными книги и статьи, внушающие ей слишком большое уважение. Не входя в критику воззрений г. Лаврова, мы попробуем изложить наши понятия о тех же предметах; нам кажется, что они в сущности сходны с образом мыслей г. Лаврова; разница будет почти только в изложении и в приемах постановки вопроса.

Основанием для той части философии, которая рассматривает вопросы о человеке, точно так же служат естественные науки, как и для другой части, рассматривающей вопросы о внешней природе. Принципом философского воззрения на человеческую жизнь со всеми ее феноменами служит выработанная естественными науками идея о единстве человеческого организма; наблюдениями физиологов, зоологов и медиков отстранена всякая мысль о дуализме человека. Философия видит в нем то, что видят медицина, физиология, химия; эти науки доказывают, что никакого дуализма в человеке не видно, а философия прибавляет, что если бы человек имел, кроме реальной своей натуры, другую натуру, то эта другая натура непременно обнаруживалась бы в чем-нибудь, и так как она не обнаруживается ни в чем, так как все происходящее и проявляющееся в человеке происходит по одной реальной его натуре, то другой натуры в нем нет. (Это доказательство имеет совершенную несомненность.) Убедитель

166

ность [его] равняется убедительности тех оснований, по которым, например, вы, читатель, уверены, что, например, в эту минуту, когда вы читаете эту книгу, в той комнате, где вы сидите, нет льва. Вы так думаете, во-первых, потому, что не видите его глазами, не слышите его рыкания; но это ли одно ручается вам за то, что льва нет в вашей комнате? Нет, есть у вас второе ручательство за то: ручательством служит тот самый факт, что вы живы; если бы в вашей комнате находился лев, он бросился бы на вас и растерзал бы вас. Нет последствий, которыми неизбежно сопровождалось бы присутствие льва, потому вы знаете, что нет тут и льва. Скажите также, почему вы убеждены, что собака не умеет говорить? Вы не слышали, чтобы она когда-нибудь говорила; само по себе это было бы еще недостаточно: вы видели многих людей, которые молчали в то время, как вы их видели; они просто не хотели, а не то чтобы не умели говорить: быть может, и собака только не хочет говорить, а не то что не умеет говорить? Так и думают люди с неразвитым умом, верящие сказкам, в которых разговаривают животные, и объясняющие свое предположение таким способом: собака очень умна и хитра, она знает, что слова часто доводят до беды, оттого и молчит, рассчитав, что молчать гораздо безопаснее, чем говорить. Вы смеетесь над такими замысловатыми объяснениями и понимаете дело проще: вы видели случаи, в которых собака не могла бы не говорить, если бы имела эту способность; например, убивают собаку; она визжит изо всех сил, ей, очевидно, невозможно удержаться от выражения своей мысли о том, что ей больно, о том, что с нею поступают жестоко. Она ищет всяких средств выразить это и находит одно средство - визг, а слов не находит; значит, в ней нет дара слова; если б он был в ней, она действовала бы иначе. Дано обстоятельство, в котором существование известного элемента в известном предмете непременно имело бы известный результат; этого результата нет, потому нет и этого элемента. Возьмем еще случай. Почему вы знаете, что, например, г. Юм, наделавший у нас в Петербурге такого шума года два тому назад своими фокусами,- действительно только фокусник, а не может в самом деле знать будущего, знать тайн, которых ему не сказывали, читать книг и бумаг, которые не находятся у него перед глазами? Вы знаете это вот почему: если бы он мог знать будущее, он был бы сделан дипломатическим советником при каком-нибудь дворе и рассказывал бы министерству этого двора все, что произойдет в данных случаях: например, он сказал бы Рехбергу в прошлом марте,

167

что если австрийцы начнут войну, то они будут побиты при Палестро, Мадженте и Сольферино и потеряют Ломбардию5. Тогда австрийцы не начали бы войны, и не было бы ничего из того, что произошло в прошлом году в Италии, Франции, Австрии, а происходило бы что-нибудь совершенно иное. Если бы он мог читать книги, не находящиеся у него под глазами, тогда правительства и ученые общества не стали бы посылать ученых на восток отыскивать древние рукописи, а обратились бы с просьбой к нему, и он из Парижа прочел бы и продиктовал бы им какого-нибудь неизвестного нам теперь древнего греческого пи-" сателя, список которого уцелел в каком-нибудь сирийском захолустье. Этого нет, г. Юм и его собратья по искусству не открыли ровно ничего ни дипломатам, ни ученым; а непременно открывали бы им важные вещи, если бы могли, потому что это было бы для них и несравненно выгоднее, и несравненно почетнее фокусничества; потому они и не имеют той способности, которую приписывают им легковерные люди. О всех таких случаях не довольно сказать: мы не знаем, существует ли известный элемент; нет, рассудок обязывает нас прямо сказать: мы знаем, что этого элемента нет; если б он был, то происходило бы не то, что происходит.

Но при единстве натуры мы замечаем в человеке два различные ряда явлений: явления так называемого материального порядка (человек ест, ходит) и явления так называемого нравственного порядка (человек думает, чувствует, желает). В каком же отношении между собою находятся эти два порядка явлений? Не противоречит ли их различие единству натуры человека, показываемому естественными науками? Естественные науки опять отвечают, что делать такую гипотезу мы не имеем основания, потому что нет предмета, который имел бы только одно качество,- напротив, каждый предмет обнаруживает бесчисленное множество разных явлений, которые мы для удобства суждения о нем подводим под разные разряды, давая каждому разряду имя качества, так что в каждом предмете очень много разных качеств. Например, дерево растет, горит; мы говорим, что оно имеет два качества: растительную силу и удобосгораемость. В чем сходство между этими качествами? Они совершенно различны; нет такого понятия, под которое можно было бы подвести оба эти качества, кроме общего понятия качество-, нет такого понятия, под которое можно было бы подвести оба ряда явлений, соответствующих этим качествам, кроме понятия явление. Или, например, лед тверд и блестящ; что общего

168

между твердостью и блеском? Логическое расстояние от одного из этих качеств до другого безмерно велико, или, лучше сказать, нет между ними никакого, близкого или далекого, логического расстояния, потому что нет между ними никакого логического отношения. Из этого мы видим, что соединение совершенно разнородных качеств в одном предмете есть общий закон вещей. Но в этом разнообразии естественные науки открывают и связь,- не по формам обнаружения, не по явлениям, которые решительно несходны, а по способу происхождения разнородных явлений из одного и того же элемента при напряжении или ослаблении энергичности в его действовании. Например, в воде есть свойство иметь температуру - свойство, общее всем телам. В чем бы ни состояло свойство предметов, называемое нами теплотою, но оно при разных обстоятельствах обнаруживается с очень различными величинами. Иногда один и тот же предмет очень холоден, то есть обнаруживает очень мало тепла; иногда он очень горяч, то есть обнаруживает его очень много. Когда вода, по каким бы то ни было обстоятельствам, обнаруживает очень мало теплоты, она бывает твердым телом - льдом; обнаруживая несколько больше теплоты, она бывает жидкостью; а когда в ней теплоты очень много, она становится паром. В этих трех состояниях одно и то же качество обнаруживается тремя порядками совершенно различных явлений, так что одно качество принимает форму трех разных качеств, разветвляется на три качества просто по различию количества, в каком обнаруживается: количественное различие переходит в качественное различие.

Но разные предметы различаются между собою своею способностью обнаруживать известные общие им качества в очень различных количествах. Например, железо, серебро, золото обнаруживают очень значительное количество того качества, которое называется тяжестью и мерилом которого у нас на земле служит вес Воздух обнаруживает это качество в таком малом количестве, что только особенными учеными исследованиями оно открыто в нем, а каждый человек, не знакомый с наукою, по необходимости предполагает, будто бы в воздухе вовсе нет тяжести. Точно так же думали о всех газообразных телах. Возьмем другое качество - способность сжиматься от давления. Без особенных средств анализа, даваемых только наукою, никто не заметит, чтобы жидкости сжимались от какого бы то ни было давления: кажется, будто бы вода сохраняет совершенно прежний объем под самым сильным давлением. Но наука отыскала факты, показывающие, что

169

и вода в некоторой степени сжимается от давления. Из этого надобно заключать, что когда нам представляется какое-нибудь тело, не имеющее, по-видимому, известного качества, то надобно употребить научный анализ для проверки этого впечатления, и если он скажет, что качество это находится в теле, то надобно не твердить упорно; наши не вооруженные научными средствами чувства говорят противное, а надобно просто сказать: результат, полученный при помощи исследования предмета с нужными научными средствами, показывает неудовлетворительность впечатления, получаемого чувствами, лишенными нужных в этом деле пособий.

С другой стороны, когда кажется, будто бы известный предмет имеет какое-нибудь особенное качество, которого будто бы совершенно нет в других предметах, то надобно опять исследовать дело научным образом. Например, нам кажется, что дерево имеет способность совершенно особенную, какой нет в большей части других тел: оно горит, а камень, глина, железо не горят. Но когда мы исследуем при помощи научных пособий процесс, называемый горением, то мы найдем, что он состоит в соединении некоторых элементов известного тела с кислородом; вместе с этим наука показывает, что в большей части так называемых негорючих тел постоянно происходит точно тот же процесс соединения всех или некоторых из составных их частей с кислородом. Например, железо постоянно окисляется,- на разговорном языке этот вид процесса называется особенным словом "ржаветь"; но наука открывает, что ржавенье и горение - совершенно один и тот же процесс и что эти два случая его представляются различными для нашего впечатления только оттого, что в одном случае процесс происходит гораздо быстрее, гораздо интенсивнее, нежели в другом.

Отчего же теперь разные предметы имеют различную величину интенсивности в обнаружении известного качества при одинаковых условиях? Отчего камень в обыкновенных житейских условиях обнаруживает очень сильную степень качества, называемого тяжестью, а воздух не обнаруживает его иначе, как при пособии особенных научных средств, увеличивающих проницательность наших чувств? Отчего окисление железа происходит в обыкновенной атмосфере гораздо медленнее, чем окисление дерева, когда оба предмета положены в одну и ту же горящую печь? Наука говорит, что она еще не успела исследовать законов, от которых зависит эта разница в немногих телах, остающихся в химии пока под именем простых, но

170

что во всех остальных телах, которые успела она разложить, эта разница происходит от различия в составе или от различия состояний, в которых находятся составные части сложного тела. Например, разнице между водою и маслом или водяным паром и камнем соответствует разница в составе этих тел. Разнице между углем и алмазом соответствует то различие, что составные части угля находятся в некристаллизованном, а составные части алмаза в кристаллизованном состоянии. Естественные науки замечают также, что простые или составленные из них сложные тела, входя между собою в химические соединения, вообще дают в продукте тело, обнаруживающее такие качества, каких не обнаруживали составные его части, когда находились порознь. Так, например, из соединения в известной пропорции водорода и кислорода образуется вода, имеющая множество таких качеств, которых не было заметно ни в кислороде, ни в водороде. Об этих комбинациях химия замечает, что многосложные из них вообще отличаются большею переменчивостью, так сказать подвижностью. Так, например, железная ржавчина, состоящая только из соединения железа с кислородом в очень простой пропорции, очень постоянна, так что нужно действовать на нее чрезвычайно высокою температурою или чрезвычайно сильными реагентами, чтобы произвести перемену в этом теле. Но кровяной шарик, в котором железная окись служит только одним из элементов многосложной химической комбинации с примесями разных других тел, например воды, никак не может долго сохранять своего состава: он, можно сказать, не существует в постоянном виде, как существуют частички ржавчины, а беспрестанно изменяется, приобретая новые частицы и теряя прежние. То же надобно сказать о всех многосложных химических комбинациях: они имеют очень сильную наклонность существовать постоянным возникновением, возрастанием, обновлением и, наконец, уничтожаться среди обыкновенных обстоятельств, так что существование предмета, состоящего из таких комбинаций, состоит в беспрестанном возобновлении частей и представляется непрерывным химическим процессом.

Многосложные химические комбинации, имеющие этот характер, одинаково обнаруживают его, находятся ли в так называемых органических телах или возникают и существуют вне их, в так называемой неорганической природе. Еще не очень давно казалось, что так называемые органические вещества (например, уксусная кислота) существуют только в органических телах; но теперь извест-

171

"о, что при известных условиях они возникают и вне органических тел, так что разница между органическою и неорганическою комбинациею элементов несущественна и так называемые органические комбинации возникают и существуют по одним и тем же законам и все они одинаково возникают из неорганических веществ. Например, дерево отличается от какой-нибудь неорганической кислоты собственно тем, что кислота эта - комбинация немногосложная, а дерево - соединение многих многосложных комбинаций. Это как будто разница между 2 и 200,- разница количественная, не больше.

Итак, естественные науки видят в существовании органического тела, каково, например, растение или насекомое, химический процесс. Об этом явлении вообще замечают естественные науки, что во время химического процесса тела обнаруживают такие качества, каких совершенно незаметно в них при состоянии неподвижного соединения. Например, дерево само по себе не жжет; трут, кремень и огниво также не жгут; но если частичка стали, раскаленная трением (ударом) о кремень и оторванная от огнива, попадает в трут и, чрезвычайно возвысивши температуру некоторой частички этого трута, дает условие, нужное для начала в этой частичке трута химического процесса, называемого горением, то постепенно весь кусок трута, вовлекаясь в этот химический процесс, начинает жечь, чего не делал, когда в нем не было химического процесса; будучи пододвинут к дереву во время этого процесса, он также вовлекает его в свой химический процесс горения, и дерево во время этого процесса также жжет, светит и обнаруживает другие качества, каких не замечалось в нем до начала процесса. Возьмем какой угодно другой химический процесс, мы увидим то же самое: тело, находящееся в нем, обнаруживает качества, каких не обнаруживало до начала процесса. Возьмем, например, процесс брожения. Пивное сусло стоит спокойно в своем чану; дрожжи также неподвижны в своей кружке. Положите дрожжи в сусло, начинается химический процесс, называемый брожением: сусло бурлит, пенится, бьется в своем сосуде. Разумеется, когда мы говорим о различии состояния тел во время химического процесса и в такое время, когда не находятся они в процессе, мы говорим только о количественной разнице между сильным, быстрым ходом процесса и очень медленным, слабым ходом его. Собственно говоря, каждое тело постоянно находится в состоянии химического процесса; например, бревно, если и не будет зажжено, не сгорит в печи, а будет спокойно, как

172

будто без всяких перемен лежать в стене дома, все-таки когда-нибудь придет к тому же концу, к какому приводит его горение: оно постепенно истлеет, и от него останется тоже только пепел (пыль гнилушки, которая наконец оставит от себя на прежнем месте только минеральные частицы пепла). Но если этот процесс, как, например, при обыкновенном тлении бревна в стене дома, происходит чрезвычайно медленно и слабо, то и качества, свойственные телу, находящемуся в процессе, обнаруживаются с микроскопической слабостью, которая в житейском быту совершенно неуловима. Например, при медленном петлевании дерева, лежащего в стене дома, также развивается теплота; но то количество ее, которое при горении сосредоточилось бы в течение нескольких часов, тут разжижается (если можно так выразиться) на несколько десятков лет, так что не достигает никакого результата, удобоуло-вимого на практике: существование этой теплоты ничтожно для практических суждений. Это то же самое, как винный вкус в целом пруде воды, в который брошена одна капля вина: с научной точки зрения этот пруд содержит в себе смесь воды с вином, но в практике надобно принимать, что вина в нем как будто вовсе нет.

Читатель, вероятно, скажет, что все наши рассуждения так же справедливы, как справедливы были бы рассуждения об обращении земли около солнца, о холоде на полюсах, о жаре под тропиками, и столь же мало идут к делу. Читатель, без всякого сомнения, будет прав, сказав, что мы занимаемся теперь пустословием. Но гораздо легче заметить в себе недостаток или согласиться с словами людей, указывающих его, нежели исправиться от него. Вообще люди наклонны щегольнуть знакомством с такими вещами, с которыми, в сущности, мало знакомы, любят выказывать это свое мнимое знакомство кстати и некстати; почему же нам следовало бы не иметь этого недостатка? А если мы уже имеем его, то почему же и не выказываться ему? Пусть же себе выказывается, и будем заниматься не идущими к делу рассуждениями о естественных науках, мало нам знакомых, пока надоест нам это щегольство,- тогда мы займемся чем-нибудь другим, чего, быть может, также вовсе не знаем, например, хоть нравственною философиею. Читатель подумает: однакоже труден будет переход от химии к общественным учреждениям. Ну вот, будто бы уже и трудно найти фразу, которой бы связывались совершенно несвязные части рассуждения? Когда придет нам охота говорить о философии вместо химии, мы просто напишем: "итак, до сих пор мы рассуждали вот

173

о чем, а теперь будем рассуждать вот о чем", и дело будет кончено - удовлетворительный переход сделан. Разве не делают беспрестанно точно таких же переходов очень знаменитые авторитеты: напишут две фразы, решительно не клеящиеся между собою, поставят между ними "итак" или "следовательно", - и силлогизм готов, и все доказано.

Но мы чувствуем, что еще на несколько страниц хватит у нас желания толковать вместо философии о естественных науках, совершенно не идущих к делу, по справедливому замечанию читателя. Смутило было нас одно обстоятельство: мы уже истощили весь скудный запас наших сведений о химических комбинациях и процессах; мы не имеем что тут больше сказать, а говорить нам охота страшная. Вот она-то и выручает нас из беды: "сказал все, что знаешь об одном, шепчет нам она, кидайся на другое, что подвернется под язык". Мы послушались доброго совета. Давайте же говорить хоть о царствах природы: кое-что каждый о них знает, хоть иной и маловато; кое-что знаем и мы, и уже сами чувствуем, что маловато, а все-таки на несколько страниц достанет. Но тут в другое ухо желание как можно дольше уклоняться от настоящего предмета речи, чтобы наговорить как можно больше не идущего к делу, подшепнуло нам другой совет: "из трех царств природы, минерального, растительного и животного, вы пока ничего не говорите о том, которое одно могло бы представлять примеры хотя некоторой аналогии с человеческою жизнью, о жизни муравьев, пчел, бобров,- не говорите ничего о царстве животных". Мы слушаемся и этого совета, хотя он очевидно нелеп: нелепостей в жизни делаешь так много, что одною больше или одною меньше - не составит ровно никакой разницы, как не составляет ровно никакой разницы в температуре присутствие какой-нибудь сгнивающей щепы. Будем же говорить о неорганической природе и о растительном царстве.

Нам нравится эта новая тема, собственно, потому, что, и независимо от недостаточности наших знаний о ней, нельзя было бы сказать о ней ничего дельного, потому что она сама по себе чужда всякой реальности, вводя в природу подразделение, которого в природе вовсе нет. Оно только кажется незнающему человеку, что камень - сам по себе, а растение - вещь совершенно другого рода; на самом же деле открывается, что оба эти предмета, столь несходные, состоят из одинаковых частей, соединившихся по одним и тем же законам, только соединившихся в разной пропорции. Разлагаем камень и находим, что он составился из газов и металлов; разлагаем растение и в нем

174

тоже находим газы и металлы. В камнях металлы находятся не в чистом своем виде, а в разных соединениях с кислородом; в растениях - тоже. В камнях газы находятся не каждый особо, не сам по себе, а в разных соединениях с другими газами и металлами; в растениях - тоже. Больше всего в растении таких частей, которые прямо состоят из голого камня: в живом растении этот камень составляет две трети или три четверти всей массы растения или даже больше; этот камень - вода. От вещей, которые называются камнями в обыкновенном языке, этот камень отличается лишь тем, что плавится при температуре очень низкой, между тем как обыкновенные камни плавятся только при чрезвычайно высокой температуре. Но если расплавленный кварц не перестает быть кварцем, камнем, то и минерал, бывающий в расплавленном виде водою (лед), не перестает, расплавившись, быть минералом. Итак, от обыкновенных руд, камней и других неорганических тел растение отличается, собственно, тем, что представляет комбинацию элементов гораздо более сложную и потому гораздо быстрее проходящую химический процесс в обыкновенной атмосфере, чем неорганические тела, и притом по самой своей многосложности проходящую процесс гораздо более сложный. В неорганическом теле происходит, например, окисление только одного рода, а в растении одновременно совершается окисление в нескольких степенях, и притом в неорганическом теле окислению подвергаются один или два элемента его однообразной комбинации, а в растении - вдруг несколько химических соединений, из которых каждое довольно многосложно. Само собою разумеется, что, находясь в таком быстром и многосложном химическом процессе, тела обнаруживают такие качества, которых не проявляют при процессах менее быстрых и сложных. Словом сказать, разница между царством неорганической природы и растительным царством подобна различию между маленькою травкою и огромным деревом - это разница по количеству, по интенсивности, по многосложности, а не по основным свойствам явления: былинка состоит из тех же частиц и живет по тем же законам, как дуб; только дуб гораздо многосложнее былинки: на нем десятки тысяч листьев, а на былинке всего два или три. Опять само собою разумеется, что одинаковость тут существует для теоретического знания о предмете, а не для житейского обращения с ним: из былинок нельзя строить домов, а из дубов можно. В житейском быту мы совершенно правы, когда считаем руду и растения предметами, принадлежащими

175

к совершенно разным разрядам вещей; но точно так же мы правы в житейском быту, считая лес вещью совершенно иного разряда, чем трава. Теоретический анализ приходит к другому результату: он находит, что эти вещи, столь различные по своему житейскому отношению к нам, должны считаться только разными состояниями одних и тех же элементов, входящих в разные химические комбинации по одним и тем же законам. Для открытия этого тождества между травою и дубом был достаточен анализ ума, не обогащенного большим запасом наблюдений и тонкими средствами исследования; для открытия одинаковости между неорганическим веществом и растением нужен был гораздо больший умственный труд при помощи гораздо сильнейших средств исследования. Химия составляет едва ли не лучшую славу нашего века.

Впрочем, громадный запас наблюдений и особенно тонкие средства анализа нужны не столько затем, чтобы гениальный ум мог увидеть истину, открытие которой требует глубоких соображений,- чаще всего бывает, по крайней мере в общих философских вопросах, что истина заметна с первого взгляда человеку пытливого и логичного ума,- обширные исследования и громадные научные средства в этих случаях приносят, собственно, ту пользу, что без них истина, открытая гениальным человеком, остается его личным соображением, которого он не в силах доказать точным ученым образом, и потому или остается не принята другими людьми, продолжающими страдать от своих ошибочных мнений, или, что едва ли не хуже еще, принимается другими людьми не на разумном основании, а по слепому доверию к словам авторитета. Принципы, разъясненные и доказанные теперь естественными науками, были найдены и приняты за истину еще греческими философами, а еще гораздо раньше их - индийскими мыслителями, и, вероятно, были открываемы людьми сильного логического ума во все времена, во всех племенах. Но развить и доказать истину логическим путем прежние гениальные люди не могли. Она известна была всегда повсюду, но стала наукою только в последние десятилетия. Природу сравнивают с книгою, заключающею в себе всю истину, но написанною языком, которому нужно учиться, чтобы понять книгу. Пользуясь этим уподоблением, мы скажем, что очень легко можно выучиться каждому языку настолько, чтобы понимать общий смысл написанных им книг; но очень много и долго нужно учиться ему, чтобы уметь отстранить все сомнения в основательности смысла, какой мы находим в словах

176

книги, уметь объяснить каждое отдельное выражение в ней и написать хорошую грамматику этого языка.

Единство законов природы было понято очень давно гениальными людьми; но только в последние десятилетия наше знание достигло таких размеров, что доказывает научным образом основательность этого истолкования явлений природы.

Говорят: естественные науки еще не достигли такого развития, чтобы удовлетворительно объяснить все важные явления природы. Это - совершенная правда; но противники научного направления в философии делают из этой правды вывод вовсе не логический, когда говорят, что пробелы, остающиеся в научном объяснении натуральных явлений, допускают сохранение каких-нибудь остатков фантастического миросозерцания. Дело в том, что характер результатов, доставленных анализом объясненных наукою частей и явлений, уже достаточно свидетельствует о характере элементов, сил и законов, действующих в остальных частях и явлениях, которые еще не вполне объяснены: если бы в этих необъясненных частях и явлениях было что-нибудь иное кроме того, что найдено в объясненных частях, тогда и объясненные части имели бы не такой характер, какой имеют. Возьмем какую угодно отрасль естественных наук - положим, хотя географию или геологию - и посмотрим, какой характер могут иметь, какого характера не могут иметь сведения, которых мы еще не приобрели по разным частям предмета, исследуемого этими науками. При нынешнем развитии географии мы еще не имеем удовлетворительных сведений о странах около полюсов, о внутренности Африки, о внутренности Австралии. Без сомнения, эти пробелы в географическом знании очень прискорбны для науки и, по всей вероятности, даже для практической жизни было бы нужно пополнить их, потому что очень может быть, что в этих странах найдется что-нибудь новое и пригодное для жизни: очень может быть, что во внутренности Австралии найдутся новые золотые россыпи или рудники еще обильнее тех, какие найдены на ее прибрежье; очень может быть, что во внутренности Африки найдутся какие-нибудь новые горные породы, новые растения, новые метеорологические явления; все это очень может быть, и пока не будет произведено точное исследование этих стран, никак нельзя с точностью сказать, какие именно вещи и явления найдутся в них: но можно уже и теперь с достоверностью сказать, каких вещей и каких явлений никак не будет в них найдено. Под полюсами, например, не найдется

177

жаркого климата и роскошной растительности. Этот отрицательный вывод несомненен, потому что, если бы под полюсами средняя температура была высока или хотя умеренна, не таково было бы состояние северной Сибири, северной части английских владений в Америке, морей, соседних с полюсами. В Центральной Африке также не найдется полярного холода, потому что, если бы центральная часть африканского материка имела климат холодный, не таково было бы климатическое состояние южной полосы Алжирии, верхнего Египта и других земель, окружающих центр Африки. Какие именно реки найдутся в Центральной Африке или Австралии, мы этого не знаем, но наверное можно сказать, что если найдутся там реки, то течение в них будет сверху вниз, а не снизу вверх. Точно то же надобно сказать и о тех частях земного шара, которых еще не успела исследовать геология. Мы исследовали только один очень тонкий слой земной коры, не составляющий и одной тысячной части всего шара; в безмерной массе вещества, скрывающегося под этою корою, конечно, находится много тел и явлений, не встречающихся в доступной нам ничтожной части его. Но по этой одной части мы уже достоверно знаем, какой характер имеют и какого характера не имеют предметы и феномены, заключенные в недоступных нам недрах шара. Мы знаем, что там температура страшно высокая,- если бы она не была так высока, не то было бы на поверхности земли, что находится и происходит теперь; мы знаем, что в такой высокой температуре не могут удерживаться те химические соединения, которые составляют так называемое органическое царство; потому мы знаем, что в недрах земли нет растительной и животной жизни, какая существует на поверхности земли. Там нет никаких организмов, сколько-нибудь подобных нашим растениям или животным. Если мы захотим сказать, что на полюсах, или в Центральной Африке, или в недрах земли находятся тела именно вот такого разряда, что там происходят феномены именно вот такого вида, это будет только гипотезою, может быть и ошибочною; мы не можем отгадать, вода или земля находится под полюсами; покрыто льдами или иногда бывает чисто от них море под полюсами, если там море; покрыта вечным льдом или имеет по временам какую-нибудь растительность земля под полюсами, если там земля,- эти положительные заключения были бы только догадками, не имеющими научной достоверности; но отрицательные выводы, каковые, например, то, что под полюсами не может расти виноград или дуб, что не могут там жить обезьяны

178

или попугаи,- эти отрицательные выводы имеют совершенную научную достоверность; это уже не гипотезы, не догадки, это - достоверное знание, основанное на отношении явлений, происходящих в известных нам странах земной поверхности, к не исследованным нами феноменам неизвестных частей ее. Возможно ли, в самом деле, усомниться в том, что под полюсами не живут попугаи? Для попугаев нужна средняя годичная температура в 15 или 18 градусов выше точки замерзания, а если бы на северном полюсе была такая температура, то Гренландия имела бы климат, по крайней мере, столь же теплый, как Италия. Или возможно ли сомневаться в том, что в слоях земного шара, близких к центру его, нет растительных организмов? Чтобы они могли там существовать, нужна была бы там температура не выше точки кипения воды, потому что без воды нет никаких растений; а если бы там была температура ниже точки кипения воды, тогда не находили бы мы, что, чем дальше вглубь, тем выше температура слоев исследованной нами оболочки земного шара.

К чему мы так долго останавливаемся на явлениях и заключениях, каждому известных? Просто оттого, что по непривычке к систематическому мышлению слишком многие люди слишком наклонны не замечать смысл общих законов, который одинаков со смыслом отдельных феноменов, ими понимаемых. Мы хотели как можно сильнее выставить силу одного из таких общих законов: если при нынешнем состоянии научного наведения (индуктивной логики) мы в большей части случаев еще не можем с достоверностью определить по исследованной нами части предмета, какой именно характер имеет неисследованная часть его, то уже всегда можем с достоверностью определять, какого характера не может иметь она. Наши положительные заключения от характера известного к характеру неизвестного при нынешнем состоянии наук находятся еще на степени догадок, подлежащих спору, доступных ошибкам; но отрицательные заключения уже имеют полную достоверность. Мы не можем сказать, чем именно окажется неизвестное нам; но мы уже знаем, чем оно не оказывается6.

Фантастические гипотезы, разрушаемые этими отрицательными выводами, в химии, в географии, в геологии уже не заслуживают никакой борьбы, потому что всеми и каждым сколько-нибудь образованным человеком признаются за бредни. Географ не имеет нужды доказывать, что под полюсами не найдется обезьян, в Центральной Африке не найдется безголовых людей, в Центральной

179

Австралии - рек, текущих снизу вверх, в недрах земли - сказочных садов и циклопов, кующих оружие Ахиллесу под надзором Вулкана. Но человек с логическим умом точно так же смотрит на фантастические гипотезы и в других науках: он так же видит, что все это бредни, несовместные с нынешним состоянием знаний. Говорят, что открытия, сделанные Коперником в астрономии, произвели перемену в образе человеческих мыслей о предметах, по-видимому очень далеких от астрономии. Точно такую же перемену и точно в том же направлении, только в гораздо обширнейшем размере, производят ныне химические и физиологические открытия: от них изменяется образ мыслей о предметах, по-видимому очень далеких от химии. Теперь, чтобы сколько-нибудь свести конец этой статьи с ее началом, мы опять обратимся мыслью к будущим судьбам Западной Европы, о которых были принуждены говорить по поводу приводимых г. Лавровым из Милля и Прудона цитат о прискорбной будто бы перспективе, грозящей западному человечеству. Химия, геология и йотом, вдруг, рассуждения о политических партиях в Англии или Франции, о западноевропейских нравах, о надеждах и опасениях разных сословий и разных публицистов - какой произвольный переход, какое отсутствие логики! Что ж делать, читатель: чем богаты, тем и рады; ничего другого вы и не должны были ждать от нашей статьи. Попробуемте приложить к ее характеру метод отрицательных заключений о характере неизвестного по характеру известного и посмотрим, чего никак не должны были бы вы ожидать от этой статьи, если бы потрудились употребить в дело этот метод перед тем, как начали читать ее. Статья написана по-русски, для русской публики: это вам было известно по самой обертке журнала. Статья эта хочет говорить о философских вопросах,- это также было видно по ее заглавию на обертке книжки. Теперь рассудите сами: есть ли какая-нибудь логика в этих двух известных вам фактах? Какой-то господин написал статью для русской публики; нужны ли для русской публики журнальные статьи? Судя по всему, решительно не нужны; потому что, если б были нужны, они были бы не таковы, какие бывают теперь. Итак, этот неизвестный вам господин, автор этой статьи, поступил вовсе не логично, сделал то, чего не нужно публике,- написал статью. Но вы, по своему великодушию, допустили эту нелепость без порицания: вздумал он делать то, чего никому не нужно,- ну, так и быть - написал статью, так пусть написал. Теперь другой вопрос: о чем же он написал ее? о философии. О фи

180

лософии! Господи, твоя воля! да кто же в русском обществе думает о философских вопросах? Разве г. Лавров,- да и то сомнительно: быть может, и самому г. Лаврову гораздо интереснее всевозможных философских вопросов наши житейские и общественные дела. Выбор предмета для такого нелогического поступка, как написание журнальной статьи, еще нелогичнее самого этого поступка. Чего же вы могли ожидать от статьи, к рамому началу которой приложены две такие крупные печати с надписью: отсутствие логики? При нынешнем состоянии наук в России нельзя достоверно сказать, какие вещи можно было ожидать найти в этой статье вам, судившим о ней по ее заглавию; но можно достоверно сказать, что никак нельзя было ожидать найти в ней логику. А где нет логики, там бессвязность. Вот вам небольшой опыт приложения теории отрицательных выводов от характера известного к характеру неизвестного. Не правда ли, принцип достоверЕюсти этого метода блистательно подтвердился прочтенною вами статьею? Мы говорим не по увлечению авторским самолюбием,- мы говорим по искреннему и верному убеждению, что эта статья своею бессвязностью, бестолковостью возвышается над всеми другими читанными вами статьями, по крайней мере, на столько же, на сколько интенсивность химического процесса в растительной жизни возвышается над его интенсивностью в неорганической природе. Скажите же теперь, не должны ли мы, чтобы выдержать характер статьи, переброситься к рассуждениям о будущности Западной Европы от химических рассуждений?

Мы видели, какой характер принадлежит образу мыслей в благородной части тех сословий Западной Европы, которые ждут себе потерь от перемен, признаваемых ими самими за неизбежные и справедливые. Скорбь о своей предстоящей судьбе производит смущение в их уме. У них нет сил применить к близкому для них факту принцип, принимаемый ими в его общем, отвлеченном виде. Мы видели, на какой ступени развития находится образ мыслей простолюдина Западной Европы. До него еще не дошла общая идея нынешней науки, выводы которой согласны с его потребностями. Он еще держится устарелых принципов, но видит совершенную несостоятельность выводов, сделанных из них его учителями, людьми старых систем, и беспрестанно переходит от желчного отрицания их к подчиненности им. В этом смирении он не может удержаться надолго и опять изливается в едких тирадах, чтобы опять смириться перед рутиною. Эта желчная переменчивость, это колебание вовсе не принадлежит духу новых

181

идей: напротив, шаткость воззрений, выражающаяся смесью скептицизма с излишнею доверчивостью, происходит именно от недостаточного знакомства с идеями, выработанными нынешнею наукой. Читатель видит, какой характер имеют ее принципы и выводы. Основаниями своих теорий она берет истины, открытые естественными науками посредством самого точного анализа фактов, истины столь же достоверные, как обращение земли вокруг солнца, закон тяготения, действие химического сродства. Из этих принципов, не подлежащих никакому спору или сомнению, современная наука делает свои выводы путем столь же осмотрительным, как и тот, которым дошла до них. Она не принимает ничего без строжайшей, всесторонней поверки и не выводит из принятого никаких заключений, кроме тех, которые сами собою неотразимо следуют из фактов и законов, отвергать которых нет никакой логической возможности. При таком характере новых идей человеку, раз принявшему их, не остается уже никакой дороги к отступлению назад или к каким-нибудь сделкам с фантастическими заблуждениями.

Таким образом существенный характер нынешних философских воззрений состоит в непоколебимой достоверности, исключающей всякую шаткость убеждений. Из этого легко заключить, какая судьба ждет человечество Западной Европы. Свойство каждого нового учения состоит в том, что нужно ему довольно много времени на распространение в массах, на то, чтобы стать господствующим убеждением. Новое и в идеях, как в жизни, распространяется довольно медленно; но зато и нет никакого сомнения в том, что оно распространяется, постепенно проникая все глубже и глубже в разные слои населения, начиная, конечно, с более развитых. Нет никакого сомнения, что и простолюдины Западной Европы ознакомятся с философскими воззрениями, соответствующими их потребностям 182

(Очень может быть, что мы ошибаемся, находя, что такая пора уже началась в годы, следовавшие за первым онемением мысли от реакции после событий 1848 года; очень может быть, что мы ошибаемся, думая, что поколение, воспитанное событиями последних двенадцати лет в Западной Европе, уже приобретает ясность и твердость мысли, нужную для преобразования западноевропейской жизни. Но если мы и ошибаемся, то разве во времени: не в наше, так в следующее поколение придет результат, лежащий в натуре вещей, стало быть неизбежный; и если нашему поколению еще не удастся совершить его, то во всяком случае оно много делает для облегчения полезного дела своим детям.)

Теперь мы замечаем,- жаль, что заметили слишком поздно, - что эта статья, при всей своей бессвязности, может служить предисловием к изложению понятий нынешней науки о человеке, как отдельной личности. Если б это замечено было нами раньше, мы постарались бы сократить окольные наши отступления из философии в естественные науки; тогда предисловие не имело бы такой излишней длинноты и осталось бы нам довольно страниц для очерка теории личности, как понимает ее нынешняя наука. Но теперь уже поздно поправлять дело, и нам остается только надежда, что нынешняя статья, могущая, как мы видим, служить предисловием к очерку философских понятий о человеке, в самом деле послужит предисловием к нему.

II

Словом "наука" (science) у англичан называются далеко не все те отрасли знания, которые у нас и у других континентальных народов обнимаются этим выражением. Англичане называют науками математику, астрономию, физику, химию, ботанику, зоологию, географию,- те отрасли знаний, которые называются у нас "точными" науками, и те, которые очень близко подходят к ним по своему характеру; но они не разумеют под выражением "наука" ни истории, ни психологии, ни нравственной философии, ни метафизики. Надобно сказать, что действительно существует громадная разница между этими двумя половинами знаний по качеству понятий, господствующих в той или другой. Из одной половины каждый сколько-нибудь просвещенный человек уже удалил всякие неосновательные предубеждения, и все рассудительные люди уже держатся в этих предметах одинаковых коренных по

183

нятий. Знания наши и по этим отраслям бытия очень неполны; но, по крайней мере, каждый тут знает, что нам известно основательным образом, что еще неизвестно и что, наконец, несомненным образом опровергнуто точными исследованиями. Попробуйте, например, сказать, что человеческому организму нужна пища или нужен воздух,- с вами никто не будет спорить; попробуйте сказать, что еще неизвестно, те ли одни вещества могут служить пищею человеку, какими теперь он питается, и что, может быть, найдутся новые вещества, пригодные для этой це-' ли,- с вами также никто из просвещенных людей не станет спорить и каждый прибавит только, что если новые вещества для пищи и будут найдены, если и очень вероятно, что они будут найдены, то до сих пор они еще не найдены, и человек пока может питаться только известными веществами, вроде хлебных растений, мяса, молока или рыбы; вы, в свою очередь, совершенно согласитесь с этим замечанием, и спора тут у вас быть не может. Спорить вы можете только о том, как велика или мала вероятность скорого открытия новых питательных веществ и к какому роду вещей скорее всего могут принадлежать эти новые, еще не открытые вещества; но в этом споре вы и ваш противник одинаково будет знать и признаваться, что выражаете только догадки, не имеющие полной достоверности, могущие оказаться более или менее полезными для науки впоследствии времени (потому что догадки, гипотезы дают направление ученым исследованиям и ведут к открытию истины, подтверждающей или опровергающей их), но еще вовсе не входящие в число научных истин. Попробуйте сказать, наконец, что без пищи человек существовать не может,- и тут каждый с вами согласится, и каждый понимает, что это отрицательное суждение находится в неразрывной логической связи с положительным суждением: "человеческому организму нужна пища"; каждый понимает, что если принять одно из этих двух суждений, то непременно надобно принять и другое. Совсем не то, например, в нравственной философии. Попробуйте сказать, что хотите - всегда найдутся люди умные и образованные, которые станут говорить противное. Скажите, например, что бедность вредно действует на ум и сердце человека,- множество умных людей возразят вам: "нет, бедность изощряет ум, принуждая его приискивать средства к ее отвращению; она облагораживает сердце, направляя наши мысли от суетных наслаждений к доблестям терпения, самоотвержения, сочувствия чужим нуждам и бедам". Хорошо; попробуйте сказать наоборот,.

184

что бедность выгодно действует на человека,- опять такое же множество или еще большее множество умных людей возразят: "нет, бедность лишает средств к умственному развитию, мешает развитию самостоятельного характера, влечет к неразборчивости в употреблении средств для ее отвращения или для простого поддержания жизни; она главный источник невежества, пороков и преступлений". Словом сказать, какой бы вывод ни вздумали вы сделать в нравственных науках, вы всегда найдете, что и он, и другой, противоположный ему, вывод и, кроме того, множество других выводов, не клеящихся ни с вашим, ни с противоположным ему выводом, ни друг с другом, имеют искренних защитников между умными и просвещенными людьми. То же самое в метафизике, то же самое в истории, без которой ни нравственные науки, ни метафизика не могут обойтись.

Такое положение дел в истории, нравственных науках и метафизике заставляет многих думать, что эти отрасли знания не дают или даже и вовсе не могут никогда дать нам ничего столь достоверного, как математика, астрономия и химия. Хорошо, что нам случилось употребить слово "бедность": оно наводит нас на память о житейском факте, совершающемся ежедневно. Как только какой-нибудь господин или какая-нибудь госпожа из многочисленного семейства достигнет хорошего положения в обществе, он или она тотчас же начинает вытягивать из бедности, из ничтожества своих родственников и родственниц: около важного или богатого лица появляются братья и сестры, племянники и племянницы, все примыкают к нему и, держась за него, вылезают в люди. Припоминают родство свое с важным или богатым лицом даже такие господа и госпожи, которые не хотели и знаться с ним, пока оно было не важно и не богато. Иных оно в глубине души и недолюбливает, а все-таки помогает им,- нельзя, ведь все же родственники и родственницы,- и с любовью к родным или с досадой на них, оно все-таки изменяет их положение к лучшему. Точно такое же дело происходит в области знаний теперь, когда некоторые науки успели из жалкого положения выбиться до великого совершенства, до ученого богатства, до умственной знатности. Эти богачки, помогающие своим жалким родственницам,- математика и естественные науки. Математика была в хорошем положении давно, но чрезвычайно много времени было у ней занято заботою об одной ближайшей ее родственнице - астрономии. Тысячи четыре лет, если не больше, прошло в этой возне. Наконец во время Коперника астро

185

номия была поставлена на ноги математикою, а с Ньютона она получила блистательное положение в умственном мире. Едва перестав сокрушаться день и ночь о бедственном состоянии своей сестры - астрономии, едва получив по некотором устройстве ее судьбы несколько свободы подумать о других родственницах, математика принялась помогать разным членам семейства, до сих пор остающегося в нераздельном владении родовым имуществом под именем физики: акустика, оптика и некоторые другие из сестер, носящих родовое имя физики, особенно воспользовались милостями математики; очень недурно стало положение и многих других членов той же многолюдной семьи. Дело тут шло уже гораздо быстрее, чем с выведением астрономии из жалкого положения: помогать другим математика уже выучилась, возившись с своею ближайшею родственницею, и, кроме того, хлопотала теперь уже не одна, а имела в ней хорошую адъютантку. Когда они вдвоем придали человеческий вид многочисленным особам семейства физики, пресмыкавшимся прежде в жалчайшей нищете и погрязавшим в гнуснейших научных пороках, математика уже имела в своем распоряжении целое племя, стала президентшею довольно большого и благоденствующего государства. В конце прошлого века это умственное государство было в таком же состоянии, как Соединенные Штаты в политическом мире около того же времени. Оба общества растут с той поры одинаково быстро. Чуть не каждый год прибавляется какая-нибудь новая область к молодому Северо-Американскому государству, становится из дикой пустыни цветущим штатом, и все дальше и дальше оттесняются просвещенным и деятельным народом жалкие племена, не хотящие принимать цивилизации, и все больше и больше захватывает он в свой союз другие племена, ищущие цивилизации, но не умевшие найти ее без его помощи: луизианские французы и испанцы Северной Мехики уже присоединились и в немногие годы уже прониклись духом нового общества, так что не отличить их от потомков Вашингтона и Джефферсона. Миллионы пьяных ирландцев и не менее жалких немцев стали в Союзе людьми порядочными и зажиточными. Так и союз точных наук под управлением математики, то есть счета, меры и веса, с каждым годом расширяется на новые области знания, увеличивается новыми пришельцами. После химии к нему постепенно присоединились все науки о растительных и животных организмах: физиология, сравнительная анатомия, разные отрасли ботаники и зоологии; теперь входят в него нравственные науки. С ними делается

186

ныне то самое, что мы видим над людьми тщеславными, но погрязавшими в нищете и невежестве, когда какой-нибудь дальний родственник, не гордящийся, как они, высоким происхождением и неслыханными добродетелями, а просто человек простой и честный, приобретает богатство: кичливые гидальго долго усиливаются смотреть на него свысока, но бедность заставляет их пользоваться его подачками; долго они живут этой милостыней, считая низким для себя обратиться при его помощи к честному труду, которым он вышел в люди; но с улучшением их пищи и одежды пробуждаются в них мало-помалу рассудительные мысли, слабеет прежнее пустое хвастовство, они понемногу становятся людьми порядочными, понимают, наконец, что стыд не в труде, а в хвастовстве, и напоследок принимают нравы, которыми вышел в люди их родственник; тогда, опираясь на его помощь, они быстро приобретают хорошее положение и начинают пользоваться уважением рассудительных людей не за фантастические достоинства, которыми прежде хвастались, не имея их, а за свои новые действительные качества, полезные для общества,- за свою трудовую деятельность.

Еще не так далеко от нас время, когда нравственные науки в самом деле не могли иметь содержания, которым бы оправдывался титул науки, им принадлежавший, и англичане были тогда совершенно правы, отняв у них это имя, которого они не были достойны. Теперь положение дел значительно изменилось. Естественные науки уже развились настолько, что дают много материалов для точного решения нравственных вопросов. Из мыслителей, занимающихся нравственными науками, все передовые люди стали разработывать их при помощи точных приемов, подобных тем, по каким разработываются естественные науки. Когда мы говорили о противоречиях между разными людьми по каждому нравственному вопросу, мы говорили только о давнишних, наиболее распространенных, но уже оказывающихся отсталыми, понятиях и способах исследования, а не о том характере, какой получают нравственные науки у передовых мыслителей; о прежнем, рутинном характере этих знаний, а не о нынешнем их виде. По нынешнему своему виду нравственные науки различаются от так называемых естественных, собственно, только тем, что начали разработываться истинно научным образом позже их, и потому разработаны еще не в таком совершенстве, как они. Тут разница лишь в степени: химия моложе астрономии и не достигла еще такого совершенства; физиология еще моложе химии и еще дальше от совершенства;

187

психология, как точная наука, еще моложе физиологии и разработана еще меньше. Но, различаясь между собою по количеству приобретенных точных знаний, химия и астрономия не различаются ни по достоверности того, что узнали, ни по способу, которым идут к точному знанию своих предметов: факты и законы, открываемые химиею, так же достоверны, как факты и законы, открываемые астрономиею. То же надобно сказать о результатах нынешних точных исследований в нравственных науках. Очерки предметов, даваемые астрономиею, физиологиею и психологиею,- это все равно, что карты Англии, Европейской России и Азиатской России: Англия вся снята превосходными тригонометрическими измерениями; в Европейской России тригонометрия покрыла своею сетью еще только половину пространства, другая половина снята способами, не столь совершенными; в Азиатской России остаются пространства, в которых только мимоездом определено положение нескольких главных пунктов, а все лежащее между ними наносится на карту по глазомеру, способу очень неудовлетворительному. Но тригонометрическая сеть с каждым годом растягивается все дальше и дальше, уже не очень далеко время, когда она охватит и Азиатскую Россию. А до той поры мы все-таки уже знаем об этой стране многое довольно хорошо, некоторые пункты даже очень хорошо, и всю ее уже знаем настолько, что легко открыть слишком грубые промахи в старинных картах ее; а если бы кто-нибудь вздумал нас уверять, что Иртыш течет к югу, а не к северу, или что Иркутск лежит под тропиками, мы только пожали бы плечами. Кому угодно, тот может и до сих пор повторять рассказы наших старинных космографии о народах предела Симова и о "немых языках", живущих за Печёрою, заклепанных в горах Александром Македонским и запертых сннклито-выми воротами, не поддающимися ни огню, ни железу7; но мы уже знаем, что надобно думать об этих рассказах, основанных только на фантазии.

Первым следствием вступления нравственных знаний в область точных наук было строгое различение того, что мы знаем, от того, чего не знаем. Астроном знает, что ему известна величина планеты Марса, и столь же положительно знает, что ему неизвестен геологический состав этой планеты, характер растительной или животной жизни на ней и самое то, существует ли на ней растительная или животная жизнь. Если бы кто-нибудь вздумал утверждать, что на Марсе находится глина или гранит, существуют птицы или моллюски, астроном сказал бы ему: вы утвер

188

ждаете то, чего не знаете. Если бы фантазер зашел в своих предположениях дальше и сказал бы, например, что живущие на Марсе птицы не подвержены болезням, а моллюски не нуждаются в пище, астроном при помощи химика и физиолога доказал бы ему, что этого даже и быть не может. Точно так же и в нравственных науках теперь строго разграничено известное от неизвестного, и на основании известного доказана несостоятельность некоторых прежних предположений о том, что еще остается неизвестным. Положительно известно, например, что все явления нравственного мира проистекают одно из другого и из внешних обстоятельств по закону причинности, и на этом основании признано фальшивым всякое предположение о возникновении какого-нибудь явления, не произведенного предыдущими явлениями и внешними обстоятельствами. Поэтому нынешняя психология не допускает, например, таких предположений: "человек поступил в данном случае дурно, потому что захотел поступить дурно, а в другом случае хорошо, потому что захотел поступить хорошо". Она говорит, что дурной поступок или хороший поступок был произведен непременно каким-нибудь нравственным или материальным фактом или сочетанием фактов, а "хотение" было тут только субъективным впечатлением, которым сопровождается в нашем сознании возникновение мыслей или поступков из предшествующих мыслей, поступков или внешних фактов. Самым обыкновенным примером действий, ни на чем не основанных, кроме нашей воли, представляется такой факт: я встаю с постели; на какую ногу я встану? захочу - на левую, захочу - на правую. Но это только так представляется поверхностному взгляду. На самом деле факты и впечатления производят то, на какую ногу встанет человек. Если нет никаких особенных обстоятельств и мыслей, он встает на ту ногу, на которую удобнее ему встать по анатомическому положению его тела на постели. Если явятся особенные побуждения, превосходящие своею силою это физиологическое удобство, результат изменится сообразно перемене обстоятельств. Если, например, в человеке явится мысль: "стану не на правую ногу, а на левую", он сделает это; но тут произошла только простая замена одной причины (физиологического удобства) другою причиною (мысль доказать свою независимость) или, лучше сказать, победа второй причины, более сильной, над первою. Но откуда явилась эта вторая причина, откуда явилась мысль показать свою независимость от внешних условий? Она не могла явиться без причины, она произве

189

дена или словами собеседника, или воспоминанием о прежнем споре, или чем-нибудь подобным. Таким образом тот факт, что человек, когда захочет, может ступить с постели не на ту ногу, на которую удобно ему ступить по анатомическому положению тела на постели, а на другую ногу,- этот факт свидетельствует вовсе не то, чтобы человек без всякой причины мог ступить на ту или другую ногу, а только то, что вставание с постели может совершаться под влиянием причин более сильных, чем влияние анатомического положения его тела перед актом вставания. То явление, которое мы называем волею, само является звеном в ряду явлений и фактов, соединенных причинною связью. Очень часто ближайшею причиною появления в нас воли на известный поступок бывает мысль. Но определенное расположение воли производится также только определенною мыслью: какова мысль, такова и воля8; будь мысль не такова, была бы не такова н воля. Но почему же явилась именно такая, а не другая мысль? Опять от какой-нибудь мысли, от какого-нибудь факта, словом сказать, от какой-нибудь причины. Психология говорит в этом случае то же самое, что говорит в подобных случаях физика или химия: если произошло известное явление, то надобно искать ему причины, а не удовлетворяться пустым ответом: оно произошло само собою, без всякой особенной причины - "я так сделал, потому что так захотел". Прекрасно, но почему же вы так захотели? Если вы отвечаете: "просто, потому что захотел", это значит то же, что говорить: "тарелка разбилась, потому что разбилась; дом сгорел, потому что сгорел". Такие ответы - вовсе не ответы: ими только прикрывается леность доискиваться подлинной причины, недостаток желания знать истину.

Если при нынешнем состоянии химии кто-нибудь спросит, почему золото имеет желтый цвет, а серебро - белый, химики прямо отвечают, что до сих пор еще не знают этой причины, то есть еще не знают, в какой связи находится желтизна золота или белизна серебра с другими качествами этих металлов, по какому закону, от каких обстоятельств произошло, что вещество, принявшее форму золота или серебра, приобрело в этой форме качество производить на наш глаз впечатление желтизны или белизны. Это - прямой, честный ответ; но он, как видим, состоит просто в признании своего незнания. Богатому человеку легко сознаваться, что у него в данном случае не нашлось денег, но легко в этом сознаваться только тогда, когда все уверены, что он действительно богат; напротив, человеку, который хочет прослыть за богача, будучи в сущности бе

190

ден, или человеку, кредит которого поколебался, не легко сказать, что у него в нынешнее время не случилось денег: он всяческими хитростями будет скрывать истину. Таково было до недавнего времени состояние нравственных наук: они стыдились говорить: у нас нет об этом достаточных знаний. Теперь, к счастию, не то: психология и нравственная философия выходят из прежней своей научной нищеты, у них уже больше запас богатства, и они прямо могут говорить: "мы еще не знаем этого", если действительно не знают.

Но если нравственные науки на очень многие вопросы должны еще отвечать теперь: "мы этого не знаем", то ошибемся мы, предположив, что к числу вопросов, остающихся для них не разрешенными ныне, принадлежат те вопросы, которые по одному из господствующих мнений признаются неразрешимыми. Нет, незнание этих наук совершенно не таково. Чего не знает, например, химия? Она не знает теперь, чем будет водород, перешедший из газообразного состояния в твердое,- металлом или неметаллом; есть сильная вероятность предполагать, что он будет металлом, но справедлива ли такая догадка, это еще неизвестно. Химия не знает также, действительно ли простое тело фосфор или сера, или они будут со временем разложены на простейшие элементы. Это - случаи теоретического незнания. Другой род вопросов, неразрешимых для нее теперь, представляют многочисленные случаи неуменья исполнить практические требования. Химия умеет изготовлять синильную кислоту, уксусную кислоту, но изготовить фибрин она еще не умеет. Те и другие неразрешимые для нее ныне вопросы имеют, как видим, характер совершенно специальный, характер такой специальный, что и в голову они приходят только людям, уже порядочно знакомым с химией. Точно таковы же вопросы, остающиеся ныне еще не разрешенными для нравственных наук. Психология, например, открывает следующий факт: при слабом умственном развитии человек не в состоянии понимать жизни, различной от его собственной жизни; чем сильнее развивается его ум, тем легче ему бывает представлять себе жизнь, не похожую на его жизнь. Как объяснить этот факт? При нынешнем состоянии науки строго научного ответа еще не найдено, а существуют только разные догадки. Скажите теперь, кому из людей, не знакомых с нынешним состоянием психологии, приходил в голову такой вопрос? Почти никто, кроме ученых, даже не замечал и факта, к которому относится этот вопрос: это все равно, что вопрос о металличности или неметаллич

191

ности водорода: люди, не знакомые с химией, не знают не только этого вопроса о водороде, но не знают и самого водорода. А для химии чрезвычайно важен этот водород, существование которого было бы незаметно без нее. Точно так для психологии чрезвычайно важен факт неспособности неразвитого человека и способности развитого понимать жизнь, различную от его жизни. Как открытие водорода повело к усовершенствованию химической теории, так и открытие этого психологического факта имело своим последствием построение теории антропоморфизма, без которой ни шагу теперь нельзя ступить в метафизике. Вот другой психологический вопрос, также не разрешимый точным образом при нынешнем состоянии науки: дети имеют наклонность ломать свои игрушки; отчего это происходит? Надобно ли считать эту ломку только неловкою формою желания пересоздавать вещи по своим надобностям, неловкою формою так называемой творческой деятельности человека, или тут есть след чистой наклонности к разрушению, приписываемой человеку некоторыми писателями? Таковы почти все теоретические вопросы, точного решения которых еще не дает наука. Читатель видит, что они принадлежат к разряду вопросов, надобность и важность которых открывается только наукою, понятна только для ученых, к разряду так называемых технических или специальных вопросов, которые вовсе не интересны для простых людей, часто кажутся им даже ничтожными. Это все вопросы вроде тех, из какого старославянского звука произошло у в слове "рука": из простого у или из юса, и по какому закону образуется существительное "воз" из глагола "везу": зачем тут буква е заменилась буквою о? Для филолога эти вопросы очень важны, а для нас, нефилологов9, они, можно сказать, не существуют. Но не будем опрометчиво смеяться над учеными, которые заняты исследованием таких мелочных, по-видимому, вещей: от открытия истины в подобных, по-видимому, неважных фактах возникали результаты важные и для нас, простых людей: разъяснялись понятия о целом ряде важных фактов, изменялись важные житейские отношения. Из того, что некоторые люди разъяснили нашу фонетику открытием значения юсов, явилось более разумное обучение грамматике, и наших детей будут меньше мучить за нею, чем мучили нас, и будут лучше выучивать ей, чем выучивали нас.

Итак, теоретические вопросы, остающиеся не разрешенными при нынешнем состоянии нравственных наук, вообще таковы, что даже не приходят в голову почти ни-

192

кому, кроме специалистов; неспециалист с трудом понимает даже, как могут ученые люди заниматься исследованием таких мелочей. Напротив, те теоретические вопросы, которые обыкновенно представляются важными и трудными для неспециалистов, вообще перестали быть вопросами для нынешних мыслителей, потому что чрезвычайно легко разрешаются несомненным образом при первом прикосновении к ним могущественных средств научного анализа. Половина таких вопросов оказывается происходящими просто от непривычки к мышлению, другая половина находит себе ответ в явлениях, знакомых каждому. Куда девается пламя, носящееся над светильнею горящей свечи, когда мы гасим свечу? Неужели химик согласится назвать эти слова вопросом? Он просто называет их бессмысленным набором слов, возникающим из незнакомства с самыми коренными, самыми простыми фактами науки. Он говорит: горение свечи есть химический процесс; пламя есть одно из явлений этого процесса, одна из сторон его, одно из качеств его, выражаясь простым языком; когда мы гасим свечу, мы прекращаем химический процесс; само собою разумеется, что с его прекращением исчезают и его качества; спрашивать, что делается с пламенем свечи, когда гаснет свеча, значит то же самое, что спрашивать о том, что осталось от цифры 2 в числе 25, когда мы зачеркнем все число,- ровно ничего не осталось ни от цифры 2, ни от цифры 5: ведь они обе зачеркнуты; спрашивать это может только тот, кто сам не понимает, что значит написать цифру и что значит зачеркнуть ее; на все вопросы таких людей существует один ответ: друг мой! вы не имеете понятия об арифметике и сделаете хорошо, если станете учиться ей. Предлагается, например, очень головоломный вопрос: доброе или злое существо человек? Множество людей потеют над разрешением этого вопроса, почти половина потеющих решает: человек по натуре добр; другие, составляющие также почти целую половину потеющих, решают иначе: человек по натуре зол. За исключением этих двух противоположных догматических партий, остаются несколько человек скептиков, которые смеются над теми и другими и решают: вопрос этот неразрешим. Но при первом приложении научного анализа вся штука оказывается простою до крайности. Человек любит приятное и не любит неприятного, - это, кажется, не подлежит сомнению, потому что в сказуемом тут просто повторяется подлежащее: А есть Л, приятное для человека есть приятное для человека, неприятное для человека есть неприятное для человека. Добр тот, кто делает хорошее

7 Н. Г. Чернышевский, т. 2

193

для других, зол - кто делает дурное для других,- кажется, это также просто и ясно. Соединим теперь эти простые истины и в выводе получим: добрым человек бывает тогда, когда для получения приятного себе он должен делать приятное другим; злым бывает он тогда, когда принужден извлекать приятность себе из нанесения неприятности другим. Человеческой натуры нельзя тут ни бранить за одно, ни хвалить за другое; все зависит от обстоятельств, отношений ^учреждений). Если известные отношения имеют характер постоянства, в человеке, сформировавшемся под ними, оказывается сформировавшеюся привычка к сообразному с ними способу действий. Потому можно находить, что Иван добр, а Петр зол; но эти суждения прилагаются только к отдельным людям, а не к человеку вообще, как прилагаются только к отдельным людям, а не к человеку вообще понятия о привычке тесать доски, уметь ковать и т. д. Иван - плотник, но нельзя сказать, что такое человек вообще: плотник или не плотник; Петр умеет ковать железо, но нельзя сказать о человеке вообще, кузнец он или не кузнец. Тот факт, что Иван стал плотником, а Петр - кузнецом, показывает только, что при известных обстоятельствах, бывших в жизни Ивана, человек становится плотником, а при известных обстоятельствах, бывших в жизни Петра, становится кузнецом. Точно так при известных обстоятельствах человек становится добр, при других - зол.

Таким образом с теоретической стороны вопрос о добрых и злых качествах человеческой натуры разрешается столь легко, что даже и не может быть назван вопросом: он сам в себе уже заключает полный ответ. Но другое дело, если вы возьмете практическую сторону дела, если, например, вам кажется, что для самого человека и для всех окружающих его людей гораздо лучше ему быть добрым, чем злым, и если вы захотели бы позаботиться, чтобы каждый стал добр: с этой стороны дело представляет очень большие трудности; но они, как заметит читатель, относятся уже не к науке, а только к практическому исполнению средств, указываемых наукой. Психология и нравственная философия находятся тут опять точно в таком же положении, как естественные науки. Климат в северной Сибири слишком холоден; если бы мы спросили, каким способом можно сделать его теплее, естественные науки не затруднятся ответом на это: Сибирь закрыта горами от теплой южной атмосферы и открыта своим склоном к северу холодной северной атмосфере: если бы горы шли по северной границе ее, а на южной не было гор, страна эта

194

была бы гораздо теплее. Но у нас еще недостает средств исполнить на практике это теоретическое решение вопроса. Точно так же и у нравственных наук готов теоретический ответ почти на все вопросы, важные для жизни, но во многих случаях у людей недостает еще средств для практического исполнения того, что указывает теория. Впрочем, нравственные науки имеют в этом случае преимущество над естественными. В естественных науках все средства принадлежат области так называемой внешней природы; в нравственных науках только одна половина средств принадлежит этому разряду, а другая половина средств заключается в самом человеке; стало быть, половина дела зависит только от того, чтобы человек с достаточною силою почувствовал надобность в известном улучшении: это чувство уже дает ему очень значительную часть условий, нужных для улучшения. Но мы видели, что одних этих условий, зависящих от состояния впечатлений самого человека, еще недостаточно: нужны также материальные средства. Относительно этой половины условий, относительно материальных средств практические вопросы нравственных наук находятся в положении еще гораздо выгоднейшем, нежели относительно условий, лежащих в самом человеке. Прежде, при неразвитости естественных наук, могли встречаться во внешней природе непреодолимые затруднения к исполнению нравственных потребностей человека. Теперь не то: естественные науки уже предлагают ему столь сильные средства располагать внешнею природою, что затруднений в этом отношении не представляется. Возвратимся для примера к практическому вопросу о том, каким бы способом люди могли стать добрыми, так чтобы недобрые люди стали на свете чрезвычайной редкостью и чтобы злые качества потеряли всякую заметную важность в жизни по чрезвычайной малочисленности случаев, в которых обнаруживались бы людьми. Психология говорит, что самым изобильным источником обнаружения злых качеств служит недостаточность средств к удовлетворению потребностей, что человек поступает дурно, то есть вредит другим, почти только тогда, когда принужден лишить их чего-нибудь, чтобы не остаться самому без вещи для него нужной. Например, в случае неурожая, когда пищи не достаточно для всех, число преступлений и всяких дурных поступков чрезмерно возрастает: люди обижают и обманывают друг друга из-за куска хлеба. Психология прибавляет также, что человеческие потребности разделяются на чрезвычайно различные степени по своей силе; самая настоятельнейшая по

7*

195

требность каждого человеческого организма состоит в том, чтобы дышать; но предмет, нужный для ее удовлетворения, находится человеком почти во всех положениях в достаточном изобилии, потому из потребности воздуха почти никогда не возникает дурных поступков. Но если встретится исключительное положение, когда этого предмета оказывается мало для всех, то возникают также ссоры и обиды; например, если много людей будет заперто в душном помещении с одним окном, то почти всегда возникают ссоры и драки, могут даже совершаться убийства из-за приобретения места у этого окна. После потребности дышать (продолжает психология) самая настоятельная потребность человека - есть и пить. В предметах для порядочного удовлетворения этой потребности очень часто, очень у многих людей встречается недостаток, и он служит источником самого большого числа всех дурных поступков, почти всех положений и учреждений, бывающих постоянными причинами дурных поступков. Если бы устранить одну эту причину зла, быстро исчезло бы из человеческого общества, по крайней мере, девять десятых всего дурного: число преступлений уменьшилось бы в десять раз, грубые нравы и понятия в течение одного поколения заменились бы человечественными, отнялась бы и опора у стеснительных учреждений, основанных на грубости нравов и невежестве, и скоро уничтожилось бы почти всякое стеснение. Прежде исполнить такое указание теории было, как нас уверяют, невозможно по несовершенству технических искусств; не знаем, справедливо ли говорят это о старине, но бесспорно то, что при нынешнем состоянии механики и химии, при средствах, даваемых этими науками сельскому хозяйству, земля могла бы производить в каждой стране умеренного пояса несравненно больше пищи, чем сколько нужно для изобильного продовольствия числа жителей, в десять и двадцать раз большего, чем нынешнее население этой страны *. Таким образом со стороны внешней природы уже не представляется никакого препятствия к снабжению всего населения каждой цивилизованной страны изобильною пищею; задача остается только в том, чтобы люди сознали возможность

* В самой Англии земля может прокормить, по крайней мере, 150 ООО ООО человек. Панегирики удивительному совершенству английского сельского хозяйства справедливы в том отношении, что дело это там быстро улучшается; но ошибочно было бы думать, что оно и теперь пользуется в удовлетворительном размере пособиями науки; это только что еще начинается, и девять десятых частей земли, возделываемой в Англии, возделывается по рутине, совершенно не соответствующей нынешнему состоянию сельскохозяйственных знаний.

196

и надобность энергически устремиться к этой цели. В ре-торическом слоге можно говорить, будто они на самом деле заботятся об этом как следует; но точный и холодный анализ науки показывает пустоту пышных фраз, часто слышимых нами об этом предмете. В действительности еще ни одно человеческое общество не приняло в сколько-нибудь обширном размере тех средств, какие указываются для придания успешности сельскому хозяйству естественными науками и наукою о народном благосостоянии. Отчего это происходит, почему в человеческих обществах господствует беззаботность об исполнении научных указаний для удовлетворения такой настоятельной потребности, как потребность пищи, почему это так, какими обстоятельствами и отношениями производится и поддерживается дурное хозяйство, как надобно изменить обстоятельства и отношения для замены дурного хозяйства хорошим,- это опять новые вопросы, теоретическое решение которых очень легко; и опять практическое осуществление научных решений обусловливается тем, чтобы человек проникся известными впечатлениями. Мы, впрочем, не станем здесь излагать ни теоретического решения, ни практических затруднений по этим вопросам; это завело бы нас слишком далеко, а нам кажется, что уже довольно и предыдущих замечаний для разъяснения того, в каком положении находятся теперь нравственные науки. Мы хотели сказать, что разработка нравственных знаний точным, научным образом только еще начинается; что поэтому еще не найдено точного теоретического решения очень многих чрезвычайно важных нравственных вопросов; но что эти вопросы, теоретическое решение которых еще не найдено, имеют характер чисто технический, так что интересны только для специалистов, и что, наоборот, те психологические и нравственные вопросы, которые представг ляются очень интересными и кажутся чрезвычайно трудными для неспециалистов, уже с точностью разрешены и притом разрешены чрезвычайно легко и просто, самыми первыми приложениями точного научного анализа, так что теоретический ответ на них уже найден; мы прибавляли, что из этих несомненных теоретических решений возникают очень важные и полезные научные указания о том, какие средства надобно употребить для улучшения человеческого быта; что из этих средств некоторые должны быть взяты во внешней природе, и при нынешнем развитии естественных знаний внешняя природа уже не представляет этого препятствия, а другие должны быть доставлены рассудительною энергнею самого человека,

197

и ныне только в ее возбуждении могут встречаться трудности по невежеству и апатии (одних) людей, (по расчетливому сопротивлению других,) и вообще по власти предрассудков над огромным большинством людей в каждом обществе.

Все эти рассуждения имели целью объяснить, каким образом нынешнее высокое развитие естественных наук помогает возникновению точных наук по таким отраслям бытия и по таким отделам теоретических вопросов, которые прежде были только предметом догадок, иногда основательных, иногда неосновательных, но ни в каком случае не дававших точного знания. Таковы нравственные и метафизические вопросы. Ближайшим предметом наших статей служит теперь человек как отдельная личность, и мы попробуем изложить, какие решения вопросов, относящихся к этому предмету, найдены точною научною разработкою психологии и нравственной философии. Если читатель помнит характер нашей первой статьи, он, конечно, будет ожидать, что лишь только мы дали это обещание, как тотчас же изменим ему и вдадимся в длинное отступление, вовсе не идущее к делу. Читатель не ошибется. Мы отлагаем на время в сторону психологические и нравственно-философские вопросы о человеке, займемся физиологическими, медицинскими, какими вам угодно другими, и вовсе не будем касаться человека как существа нравственного, а попробуем прежде сказать, что мы знаем о нем как о существе, имеющем желудок и голову, кости, жилы, мускулы и нервы. Мы будем смотреть на него пока только с той стороны, какую находят в нем естественные науки; другими сторонами его жизни мы займемся после, если позволит нам время.

Физиология и медицина находят, что человеческий организм есть очень многосложная химическая комбинация, находящаяся в очень многосложном химическом процессе, называемом жизнью. Процесс этот так многосложен, а предмет его так важен для нас, что отрасль химии, занимающаяся его исследованием, удостоена за свою важность титула особенной науки и названа физиологиею. Отношение физиологии к химии можно сравнить с отношением отечественной истории к всеобщей истории. Разумеется, русская история составляет только часть всеобщей; но предмет этой части особенно близок нам, потому она сделана как будто особенною наукою: курс русской истории в учебных заведениях читается отдельно от курса всеобщей, воспитанники получают на экзаменах особенный бал из русской истории; но не следует забывать, что

198

эта внешняя раздельность служит только для практического удобства, а не основана на теоретическом различии характера этой отрасли знания от других частей того же самого знания. Русская история понятна только в связи с всеобщею, объясняется ею и представляет только видоизменения тех же самых сил и явлений, о каких расска-вывается во всеобщей истории. Так и физиология - только видоизменение химии, а предмет ее - только видоизменение предметов, рассматриваемых в химии. Сама физиология не удержала всех своих отделов в полном единстве под одним именем: некоторые стороны исследуемого ею предмета, то есть химического процесса, происходящего в человеческом организме, имеют такую особенную интересность для человека, что исследования о них, составляющие часть физиологии, сами удостоились имени особенных наук. Из этих сторон мы назовем одну: исследование явлений, производящих и сопровождающих разные уклонения этого химического процесса от нормального его вида; эта часть физиологии названа особенным именем - медицина; медицина в свою очередь разветвляется на множество наук с особенными именами. Таким образом часть, выделившаяся из химии, выделила из себя новые части, которые опять разделяются на новые части. Но это - явление точно того же порядка, как разделение одного города на кварталы, кварталов на улицы: это делается только для практического удобства, и не должно забывать, что все улицы и кварталы города составляют одно целое. Когда мы говорим: "Васильевский Остров" или "Невский проспект", мы вовсе не говорим, чтобы дома Васильевского Острова и Невского проспекта не входили в состав Петербурга. Точно так медицинские явления входят в систему физиологических явлений, а вся система физиологических явлений входит в еще обширнейшую систему химических явлений.

Когда исследуемый предмет очень многосложен, то для удобства исследования полезно делить его на части; потому физиология разделяет многосложный процесс, происходящий в живом человеческом организме, на несколько частей, из которых самые заметные: дыхание, питание, кровообращение, движение, ощущение; подобно всякому другому химическому процессу, вся эта система явлений имеет возникновение, возрастание, ослабление и конец. Поэтому физиология рассматривает, будто бы особые предметы, процессы дыхания, питания, кровообращения, движения, ощущения и т. д., зачатия, или оплодотворения, роста, дряхления и смерти. Но тут опять надобно помнить,

199

что эти разные периоды процесса и разные стороны его разделяются только теориею, чтобы облегчить теоретический анализ, а в действительности составляют одно неразрывное целое. Так геометрия разлагает круг на окружность, радиусы и центр, но, в сущности, радиуса нет без центра и окружности, центра нет без радиуса и окружности, да и окружности нет без радиуса и центра,- эти три понятия, эти три части геометрического исследования о круге составляют все вместе одно целое. Некоторые из частей физиологии разработаны уже очень хорошо; таковы, например, исследования процессов дыхания, питания, кровообращения, зачатия, роста и одряхления; процесс движения разъяснен еще не так подробно, а процесс ощущения - еще меньше; довольно странно может показаться, что так же мало исследован процесс нормальной смерти, происходящей не от каких-нибудь чрезвычайных случаев или специальных расстройств (болезни), а просто от истощения организма самым течением жизни. Но это потому, во-первых, что наблюдениям медиков и физиологов представляется не очень много случаев такой смерти: из тысячи человек разве один умирает ею, организм остальных преждевременно разрушается болезнями и гибельными внешними случаями; во-вторых, и на эти немногие случаи нормальной смерти ученые до сих пор не имели досуга обратить такое внимание, какое привлекают болезни и случаи насильственной смерти: силы науки по вопросу о разрушении организма до сих нор поглощаются приисканием средств к устранению преждевременной смерти.

Мы сказали, что некоторые части процесса жизни еще не разъяснены так подробно, как другие; но из этого вовсе не следует, чтобы мы уже не знали положительным образом очень многого и о тех частях его, исследование которых находится теперь даже в самом несовершенном виде. Во-первых, если даже предположить, что какая-нибудь сторона жизненного процесса в своей особенной специальности остается до сих пор и совершенно недоступною точному анализу в духе математики и естественных наук, то характер ее приблизительно был бы нам уже известен из характера других частей, которые уже довольно хорошо исследованы. Это был бы случай такого же рода, как определение вида головы млекопитающего по костям его ног: известно, что по одной какой-нибудь лопатке или ключице животного наука довольно точно воссоздает всю его фигуру и в том числе голову, так что, когда находится потом полный скелет, он подтверждает верность научного

200

вывода о целом по одной его части. Мы знаем, в чем состоит, например, питание; из этого мы уже знаем ирибли зительно, в чем состоит, например, ощущение: питание и ощущение так тесно связаны между собою, что характером одного определяется характер другого. В прошлой статье мы уже говорили, что такие заключения о неизвестных частях по известным частям имеют и особенную достоверность, и особенную важность в отрицательной форме: А тесно связано с Х\ А есть В; из этого следует, что X не может быть ни С, ни Д, ни Е. Например, найдена лопатка какого-то допотопного животного; к какому именно разряду млекопитающих оно принадлежало, этого, может быть, мы не сумеем определить безошибочно; быть может, ошибемся, если причислим его к породе кошек или лошадей; но уже по одной найденной нами лопатке мы безошибочно знаем, что оно не было ни птицею, ни рыбою, ни черепокожим. Мы сказали, что эти отрицательные выводы имеют большую важность во всех науках. Но в особенности они важны в нравственных науках и в метафизике, потому что уничтожаемые ими ошибки имели особенную практическую гибельность в этих науках. Если в старину, по плохому развитию естественных наук, ошибочно считали кита рыбой, а летучую мышь птицей, от этого, вероятно, не пострадал ни один человек; но от ошибок, имевших такой же источник, то есть происходивших от неумения подвергнуть предмет точному анализу, произошли в метафизике и в нравственных науках ошибочные мнения, наделавшие людям гораздо больше зла, чем холера, чума и все заразительные болезни. Сделаем, например гипотезу, что праздность приятна, а труд неприятен; если эта гипотеза станет господствующим мнением, каждый человек будет пользоваться всеми случаями, чтобы обеспечить себе праздную жизнь, заставив других работать за себя; из этого произойдут все виды порабощения и грабежа, начиная от собственно так называемого рабства и от завоевательной войны до нынешних более тонких форм тех же явлений. Эта гипотеза действительно была сделана людьми, действительно стала господствующим мнением (и господствует до сих пор), и действительно произвела (столько) страданий (,что нет им ни числа, ни меры). Теперь попробуем приложить к понятию приятности или удовольствия выводы из точного анализа жизненного процесса. Феномен приятности или удовольствия принадлежит той части жизненного процесса, которая называется ощущением. Предположим пока, что собственно об этой части жизненного процесса, как об отдельной части, еще

201

нет у нас точных исследований. Посмотрим, нельзя ли чего-нибудь заключить о ней из тех точных сведений, какие приобрела наука о питании, дыхании, кровообращении. Мы видим, что каждое из этих явлений составляет деятельность некоторых частей нашего организма. Какие части действуют при феноменах дыхания, питания и кровообращения, это мы знаем; знаем и то, как они действуют; быть может, мы ошиблись бы, если бы стали из этих сведений делать выводы о том, какие именно части организма и каким именно образом действуют при феномене приятного ощущения; но мы уже прямо видели, что только деятельность какой-нибудь части организма дает возникновение тому, что называется явлениями человеческой жизни; мы видим, что когда есть деятельность, то есть и феномен, а когда нет деятельности, то нет и феномена; из этого видим, что и для приятного ощущения непременно нужна какая-нибудь деятельность организма. Теперь анализируем понятие деятельности. Для деятельности необходимо существование двух предметов - действующего и подвергающегося действию, и деятельность состоит в том, что действующий предмет обращает свои силы на переработку предмета, подвергающегося действию. Например, грудь и легкие перемещают и разлагают воздух при феномене дыхания, желудок переработывает пищу при феномене питания. Итак, приятное ощущение также должно непременно состоять в том, что силою человеческого организма переделывается какой-нибудь внешний предмет; какой именно предмет и каким именно способом переработывается, этого мы еще не знаем, но мы уже видим, что источником удовольствия непременно должна быть какая-нибудь деятельность человеческого организма над внешними предметами. Попробуем теперь сделать отрицательный вывод из этого результата. Праздность есть отсутствие деятельности; очевидно, что она не может производить феноменов так называемого приятного ощущения. Теперь становится нам совершенно понятно, почему во всех цивилизованных странах зажиточные классы общества жалуются на постоянную скуку, на неприятность жизни. Эта жалоба совершенно справедлива. Богачу так же неприятно жить, как и бедняку, потому что по обычаю, внесенному в общество ошибочною гипотезою, с богатством соединена праздность,- то есть вещи, которые должны были бы служить источником удовольствия, лишены этою гипотезою возможности составлять удовольствие. Кто привык к отвлеченному мышлению, тот вперед уверен, что наблюдение над житейскими отношениями не

202

будет противоречить результатам научного анализа. Но и люди, непривычные к мышлению, будут приведены к такому же заключению соображением смысла тех фактов, которые представляет так называемая светская жизнь: в ней нет нормальной деятельности, то есть такой деятельности, в которой объективная сторона дела соответствовала бы субъективной его роли, нет деятельности, которая заслуживала бы имени серьезной деятельности; чтобы избежать субъективного расстройства в организме, избежать происходящих от неподвижности болезней, избежать тоски, светский человек принужден создавать себе взамен нормальной деятельности фиктивную: он лишен движения, имеющего объективную разумную цель, и потому "делает моцион", то есть убивает на пустое размахивание ногами столько же времени, сколько следовало употреблять на деловую ходьбу; он лишен физического труда и потому "занимается гимнастикой для гигиены", то есть машет руками и качается корпусом (за бильярдом, за токарным станком, если не в гимнастической зале) столько же времени, сколько следовало бы ему заниматься физической работой; он лишен дельных забот о себе и своих близких, потому занимается сплетнями и интригами, то есть хлопочет мысленно над вздором столько же, сколько следовало бы хлопотать о дельных вещах. Но все эти искусственные средства никак не могут доставить потребностям организма такого удовлетворения, какое нужно для здоровья. Жизнь проходит у нынешнего богача так, как идет она у китайца, курящего опиум: противоестественное раздражение сменяется летаргиею, напряженное пресыщение - пустою деятельностью, оставляя после себя все ту же пустую тоску, спасения от которой ищут в нем.

Мы видим, что если даже предположить совершенный недостаток точных исследований о какой-нибудь части жизненного процесса, как об отдельной специальной части, то нынешнее состояние точных знаний о других частях того же самого жизненного процесса уже дает нам приблизительное понятие об общем характере этой неизвестной части, дает нам прочную опору для важных положительных и для еще более важных отрицательных выводов о ней. Но, конечно, мы только для разъяснения дела, argument! causa10, предположили совершенное отсутствие точных исследований по некоторым частям жизненного процесса; на самом же деле нет ни одной части жизненного процесса, о которой наука не приобрела более или менее обширных и точных знаний, специально относящихся именно к этой части. Так, например, мы знаем, что ощу

203

щение принадлежит известным нервам, движение - другим. Результатами этих специальных изысканий подтверждаются выводы, получаемые из общих наблюдений над целым жизненным процессОхМ и над частями его, более исследованными.

До сих пор мы говорили о физиологии как о науке, занимающейся исследованием жизненного процесса в человеческом организме. Но читатель знает, что физиология человеческого организма составляет только часть физиологии или, точнее сказать, часть одного ее отдела - зоологической физиологии. Заметив это, мы поправим ошибку, сделанную на предыдущих страницах: напрасно мы говорили, что феномены дыхания, питания и других частей жизненного процесса в человеке составляют предмет физиологии: предмет ее составляют явления этого процесса во всех живых существах. Физиология человека существует только в том смысле, в каком существует география Англии, в смысле одной главы из состава целой книги,- главы, которая может сама разрастаться в целую книгу.

Когда мы поверхностным образом обозреваем две стороны, очень далекие но развитию одна от другой, Страну дикарей и страну высокоцивилизованного народа, нам кажется, будто бы в одной из них нет даже и следа тех явлений, какие поражают нас своим колоссальным размером в другой. В Англии мы видим Лондон и Манчестер, доки, наполненные пароходами, и железные дороги, а у каких-нибудь якутов нет, по-видимому, ничего соответствующего этим явлениям. Но загляните в основательное описание жизни якутов, и оно уже самым оглавлением своим наведет нас на мысль, что поверхностное заключение наше было ошибочно; оглавление книги о якутах точно таково же, как оглавление книги об англичанах: почва и климат; способы добывания пищи; жилища; одежда; пути сообщения; торговля и т. д. Как? - спрашиваете вы себя: - неужели у якутов есть и пути сообщения, и торговля? Да, разумеется есть, как и у англичан; разница только та, что у англичан эти явления общественной жизни сильно развиты, а у якутов они развиты слабо. У англичан есть Лондон, но и у якутов есть явления, возникающие из того же самого принципа, которым создан Лондон: на зиму якуты, бросая кочевую жизнь, поселяются в землянках; эти землянки вырыты по соседству одна от другой, так что составляют какую-то группу,- вот вам и зародыш города; в самой Англии дело началось с того же: зародыш Лондона была такая же группа таких же землянок. У англичан есть

204

Манчестер с гигантскими машинами, которые называются бумагопрядильною фабрикою; но ведь и якуты не довольствуются звериными шкурами в их натуральном виде, они сшивают их, они делают из шерсти войлок; от валяния войлока уже недалеко до тканья, от иголки недалеко до веретена, а Манчестер составляется просто накоплением десятков миллионов веретен с удобною для них обстановкою; в работе якутского семейства над изготовлением одежды лежит уже зародыш Манчестера, как в якутской землянке - зародыш Лондона. Дело иного рода, насколько где развилось известное явление; но явления всех разрядов в разных степенях развития существуют у каждого народа. Зародыш один и тот же; он развивается повсюду по одним и тем же законам, только обстановка у него в разных местах различна, оттого различно и развитие: берлинский кислый виноград - тот же самый виноград, какой растет в Шампани и в Венгрии; только климат разный, потому с практической точки зрения можно говорить, что берлинский виноград, который ни на что не годится, вещь совершенно иного рода, чем виноград Токая или Эперне, из которого делают дивные вина; так, разница огромная, явная для всякого, но согласитесь, что ученые люди поступают справедливо, утверждая, что нет в токайском винограде таких элементов, которых не нашлось бы в берлинском винограде.

Нам нужно обозреть всю область природы, чтобы дойти до человека; а до сих пор мы говорили только о так называемой неорганической природе и о царстве растений, еще ничего не сказав о царстве животных. В наиболее развитых формах своих животный организм чрезвычайно отличается от растения; но читатель знает, что млекопитающее и птица связаны с растительным царством множеством переходных форм, по которым можно проследить все степени развития так называемой животной жизни из растительной: есть растения и животные, почти ничем не отличающиеся друг от друга, так что трудно сказать, к какому царству отнести их. Если некоторые животные почти ничем не отличаются от растений в эпоху полного развития своего организма, то в первое время своего существования все животные почти одинаковы с растениями в первой поре их роста; зародышем животного и растения одинаково служит ячейка; ячейка, служащая зародышем животного, так похожа на ячейку, служащую зародышем растения, что трудно и отличить их. Итак, мы видим, что все животные организмы начинают с того же самого, с чего начинает растение, и только впоследствии некоторые животные

205

организмы приобретают вид очень различный от растений и в очень высокой степени проявляют такие качества, которые в растении так слабы, что открываются только при помощи научных пособий. Так, например, и в дереве есть зародыш движения: соки в нем движутся, как в животных; корни и ветви тянутся в разные стороны; правда, это перемещение происходит только в частях, а целый организм растения не переменяет места; но и полип также не переменяет места: полипняк способностью перемещения не превосходит дерево. Но есть даже и такие растения, которые переменяют свое место: сюда принадлежат некоторые виды семейства Mimosa.

Не надобно обижать никого; мы нанесли бы животным обиду, если бы, заметив, что они не должны считать себя существами иной природы, чем растения, понизив их на степень только особенной формы той же жизни, какая видна в растениях, не сказали нескольких слов и в честь им. Действительно, научный анализ открывает несправедливость голословных фраз, будто животные вовсе лишены разных почетных качеств, как, например, некоторой способности к прогрессу. Обыкновенно говорят: животное всю жизнь остается тем, чем родилось, ничему не научается, нейдет вперед в умственном развитии. Такое мнение разрушается фактами, известными каждому: медведя научают плясать и выкидывать разные штуки, собак подавать поноску и танцовать; слонов даже выучивают ходить по канату, даже рыб приучают собираться в данное место по звонку,- этого всего обученные животные не делали без ученья; ученье дает им качества, которых без него не имели бы они. Не только человек учит животных - сами животные учат друг друга; известно, что хищные животные учат своих детей ловить добычу; птицы учат своих детей летать. Но, говорят нам, это наученье, это развитие имеет известный предел, дальше которого нейдет животное, так что каждая порода неподвижна в своем развитии, которое относится только к отдельным членам ее; отдельное животное может иметь свою историю, но порода остается без истории, понимая под историею прогрессивное движение. Это также несправедливо; на наших глазах совершенствуются целые породы животных: например, улучшается порода лошадей или рогатого скота в известной стране. Человек имеет пользу от развития одних только экономических качеств животного: от увеличения силы у лошади, шерсти у овцы, молока и мяса у коровы и быка; потому мы и совершенствуем целые породы животных только в этих внешних качествах. Но все-таки из

206

этого уже видно, что животные доступны развитию не только индивидуумами, а целыми породами. Этого одного факта было бы уже достаточно для несомненного заключения о том, что и умственные способности животных каждой породы не стоят неподвижно на одной данной точке, а также изменяются: естественные науки говорят, что причина, производящая перемену в мускулах, то есть изменение качеств крови, непременно производит некоторую перемену и в нервной системе; если при перемене в составе крови, питающей мускулы и нервы, изменяется питание мускулов, то должно изменяться и питание нервной системы; а при различии в питании непременно изменяются качества и действия питающейся части организма. Лошадь улучшенной породы непременно должна иметь впечатления несколько иные, чем простая лошадь: вы видите, что ее глаз блещет более живым огнем; это значит, что зрительный нерв ее восприимчивее, чувствительнее; если так изменился зрительный нерв, то произошла некоторая перемена и во всей нервной системе. Это вовсе не гипотеза, это - положительный факт, известный, например, из того, что жеребенок от домашней лошади, от благовоспитанной лошади, если можно так выразиться, гораздо скорее и легче приучается ходить в упряжи, чем жеребенок от табунной лошади, от дикой, невоспитанной лошади; это значит, что умственные способности у одного более развиты в известном отношении, чем у другого. Но тут дело идет для целей человека, а не для потребности самого животного; это развитие касается только низших сторон умственной жизни, как всякое развитие, налагаемое целями, посторонними самому развивающемуся. Гораздо яснее обнаруживается в животных способность к прогрессу, когда они развиваются по собственной надобности, по собственному побуждению. Наши домашние животные, привыкшие к своему рабству, развившись в тех отношениях, которые нужны для их господина, вообще поглупели от рабства. Они стали трусливы, ненаходчивы в непредвиденных обстоятельствах. Но, выходя на свободу, они возвращаются к находчивости и смелости вольного состояния. Одичавшие лошади приучаются защищаться от волков, приучаются выбивать траву из-под снега зимой. Дикие животные вообще умеют приспособляться к новым обстоятельствам: книги о нравах животных наполнены рассказами о том, как умеют приноровлять свою жизнь к новой обстановке осы, пауки и другие насекомые, посаженные под стеклянный колпак. Сначала насекомое пробует поступать по-прежпему; постепенные неудачи по

207

называют ему неудовлетворительность прежнего метода* оно пробует новые методы, и если обстоятельства не губят его, оно, наконец, устраивает свою жизнь по новому способу. Медведь, нашедши бочонок с вином, умеет, наконец, догадаться, как выбить дно. Мы не станем приводить бесчисленных отдельных анекдотов о находчивости животных и заметим, только один общий факт, относящийся к целым породам: при появлении человека в пустынной стране птицы еще не умеют остерегаться его; но постепенно опыт научает их быть осторожными, предусмотрительными относительно этого нового врага, и все породы дичи научаются обходиться с охотником умнее прежнего, избегать его, обманывать его.

Мы употребляли выражение "умственные способности", говоря о животных. В самом деле, нельзя отрицать в них ни памяти, ни воображения, ни мышления. О памяти нечего и говорить: каждому известно, что нет ни одного млекопитающего, ни одной птицы без этой способности, и у некоторых пород она развита очень сильно; памятливость собаки чрезвычайно велика: она узнает человека, виденного ею очень давно, умеет находить дорогу в хозяйский дом из очень отдаленного места. Воображение непременно должно существовать, если есть память, потому что оно только соединяет в новые группы разные представления, хранимые памятью. Если существует нервная деятельность, то есть если происходит беспрерывная смена ощущений и впечатлений, то прежние представления непременно должны беспрестанно попадать в сочетания с новыми, а этот феномен уже и есть то самое, что называется воображением. Положительным образом существование фантазии в животном доказывается тем, что кошка видит сны: она во сне часто бывает похожа на лунатика: то сердится, то радуется. Впрочем, нет надобности слишком дорожить этим частным фактом, способностью кошки иметь сновидения: существование фантазии у животных обнаруживается другим, гораздо более общим фактом - расположением всех молодых животных забавляться посредством игры над внешними предметами, которые не могли бы служить предметом такой игры, если бы не представлялись играющему животному чем-то вроде кукол. Молодая кошка забавляется какой-нибудь щепочкою или кусочком шерсти, как будто мышью: она бросает клочок шерсти, чтобы он как будто бежал, сама принимает подстерегающее положение, потом прыгает и ловит воображаемую мышь,- это прямо игра в куклы, только кукла тут имеет роль не жениха и невесты, не барышни и слу

208

жанки, а роль мышки: что делать, каждое существо дает предметам такую роль, какая для него интересна.

Мышление состоит в том, чтобы из разных комбинаций ощущений и представлений, изготовляемых воображением при помощи памяти, выбирать такие, которые соответствуют потребности мыслящего организма в данную минуту, в выборе средств для действия, в выборе представлений, посредством которых можно было бы дойти до известного результата. В этом состоит не только мышление о житейских предметах, но и так называемое отвлеченное мышление. Возьмем в пример самое отвлеченное дело: решение математической задачи. У Ньютона, заинтересованного вопросом о законе качества или силы, проявляющейся в обращении небесных тел, накопилось в памяти очень много математических формул и астрономических данных. Чувства его (главным образом одно чувство - зрение) беспрестанно приобретали новые формулы и астрономические данные из чтения и собственных наблюдений; от сочетания этих новых впечатлений с прежними возникали в его голове разные комбинации, формулы цифр; его внимание останавливалось на тех, которые казались подходящими к его цели, соответствующими его потребности найти формулу данного явления; от обращения внимания на эти комбинации, то есть от усиления энергии в нервном процессе при их появлении, они развивались и разрастались, пока, наконец, разными сменами и превращениями их произведен был результат, к которому стремился нервный процесс, то есть найдена была искомая формула. Это явление, то есть, сосредоточение нервного процесса на удовлетворяющих его желанию в данную минуту комбинациях ощущений и представлений, непременно должно происходить, как скоро существуют комбинации ощущений и представлений, иначе сказать - как скоро существует нервный процесс, который сам и состоит именно в ряде разных комбинаций ощущения и представления. Каждое существо, каждое явление разрастается, усиливается при появлении данных, удовлетворяющих его потребности, прилепляется к ним, питается ими, а собственно в этом и состоит то, что мы назвали выбором представлений и ощущений в мышлении; а в этом выборе их, в прилеп-лении к ним и состоит сущность мышления.

Само собою разумеется, что когда мы находим одинаковость теоретической формулы, посредством которой выражается процесс, происходивший в нервной системе Ньютона при открытии закона тяготения, и процесс того, что происходит в нервной системе курицы, отыскивающей

209

овсяные зерна в куче сора и пыли, то не надобно забывать;1 что формула выражает собою только одинаковую сущность процесса, а вовсе не то, чтобы размер процесса был одинаков, чтобы одинаково было впечатление, производимое на людей явлениями этого процесса, или чтобы обе формы его могли производить одинаковый внешний результат. Мы говорили, например, в прошлой статье, что хотя трава и дуб растут по одному закону, из одних элементов, но все-таки трава никак не может производить таких действий, давать таких результатов, как дуб: из дуба человек может строить себе огромные дома и корабли, а из травы можно только маленькой птичке свить свое гнездо; или, например, в куче гнилушки происходит тот же самый процесс, как в печи громадной паровой машины; но куча гнилушки никого не перевезет из Москвы в Петербург, а паровик со своей печью перевозит тысячи людей и десятки тысяч пудов товаров. Муха летает тою же самою силою, по тому же самому закону, как орел; но, конечно, из этого не следует, чтобы она взлетала так высоко, как орел.

Говорят, будто бы животные не рассуждают. Это чистый вздор. Вы поднимаете палку на собаку, собака поджимает хвост и бежит от вас; отчего это? Оттого, что у ней в голове построился следующий силлогизм: когда меня бьют палкою, мне бывает неприятно; этот человек хочет побить меня палкою, итак, удалюсь от него, чтобы не получить болезненного ощущения от его палки. Смешно и слышать, когда говорят, будто собака в этом случае убежала только по инстинкту, машинально, а не по рассуждению, не сознательно: нет, инстинкт, машинальность есть тут, но не все дело произошло инстинктивно, машинально: по инстинкту, по машинальной привычке собака поджала хвост, когда побежала от вас, а побежала она по сознательной мысли. В действиях каждого живого существа есть сторона бессознательной привычки или бессознательного движения органов; но это не мешает участию сознательной мысли в том действии, которое сопровождается и некоторыми движениями, происходящими бессознательно. Когда человек испугается, мускулы его лица бес-сознательнб, инстинктивно принимают выражение испуга; но тем не менее происходит в голове этого человека другая часть явления, принадлежащая области сознания: он сознает, что он испуган, он сознает, что сделал движение, выражающее испуг; от этой сознательной стороны факта происходят новые последствия: человек, может быть, постыдится себя за то, что испугался, может быть, примет

210

меры к обороне от испугавшего предмета, а может быть, поспешит удалиться от него.

Но мы забыли: ведь говорят, что у животных нет сознания, что они не сознают своих ощущений, своих мыслей, умозаключений, а только имеют их. Каким образом понять это, каким образом могут понимать эти слова сами те люди, которые говорят их, всегда было для нас загадкою. Не сознавать своего ощущения - скажите, есть ли смысл в этой фразе? Скажите, каким образом можно составить себе отчетливое представление о комбинации понятий, которую хочет она возбудить? Ощущением ведь именно и называется такое явление, которое чувствуется; иметь бессознательное ощущение значило бы иметь не-чувствуемое чувство, значило бы то же самое, что видеть невидимый предмет или, по знаменитому выражению, "слышать молчание". Есть очень много выражений совершенно бессмысленных, составленных из сочетания слов, соответствующих неклеящимся между собою понятиям; произносить их каждый может, но каждый, кто произносит их, тем самым свидетельствует, что или сам не понимает, что говорит, или хочет шарлатанить. Говорят, например, "невесомая жидкость"; но что такое жидкость, какая бы то ни была? Она все-таки тело, все-таки нечто материальное; всякое вещество имеет свойство, называемое притяжением или тяготением, состоящее в том, что каждая частичка материи притягивает к себе другие частицы и сама притягивается ими; на земле это свойство обнаруживается весом, то есть тяготением к центру земли; итак, всякая жидкость непременно имеет вес, а "невесомая жидкость" - бессмысленное сочетание звуков, вроде выражений: синий звук, сахарная селитра и т. п. Если в физике так долго употреблялось бессмысленное выражение "невесомая жидкость", то неудивительно изобилие подобных выражений в психологии, которая разработана меньше физики; научный анализ показывает вздорность их, и одна "з сторон развития науки состоит в том, чтобы отбрасывать их.

Еще забавнее становится пустая гипотеза об отсутствии сознания в животных, когда принимает какой-то нелепо возвышенный тон, подразделяя феномен сознания на два разряда: простое сознание и самосознание, говоря, что животные имеют простое сознание, а самосознания не имеют. Тут дело доходит до такой мудрости, с которой может сравниться лишь следующая дистинкция: скрипка издает только синий звук, а самосинего звука издавать не может, его издает виолончель. Кто поймет этот тонкий

211

вывод о качествах звука скрипки и виолончели, для того будет совершенно ясно, что ощущение в животных сопровождается сознанием, но не сопровождается самосознанием,- иначе сказать, что животные имеют ощущение о внешних предметах, но не чувствуют, что имеют ощущение,- иначе сказать, имеют чувства, которых не чувствуют. После этого следует заключить: вероятно, животные едят зубами, которыми не едят, ходят ногами, которыми не ходят. Теперь для нас очевидно существование птичьего молока: птицы имеют молоко, которого не имеют; так как они его имеют, то оно существует, а так как они его не имеют, то простонародная поговорка справедливо полагает, что достать его нигде нельзя. Кто убежден в справедливости всех этих столь основательных мнений, тому остается только просидеть Иванову ночь над папоротником, и он получит цветок-невидимку.

Прикоснемся точным анализом к факту ощущения, и вся фантасмагория исчезает от первого прикосновения. Ощущение по самой натуре своей непременно предполагает существование двух элементов мысли, связанных в одну мысль: во-первых, тут есть внешний предмет, производящий ощущение; во-вторых, существо, чувствующее, что в нем происходит ощущение; чувствуя свое ощущение, оно чувствует известное свое состояние; а когда чувствуется состояние какого-нибудь предмета, то, разумеется, чувствуется и самый предмет. Например, я чувствую боль в левой руке; вместе с этим я чувствую и то, что у меня есть правая рука; вместе с этим я чувствую, что существую я, часть которого составляет эта левая рука, и, по всей вероятности, чувствую также, что эта рука болит у меня; или я не чувствую, что она болит у меня? или, когда я чувствую боль в руке, то я чувствую, что рука болит не у меня, а у какого-нибудь китайца в Кантоне? Не смешно ли рассуждать о подобных вещах, рассуждать о том, солнце ли есть солнце, рука ли есть рука, и о тому подобных мудреных задачах?

Чем отличается Ротшильд от бедняка? тем ли, что двугривенный в кармане бедняка есть простое серебро, а груды серебряной монеты, лежащие в подвалах Ротшильда, вычеканены из самосеребра, которое гораздо лучше серебра? Если бы Ротшильд был человек не богатый, а только тщеславный, он мог бы придумывать подобные вздоры в доказательство своего превосходства над бедняком. Но, как человек действительно богатый, он не имеет надобности в таких вздорных фантазиях и прямо говорит бедняку: "мое серебро точно такое же, как ваше;

212

"о у вас его один золотник, а у меня много тысяч пудов; потому-то, измеряя богатством право на уважение, я нахожу себя заслуживающим гораздо большего уважения, чем вы".

Говорят также, будто бы у животных нет тех чувств, которые называются возвышенными, бескорыстными, идеальными. Надобно ли замечать совершенную несообразность такого мнения с общеизвестными фактами? Привязанность собаки вошла в пословицу; лошадь проникнута честолюбием до того, что когда разгорячится, обгоняя другую лошадь, то уже не нуждается в хлысте и шпорах, а только в удилах: она готова надорвать себя, бежать до того, чтобы упасть замертво, лишь бы обогнать соперницу. Нам говорят, будто бы животные знают только кровное родство, а не знают родства, основанного на возвышенном чувстве благорасположения. Но наседка, высидевшая цыплят из яиц, снесенных другою курицею, не имеет с этими цыплятами никакого кровного родства: ни одна частичка из ее организма не находится в составе организма этих цыплят. Однакоже мы видим, что в заботливости курицы о цыплятах не бывает никакого различия от того обстоятельства, свои или чужие яйца высидела наседка. На чем же основана ее заботливость о цыплятах, высиженных ею из яиц другой курицы? На том факте, что она высидела их, на том факте, что она помогает им делаться курами и петухами, хорошими, здоровыми петухами и курами. Она любит их, как нянька, как гувернантка, воспитательница, благодетельница их. Она любит их потому, что положила в них часть своего нравственного существа - не материального существа, нет, в них нет ни частички ее крови,- нет, в них она любит результаты своей заботливости, своей доброты, своего благоразумия, своей опытности в куриных делах; это - отношение чисто нравственное.

Вообще замечают, что дети, достигшие совершеннолетия, гораздо менее привязаны к родителям, чем родители к детям. Главное основание этого факта открыть очень легко: человек любит прежде всего сам себя. Родители видят в детях результат своих забот о них, а дети ничем не участвовали в воспитании родителей, не могут видеть в них результат своей деятельности. При нынешнем устройстве общества нравственные отношения совершеннолетних детей к родителям состоят почти только в том, чтобы содержать их на старости, да и эту обязанность исполняли бы очень немногие дети по собственному влечению, если бы не принуждались к ее исполнению тем чув

213

ством повиновения общественному мнению, которое при-t нуждает их вообще не держать себя неприличным образом,-не возбуждать своими действиями общего негодования. В тех породах животных, которые не составляют обществ, конечно, нет и общественных отношений, вынуждающих исполнение подобного дела. Мы не знаем, как проводят свое дряхлое время жаворонки, ласточки, кроты и лисицы. Их жизнь так не обеспечена, что, по всей вероятности, очень немногие из этих животных доживают до дряхлости: вероятно, они скоро делаются добычею других животных, когда ослабевает в них сила улетать, убегать или защищаться. Говорят, что едва ли хотя одна рыба умирает естественной смертью, не бывает пожрана другими рыбами. То же надобно думать о большей части диких птиц и млекопитающих. Те немногие индивидуумы, которые доживают до дряхлости, вероятно, умирают от голода несколькими часами или днями раньше, чем могли бы умереть, имея подле себя пищу. Но из этого забвения их детей о дряхлых отцах и матерях не будем выводить слишком резкого суждения об отсутствии детской привязанности между животными: мы тут обязаны быть снисходительными, потому что наше суждение об этом предмете почти вполне применилось бы и к людям.

Когда говоришь без всякого плана, сам не отгадаешь, куда приведет тебя речь. Вот мы видим теперь, что договорились до нравственных или возвышенных чувств. По вопросу об этих чувствах практические выводы из обыкновенного житейского опыта совершенно противоречили старинным гипотезам, приписывавшим человеку множество разных бескорыстных стремлений. Люди видели по опыту, что каждый человек думает все только о себе самом, заботится о своих выгодах больше, нежели о чужих, почти всегда приносит выгоды, честь и жизнь других в жертву своему расчету,- словом сказать, каждый из людей видел, что все люди - эгоисты. В практических делах все рассудительные люди всегда руководились убеждением, что эгоизм - единственное побуждение, управляющее действиями каждого, с кем имеют они дело. Если бы это мнение, ежедневно подтверждаемое опытом каждого из нас, не имело против себя довольно большого числа других житейских фактов, оно, конечно, скоро одержало бы верх и в теории над гипотезами, утверждавшими, что эгоизм есть только испорченность сердца, а неиспорченный человек руководится побуждениями, противоположными эгоизму: думает о благе других, а не о своем, готов жертвовать собою для других и т. д. Но вот

214

именно в том и состояло затруднение, что гипотеза о бескорыстном стремлении человека служить чужому благу, опровергаемая сотнями ежедневных опытов каждого, по-видимому, подтверждалась довольно многочисленными фактами бескорыстия, самопожертвования и т. д.: там Курций бросается в пропасть, чтобы спасти родной город, тут Эмпедокл бросается в кратер, чтобы сделать ученое открытие, тут Дамон спешит на казнь, чтобы спасти Пи-фиаса, тут поражает себя кинжалом Лукреция, чтобы восстановить свою честь11. До недавнего времени не было научных средств точным образом вывести оба эти разряда явлений из одного принципа, подвести под один закон факты, противоположные между собою. Камень падает на землю, пар летит вверх, и в старину думали, что закон тяжести, действующий в камне, не действует над паром. Теперь известно, что оба эти движения, происходящие по противоположным направлениям, падение камня на землю и поднятие пара вверх от земли,- происходят от одной причины, по одному закону. Теперь известно, что сила притяжения, вообще стремящая тела вниз, обнаруживается при известных обстоятельствах тем, что заставляет некоторые тела подниматься вверх. Много раз мы говорили, что нравственные науки еще не разработаны с такой полнотою, как естественные; но и при нынешнем, вовсе не блистательном их состоянии уже разрешен вопрос о подведении всех часто разноречащих между собою человеческих поступков и- чувств под один принцип, как разрешены вообще почти все те нравственные и метафизические вопросы, в которых путались люди до начала разработки нравственных наук и метафизики по строгому научному методу. В побуждениях человека, как и во всех сторонах его жизни, нет двух различных натур, двух основных законов, различных или противоположных между собою, а все разнообразие явления в сфере человеческих побуждений к действованию, как и во всей человеческой жизни, происходит из одной и той же натуры, по одному и тому же закону.

Мы не станем говорить о тех действиях и чувствах, которые всеми признаются за эгоистические, своекорыстные, происходящие из личного расчета; обратим внимание только на те чувства и поступки, которые представляются имеющими противоположный характер: вообще надобно бывает только всмотреться попристальнее в поступок или чувство, представляющиеся бескорыстными, и мы увидим, что в основе их все-таки лежит та же мысль о собственной личной пользе, личном удовольствии, личном благе, лежит

215

чувство, называемое эгоизмом. Очень мало найдется случаев, когда эта основа сама не напрашивалась бы на замечание даже человеку, не очень привычному к психологическому анализу. Если муж и жена жили между собою хорошо, жена совершенно искренно и очень глубоко печалится о смерти мужа, но только вслушайтесь в слова, которыми выражается ее печаль: "на кого ты меня покинул? что я буду без тебя делать? без тебя тошно жить на свете!" Подчеркните эти слова "меня, я, мне": в них - смысл жалобы, в них - основа печали. Возьмем чувство еще гораздо высшее, чистейшее, чем самая высокая супружеская любовь: чувство матери к ребенку. Ее плач о его смерти точно таков же: "Ангел мой! Как я тебя любила! Как я любовалась на тебя, ухаживала за тобою! Скольких страданий, скольких бессонных ночей ты стоил мне! Погибла в тебе моя надежда, отнята у меня всякая радость!" И тут опять все то же: "я, мое, у меня". Столь же легко открывается эгоистическая основа в самой искренней и нежной дружбе. Не многим затруднительнее те случаи, в которых человек приносит жертву для любимого предмета; хотя бы он жертвовал для него самою жизнью, все-таки основанием пожертвования служит личный расчет или страстный порыв эгоизма. О большей части случаев так называемого самопожертвования не стоит говорить как о самопожертвовании: им неприлично это имя. Жители Сагунта перерезались, чтобы не отдаться живыми в руки Аннибала12, геройство, достойное удивления, но совершенно одобряемое эгоистическим расчетом: они привыкли жить свободными гражданами, не терпеть никаких обид, уважать себя и видеть уважение от других; карфагенский полководец продал бы их в рабство, их жизнь была бы рядом несноснейших мучений; они поступили в том же роде, как делает человек, вырывающий у себя больной зуб: они предпочли одну минуту страшной смертельной муки нескончаемым годам мучений; в средние века еретики, сжигаемые медленным огнем на кострах из сырого леса, старались разорвать свои цени, чтобы броситься в пламя: легче задохнуться в одну минуту, чем терпеть задушение несколько часов. Действительно, таково было положение жителей Сагунта. Мы напрасно предположили, что Анни-бал удовольствовался бы обращением их в рабство: они все равно были бы истреблены если не своими, то карфагенскими руками, но карфагеняне стали бы долго мучить их варварскими пытками, и здравый расчет их справедливо предпочел легкую и быструю смерть медленной и тяжелой. Лукреция закололась, когда ее осквернил Секст Таркви

216

ний: она также поступила очень расчетливо; что ожидало ее впереди? Муж мог бы наговорить ей много успокоительных и ласковых слов, но ведь все подобные слова чистый вздор, свидетельствующий о благородстве говорящего их, но нисколько не изменяющий непременных последствий дела. Коллатин мог сказать жене: я считаю тебя чистой и люблю тебя по-прежнему; но при тогдашних понятиях, слишком мало изменившихся до сих пор, он не в силах был оправдать своих слов делом: волею или неволею, но он уже потерял очень значительную часть прежнего уважения, прежней любви к жене; он мог прикрывать эту потерю преднамеренным увеличение1\1 нежности в обращении с нею; но такого рода нежность обиднее холодности, горьче побоев и ругательств. Лукреция справедливо нашла, что лишиться жизни составляет гораздо меньшую неприятность, чем жить в положении унизительном по сравнению с тем, к какому она привыкла. Чистоплотный человек охотнее будет терпеть голод, чем прикоснется к пище, оскверненной какою-нибудь гадостью; для человека, привыкшего уважать себя, смерть гораздо легче унижения.

Читатель понимает, что мы говорим все это вовсе не к уменьшению великой похвалы, какой достойны жители Сагунта и Лукреция: доказывать, что геройский поступок был вместе умным поступком, что благородное дело не было безрассудным делом, вовсе еще не значит, по нашему мнению, отнимать цену у геройства и благородства. От этих геройских дел перейдем к образу действий более обыкновенному, хотя все еще слишком редкому; разберем такие случаи, как преданность человека, отказывающегося от всяких удовольствий, от всякой свободы в распоряжении своим временем для того, чтобы ухаживать за другим человеком, нуждающимся в его заботливости. Друг, проводящий целые недели у постели больного друга, делает пожертвование гораздо более тяжелое, чем если бы отдавал ему все свои деньги. Но почему он приносит такую великую жертву и в пользу какого чувства он приносит ее? Он приносит свое время, свою свободу в жертву своему чувству дружбы,- заметим же, своему чувству; оно развилось в нем так сильно, что, удовлетворяя его, он получает большую приятность, чем получил бы от всяких других удовольствий и от самой свободы; а нарушая его, оставляя без удовлетворения, чувствовал бы больше неприятности, чем сколько получает от стеснения себя во всех других потребностях. Точно таковы же случаи, когда человек отказывается от всяких наслаждений и выгод для служения

217

науке или какому-нибудь убеждению. Ньютон и Лейбниц, отказавшие себе во всякой любви к женщине, чтобы нераздельно отдавать все свое время, все свои мысли ученым исследованиям, конечно, совершали всю свою жизнь очень высокий подвиг. Точно то же надобно сказать о политических деятелях, называемых обыкновенно фанатиками. Тут опять мы видим, что известная потребность развилась в человеке так сильно, что удовлетворять ей приятно для него даже с пожертвованием другими очень сильными потребностями. По своему предмету эти случаи очень резко отличаются от тех фактов расчета, в которых человек жертвует очень большою суммою денег для удовлетворения какой-нибудь низкой страсти, но по теоретической формуле все они подходят под один закон: сильнейшая страсть берет верх над влечениями менее сильными и приносит их в жертву себе.

При внимательном исследовании побуждений, руководящих людьми, оказывается, что все дела, хорошие и дурные, благородные и низкие, геройские и малодушные, происходят во всех людях из одного источника: человек поступает так, как приятнее ему поступать, руководится расчетом, велящим отказываться от меньшей выгоды или меньшего удовольствия для получения большей выгоды, большего удовольствия. Конечно, этою одинаковостью причины, из которой происходят дурные и хорошие дела, вовсе не уменьшается разница между ними: мы знаем, что алмаз и уголь - все один и тот же чистый углерод, но тем не менее алмаз есть алмаз, вещь чрезвычайно драгоценная, а уголь - все-таки уголь, вещь очень малоценная. Великая разница между добрым и злым заслуживает полного нашего внимания. Мы начнем с анализа этих понятий, чтобы увидеть, какими обстоятельствами развивается или ослабляется добро в человеческой жизни.

Очень давно было замечено, что различные люди в одном обществе называют добрым, хорошим вещи совершенно различные, даже противоположные. Если, например, кто-нибудь отказывает свое наследство посторонним людям, эти люди находят его поступок добрым, а родственники, потерявшие наследство, очень дурным. Такая же разница между понятиями о добре в разных обществах и в разные эпохи в одном обществе. Из этого очень долго выводилось заключение, что понятие добра не имеет в себе ничего постоянного, самостоятельного, подлежащего общему определению, а есть понятие чисто условное, зависящее от мнений, от произвола людей. Но точнее всматриваясь в отношения поступков, называемых добрыми,

218

к тем людям, которые дают им такое название, мы находим, что всегда есть в этом отношении одна общая, непременная черта, от которой и происходит причисление поступка к разряду добрых. Почему посторонние люди" получившие наследство, называют добрым делом акт, давший им это имущество? Потому, что этот акт был для них полезен. Напротив, он был вреден родственникам завещателя, лишенным наследства, потому они называют его дурным делом. Война против неверных для распространения мусульманства казалась добрым делом для магометан, потому что приносила им пользу, давала им добычу; в особенности поддерживали между ними это мнение духовные сановники, власть которых расширялась от завоеваний. Отдельный человек называет добрыми поступками те дела других людей, которые полезны для него; в мнении общества добром признается то, что полезно для всего общества или для большинства его членов; наконец, люди вообще, без различия наций и сословий, называют добром то, что полезно для человека вообще. Очень часты случаи, в которых интересы разных наций и сословий противоположны между собою или с общими человеческими интересами; столь же часты случаи, в которых выгоды какого-нибудь отдельного сословия противоположны национальному интересу. Во всех этих случаях возникает спор о характере поступка, учреждения или отношения, выгодного для одних, вредного для других интересов: приверженцы той стороны, для которой он вреден, называют его дурным, злым; защитники интересов, получающих от него пользу, называют его хорошим, добрым. На чьей стороне бывает в таких случаях теоретическая справедливость, решить очень не трудно: общечеловеческий интерес стоит выше выгод отдельной нации, общий интерес целой нации стоит выше выгод отдельного сословия, интерес многочисленного сословия выше выгод малочисленного. В теории эта градация не подлежит никакому сомнению, она составляет только применение геометрических аксиом -"целое больше своей части", "большее количество больше меньшего количества" - к общественным вопросам. Теоретическая ложь непременно ведет к практическому вреду; те случаи, в которых отдельная нация попирает для своей выгоды общечеловеческие интересы или отдельное сословие - интересы целой нации, всегда оказываются в результате вредными не только для стороны, интересы которой были нарушены, но и для той стороны, которая думала доставить себе выгоду их нарушением: всегда оказывается, что нация губит сама себя, порабощая челове

219

чество, что отдельное сословие приводит себя к дурному концу, принося в жертву себе целый народ. Из этого мы видим, что при столкновениях национального интереса с сословным, сословие, думающее извлечь пользу себе из народного вреда, с самого начала ошибается, ослепляется фальшивым расчетом. Иллюзия, которою оно увлекается, имеет иногда вид очень основательного расчета; но мы приведем два или три случая этого рода, чтобы показать, как ошибочен бывает такой расчет. Мануфактуристы думают, что запретительный тариф выгоден для них; но в результате оказывается, что при запретительном тарифе нация остается бедна и по своей бедности не может содержать мануфактурную промышленность обширного размера; таким образом самое сословие мануфактуристов остается далеко не столь богато, как бывает при свободной торговле; все фабриканты всех государств с запретительным тарифом, вместе взятые, конечно, не имеют и половины того богатства, какое приобрели фабриканты Манчестера. Землевладельцы вообще думают иметь выгоду от невольничества (, крепостного права) и других видов обязательного труда; но в результате оказывается, что землевладельческое сословие всех государств, имеющих несвободный труд, находится в разоренном положении. (Бюрократия иногда находит нужным для себя препятствовать умственному и общественному развитию нации; но и тут всегда бывает, что она в результате видит свои собственные дела расстроенными, становится бессильной.) Мы привели такие случаи, в которых расчет отдельного сословия вредить для своей выгоды общему национальному интересу имеет, по-видимому, чрезвычайно твердое основание; но и тут результат показывает, что основание только казалось твердым, а в сущности было неверно; что сословие, вредившее народу, само обманывалось относительно своих выгод. Это не может и быть иначе: французский или австрийский мануфактурист - все-таки француз или житель Австрии, и все то, что вредно для государства, к которому он принадлежит, сила которого служит опорою его силы, богатство которого служит опорою его богатства,- все это послужит во вред и ему самому, иссушая источники его силы и богатства. Точно то же надобно сказать о случаях противоположности между интересами отдельной нации и общим человечественным благом: и тут всегда оказывается, что совершенно ошибочен был расчет нации, думавшей извлечь себе пользу из нанесения вреда человечеству. Завоевательные народы всегда кончали тем, что истреблялись и порабощались сами. Монголы Чингисхана

220

жили в своих степях такими бедными дикарями, что, по-видимому, трудно было им притти в положение, худшее прежнего; но как ни дурно было состояние диких орд, пошедших на завоевание земледельческих государств южной и западной Азии и восточной Европы, а все-таки вскоре по совершении завоевания эти несчастные люди, наделавшие столько вреда другим для своего обогащения, подверглись судьбе более плачевной, чем даже та жалкая жизнь, которую продолжали вести их соотечественники, оставшиеся в своих родных степях. Мы знаем, чем кончили татары Золотой орды: конечно, целая половина их погибла при завоевании России и при неудачных нашествиях на Литву и Моравию; остальная половина, сначала награбившая себе много добычи, скоро была истреблена оправившимися русскими. Ученые доказывают, что из нынешних крымских, казанских и оренбургских татар едва ли есть хоть один человек, происходящий от воинов Батыя, что нынешние татары - потомки прежних племен, живших в тех местах до Батыя и покоренных Батыем, как были покорены русские; и что пришельцы - завоеватели - все исчезли, все были истреблены ожесточением порабощенных. Германцы при Таците жили не многим лучше монголов до Чингисхана; но и они мало выиграли от завоевания Римской империи. Ост-готы, ланго-барды, герулы, вандалы - все погибли до последнего человека. От вест-готов осталось имя, но только имя; франков не успели перерезать порабощенные ими племена только потому, что франки перерезались сами при Меровингах13 Испанцы, опустошив Европу при Карле V и Филиппе II, сами разорились, впали в рабство и наполовину вымерли от голода. Французы, опустошив Европу при Наполеоне I, сами подверглись завоеванию и разорению в 1814 и 1815 годах. (Недаром сравнивают с пиявками людей сословия, обогащающегося во вред своей нации; но вспомним, какая судьба ждет пиявок, наслаждающихся сосанием человеческой крови: редкая из них не губит себя этим наслаждеЕшем, почти все они дохнут, и если иные остаются живы, то все-таки подвергаются тяжелой болезни, да и живы остаются только благодаря заботливости того, чью кровь сосали.)

Все это мы говорили к тому, чтобы показать, что понятие добра вовсе не расшатывается, а, напротив, укрепляется, определяется самым резким и точным образом, когда мы открываем его истинную натуру, когда мы находим, что добро есть польза14. Только при этом понятии о нем мы в состоянии разрешить все затруднения, возникающие из разноречия разных эпох и цивилизаций, раз

221

ных сословий и народов о том, что добро, что зло. Наука говорит о народе, а не об отдельных индивидуумах, о человеке, а не о французе или англичанине, не купце или бюрократе. Только то, что составляет натуру человека, признается в науке за истину; только то, что полезно для человека вообще, признается за истинное добро; всякое уклонение понятий известного народа или сословия от этой нормы составляет ошибку, галлюцинацию, которая может наделать много вреда другим людям, но больше всех наделает вреда тому народу, тому сословию, которое подверглось ей, заняв по своей или чужой вине такое положение среди других народов, среди других сословий, что стало казаться выгодным ему то, что вредно для человека вообще. "Погибоша аки Обре"15 -эти слова повторяет история над каждым народом, над каждым сословием, впавшим в гибельную для таких людей галлюцинацию о противоположности своих выгод с общечеловеческим интересом.

Если есть какая-нибудь разница между добром и пользою, она заключается разве лишь в том, что понятие добра очень сильным образом выставляет черту постоянства, прочности, плодотворности, изобилия хорошими, долговременными и многочисленными результатами, которая, впрочем, находится в понятии пользы, именно этой чертою отличающемся от понятий удовольствия, наслаждения. Цель всех человеческих стремлений состоит в получении наслаждений. Но источники, из которых получаются нами наслаждения, бывают двух родов: к одному роду принадлежат мимолетные обстоятельства, не зависящие от нас или если и зависящие, то проходящие без всякого прочного результата; к другому роду относятся факты и состояния, находящиеся в нас самих прочным образом или вне нас, но постоянно при нас долгое время. День хорошей погоды в Петербурге - источник бесчисленных облегчений в жизни, бесчисленных приятных ощущений для жителей Петербурга; но этот день хорошей погоды - явление мимолетное, лишенное всякого основания и не оставляющее никакого прочного результата в жизни петербургского населения. Нельзя сказать, чтобы этот день составлял пользу, он составляет только удовольствие. Полезным явлением бывает хорошая погода в Петербурге только в тех немногих случаях и только для тех немногих людей, когда она довольно продолжительна и когда, благодаря этой продолжительности, успеет прочным образом поправиться здоровье нескольких больных. Но тот, кто переселяется из Петербурга в хороший климат,

222

получает себе пользу в отношении здоровья, в отношении наслаждения природой, потому что этим переселением он приобретает себе прочный источник долговременных наслаждений. Если человек получил приглашение на хороший обед, он получает только удовольствие, а не пользу в этом приглашении (разумеется, и удовольствие только в том случае, когда он находит наслаждение в гастрономии). Но если этот человек, имеющий гастрономические наклонности, получает большую сумму денег, он получает пользу, то есть долговременную возможность пользоваться наслаждением хороших обедов. Итак, полезными вещами называются, так сказать, прочные принципы наслаждений. Если бы при употреблении слова "польза" всегда твердо помнилась эта коренная черта понятия, не было бы решительно никакой разницы между пользою и добром; но, во-первых, слово "польза" употребляется иногда легкомысленным, так сказать, образом о принципах удовольствия, правда, не совершенно мимолетных, но и не очень прочных, а во-вторых, можно эти прочные принципы наслаждений разделить по степени их прочности опять на два разряда: не очень прочные и очень прочные. Этот последний разряд собственно и обозначается названием добра. Добро - это как будто превосходная степень пользы, это как будто очень полезная польза. Доктор восстановил здоровье человека, страдавшего хроническою болезнью,- что он принес ему: добро или пользу? Одинаково удобно тут употребить оба слова, потому что он дал ему самый прочный принцип наслаждений. Наша мысль находится в настроении беспрестанно вспоминать о внешней природе, которая будто бы одна подлежит ведомству естественных наук, составляющих будто бы только одну часть наших знаний, а не обнимающих собою всей их совокупности. Кроме того, мы заметили, что эти статьи свидетельствуют о чрезвычайной сухости нашего сердца, о пошлости и низости нашей души, во всем ищущей только пользы, все оскверняющей отыскиванием материальных оснований, не понимающей ничего высокого, лишенной всякого поэтического чувства. Нам хочется замаскировать этот постыдный недостаток поэтичности в нашей душе. Мы ищем чего-нибудь поэтического для украшения нашей статьи; под влиянием мысли о важности естественных наук отправляемся искать поэзии в область материальной природы и находим в ней цветы. Украсим же одну из наших сухих страниц поэтическим сравнением. Цветы, эти прекрасные источники благоухания, эти столь быстро увядающие очарования нашего глаза,- это удовольствия, наслаждения;

223

растение, производящее их,- это польза; на одном растении много цветов, увядают одни, распускаются на место их другие; так полезною вещью называется то, из чего вырастает много цветов. Но есть однолетние цветущие растения; и есть также розовые деревья, олеандры, живущие очень много лет и каждый год снова дающие много цветов - вот так добро превосходит своею долговечностью другие источники наслаждений, которые называются просто полезными вещами, но не удостоиваются имени добра, как фиалки не удостоиваются имени деревьев: они - предметы того же разряда вещей, но все еще не так велики и долговечны.

Из того, что добром называются очень прочные источники долговременных, постоянных, очень многочисленных наслаждений, сама собою объясняется важность, приписываемая добру всеми рассудительными людьми, говорившими о человеческих делах. Если мы думаем, что "добро выше пользы", мы скажем только: "очень большая польза выше не очень большой пользы",- мы скажем только математическую истину, вроде того, что 100 больше 2, что на олеандре бывает больше цветов, чем на фиалке.

Читатель видит, что метод анализа нравственных понятий в духе естественных наук, отнимая у предмета всякую напыщенность, переводя его в область явлений очень простых, натуральных, дает нравственным понятиям основание самое непоколебимое. Если полезным называется то, что служит источником множества наслаждений, а добрым - просто то, что очень полезно, тут уже не остается ровно никаких сомнений относительно цели, которая предписывается человеку, - не какими-нибудь посторонними соображениями или внушениями, не какими-нибудь проблематическими предположениями, таинственными отношениями к чему-нибудь еще очень неверному,- нет, предписывается просто рассудком, здравым смыслом, потребностью наслаждения: эта цель - добро. Расчетливы только добрые поступки; рассудителен только тот, кто добр, и ровно настолько, насколько добр. Когда человек не добр, он просто нерасчетливый мот, тратящий тысячу рублей на покупку грошовой вещи, тратящий на получение малого наслаждения нравственные и материальные силы, которых достало бы ему на приобретение несравненно большего наслаждения.

Но в том же понятии о добре, как об очень прочной пользе, мы находим еще другую важную черту, помогающую нам открыть, в каких именно явлениях и поступках главнейшим образом состоит добро. Внешние предметы,

224

как бы тесно ни были привязаны к человеку, все-таки слишком часто разлучаются с ним: то человек расстается с ними, то они изменяют человеку. Родина, родство, богатство, все может быть покинуто человеком или покинуть его; от одного никак не может он отделаться, пока остается жив, одно существо неразлучно с ним: это он сам. Если человек полезен другим людям по своему богатству, он может перестать быть полезен, лишившись богатства; но если он полезен людям по качествам своего собственного организма, по своим душевным качествам, как обыкновенно говорится, то он может разве только зарезать себя, но пока не зарежет, не может перестать делать пользу людям,- не делать ее - выше его сил, не в его власти. Он может сказать себе: буду зол, буду вредить людям; но исполнить этого он уже не может, как умный не может не быть умным, если б и не желал. Не только по постоянству и долговечности, но и по обширности результатов добро, приносимое качествами самого человека, гораздо значительнее добра, делаемого человеком только по обладанию внешними предметами. Доброе или дурное употребление внешних предметов случайно; всякие материальные средства так же легко и часто бывают обращаемы на вред людям, как и на пользу им. Богатый человек, принося своим богатством выгоду некоторым людям в некоторых случаях, вредит другим или даже и тем же самым людям в других случаях. Например, богатый человек может дать хорошее воспитание своим детям, развить в них здоровье, ум, дать им множество знаний; это вещи полезные для них; но будут ли они сделаны или нет, это еще неизвестно, и часто этого не бывает, а, напротив, дети богача получают такое воспитание, что делаются от него людьми хилыми, болезненными, слабоумными, пустыми, жалкими. Дети богача вообще приобретают привычки и понятия, невыгодные для них самих. Если таково влияние богатства на людей, счастием которых наиболее дорожит богач, то, конечно, оно еще заметнее приносит вред другим людям, не столь близким сердцу богача (, так что вообще надобно предполагать, что богатство отдельного человека приносит больше вреда, нежели пользы, людям, бывающим в непосредственных отношениях к богачу). Но если возможно некоторое сомнение относительно того, равняется ли вредное влияние богатства на этих отдельных людей пользе, получаемой ими от него (или, как, по всей вероятности, следует думать, далеко превышает ее), то(уже совершенно бесспорен тот факт), что в действии богатства отдельных людей на целое общество вредные стороны гораздо сильнее

8 Н. Г. Чернышевский, т. 2

225

полезных. Это с математическою достоверностью обнаруживается той частью нравственных знаний, которая раньше других стала разработываться по точной научной системе и в некоторых отделах своих разработана уже довольно хорошо наукою о законах общественного материального благосостояния или обыкновенно так называемою политическою экономией). (То, что мы находим относительно большого превосходства одних людей над другими посредством материального благосостояния, надобно еще в большей степени сказать о большом сосредоточении в руках отдельных людей другого постороннего самому человеческому организму средства к влиянию на судьбу других людей, - о силе или власти. Она также, по всей вероятности, приносит гораздо больше вреда, нежели пользы, даже людям, непосредственно соприкасающимся с нею, а в ее влиянии на целое общество вред несравненно превосходит пользу.) Итак, действительным источником совершенно прочной пользы для людей от действий других людей остаются только те полезные качества, которые лежат в самом человеческом организме; потому собственно этим качествам и усвоено название добрых, потому и слово "добрый" настоящим образом прилагается только к человеку. В его действиях основанием бывает чувство или сердце, а непосредственным источником их служит та сторона органической деятельности, которая называется волею; потому, говоря о добре, надобно специальным образом разобрать законы, по которым действуют сердце и воля. Но способы к исполнению чувств сердца даются воле представлениями ума, и потому надобно также обратить внимание на ту сторону мышления, которая относится к способам иметь влияние на судьбу других людей. Не обещая ничего наверное, мы скажем только, что нам хотелось бы изложить точные понятия нынешней науки об этих предметах. Очень может быть, что нам и удастся сделать это.

Но мы едва не забыли, что до сих пор остается не объяснено слово "антропологический" в заглавии наших статей; что это за вещь "антропологический принцип в нравственных науках"? Что за вещь этот принцип, читатель видел из характера самых статей: принцип этот состоит в том, что на человека надобно смотреть как на одно существо, имеющее только одну натуру, чтобы не разрезы-вать человеческую жизнь на разные половины, принадлежащие разным натурам, чтобы рассматривать каждую сторону деятельности человека как деятельность или всего его организма, от головы до ног включительно, или если

226

она оказывается специальным отправлением какого-нибудь особенного органа в человеческом организме, то рассматривать этот орган в его натуральной связи со всем организмом. Кажется, это требование очень простое, а между тем только в последнее время стали понимать всю его важность и исполнять его мыслители, занимающиеся нравственными науками, да и то далеко не все, а только некоторые, очень немногие из них, между тем как большинство сословия ученых, всегда держащееся рутины, как большинство всякого сословия, продолжает работать по прежнему, фантастическому способу ненатурального дробления человека на разные половины, происходящие из разных натур. Зато и все труды этого рутинного большинства оказываются теперь таким же хламом, каким оказались труды Эмина и Елагина по русской истории, Чулкова по собиранию народных песен, или в наше время труды гг. Погодина и Шевырева. Кое-что, похожее на правду, попадается и в них, - ведь г. Погодин совершенно справедливо говорит, что Ярослав был князь Киевский, а не Краковский, что Ольга приняла в Константинополе православие, а не лютеранство, что Алексей Петрович был сын Петра Великого; ведь г. Шевырев справедливо заметил, что русский народ употребляет скудную и неудобоваримую пищу, что между ямщиками попадаются красивые парни, и отыскал в паисиевском сборнике16 довольно любопытное свидетельство о русском язычестве. Но все эти прекрасные и совершенно верные вещи засыпаны в книгах ученой четы покойного "Москвитянина"17 таким множеством вздорных мнений, что отделить в них правду от пустяков - труд столь же тяжелый, как отыскивать годные на выделку бумаги тряпки в тех местах, которые исследуются зоркими глазами и ловким крючком ветошников; потому люди обыкновенные поступят лучше всего, если совершенно откажутся от столь неприятного дела, предоставляя его привычным к нему труженикам; но труженики эти, специалисты, идущие в уровень с понятиями нынешней науки, находят, что в книгах, подобных сочинениям господ, нами названных, и их предшественников даже и ученого тряпья отыскивается слишком мало, так что чтение их составляет совершенную трату времени, ведущую только к засорению головы. Вот то же самое надобно сказать почти о всех прежних теориях нравственных наук. Пренебрежение к антропологическому принципу отнимает у них всякое достоинство; исключением служат творения очень немногих прежних мыслителей, следовавших антропологическому принципу, хотя еще и не употреблявших

8*

227

этого термина для характеристики своих воззрений на человека: таковы, например, Аристотель и Спиноза18.

Что касается до самого состава слова "антропология", оно взято от слова anthropos - человек,- читатель, конечно, и без нас это знает. Антропология - это такая наука, которая о какой бы части жизненного человеческого процесса ни говорила, всегда помнит, что весь этот процесс и каждая часть его происходит в человеческом организме, что этот организм служит материалом, производящим рассматриваемые ею феномены, что качества феноменов обусловливаются свойствами материала, а законы, по которым возникают феномены, есть только особенные частные случаи действия законов природы. Естественные науки еще не дошли до того, чтобы подвести все эти законы под один общий закон, соединить все частные формулы в одну всеобъемлющую формулу. Что делать! Нам говорят, что и сама математика еще не успела довести некоторых своих частей до такого совершенства: мы слышали, что еще не отыскана общая формула интегрированья, как найдена общая формула умножения или возвышения в степень. От этого, конечно, затрудняются ученые исследования; мы слышали, будто бы математик очень быстро совершает все части своего дела, но как дойдет до интегрирования, ему приходится сидеть целые недели и месяцы над делом, которое можно было бы исполнить в два часа, если бы уже найдена была общая формула интегрирования. Так еще больше в науках. До сих пор найдены только частные законы для отдельных разрядов явлений: закон тяготения, закон химического сродства, закон разложения и смешения цветов, закон действий теплоты, электричества; под один закон мы еще не умеем их подвести точным образом, хотя существуют очень сильные основания думать, что все другие законы составляют несколько особенные видоизменения закона тяготения19 От этого нашего неуменья подвести все частные законы под один общий закон чрезвычайно затрудняется и затягивается всякое исследование в естественных науках: исследователь идет ощупью, наугад, у него нет компаса, он принужден руководиться не столь верными способами к отыскиванию настоящего пути, теряет много времени в напрасных уклонениях по окольным дорогам на то, чтобы вернуться с них к своей исходной точке, когда видит, что они не ведут ни к чему, и чтобы снова отыскивать новый путь; еще больше теряется времени в том, чтобы убедить других в действительной непригодности путей, оказавшихся непригодными, в верности и удобстве пути, оказавшегося

228

верным. Так в естественных науках, точно так же и в нравственных. Но как в естественных, так и в нравственных этими затруднениями только затягивается отыскивание истины и распространение убежденности в ней, когда она найдена; а когда найдена она, то все-таки очевидна ее достоверность, только приобретение этой достоверности стоило гораздо большего труда, чем будут стоить такие же открытия нашим потомкам при лучшем развитии наук, и как бы медленно ни распространялась между людьми убежденность в истинах от нынешней малой приготовленности людей любить истину, то есть ценить пользу ее и сознавать непременную вредность всякой лжи, истина все-таки распространяется между людьми, потому что, как ни думай они о ней, как ни бойся они ее, как ни люби они ложь, все-таки истина соответствует их надобностям, а ложь оказывается неудовлетворительной: что нужно для людей, то будет принято людьми, как бы ни ошибались они от принятия того, что налагается на них необходимостью вещей. Станут ли когда-нибудь хорошими хозяевами русские сельские хозяева, до сих пор бывшие плохими хозяевами? Разумеется, станут; эта уверенность основана не на каких-нибудь трансцендентальных гипотезах о качествах русского человека, не на высоком понятии о его национальных качествах, о его превосходстве над другими по уму или трудолюбию или ловкости, а просто на том, что настает надобность русским сельским хозяевам вести свои дела умнее и расчетливее прежнего. От надобности не уйдешь, не отвертишься. Так не уйдет человек и от истины, потому что по нынешнему положению человеческих дел оказывается с каждым годом все сильнейшая и неотступнейшая надобность в ней.

Постепенное развитие древних философских учений в связи с развитием языческих верований. Соч. Ор. Новицкого. Часть I. Религия и философия древнего Востока. Киев. В университетской типографии 1860 г.

При военных походах одним из неизбежных явлений бывают толпы отсталых, число которых увеличивается по мере того, как армия с генеральным штабом подвигается все дальше и дальше вперед. При быстром наступлении дело доходит до того, что большинство солдат остается далеко назади. По счету эти толпы далеко превосходят ту часть войска, которая идет под знаменами; но они не принимают уже никакого участия в битвах и служат только обременением для своих бывших товарищей, на плечах которых остается вся тяжесть борьбы, которые зато одни и получают славу. То же самое бывает и в умственном движении человечества в завоевании истины. Сначала все народы идут наравне: предки Аристотеля жили некогда в таком же состоянии, как готтентоты, имели такие же понятия; но вот умственное движение ускоряется в некоторых племенах, и огромное большинство человеческого рода отстает от них. Греки, изображенные Гомером, уже далеко опередили троглодитов, лестригонов и другие племена, о которых Илиада и Одиссея говорят, как о жалких дикарях, свирепых вследствие самой своей нищеты, умственной и материальной. Еще несколько переходов - и большинство самих греков отстает от передовых племен. Во времена Солона афиняне уже много ушли вперед против положения, в каком были при Гомере, а спартанцы не подвинулись почти ни на шаг, другие племена не подвинулись вовсе. Еще несколько переходов - и в самом афинском племени повторяется то же явление: мудрость Солона была понятна и доступна каждому афинскому гражданину, а Сократ кажется уже вольнодумцем большинству своих соотечественников: только немногие понимают его, остальные спокойно осуждают на смерть как безбожника. То же самое и в новой истории. Дело начинается тем, что вся масса людей, населяющая провинции бывшей Западной Римской империи и составившаяся из смешения германских завоевателей с прежними римскими подданными, имеет одинаковый взгляд на вещи: все одинаково католики и все, от высших до низших, одинаково понимают католичество; папа в VII или VIII веке отличается от самого необразованного французского или ирлан

230

дского поселянина только тем, что больше его помнит текстов и молитв, а не тем, чтобы иначе разумел смысл их. Наука существует в виде поговорок и простонародных сказаний, которые одинаково известны всем людям всех сословий; поэзия состоит в народных песнях, которые равно известны и близки каждому. Через несколько времени различие сословий по материальному положению производит разницу и в их умственной жизни1. Церковные богатства дают возможность образоваться теологам, из которых большинство считается верным католическому преданию, но все-таки дает ему истолкование, различное от понятий, сохраняющихся между простолюдинами. Немногие особенно даровитые теологи доводят эту переделку до того, что их понятия отвергаются большинством других специалистов, зато принимаются мирянами среднего и низшего сословий в тех местах, где обстоятельства особенно благоприятствуют развитию массы. Так из католического общества выделяются альбигойцы2 и другие еретики. Наука так же постепенно принимает форму, незнакомую массе, развивает в себе содержание, непонятное для неспециалистов. Из общих всем понятий о созвездиях развивается нечто похожее на астрономию, и сама астрология становится знанием гораздо обширнейшим простонародных поверий, из которых вышла. Эти успехи основаны на материальных средствах, которыми располагают духовенство и среднее сословие; горожане участвуют и в произведении новой поэзии, уже недоступной всему народу, остающемуся при прежних сказках и песнях; в городских цехах составляются компании мастеров поэзии, мейстерзингеров3; но еще больше содействуют этой перемене богатства феодальных баронов, у которых являются придворные поэты - трубадуры. Еще несколько времени, и расстояние между массою и передовыми людьми еще увеличивается; то, что было ересью, представляется выгодным для некоторых светских государей, и учения, различные от католических преданий, объявляются в некоторых странах господствующими. В начале средних веков все государи помогали католическому духовенству преследовать еретиков; в начале второй половины средних веков графы Тулузские уже покровительствуют альбигойцам, но еще не смеют сами объявить себя альбигойцами и оказываются бессильными защитить еретиков и самих себя от гонения, поднимаемого людьми прежних понятий. Гуситы4, в конце средних веков, уже могут удержаться против католического гонения; а через сто лет новые понятия уже официально становятся на место католичества:

231

многие государи предпочитают Лютера папе. Но через это только увеличивается расстояние между передовыми людьми и массою не только в странах, удержанных в католическом порабощении, но даже в протестантской части Европы: за энтузиазмом простонародья, давшим светской власти силу отложиться от папы, следует прежняя умственная летаргия, и почти весь народ протестантских земель снова впадает в умственную рутину, очень похожую на католичество. Зато очень далеко уходят вперед небольшие части народа: из лютеранства быстро развиваются анабаптизм5 и другие ереси протестантства. Большинство протестантских теологов также сохраняет дух неподвижности, по которому уподобляется своим католическим соперникам; но немногие, особенно даровитые люди, как например, Социн, дают ученое развитие понятиям, соответствующим потребности прогрессивного меньшинства простолюдинов. Светская наука также развивается между специалистами с замечательною быстротою, а громадное большинство населения остается до сих пор повсюду в невежестве, очень близком к тому, что было в каком-нибудь IX или X веке. Поэзия образованных сословий развивается столь же быстро, а масса повсюду остается при искаженных клочках прежней общенародной поэзии средних веков.

Подобное отношение существует также между массою специалистов и образованных сословий - с одной стороны, и небольшим числом передовых ученых и незначительным числом людей, приготовленных к принятию их воззрений, с другой стороны. Мы видим, что очень немногие английские поэты прошлого века понимали Шекспира и очень немногие люди в образованной публике умели ценить этих поэтов и самого Шекспира, а большинство английской публики и английских поэтов очень долго продолжали держаться надутой реторики или холодной при-лизанности, которая принадлежала степени поэтического развития несравненно низшей, чем шекспировская натуральность. То же самое происходило и продолжает происходить повсюду во всех направлениях умственной жизни. У нас, например, огромное большинство поэтов и публики продолжает считать Пушкина лучшим представителем русской поэзии, между тем как время Пушкина уже давно прошло6. В Германии во время Канта продолжала господствовать вольфианская схоластика7, и кантовская философия стала господствовать, когда наука в школе трансцендентальной философии уже далеко ушла вперед от кантовской фазы своего развития; большинство ученых

232

и образованной публики в Германии держатся теперь воззрений трансцендентальной философии, между тем как наука уже давно покинула эту прежнюю форму своего развития. Отсталость - всегдашняя участь большинства.

Так было до сих пор; так продолжает быть и теперь; но из этого не следует выводить, чтобы такое отношение осталось и навсегда. Возвратимся к нашему прежнему сравнению. Только небольшая часть первоначального состава армии имеет силы не отстать от знамен в быстром походе, только она участвует в битвах и совершает завоевания; остальные бывшие товарищи этих воинов лежат по госпиталям или плетутся изнуренные далеко позади. Но ведь кончается когда-нибудь эта разрозненность. Силою небольшой части первоначального огромного войска решена борьба, сделано завоевание, враги приведены к покорности, победители отдыхают; тут, чтобы разделить с ними плоды победы, ежедневно прибывают к ним толпы, остававшиеся назади. В конце похода вся армия опять сплотилась под знаменами, как была перед началом похода. Тем же должно кончиться и умственное движение: завоеванная истина оказывается так проста, понятна каждому, так сообразна с потребностями массы, что принять ее гораздо легче, чем хлопотать над ее открытием. Переходные ступени очень тяжелы, односторонние проявления истины очень мудрены, но полная истина вовсе не такова: самые слабые имеют довольно сил, чтобы обнять ее, когда она, наконец, открыта. Мы видим, как упрощается теория каждой науки по мере ее совершенствования. Тут происходит нечто подобное происходящему при достижении очень высокого развития поэзиею образованных сословий: эта поэзия принимает, наконец, формы, доступные простым людям. Корнель и Расин были понятны и известны только малочисленному классу людей, получивших очень хлопотливое воспитание. Сам Руссо, доступный кругу в десять раз большему, был еще совершенно недоступен большинству грамотной массы: когда образованные люди читали "Новую Элоизу" и "Общественный контракт"8, французские грамотные простолюдины еще читали лубочные издания искаженных остатков средневековой литературы. Но песни Беранже и Пьера Дюпона поются уже всем простонародьем французских городов и все оно уже читает Жоржа Занда.

Правда, еще остаются во Франции целых две трети грамотных людей, состоящие из поселян, не вовлекшиеся в этот быстро расширяющийся круг единства понятий самых передовых людей, и совершенно простых людей;

233

правда и то, что еще целая половина французского населения не выучилась грамоте. Но мы уже видим, к чему идет дело. Можно уже по пальцам сосчитать, сколько лет остается до той поры, когда каждый француз, каждая француженка будут людьми читающими и когда каждый читающий станет образовываться не по тем дрянным книгам, какими довольствуется большинство французских поселян теперь, а по произведениям первоклассных людей науки и поэзии. Перспектива еще довольна длинна, но уже виден конец ее. Даже у нас, как ни малы наши успехи по сравнению с передовыми странами, есть признаки того, что начинается проникновение высших результатов нашего умственного развития в массу, которой были недоступны менее высокие фазисы этого развития. Ломоносов был понятен только людям высокого школьного образования. Стихов Державина народ не мог ни узнать, ни оценить; да они и были таковы, что, по правде говоря, ровно нечего было ценить в них. Но молодые люди среднего сословия уже могли восхищаться балладами Жуковского. Для простолюдинов баллады эти были слишком хитры и приторны; но "Черная шаль" Пушкина пелась уже девушками из уездного простонародья. На-днях, проходя мимо столиков, на которых продаются лубочные картинки, мы видели лист с главными сценами из песни Лермонтова о Калашникове; под картинками были написаны отрывки песни, соответствующие им.

Дело начинается постепенным выделением людей высшего умственного развития из толпы, которая все дальше и дальше отстает от их быстрого движения. Но по достижении очень высоких степеней развития умственная жизнь передовых людей получает характер все более и более доступный простым людям, все больше и больше соответствующий простым потребностям массы, и вторая, высшая половина исторической умственной жизни состоит по своему отношению к умственной жизни простолюдинов в постепенном возвращении того единства народной жизни, которое было при самом начале и которое разрушалось в первой половине движения.

Те передовые люди, деятельностью которых развивается наука, ведут ее и к тому, чтобы прониклась результатами ее жизнь всего народа. Люди отсталые, служащие только обременением для развития науки, не приносят никакой пользы и ее распространению в массе; они бесполезны во всех отношениях и во многих прямо вредны. Кто думает так, тот не имеет никакого основания быть снисходительным к ним. Он не имел бы никаких извинений,

234

если бы стал скрывать свое мнение о них, если бы стал говорить, что их труды имеют какую-нибудь цену, когда сам видит, что они не имеют никакой, ни для науки, ни для ознакомления хотя бы с тем неудовлетворительным фазисом ее развития, к которому принадлежат. Например, если б мы стали думать, что все же лучше человеку познакомиться хотя с отсталыми философскими воззрениями, чем совершенно не иметь никакого понятия о философии, мы все-таки не могли бы сказать, что книга г. Ор. Новицкого будет сколько-нибудь полезна русской литературе. В самом деле, кто прочтет ее? Наверное можно предвидеть, что даже книгопродавческого успеха иметь она не будет; никто не купит ее, кроме разве тех студентов, которые должны будут готовиться по ней к экзамену, и самая покупка ее этими молодыми людьми была бы вовсе не признаком распространения знакомства с философиею в молодом университетском поколении, а, напротив, только признаком того, что молодые люди, уже захотевшие познакомиться с философиею, принуждены отсталостью своих руководителей знакомиться с нею в той форме, которая не удовлетворит их, возбудит в них скуку, отвращение и во многих из них убьет философскую любознательность, которая была уже пробуждена независимо от этой книги и без нее не получила бы такого печального конца. Но да не подумает кто-нибудь, что мы этим отвергаем всякое историческое достоинство системы, отражение которой находим в книге г. О. Новицкого,- сама по себе она была некогда очень хороша; нам кажется только, что она выразилась в его книге неудовлетворительным образом; нам кажется также, что и в подлинном своем виде она уже непригодна для нашего времени, бывши плодом обстоятельств, ныне изменившихся9.

Характер книги г. Ор. Новицкого вот каков: когда в Германии распространилось знакомство с философиею Канта, большинство специалистов, всегда держащееся рутины, осталось при своей рутинной схоластике, при средневековых понятиях; но ради приличия стало прикрывать их словами, заимствованными из кантовской терминологии. Когда распространилась трансцендентальная философия, к этой смеси старых схоластических понятий с новыми кантовскими терминами прибавилась в рутинных книгах еще новейшая примесь выражений, взятых из шеллинговской и гегелевской систем. Нового духа нет никаких следов в этих рутинных книгах, как нет никакого следа новых общественных идей в реакционных газетах, щеголяющих выражениями, вошедшими в моду

235

после Руссо. Г. Ор. Новицкий заимствовал основные идеи своей книги из этих отсталых немецких философов, излагающих языком Канта, Шеллинга и Гегеля средневековые идеи. Насколько он сам потрудился над перекраскою средневековых идей в кантовский или гегелевский цвет, мы не знаем, да и никому нет большой надобности знать, потому что, если бы кто-нибудь напечатал ныне оду в державинском вкусе, то отзыв критики и мнение публики об этом произведении остались бы совершенно одинаковы, хотя бы ода была оригинальным произведением, или только переделкою какой-нибудь чужой оды, или, наконец, простым переводом с немецкого. Наводить справки об этом решительно не стоило бы.

В похвалу г. Ор. Новицкому надобно сказать, что он пишет с соблюдением правил грамматики, умеет ставить союзы и предлоги в надлежащих местах и основательно знает учение о знаках препинания. Но эта сторона - еще не главное достоинство его книги. Он имеет привычку к употреблению множества философских терминов, из которых иные даже очень недурны, когда употребляются не г. Ор. Новицким, а Гегелем. Кроме того, одним из источников для изложения китайской философии служила ему книга покойного Иоакинфа "Китай, его жители, нравы, обычаи, просвещение", изданная в Санктпетербурге в 1840 году. Читателю известно, что эта книга написана в вопросах и ответах, и вопросы в ней имеют такой вид: "Как называется у китайцев губернское правление? Сколько асессоров бывает в китайском губернском правлении? На какие должности определяются в Китае коллежские регистраторы?" В ответах очень точно объясняется все это.

Но пора нам представить хотя один пример философствований г. Ор. Новицкого. Для примера мы выбираем ту часть введения, которая излагает отношение философии к религии. Существенное содержание религии и философии одинаково, говорит Ор. Новицкий, но они "различаются между собою способом усвоения себе этого содержания, формою, под которою сознают одну и ту же истину.

В религии безусловное открывается как непосредственное присутствие10 его в человеческом сознании, а в философии - как мысль о безусловном; религия преимущественно живет в убеждениях сердца, а философия - в понятиях разума. В немногих словах (продолжает Ор. Новицкий в примечании), но глубоко верно высказано это различие философии и религии в нашем православном катехизисе (стр. 2): "Знание принадлежит собственно уму, хотя может действовать и на сердце; вера принадлежит собственно сердцу, хотя начинается в мыслях..." Сходясь в одном содержании (продолжает он опять в тексте), философия и рели

236

гия различаются между собою не только своей формой, но своим значением и достоинством. Каково бы ни было значение философского знания и достоинство самой философии, вера всегда выше этого знания... Если философия (дальше говорит Ор. Новицкий) хвалится отчетливостью своих понятий в свойственной ей области, зато эти понятия не имеют той глубины и жизненности, которая принадлежит лишь религии; из внут-реннейшего, глубочайшего основания жизни человечества исходит она и потому есть выражение внутреннейших ее тайн; и с другой стороны, человеческий дух раскрывается различными проявлениями - науками, искусством, интересами политической жизни, .но все эти проявления и дальнейшие сплетения человеческих отношений, все, что имеет значение и достоинство для человека, находит свое последнее средоточие в религии, в мыслях, сознании, чувствовании бога; все отношения человеческой жизни сходятся отдельными лучами в религии как в своем фокусе, все утверждаются в ней и животворятся ею; так философия и искусство, можно сказать, суть цвет народного сознания; но живой их корень, как и всякого народного образования, есть только религия; отторгнутое от этого корня, заключенное в чисто отвлеченных понятиях, философское мышление мертвеет и приносит плоды незрелые и горькие; только в религиозном чувстве философия всегда находила неиссякаемый источник высших, животворных помыслов; правда, и философия может оказывать религии своего рода услугу,- может очищать религиозное чувство, хотя не в нем самом, а от чуждой ему примеси ложного понимания, суеверия, фанатизма и т. п.; но и это делает философия лишь тогда, когда внимает голосу того же самого чувства; она только тогда бывает действительным знанием, когда в чистоте выражает это чувствование. Наконец философия развивается среди нескончаемых противоречий и борьбы понятий; и потому, если она более или менее удовлетворяет любознательности разума, то не может даровать мира и успокоения,- не может удовлетворить сердца; она мыслит о безусловном, но только мыслит, а не ведет к единению с этим безусловным, чего непрестанно алчет дух человека; между тем религия есть такая область сознания, где разрешаются все загадки мира, где примиряются все противоречия мысли, успокоиваются все печали и тревоги сердца,- есть область вечной истины, вечного покоя, вечного мира; только религия, а не мышление о ней, дарует человеку блаженство; и потому-то,- повторяем снова,- вера выше знания, религия выше философии (стр. 12, 13, 14 и 15).

По различию форм (продолжает г. Ор. Новицкий) философия и религия бывают в разных отношениях между собою. В религии он видит два существенные видоизменения: религию естественного откровения, или религию естественную, и религию высшего, сверхъестественного откровения.

Религиозное и нравственное чувствование (говорит г. Ор. Новицкий), несмотря на первоначальное величие и святость его, может, как и все человеческое, потемняться и извращаться страстями; и оно действительно помрачено и искажено грехом,- как в этом легко может убедиться каждый не только историей естественных религий и историей языческих деяний, но и беспристрастным внутренним опытом,- чего не отрицали даже языческие мыслители. Поэтому высшее, сверхъестественное откровение, возможность которого понимает разум, сделалось необходимостью для человеческого рода и по божественному милосердию действительно дано людям. Многократно благоволил господь возвещать людям свою волю через избранных им мужей, пока, наконец, воплощен

237

ный сын божий не принес на землю откровение божие в полноте и совершенстве и тем даровал человечеству христианскую, сверхъестественную откровенную религию (стр. 16 и 17).

Естественная религия (продолжает г. Ор. Новицкий) не могла дать человеку истинного и спасительного бого-познания, а божественная религия "мало-помалу очистила и возвысила понятия народов, укротила страсти, укрепила волю в добре, преобразовала домашнюю и общественную жизнь людей, произвела новое, самое благотворное влияние на искусство и науку, а потому самому и на философию. Она открыла человеку такие тайны о боге, мире и человеке, до которых не только не доходил человеческий разум в мире языческом ни в религии, ни в философии, но до которых никогда и не может дойти своими собственными силами. При таком значении богооткровениой религии философия уже не может противопоставляться ей без вреда для самой себя, а тем больше не может пересилить ее и возбудить к дальнейшему развитию, как в мире языческом: человеческое не может стать выше божественного; зато, наоборот, эта божественная религия самым величием своих истин, их высотою и глубиною, может несравненно больше, чем естественная религия, возбуждать философскую мысль к дальнейшему развитию, чтобы своим собственным путем, путем чистого мышления она могла мало-помалу приближаться к неисчерпаемому богатству содержания, данного божественным откровением, проникнуться им, возвыситься к нему..."

Еще более перемен в отношениях между религиею и философиею производилось развитием самой философии. Сначала философия 1) заключается в пределах религии, потом,- по словам г. Ор. Новицкого,-"2) отделяется от религии, становится не зависимою от нее в своем развитии, получает совершенно другую форму, форму отчетливых и самостоятельных соображений рассудка и нередко поставляет себя во враждебное отношение к религии, не хочет признавать своего знания в ее вере; наконец, 3) философия снова обращается к религии, старается примириться с нею, признать разумом то, что религия признает сердцем, соединить ее веру с доверием к самому разуму и опять является в форме общности, но отчетливой и ясной".

До появления сверхъестественной религии философия имела,- по словам г. Ор. Новицкого,- первый свой период на востоке, второй период - в Греции, где "противопоставляла себя религии общественной". Третьим периодом была александрийская философия, которая "со

238

брала религиозные предания и переплавила их в одно умозрительное созерцание". После появления сверхъестественной религии должны были, по словам г. Ор. Новицкого, повториться те же три периода.

Те же изменения философии находим и в мире христианском. И здесь философская мысль сначала заключается в пределах христианской религии, развивается под ее влиянием и выражает свое содержание в общем виде? такова философия отцов церкви и схоластическая; такова же философия и аравитян в ее отношении к исламизму. Потом философия отрешается от религии, вступает на путь самостоятельного исследования вещей и в своей ревности к своеобразному развитию иногда явно противопоставляет себя религиозным идеям: такова философия новая - англичан, французов, немцев. Наконец, надобно ожидать еще третьего периода - возвращения философии к христианской религии. Такое ожидание не есть предсказание будущего, недоступного для нас; как скоро в мире христианском даны два периода, соответствующие двум первым из трех периодов мира языческого, то по здравой аналогии следует ожидать и третьего, как из двух посылок - заключения. И теперь уже чувствуется потребность сближения философии и религии, и приближается время, когда убеждения религиозные и созерцания философские сольются в гармоническое единство по высшим требованиям разума и веры; но пока - это есть еще предмет желаний и надежд.

Не будучи богословами, мы не станем рассматривать того, бывало ли для религии полезно то смешение философии с религиею, которого желает г. Орест Новицкий. Нам кажется, что каждый человек должен делать собственно то дело, которое делает (разумеется, если это дело не дурное само по себе); а если, делая одно, станет думать, что делает другое, то он будет действовать под влиянием заблуждения, и вся его деятельность будет ошибочна. По словам г. Ореста Новицкого, религия отличается от философии и всякой другой науки по своему источнику и по способности, которая служит органом ее; она происходит из откровения и состоит в чувстве; философия, подобно другим наукам, основывается на наблюдении, создается умом; религия состоит в вере, наука - в знании. Но будто бы в этом состоит главная разница между ними? Нет, если мы обратимся за разъяснением вопроса к учителям, которые понимали откровенную религию наисправедливейшим образом, к великим отцам церкви, мы услышим от них, что откровенная религия различается от светской науки и по самому предмету истин, которым научает: откровенная религия отверзает человеку мир духовный, недоступный внешним чувствам, она говорит нам о таинствах св. троицы, о предвечном божеском совете искупления людей смертью бога-сына, о чиноначалиях ангелов, о падении злых духов, о воскресении мертвых, о страшном суде, о тайнах будущей жизни. Земное знание не касается этих

239

великих истин, принадлежащих сфере, не достижимой для него по своей возвышенности; оно может сообщать нам только сведения о внешней и материальной природе и о человеке, как о существе земном, материальном. Божественное откровение вводит людей в знание "премудрости божией, в тайне сокровенной", сообщает человеку истины, которых "глаз не видел и ухо не слышало" и которые даже "на мысль человеку не входили" до получения откровенного свыше знания о них. Так учат отцы церкви, понимавшие религию откровения с совершенною ясностью. По их учению,- учению верному и подтверждаемому нынешними философами, отрешившимися и от схоластических заблуждений, и от самообольщений трансцендентальной априоричности Шеллинга и Гегеля11,- разница между религиею откровения и земною наукою состоит не в том, что религия дает только веру, а не дает знания, между тем как наука дает знание,- нет, по учению великих отцов церкви, откровенная религия дает человеку и знание так же, как наука, но знание не о тех предметах, которые доступны земной науке, а о совершенно иных, несравненно высочайших. Г. Орест Новицкий, следуя заблуждению схоластиков, смешивавших философию Аристотеля с истинами христианской религии, следуя примеру трансцендентальных философов, сливавших откровенную религию с наукою, затмил в себе, подобно им, истинные понятия и о том, и о другом: он не понимает ни учения отцов церкви, ни духа земной науки. Это затемнение произведено тем, что он захотел быть специалистом по двум предметам, из которых каждый довольно велик, чтобы остаться не вполне объятым и тогда, когда человек на изучение его одного употребит все свои силы, всю свою жизнь: у г. Ореста Новицкого недостало ни времени, ни сил основательно изучить ни религию, ни земную науку.

Г. Ор. Новицкий воображает, что он философ; если так, он должен быть философом, а не богословом. То, что доступно одному, недоступно другому. Но из всего видно, что наука кажется ему неудовлетворительной, что он ставит религию выше философии и по достоверности, и но достоинству идей. Если так, ему следовало бы бросить науку, перестать воображать себя философом и сделаться преподавателем религиозного учения. Он сам говорит, что оно приносит гораздо больше пользы, чем философия; зачем же он тратит свое время на дело очень мало полезное, не занимаясь делом несравненно полезнейшим? Он неправ сам перед собою.

240

Предоставляя его собственному его порицанию, мы обратимся к его книге. Если б он написал ее с той точки зрения, которая ему самому представляется справедливейшею, его книга могла бы удовлетворить собою людей, разделяющих его образ мыслей. С богословской точки зрения языческие учения были греховными порождениями отца лжи, во власть которого впали люди, отпавшие от истинного бога; отцы церкви находили частицы истины и в учениях древних философов, но это мерцание откровенной истины относили к откровению бога-слова. По своему образу разумения отношений между религиею и философиею, не совершенно согласному с истиною, какую находим в чистейшем источнике, г. Ор. Новицкому следовало бы говорить о языческих религиях и системах философии в этом тоне, изобличать их несогласия с христианским вероучением, показывать, что все они без исключения учили человека разврату и преступлениям или, точнее выражаясь, греховным, бесовским делам. С этой точки зрения он выставлял бы дурную сторону и в буддизме, обольщающем человека своею кротостью и видимою нравственною чистотою, и в учении Сократа, и даже в философии самого Платона, Он видел бы тогда, что все эти системы были злоухищрениями сатаны, облекающего детей своих в одежды овчие, чтобы тем легче растерзать ему волчьими зубами обольщенные души язычников. Г. Ор. Новицкий мог бы очень последовательно провести этот взгляд, и в его книге была бы логика; но он вздумал поступить иначе,- вздумал говорить о языческих учениях в таком тоне, который отвергается его собственною точкою зрения, и книга его вышла ни для кого непригодною смесью греховных философских мыслей с мыслями, одобряемыми богословием. Одна половина строк в ней разногласит с другою половиною.

Скажем более: если бы г. Ор. Новицкий поступал сообразно с своими убеждениями, он вовсе и не выбрал бы древних языческих религиозных и философских учений предметом своего сочинения. Человек, находящий безусловную истину в религии сверхъестественного откровения, не может заниматься языческими учениями с холодною ученою целью. Все они для него - плоды лжи и греха. Отношения к лжи и греху возможны только двоякого рода: или предаваться им, служить им, или бороться с ними, опровергать их. Но г. Орест Новицкий уже познал суету лжи, душепагубность греха, - стало быть, не может служить им; итак, ему оставалось бы только изобличать их, полемизировать против них, искоренять их. Но он не мо-

241

жет не видеть, что это - дело совершенно нену