Журнал "Юность" № 2 1989 | Часть I

Издательство ЦК КПСС "Правда" Москва

Виновны

Предки мои забивали друг друга на основаниях разнообразных: свара в кружале, дележка ли луга, или двуперстие старообрядцев, свадьба ли, стачка ли, так ли - со скукн - сила была бы, а поводы сыщем. 1испут - основа российской науки: все - с аргументами за голенншем.

Частые годы, тесовые годы... Стоило ли городить огороды, испахивать плаху сохон топора, если такие восходят посевы, что хоть серпами, хоть косами все вы вооружись - не пожнете добра.

Долгой дорогой. Владимирской длинной

время бредет ?

и становятся глиной

жертвы, свидетели и палачи.

Лишь, невредимый, рыгая по пьяни,

вечный лабазник со шкворнем в кармане

ищет виновных в окрестной ночи.

Он прозревает: крутом виноваты

Рейган, урезавший наши зарплаты, подлые хиппи, сорвавшие планы, фильмы Тарковского н наркоманы, чуждых штанов подрывные фасоны, битлы, сгноившие залежн хлеба, панки. Высоцкнн н жидомасоны, те, что убили Бориса и Глеба.

Дряхлый припев потонул в самогоне - грязная песня, блатная малина. Такт отбивают махновские конн:

? В запломбированном прибыл вагоне Ленин, немецкий агент нз Берлина!

Но даже Вечный лабазник - не вечен:

кончится, злобой своей изувечен,

не довершив кровопнйскуи> месть.

Что запираться ?

все сроки условны.

Встанем же, братья, и молвим:

? Виновны!

Хватит помалкивать, скажем как есть.

Тем перед Родиной мы виноваты, что от рожденья в нас души горбаты, шайки ломаем - и лбом до земли перед удельным князьком захудалым: пращуры десять столетий недаром сами себя но конюшням секли.

Что нам Батый, Боиаиарт или Гитлер - вольно им лезть на свою же погибель, коль захотелось отведать рожна. Встань же, иарод-иобедитель, вииоииый

в том, что пред собственной швалью чиноиной никнешь, как агнец при ииде ножа.

Верили в бога, царя и героя, нас батогами учили все трое - еле дошло. Господам - исполать, память из дуба и кол из осины.

Хруст по Руси - разгибаются спины. Больно!

Да надо вину искупать.

Плакат

На каторге царской они полегли, нх градом гражданской иовыбнло много. Кто выжил - на спинах своих волокли державу до пропасти тридцать седьмого. А там ?

загремели над миром крыла тупого орла в бронированных иерьях - и самых иоследннх война забрала из необоримого племени первых. Досталось живым мертвецов торжество. Большие салюты раскрасили крыши контор - и под крышами много чего настало...

Но и целом - помельче, иожиже. Глотая сиротские слезы, взялась страна за работу - от Колы до Крыма, не вндя, как липко цеплялись за власть, за славное знамя, за честное имя некрупные люди, на медную лесть купившие жнзнь, но продавшие души, смолчавшие вовремя, чтоб уцелеть. И нас, подобру, обучали тому же.

Я помню - ведь я уже шел по земле

в сандаликах красных, под хлопавшим флагом.

И мама водила меня в Мавзолей ?

двухместный...

А я испугался, заплакал.

Мы были проездом в Москве. На бегу

меня побранили за глупые страхи ?

и в поезд ?

и к Волге, где на берегу

в чащобе заводов - родные бараки.

Не жирно мы жили.

Спускались в подвал

к соседу - занять керосину н соли.

Старик, если было, кряхтел, но давал.

Немало всего сберегалось в подполье.

Там были хорошие кннгн.

Из них

я понял десятую долю едва ли. Однако же правду пришлось не нз книг узнать ?

от людей, обитавших в подвале. Я понял:

пусть мал я н глуп, и темна

моя голова, как темны пол-России,

а все-таки надо спросить и меня

о доле моей.

Но меня не спросили.

А я уже шел по земле.

Уже был

по классу дежурным, по роте дневальным - и всюду плакат надо мною вопил о полном согласьи

всеобщем,

повальном,

врожденном,

которым я счастлив н сыт, которое вечно, пожизненно в силе, о том, о котором забыли спросить.

Теперь полагаю, что зря не спросили.

Нас много от корня немого взошло, заквашенных розовыми временами. И, может быть, сами мы спросим еще, а нет - завещаем идущим за нами спросить ?

не признанья; ответа - за все,

за подлую роскошь четвертого Рима,

за жизни, попавшие под колесо,

за славное знамя, за честное нмя.

За стыдную тупость восторженных лиц,

за "липу" бумаг и железа халтуру,

за тихие замыслы нас поделить

на быдло, прослойку и номенклатуру.

Дожить бы...

Я сам нарнсую плакат.

А что" - не художник я, что ли" ?

кумач растяну и напялю халат,

охота ведь пуще неволи.

Без трепа, что-звонче цыганских монист,

я выведу четко и кратко:

"Да здравствует Родина и Коммунизм!?

Затем покурю для порядка,

ладони свои оботру о штаны

и - шрифтом помельче - добавлю:

"Мы - гордые люди Великой страны.

Согласен".,

И подпись поставлю.

Стихотворенье, написанное на обороте программки рок-фестиваля

Натужные динамики хрипят. Колючие лучи шныряют в зале. И вот юнцы выходят - и кричат

все то, что мы когда-то прошептали.

Пой, мальчик, пой.

Ты угадал свой срок.

Твоя гитара - точно лошадь в мыле.

Над нами тяготел тяжелый рок

еще в совсем ином, исконном смысле.

Пой, мальчик - так,

чтоб шел от сцены зной,

чтоб музыка, сжигая, побеждала.

Но нес лн ты сквозь ливень затяжной

горящий уголь для ее пожара?

Пой, мальчик, пой - давая "петуха",

паясничая в судорогах бравады, пой сгоряча, наотмашь пой, пока в твоих молочных легких хватит правды. Наяривай! ?

"электропоп", "металл", "

пляши хоть на ушах, раз это в моде.

...н не взыщи, что я на стул не встал

и не пошел приплясывать в проходе, "

но я с тобой!

Мы вместе ?

жги, ори,

пусть даже с пеньем н несообразно - пой плача, задыхаясь," но не ири.

Ииаче я и ты, и все напрасно.

г. Горький

Черная речка

Ради бога, зачем здесь дорога, здесь, где он в свою гибель упал" И гудков паровозных тревога, н мазутная лестница шпал... А мазут - это родич кипящей, той проклятой, той адской смолы. О свидетель, о лес уходящий, плачу прямо в прямые стволы. Плачу, слез близоруких не прячу, городскую кляня кутерьму. Ах, на Лиговку или на Пряжку, ну, куда бы отсюда ему?! Дрогн вместо его экипажа, отмелькали скитаний столбы. И горячее дуло Лепажа как пустая глазница судьбы. Путь неблизкий и все же недальний. Оборвать бы ту ннть нз мотка... Он успеет проститься с Натальей, с ннм России прощаться - века. Все стоит она возле порога, за каким навсегда он исчез... Ради бога, зачем здесь дорога, здесь, где был только снег,

только лес? Век двадцатый, ты болн не трогай. Отрицает твой грохот и визг меж шоссе и железной дорогой вознесенный, как перст, обелиск.

В окне Нева с утра и до утра, нежна при солнце, при дожде свирепа. Над нею треуголкою Петра застыл клочок недвижимого неба. Так близок ей скрип мачты и пера, что гуд моторов здесь звучит нелепо.

Собою украшая острова - сравнится ль с нею серая огранка" - плывет ее сиятельство - Нева, а следом шлейфом пенится Фонтанка. Склоняется в поклоне голова - так величава и горда осаика.

Нева... К ней вечно ластятся ветра, и волнорезов каменных зубила дробят гранит воды с времен Петра. Здесь ветром гениальности знобило того, чья боль в любом нз нас остра. В окне Нева с утра и до утра... Какое счастье знать, что это было!

Памяти матери i

Ты иа год не сетуй, месяц не клянн... Свежей раны этой не затянут дин. Не поможет зелье н в слезах щека... Умирала в келье, как монашенка.

Перед страшной щелью одни на один... Шеиоток прощенья так необходим! Но его не будет, сомкнуты уста. Это жизнь запутанна, смерть всегда проста. Мама уплывала в медленную ночь, голову ломала: как бы мие помочь пережить разлуку, за которой мгла".,. И свою же муку мне передала. Тяжкое наследство - одинокий бой. Ты же мое детство унеси с собой. О, как жжется пламя этой злой зимы!.. То, что между нами, знаем только мы. И священней храма прошлые года. До свиданья, мама... Здравствуй навсегда!

II

В свою беду другого не возьмешь: там все углы из боли для тебя лишь. Под самый острый справедливый нож чужое сердце не подставишь.

Вы помните: "За что теперь одни"" - мы матерей умерших вопрошали, зачеркивая дни, когда они собою ожиданье воплощали.

Ну, что с того, что слезы льешь и льешь" Им до лица родного не допадать... В свою беду другого не возьмешь. Твои поводыри ?

вина и память.

Я б не сказал, перебивая старших, что прожил мало лет... но больше - знм на тех прудах - не то чтоб Патриарших, не без достоинства, но и не то чтоб с ним.

В конкретио-исторяческом контексте, пожалуй, лучше танцы, чем пеньё... Я молча выполнял ходьбу на месте Не то чтоб с радостью, но и не без нее.

В стране тоталитарного ампира в период социальных центрифуг не то чтобы моя бряцала лира, но все же издавала некий звук.

Как рядовой отряда безголосых

с похмелья в не совсем чужом пиру,

я б не сказал, что весь я не умру,

но все же я б поставил знак вопроса...

Объяснительная записка

я не поэт

да и разве бывают живые поэты

я работаю в школе преподаю математику информатику

а также этику и психологию семейной жизни

при этом ежедиевио возвращаюсь домой к жеие

как сказал романтически настроенный классик любят это ие когда смотрят друг на друга а когда двое смотрят в одну сторону

это иро нас

вот уже десять лет мы с женой смотрим в одну сторону

в телевизор

вот уж восемь лет туда же смотрит сын я ие поэт

да и разве ие надежно мое круглосуточное алиби приведенное выше

цепь недоразумений и случайностей изредка приводящая к появлению в периодической печати моих стихов

вынуждает к признанию

стихи я пишу ввиду безысходности

во время проведения контрольных работ

невзирая на все реформы общеобразовательной школы отдельные учащиеся продолжают списывать дабы пресечь

я вынужден сидеть вытянув шею бдительно расширив зрачки

и виерив немигающий взор в околоземное пространство

таковая иоза неизбежно приводит к стихосложению

желающие могут провести следственный эксперимент стихотворения.у меня короткие

ибо редкая контрольная работа длится дольше 45 минут

я не поэт

может

этим и интересен

Я сошел с конвейера Москвы: вместо сердца - пламенный мотор, а вот это - вместо головы... ИЗВИНИ - естественный отбор.

Я - москвич...

Обидно, что не ЗИЛ.

Не хватает лошадиных сил.

Вял дизайн...

Мешает лишний вес...

Извини, красотка Мерседес...

Ты - отдельно, н Бог - отдельно. Называется: богадельня. На скамейках сидят старухи, не моиашки, ие богомолки, иионерки все, комсомолки, не берет никто на поруки... У Харона тут переправа, транспорт левый, о Боже правый...

Поколение победителей

стоять стоймя кричать кричмя торчать торчмя ругать ругмя реветь ревмя кишеть кишмя и лечь плашмя.

Внимание! Внимание.' Разыскивается опасный государственный преступник, сбежавший из мест вечного заточения...

Недавно мне таксист в Батуми сказал, хнтро глаза смежив: "Ты думаешь, что Сталин умер"Ты ошибаешься - он жив!?

Чернобыль вспомнив и "Нахимов", ему ответил с болью я: "Ты прав! он жив, пока такие, как ты, хоть где-то у руля!?

Он жив, он жив, товарищ Сталин, пока, у прошлого в плену, хотя б один из нас считает, что Сталин выиграл войну,

он жив, пока в его музее экскурсовод, казенный гнд, пустопорожним ротозеям о нем с восторгом говорит,

наивно верить, что он умер: в большой столице н в глушн, пока мы позволяем думать за нас кому-то, Сталин жнв,

и как восточный страшный джинн, он зло творит и днем, н ночью, покуда жив хотя б один его опричник и доносчик,

пока он для кого-то бог, он восседает в сотнях кресел, н грузный сталинский сапог на соловьиных горлах песен,

не злой волшебник н не маг, ие доктор из-за океана - лакейский дух и рабский страх реанимируют тирана,

ои в каждой попранной судьбе

и в каждом дне, что даром прожил...

убейте Сталина в себе,

пока он вас не уничтожил!

Бал, 1836

...гремнт-гремит музыка бала... РЕДАКТОР

? Признайтесь, Александр - не ах! Он исписался! Я на днях

Прочел последний альманах: Рассудка много, сердца мало... ...гремит-гремнт музыка бала...

КАВАЛЕРГАРД

? Наталья чудо хороша!

КНЯГИНЯ

? Но с ней лишь несколько мгновений Он счастлив был, а жизнь - прошла...

ХУДОЖНИК

? А может лн быть счастлив гений" ЗАПАДНИК

? В России" Геннй" Счастлив" Что вы! Для муз климат здесь нездоровый.

И потому поэты здесь

Все чахнут, не успев расцвесть,

И Пушкин ваш не исключенье!

СЛАВЯНОФИЛ

? Наш? Пушкин"Не смешите, граф! Известно всем, что отвращенье Питал он, байронистом став,

К славянофильству. И любая Вам это строчка подтвердит...

...гремит-гремнт музыка бала... ВЕЛЬМОЖА

? Как поживает наш пиит" О чем он пишет"

РЕДАКТОР

? Ваша честь. Что счастья нет...

ВЕЛЬМОЖА

? А что же есть" РЕДАКТОР

? Покой н воля... ВЕЛЬМОЖА

" Что такое?!

Буян мечтает о покое? Ну что ж, получит он сполна Все, что безумная луна Ему в припадке наболтала...

...гремит-гремит музыка бала...

КАВАЛЕРГАРД

? Как хороша его жена! КНЯЗЬ

? Но есть прекрасней, чем она...

КАВАЛЕРГАРД

? Но кто же, князь"

КНЯЗЬ

? Твердит молва.

Что краше всех его... вдова!

Реквием

по старому дворнику

Он художник по асфальту, он непризнанный поэт, он с метлой танцует вальсы столько знм н столько лет. Стать бы дворнику танцором ?

благодать! Только как же будет сор он

выметать"

Чтоб не приставала грязь

к совести, кто-то должен, не стыдясь,

сор местн.

мишуру опавших истин ?

пыль и тлен, чтобы в мнре было чнето

каждый день...

В сумасшедшем нашем веке был он тих, незнаменит, а ушел вчера - и некем, некем, братцы, заменить...

г. Киев

Фото

А.и'кшндра Джуса

Еще минувшей осенью миогне молодые ребята наделн солдатские шинели с проштампованными хлоркой номерами. Затянули потуже, ойкнув, ремни. Февраль, лютый холод. Праздник!.. Но пусть простят нас люди в военных мундирах - от офицеров Генштаба до солдат и сержантов с отдаленных "точек"," сегодня мы в "20-й комнате" хотим поговорить о проблемах нынешней армии, о том, что волнует и солдат, и их сверстников, которым предстоит стать солдатами.

Безусловно, что армия - лишь слепок с существующей в обществе системы административно-командных отношений. И понятно, что на службу молодые ребята приходят уже с определенными изъянами и пороками, приобретенными за 18 лет жнзнн "без погон". Но раз мы перестраиваем наше общество, нужно перестраивать и Вооруженные Силы, не так лн"

Мы любнм нашу армию. Уважаем ее традиции. Мы искренне хотнм. чтобы служба в ней действительно стала для юношей ?школой мужества, отваги и геройства". И, руководствуясь только этим желанием, мы публикуем на нашпх страницах полные боли и треноги письма и статьи.

* * *

"Я" офицер. Мой отец и дед тоже были военными, и мое мнение, что случайные люди в армии не задерживаются, а если и остаются, то плетутся в хвосте, им достается не то, что им хотелось бы получить, вот и пишут отчаянные письма во все инстанции. Жаль только, что ребята, отслужившие срочную службу, не очень охотно идут в военные училища.

В войсках занимаются самым тяжелым, самым черновым трудом - воспитанием личности. И это воспитание полностью зависит от командира.

Я давно работаю с личным составом, и мои выводы о корнях неуставных взаимоотношений таковы:

Первое - в армию идет солдат "д,иванно-телевизион-ный", то есть такой, который не занимался ни спортом, ни работой по дому, ни настоящим делом.

Второе - в стране громадное количество неполных и трудных семей. Дети, воспитанные в таких семьях, недополучают многого: и заботы, и внимания, и ласки, да и строгого отношения к себе, правильной оценки своих поступков. Поэтому они все очень болезненно и остро воспринимают, чуть что - сразу в драку.

Третье - приходят ребята с различными дефектами речи, слуха, зрения, физического развития. Это недоработка военкоматов, но раз их призывают в армию, то мы обязаны с ними работать, учить их защищать Родину, а это тяжелее вдвойне оттого, что именно эти ребята чаще всего становятся объектами нападок своих же одно-призывников, и защитить их от немотивированной жестокости трудно.

Четвертое - уж очень много стало женатых солдат. Нет, семья у солдата - это хорошо, но и нервотрепки больше: все мысли дома, около жены, родившихся или еще не родившихся детей, тут не до службы, особенно если стоишь в карауле, а где-то за тысячи километров у твоего ребенка ветрянка или желтуха.

Пятое - среди призывников есть ребята, совершенно не знающие русского языка или очень плохо владеющие им. Таких не воевать учить надо, а для начала хотя бы приказы командиров понимать. До такого дело доходит, что переводчиков звать приходится, чтобы объяснить солдату, что от него требуется.

И шестое - усложнились отношения между солдатом и девушкой, которая обещала его ждать. В армии для солдата главное - письмо от родителей и письмо от девушки. Он надеется, верит, ждет, и вдруг - письмо: "Я выхожу замуж, он мой идеал..." Что парню делать" Он мечется, бежит из части... Горьки последствия таких побегов.

Так что же нам делать, чтобы это все изжить" Мы, военные, сами сказали о "д,едовщине", первыми. Поэтому болезнь обнажена уже до предела, гнойник вскрыт, причины ясны. Надо подорвать психологическую установку молодого человека, идущего в армию, на безропотное подчинение негативной традиции.

Может ли сама армия изжить "д,едовщину?? Да, может, но для того чтобы справиться с ней быстрее, нужно подключить все общество.

Часто, говоря о неуставных взаимоотношениях, вспоминают, к примеру, неравномерную раздачу пищи. У нас в полку эту проблему решили просто - поставили систему автоматической раздачи пищи. И все стали нормально питаться.

Перестройка в армии чувствуется очень хорошо. Многих офицеров, чей облик не соответствовал этому званию, уволили. На их место пришли новые, работающие иначе, с душой, с желанием хорошо выполнять свою работу. У меня в полку масса подразделений, где офицеры по выходным дням вообще в казарме не появляются, там работают сами сержанты или солдаты, офицер волен сходить и в кино, и в театр. Он не может и не должен спать ежедневно в казарме. Раньше считалось, что если у офицера во вверенном ему коллективе много негативных фактов, то он плохой командир и специалист. Сейчас наоборот - если я что-то тревожное не скрыл, а сказал об этом, да еще и сделал так, чтобы это устранить, то мне никто не скажет, что я даром ем свой хлеб.

И Уставе есть 245-я статья: "Дежурный по роте должен в случае возникновения беспорядка принять меры к его устранению и доложить своему командиру". Где сержант вовремя оценивает критическую ситуацию и хочет сделать так, чтобы дело не закончилось кровопролитием, там нет "неуставщины". Если же он сам не в состоянии ничего сделать, он должен доложить начальству, и эти меры примет офицер. Мой домашний телефон висит во всех подразделениях, и каждый солдат в любое время суток может мне позвонить с любыми вопросами и недоразумениями. В том числе он может позвонить и сообщить о том, что его бьют - уже было около пятнадцати таких звонков. Часть у меня не такая уж образцовая, но порядка я все же добился. Бывают случаи - стоит в наряде старослужащий и хочет поставить вместо себя молодого. Так этот молодой звонит мне и все по порядку объясняет. Я, в свою очередь, звоню дежурному по части, и он разбирается на месте. А потом мы всем миром этого старослужащего осуждаем. Ведь везде существует коллектив, и если коллектив осудит - издевательств не будет: тот, кто издевается - автоматически становится изгоем. Так давайте же направим коллектив в нужное всему обществу русло: на непримиримость к зверствам, к отклонениям от коммунистической морали, на боевую подготовку, на спорт, на всестороннее развитие личности - дел хватит всем не на один десяток лет.

И, конечно, надо существенно улучшить подбор сержантов, чтобы ребята шли в учебку с учетом своих способностей и не по разнарядке.

Нам надо работать. Необходимо повышать уровень дисциплины, искоренять вопиющую политическую и нравственную безграмотность, отсутствие общечеловеческой культуры. Нужно активизировать комсомольскую работу в армии и на флоте, решать вопросы бытовой неустроенности солдат и офицеров, особенно на периферии. И совершенно нереально сейчас обойтись без хороших, правдивых кинофильмов, телепередач, произведений прозы и поэзии об армии.

Установка у солдат должна быть не на себя, не внутрь своего "я", на самоотдачу коллективу.

И еще есть одно предложение (не мое, но я его поддерживаю): надо создать компетентную комиссию, с солидным бюджетом, из военнослужащих и гражданских, независимую от Министерства обороны, и провести исследования по двум направлениям: состояние боевой подготовки и состояние отношений в армии.

Я уверен, что мы сможем решить проблемы, стоящие перед армией в наше время".,

В. БЕЗНОСИКОЯ, командир полка гвардейской Таманской дивизии.

?Хочу поделиться тем, о чем в нате время молчать просто нельзя. Мы все много говорим о "д,едовщине", мы ругаем армию, мы клянем офицеров, к месту и не к месту вспоминая фразы типа: "Копать от забора и до утра" или "Портяночки вечером постирал, а утром на свежую голову намотал". Как же мы любим увлекаться критикой того, что в данный момент модно критиковать! Как мы любим обобщать; изучив один факт, делать выводы о систематичности тех или иных явлений!Люди, опомнитесь! Подумайте и признайте (хотя бы ради том, чтобы чиста была ваша совесть) - не все в армии достойно втаптывания в грязь. Неужели положа руку на сердце каждый, кто отслужил свои два года в тайге или в пустыне, решится заявить, что он не встретил в армии ни одного офицера, который способен был понять псе тайные и явные душенные и физические терзания солдата, ни одного "д,еда", который заступился бы за несчастного, истерзанного "д,уха??

Я" дочь офицера, сестра офицера, жена офицера. Все семнадцать моих одноклассников через полгода получат на плечи погоны с двумя лейтенантскими звездочками и поедут к местам прохождения службы: кто на Сахалин, кто в Среднюю Азию, кто-то, конечно, отправится за границу. Не могу поклясться, что киждый из них станет строгим, но добрым, болеющим за дело и чутким к солдатским невзгодам командиром, инженером, замполитом, но уверена, что у них не будет ни ночных мордобоев в казармах, ни голодающего "молодняка", ни ночных марш-бросков в противогазах для наказания строптивых. Просто эти будущие офицеры не так воспитаны своими отцами - военнослужащими, просто не во всех гарнизонах солдаты возделывают приусадебные участки своих командиров, а великовозрастные офицерские сынки старательно затаптывают только что вскопанные грядки.

И такие люди есть, конечно. Только зачем писать о тех частях, где все хорошо - там ведь ничего менять не надо. Гораздо интереснее вскрыть, обнажить, обнародовать то гадкое и позорное, что есть в армии сегодня. Это необходимо, но зачем же перегибать палку? Ведь если чесать всех под одну гребенку, скоро страшно станет по улицам в военной форме ходить - камнями закидают. О какой обороноспособности тогда вообще можно будет говорить"

Жаль только одного - много в армии случайных людей. Зарплата приличная, жильем обеспечены, людьми командовать - наука не хитрая... Вот и идут в военные училища зеленые мальчики, мечтающие о легкой жизни. Не задумываются о том, сколько надо вложить в эти две маленькие звездочки, что светят каждому после четырех лет обучения в военном училище. Вот и мучают потом по дальним точкам солдат, подчиненных, семью, себя и клянут все подряд: командование, бойцов, судьбу-злодейку и свое решение "сунуть голову в эту петлю". Пропади все пропадом и гори синим пламенем. И - что самое страшное - "возьми мои погоны, я тебе их дарю, они мне не нужны!". Вот таких судить надо, жаль, что такие заявления уголовно не наказываются.

И немногие настоящие офицеры жалуются на всевозможные неприятности службы даже дома, в кругу самых близких людей. Да, служить хорошо сложно, это требует громадных нервных и физических затрат. Воспитание личного состава занимает столько времени, что порою некогда собственному ребенку сказку на ночь прочитать. Согласна, что не все офицеры честны и принципиальны на своем боевом посту, но для того, чтобы быть хорошим военнослужащим, прежде всего надо быть порядочным человеком. Плюс к этому обладать отличной памятью: необходимо запомнить и выполнить сотни поручений, замечаний, приказов. И иметь железную выдержку, чтобы не сорваться. Да еще неплохо, чтобы нервы были толщиной в палец: в буре военной службы высока вероятность получения преждевременного инфаркта.

...По глупости, на первом году службы мужа, я катастрофически разругалась с ни." из-за сущей ерунды - прожженного в нескольких местах кителя. Где он "уделал" форменную одежду до такого состояния, выяснить мне не удалось. Тогда, в порыве благородного гнева, вылетела я из дома с твердым намерением бежать на почту и дать родителям телеграмму: мол. встречайте меня, родные мои, ухожу от мужа, не доверяет он мне, и жить с ним я больше не могу. В подъезде налетела на молодого, недавно призванного солдата и, поскольку он служил в подчинении моего супруга, как-то автоматически, сквозь слезы, спросила его: "Что тебе надо, Саша?? Он помялся, а потом, не глядя на меня, тихо произнес: "Не сердитесь на меня, пожалуйста, это я во всем виноват. Разве я знал, что солярка так загорится? Если б знал - не сунулся бы... Ну, простите меня, я теперь на всю жизнь ученый. И еще я должен доложить товарищу лейтенанту, что все наши ребята здоровы, больших ожогов ни у кого нет. Просили все узнать, как себя товарищ лейтенант чувствует".,

"Нормально он себя чувствует"," ответила я. Потом еще немного постояла и вернулась домой. Муж так и не сказал мне, что все же произошло, но я на всю жизнь отучилась закатывать глупые скандалы и порываться уходить из дома".,

Симона АВОТЫНЯ

".,..В нашей pome с проблемами "д,едовщины" завязали. И по той простой причине, что сменился командир. Он предупредил, что будет наказывать, как положено Уставом, всех, кто заслужил, без исключения. И все поняли. Так что "д,едовщина" зависит во многом от командиров, от их отношения к этому..."

Ярослав КУЧМИЧ, Туркменская ССР.

".,..На мой взгляд, проблемы "д,едовщины" затронули не всю армию. В частности, я служил в учебном подразделении, где против этой "д,едовщины" боролся сам коллектив молодых солдат. У нас не было суперменов, все мы были одного призыва, и никто издеваться над собою не позволял. В случаях, когда на борьбу с "д,едовщиной" идет весь коллектив, почвы для ее культивирования не остается. Ладно, это было в учебном подразделении. А потом я пришел в войска, о которых мне говорили страшные вещи... Одна из первых ночей - в четыре часа ночи меня поднимает дневальный и говорит: "Пойди помой полы в оружейной комнате". Причем говорит спокойно, не бьет. Я его также спокойно посылаю подальше. Он такого не ожидал, но ушел, предупредив, что утром он будет меня "убивать".,.. На следующую ночь меня подняла компания дембелей, и началось разбирательство. Словами такие проблемы не решаются, мне пришлось дать отпор... Это вызвало перемену в отношении ко мне. И сейчас я пытаюсь объяснить своим товарищам, что представляют из себя те люди, которые пытаются унижать молодых солдат. В болыиин-стве своем они не обладают ни духовным богатством, ни физическим совершенством, только наглостью... Укрощать таких людей можно и нужно. Все зависит только от коллектива".,

Николай ХОВРИН, г. Москва.

"На ГСП* все пришли веселые и хмельные. Толпы провожающих разошлись по домам, а мы сидели на скамейках по десять человек, и каждый думал о своем. На душе ужасная тоска и тревога. Куда попадем? Два дня мы прожили на ГСП, питались остатками былой роскоши. Потом нас погрузили на самолет и отправили в край неблизкий. Прилетели ночью, нас встретил автобус, привез в часть. Утром глаза открыли - кругом сопки, красота. Месяц "карантина" пролетел, как один день.

Пришли в роту, и тут началось: какой-то шутник, пока мы. молодые, спали как убитые, взял трубочку, набрал в нее сухого клея (или что-то в этом роде) и вдул в носы всем спящим новобранцам. Не помню, кому как прижилась эта прививка, но мне очень болезненно. Помимо носа, клей попал и в глаз, и наутро было что-то вроде ячменя (полфизиономии раздуло). Зато всю ночь рота хохотала над теми, кто, проснувшись и не поняв в чем дело, начинал чихать и бешено крутить головой...

Дальше было хуже - началась желтуха, я попал в госпиталь. Мест в нем не хватало, и нас поместили в палатку, вдали от основного корпуса. Два первых дня меня не трогали, даже давали есть, как всем, потому что знали - болезнь Боткина - штука серьезная. Если в первые дни болезни работать - можно "сыграть в ящик". Потом, когда выяснилось, что я "салага? (всего три месяца прослужил), стали отправлять на работы: уборка палатки, мытье полов, истребление мух. От начальства госпиталя тоже распоряжение - грузить кирпич. Часа три погрузил на солнышке - кровь из носа пошла. Ничего - водичкой прополоскал - прошло.

Кушать было сложнее - старики первые поедят, а мисок-то на всех не хватает, больница переполнена, мы уж после них, из грязных, а то, пока мыть тарелку пойдешь - ничего не достанется.

Одного долго били в нашей палатке, он так громко кричал, что пришел госпитальный староста, из своих же старослужащих, и объяснил нашим старикам, что желтуха - вещь серьезная и можно бить только по мягким местам. Старики согласились.

Почему я тогда молчал" Боялся за свою шкуру. И все боялись. Каждый за себя дрожал. Человеческий характер, как правило, очень меняется, если не уважается личность в человеке. Некоторые "салаги", попав в госпиталь и смекнув, в чем дело, выдавали себя за стариков. Некоторых разоблачали, а некоторым сходило это с рук, и самое удивительное то, что эти 18"19-летние лжестарики вместе с настоящими "стариками" также издевались над "молодняком".,

В госпитале я увидел столько мерзости, что перестал уважать человека, перестал верить, что человек может быть добр и бескорыстен.

Прошел год. Я часто вспоминал "карантин". Где же эти неопытные "салажата?? Все они окрепли, возмужали и всю накопленную злость вымещают на очередном пополнении.

...Не нужно приезжать с пышной процессией проверять быт солдата. К приезду проверяющих все будет вымыто

"Городской сборный пункт.

и вычищено, а солдаты будут дружно отвечать, что неуставных отношений у них нет, в общем, все живут одной большой семьей. А нам останется только порадоваться за них. Но проверка уедет - и тогда "салаги" вновь примутся за свой "р,атный" труд, а старички - за свой. Перестройку в армии нужно проводить сейчас!.."

Олег П. 22 года, г. Москва.

".,..Длительное время с нетерпением жду на страницах всевозможных изданий, когда же наконец кто-нибудь прольет свет на сплошной негатив нашей "д,облестной" армии. Пока лишь делаются робкие попытки вроде "Ста дней до приказа" и отдельных смущенных писем бывших военнослужащих... Хочу рассказать о своем подразделении: условия службы, мягко говоря, нелегкие (для справки: служу я на строительстве железной дороги), питание аховое, помыться удается раз в месяц, а то в два, на досуге офицерам не остается делать ничего другого1..как "пить все, что горит", потому что в библиотеке Htm ничего, кроме такой "занимательной" литературы, как "Искусственное осеменение", "Способы кастрации домашнего скота" или "Прикладная математика". Смешно" Да не до смеха, потому что отзывы офицеров и прапорщиков заключаются в двух словах: "д,урдом" и "р,утина". До армии я даже в бреду не мог бы себе представить, что столкнусь с таким извращенным законом: "ты мне - я тебе", когда за запчасти, отданные местному начальнику милиции, тот будет расплачиваться... трехлитровкой самогона...

Д. МОЛЧАНОВ.

КЛЮЧ БЕЗ ПРАВА ПЕРЕДАЧИ

Отдел публицистики журпала Юпость" решил пы- и дать без права передачи:

ЗОЛОТОЙ КЛЮЧ - пыездпой брпгаде "20-п комнаты" - Сусаипе Альперпиой, Олегу Горячеву, Кп- , риллу Ефимову, Георгию Ильичеву, Апастаспп Левашовой, Йппе Лещппер, Алексапдру Костппу, Владимиру Павлепко за операцию Периферия? ( Здрап-ствуй, как жпвешь" , "Юпость" - 4, 1988 г.), пызвап-шую большой чптательскпй интерес;

СЕРЕБРЯНЫЙ КЛЮЧ - Ольге Хрусталевоп, автору "Манифеста поколеипя, которого нет" (?Юность" - 12, 1988 г.);

Л

БРОНЗОВЫЙ КЛЮЧ? Александру Малюгину, I автору материала "Кто поедет в Горп? (?Юпость" <| ?6, 1988 г.).

Поздравляем наших лауреатов!

J

Из пятнадцати требований студентов Киевского университета удовлетворены все, находившиеся в компетенции военной кафедры, ректората и Киевского военного округа.

...Тема "военки" была раньше украшением студенческих капустников. Выражения: "Как стоишь, я приказываю!", "Молчать, я вас спрашиваю!", "Эй вы трое, обое ко мне!" - стали хрестоматийными. Среди преподавателей ВК немало было таких, которые по уровню культуры весьма уступали своим воспитанникам. Доводя до абсурда букву Устава, они создавали нетерпимую обстановку в своих взводах, выясняя отношения со своими подчиненными на уровне зло высмеянной в анекдоте команды: "Улечь! - Устать!? Скорее, не правило, а исключение составляли преподаватели, которые уважали студентов, были хорошими специалистами, на совесть готовились к лекциям и вместе со всеми бегали но глубокому снегу на полевых занятиях. Новое руководство военной кафедры КГУ (подполковник С. А. Жуков возглавляет се около года) начало искоренять солдафонщину. Провели анкетирование - впервые студенты выставляли оценки своим преподавателям, а не наоборот. Пришлось кое-кому, что называется, перестраиваться на марше, задуматься о стиле своей работы. А тс, кто этого не захотел, получили взыскания. От некоторых просто избавились. В состав научно-методического совета кафедры (тоже впервые!) были введены студенты. Названный экспериментальным распорядок дня значительно сократил время обязательного пребывания студентов на кафедре в день занятий. Это то. что успел сделать новый начальник за каких-то три месяца. Оказалось, мало...

Больше всего проблем накопилось в системе призыва выпускников вуза в армию на второй срок уже в качестве офицеров. В августе военкоматы призвали из запаса на службу офицерами четверых студентов физического факультета. В повестке сказано: "На основании Закона СССР о всеобщей воинской обязанности вы призываетесь..." и так далее. А ведь в Законе ничего не говорится о призыве на второй срок. Вот и пошел служить по "второму кругу? Кобылинский Виктор, жена которого ждала ребенка. Кого интересует, что он. как и три других выпускника физфака, из-за призыва автоматически теряет те льготы, которые даются молодому специалисту! Ведь когда речь идет о решении военкомата, сразу возникает ощущение безысходности.

В разнарядке на 19Ю год уже было запланировано призвать семнадцать выпускников физического факультета. Когда это стало известно студентам, последовал "взрыв". Физики, которые прошли срочную службу в СА, да и те, кому служба еще предстояла, собрались на конференцию и потребовали пересмотра военной подготовки в университете.

Кто бы мог себе представить такое лет десять тому назад? Пикеты! Где, у нас. в Советском Союзе, на военной кафедре!!! А угроза империалистической агрессии"!! Надо сказать, что некоторые офицеры в этой непростой ситуации так и ие смогли выйти за пределы привычных стереотипов мышления. Они-то и советовали вызвать милицейские наряды или немедленно позвонить в Комитет госбезопасности для принятия экстренных мер. Но руководство военной кафедры, партком университета и ректорат оказались на высоте.

Репрессий не последовало...

Общеуниверситетская конференция, которую созвали по предложению физиков, длилась "д,о упора? ("упор"наступил после одиннадцати вечера), но рассмотрела все пятнадцать предложений студентов. Вопросы были разбиты на три группы: первая - те, которые можно решить сегодня, вторая - требующие рассмотрения в скором времени, и третья" те. которые может решить только Совет Министров.

Когда участники конференции выяснили, что эти проблемы выходят за пределы компетенции не только руководства военной кафедры, но и ректора КГУ В. В. Скопенко и даже "заместителя командующего КВО Л. К. Буряка, решили сообща договориться по другим. Так была принята программа, 14 пунктов которой предложены студентами.

Изменяются учебные планы. То есть обучение на факультетах по профилирующим дисциплинам и на ВК будут дополнять друг друга. К примеру, физикам не придется начинать изучения своей военной специальности с азов. И наоборот, военные дисциплины позволят углубить теоретическую подготовку будущего гражданского специалиста.

Отменяется обязательная форма. Не каждому студенту была она по карману. Правда, теперь кое-кто из ребят выяснил, что в "варенке" не очень удобно ходить на занятия, так как оружие любит смазку. Кстати, начальник кафедры Сергей Анатольевич Жуков, предвидя то, что многие все-таки захотят ходить на занятия по технике или полевые в форме, договорился с ректоратом о выделении значительной суммы на пошив обмундирования по экспериментальным ?чернобыльским" или "афганским" образцам - удобной, красивой. Кто захочет ее получить (не купить) - пожалуйста.

Отпала проблема причесок и бород, долго "мутившая воду" в прежние времена. Разрешено ходить в любом виде, хоть с косичкой, хоть с пышными усами. А раньше ведь целые драмы разыгрывались. Как просто оказалось - отменить ненужное, не суть важное, что никоим образом не влияет на качество знаний.

Сокращено время обязательного пребывания на кафедре. Отличник или хорошист, справившись с планом занятий, уйдут домой значительно раньше, а неуспевающий будет работать в библиотеке или получать консультацию у преподавателей после обеда.

Обновлено оборудование кафедры. Появились компьютер, дисплейные классы После конференции преподаватели ВК введены в составы ученых советов факультетов. То есть если раньше время проведения учебных сборов устанавливалось жестко, то теперь появилась реальная возможность передвигать его с учетом учебной программы.

И что еще очень важно. Главное управление кадров МО СССР, представитель которого приезжал в Киев для выяснения причин конфликтной ситуации, дало жесткие указания управлению кадров округа о недопустимости повторного призыва студентов в Вооруженные Силы в качестве офицеров против их воли.

Думаю, не будь этого "инцидента" - так и проходили бы новые учебные программы долгие согласования и утверждения в высоких инстанциях, а преподаватели до сих пор требовали бы от студентов не знаний, а образцовой прически и идеальной наглаженности стандартной формы.

А руководство военной кафедры КГУ старается заинтересовать студентов в обучении. Так, например, для тех, кто занимается на "отлично", с этого учебного года вводятся дополнительные стипендии (по разрешению ректора и из его фонда) - 50% от средней, то есть еще 27 рублей. В прошлом семестре их получали 245 студентов.

Итог всех событий на военной кафедре Киевского гоеуни-верситста и вокруг нес, в общем, положительный. Перестройка на "военке" началась!

Александр ЖИЛИН

На обложке десятого номера нашего журнала художник редакции изобразил комсомольский билет Петра Баранова, погибшего в сорок втором. Как только вышел журнал и его получили читатели, в редакцию позвонила Ольга Елизаровна Наркевич:

? Я очень давно читаю журнал ?Юность". Беру в руки октябрьский номер и на обложке вижу комсомольский билет, пробитый пулей и окровавленный, читаю: "Петр Герасимович Баранов. Геройски погиб в боях за Родину". Мне даже не по себе стало: как это "погиб??!

Конечно, мы сразу связались по телефону с Петром Герасимовичем Барановым и пригласили его в редакцию.

? Сталинградская битва. Наша 93-я стрелковая бригада 64?65 армии только прибыла с Урала и сразу же вступила в бой.

На правом фланге у немцев - пулемет. По цепочке - команда: подавить огневую точку противника. Я как помощник командира мог послать любого солдата, но решил: пойду сам. Один из фашистов догнал меня, и мы схватились. С нас слетели каски. Ему удалось ударить меня рожком автомата, подмять под себя - он был здоровый, сильный. Но тут я схватил каску и ударил его по голове. Когда я поднялся, немец еще шевелился. Ударив его прикладом и забрав автомат, я стал подниматься к нашим. Тут-то пуля и настигла меня.

Саша Сафронов, комсомолец из нашей роты, помог расстегнуть карман. Говорит:

? Смотри, Петя! Перепахано пулей: комсомольский билет" насквозь и фотографию тоже...

? Петр Герасимович, а не знаете ли вы, каким образом попал ваш билет на страницы книг? Ведь художник, рисовавший обложку к юбилею комсомола, взял фотографию вашего билета именно из книги.

? Когда в сорок четвертом году я вступил кандидатом в партию, билет оставили при мне. Приближалось 30-летие комсомола, и я отправил свой билет туда, где был ранен, в Сталинград. Теперь он хранится в музее-панораме Сталинградской битвы.

Билет лежит в музее. Конечно, вид его о многом говорит. Жаль, что не написано под этим билетом, что хозяин его жив и здоров. Не зная этого, фотографы и журналисты снимают билет и пишут о нем.

И нет уверенности, что завтра, спустившись за почтой, Петр Герасимович развернет газету и не прочитает очередную статью о герое комсомольце Петре Баранове, погибшем под Сталинградом.

Ну, а мы хотим пожелать Петру Герасимовичу доброго здравия.

Анастасия РОМАШКЕВИЧ

Фонд реставрации

Ты можешь возродить улицы старой Москвы, перечислив деньги в Фонд реставрации на счет - 609110 Москворецкого отделения Промстройбанка г. Москвы.

Репродукции старых открыюк из коллекции И. Перкаса: Храм Христа Спасителя. Перекресток Таерскои-Ямскои и Садового кольца. Красные ворота.

Вам пишет "Конкордо" - заочный клуб инвалидов-эсперантистов. Нас более двухсот молодых людей, в большинстве лишенных возможности передвигаться. Мы изучаем международный язык эсперанто, читаем на нем книги и журналы, ведем переписку с друзьями из-за рубежа.

Мы готовы помочь всем желающим познакомиться с языком эсперанто. Наш адрес: 229910, Латвийская ССР, г. Вентспилс, ул. Рудзутака, д. 27, кв. П. Клуб "Конкордо".,

Мы собрали деньги и высылаем их в Фонд реставрации старой Москвы. Пусть наш вклад послужит делу духовного возрождения Родины.

И. ПРИСЯЖНЮК. Н. ГРИШИН.

Такова была Москва

Когда на карте Москвы вновь появились названия "Красные ворота", "Остоженка", "Хамовники", коренные москвичи, любящие свой город, воспрянули духом. Наконец-то появилась надежда на сохранение исторического облика нашего города, изрядно пострадавшего за последние полвека.

Современному молодому москвичу мало что говорит газетное сообщение о том, что во время земляных работ на Красной площади был вскрыт фундамент Иверских ворот, что в подземном переходе от улицы Разина к станции метро "Площадь Ногина" он проходит мимо камней из фундамента Варварских ворот стены Китай-города. А уж плавательный бассейн "Москва", казалось, от века существовал на своем месте.

Между тем все было иначе. Дивной, ныне уже погибшей красоты строения украшали улицы и площади Москвы - Храм Христа Спасителя, Сухарева башня, те же Красные, или Иверские, ворота. Чтобы представить себе все их величие и историческое значение, достаточно зайти и посмотреть наш чудом сохранившийся (хотя и не без потерь) Кремль. Распространите-ка его мысленно до пределов, скажем. Садового кольца. Такова была Москва еще на исторической памяти нашего старшего поколения - тех, кому сейчас за 70.

Почему все это погибло" О злой воле одних, умышленно рвавших связь времен, и чиновничьем недомыслии других сейчас говорится немало, и мы не будем касаться здесь этого вопроса. Важнее сохранить и показать людям уцелевшее, восстановить те исторические нити, которые из Москвы современной могут привести нас в Москву Пушкина, Минина и Пожарского, Дмитрия Донского. Поэтому всяческой поддержки заслуживает благородная инициатива журнала ?Юность", организовавшего совместно с Управлением государственного контроля охраны и использования памятников истории и культуры города Москвы Фонд реставрации старой Москвы. Хотелось бы только, чтобы деятельность фонда не ограничивалась одной архитектурой, но и включала бы в себя (в возможных пределах) реставрацию зеленых массивов и коренных старомосковских названий.

Так какая же она была, старая Москва" Много лет назад я завел себе ?хобби" (хотя слова такого тогда еще не было) - собирание почтовых открыток с московскими видами. Первая из них выпущена в 1895 году.

Эти открытки дают возможность увидеть не только архитектурные памятники, но и социальный облик людей того времени (издавалась специальная серия под названием "Московские типы") и некоторые события из жизни города - например, одно из крупнейших в истории Москвы наводнение 1908 года, которому тоже была посвящена специальная серия. О ней разговор особый.

И. ПЕРКАС

Дежурил ио "20-й комнате? Александр МАЛЮГИН.

Юрий КОЗЛОВ

ИМУЩЕСТВО ДВИЖИМОЕ И НЕДВИЖИМОЕ

Повесть

Июньскими одна тысяча девятьсот семьдесят... года вечерами возле реки бывало многолюдно. В этом месте города - под охраняемым (об этом свидетельствовала грозная надпись на фанерном щите, самих же охранников никто отродясь не видел) железнодорожным мостом - набережная обрывалась. Последняя бетонная плита пропадала в подступивших к воде кустах. Далее Москва-река текла свободно в своих пологих земляных и песчаных берегах.

Если подняться наверх, открывался вид на чугунную, местами выломанную ограду, нечистую от бензина и тополиного пуха воду, нестерпимо сверкающие рельсы, гигантское строительство на другой стороне за мостом. Едва начавшись, строительство превратилось в развалины и пребывало в этом состоянии уже лет десять. Снизу, с набережной - на поросший травой и цветами косогор, величественный, белый под солнцем дом, вставший здесь в начале пятидесятых годов на месте еврейского кладбища. Небо было вроде бы безоблачным, но дымным. Под Москвой в тот год горели леса.

Среди травы, цветов и кустов на косогоре каким-то чудом уцелела ольховая рощица. Деревья росли, сцепившись наверху ветвями. Это было едва ли не единственное тенистое место на набережной. Его облюбовали алкаши. Земля под деревьями была сбита в глиняный асфальтик, валялись пробки, обертки плавленых сырков, корки и окурки.

Но сейчас под деревьями на бревнышке сидели два парня и девушка, в которых без труда узнавались десятиклассники. Кто еще, кроме десятиклассников, сдающих выпускные экзамены, принужден находиться летом в городе? Работающие молодые люди" В облике парней и девушки, расположившихся на бревнышке, отсутствовали "аторможенность, оту-пелось, неизбежные после тяжелого на такой жаре трудового дня. Движения их были энергичны, спортивны. Чисты, белы, ухожены были их руки, не знающие физического труда. Вне всяких сомнений, это были десятиклассники, будущие абитуриенты.

Что-то бы однако помешало смотревшему на них со стороны, если бы такой вдруг обнаружился, испытать радость и удовлетворение, законные при виде отдыхающего юношества. Быть может, странная для их лет неулыбчивость,

выражение сумрачного недоверия -

к кому, чему.'

- не

покидающее их лиц, даже когда они помалкивали. Или длинная бутылка сухого вина - слишком уж привычно тянули они из горлышка. А может, просто так падали тени в тот вечер, и на юных лицах читалось то, чего не было"

Но бутылка присутствовала точно, и уже зоркая, сухонькая старушка в лохмотьях со страннической котомкой за плечами дожидалась в некотором отдалении от ольховой рощицы. В отличие от божьих странников, маршрут старушки пролегал не по святым местам, а по местам, где пьют и оставляют посуду. Таких мест было великое множество. Она дождалась. Бутылка вдруг взмыла в воздух, превратилась в маленькую радугу, налетев на солнечный луч, камнем пошла вниз. У старушки сжалось сердце, хоть она и знала: камней на набережной нет. Пенсия ее исчислялась тридцатью тремя рублями.

О чем говорили июньским вечером десятиклассники" - Я понимаю, Саша," горячился темноволосый с меняющимся, что свидетельствовало о непостоянстве характера, иногда надменным, иногда очень даже застенчивым выражением лица," тебе не понравилось мое стихотворение. Но я еще раз повторяю, во-первых, это первое (тут он, конечно, врал) и, очевидно, последнее в моей жизни стихотворение. Во-вторых, это не стихотворение в привычном смысле. Оно безыскусно, то есть не художественно, сочинено без тщеславия, желания прославиться (тут он скорее всего врал опять). Будь у нашей Надюши альбом, как в старину," он кивнул на девушку,? я бы записал его туда, и все. И забыл.

Собеседник, русый, атлетического сложения парень в синей клетчатой рубашке, слушал товарища с уважительным вниманием, весьма редким в наши дни даже среди друзей. Если темноволосый автор неведомого стихотворения был тонок, гибок от природы, но не особеннно утруждал себя гимнастикой (об этом свидетельствовала его слегка сутулая спина), этот, в рубашке, занимался спортом, видимо, всерьез. В его движениях чувствовались сила, упругость, какие сообщают телу постоянные тренировки.

Рисунок П. Караченцова

Журнальный вариант..

Девушка пока молчала. У нее были гладкие черные волосы. Разделенные посередине пробором, они доставали до плеч. Странно-белое, как будто фарфоровое лицо. Девушка была красива, ухожена, несуетлива. Фамилию девушка носила под стать волосам - Смольникова, в детстве ее дразнили "Смолой".,

? Позволь." Саша протянул руку.

? Да стоит ли" - Сочинитель с крайней неохотой вытащил из кармана сложенный листок, протянул товарищу.

Туда, где заиах сена иряиого с закатом воедино слит И где лохматый стог, как пьяный, качаясь на ветру, стоит. Туда, где можно поле мирное вспахать, засеять и убрать, И, свою душу не транжиря, спокойно всходов ожидать И где в пзбе снаружи черной, ну а внутри светлей дворца Со стенкп Сиас Нерукотворный глядит глазами мудреца, Там, только там я ионимаю, что потеряа избу свою, Сам у себя я отнимаю гораздо больше, чем даю".,

Саша закончил чтение. Некоторое время молчали.

По реке плыл сухогруз с огромной белой надстройкой, похожей на жилой дом, с окнами и карнизами. Сухогруз едва полз между разметившими фарватер бакенами, ему было тесно, неуютно в мелкой нечистой реке.

? Не надо разбирать, все знаю! - выхватил листок сочинитель." И что нельзя: вспахать, засеять и убрать. Надо внести удобрения. Что внутри не светлей дворца. Что Нерукотворный - не годится. Что сначала крепостничество, неграмотность, потом военный коммунизм, взорванные церкви, коллективизация, сейчас - пьянство, развал. Все знаю.

? Понятно. понятно. Костя," спокойно произнес Саша," у меня один-единственный вопрос: это поле мирное, оно... чье?

" Чье" - удивился Костя." Как это чье?

? Ты хочешь сказать, это не крохотный приусадебный участочек, а настоящее большое поле, способное прокормить тебя и. надо думать, твою предполагаемую патриархальную семью?

? Конечно!

? Но в нынешней деревне у тебя такого поля быть не может. Может быть только колхозное или совхозное, то есть общественное. Но относительно общественное, так как, когда его вспахать, чем засеять, когда убрать, решают не те. кто работает в колхозе или совхозе, а люди в кабинетах, в райцентре, в глаза этого поля не видевшие. Стало быть...

? Стало быть, к топору зовите Русь" - усмехнулся Костя.

? Не об этом речь. Просто пафос твоего стихотворения умозрителен. Стихотворение искреннее, не спорю, а пафос умозрителен.

? Я сам знаю, что умозрителен! - воскликнул Костя." Но ведь надо же за что-то в жизни ухватиться. Нельзя же жить без идеалов!

? Но почему идеал - черная изба и мифическое поле, которое никто не собирается тебе отдавать в собственность" Да если и отдадут, где ты возьмешь семена, удобрения, технику? Написал бы лучше стихи про процветающее фермерское хозяйство, с каменной усадьбой, библиотекой, собственными тракторами, молочным и мясным стадом, холодильными агрегатами. Лучше звать к такому, чем к черной избе.

? Я же другое имел в виду. Ну... народность, что ли"

? Народность" - "адумчиво повторил Саша." Но почему в столь, я бы сказал, отсталом понимании" Разве народно - звать народ назад в нищету? У тебя, что, были в роду крестьяне?

? Прадед по отцовской линии..." У Кости встала перед глазами послевоенная мутная фотография, где был этот самый прадед: борода лопатой, сапоги, злобный взгляд. Должно быть, не по нутру было ему сидеть истуканом в толпе детей. Как его звали. Костя забыл, но родственники рассказывали, что в двадцатых прадед владел в поселке несколькими домами, сдавал в аренду землицу, однако перед самым началом коллективизации ухитрился все распродать, уехал в город. В войну был каким-то уполномоченным в тылу. А потом - до самой пенсии - ходил в средней руки сельских начальниках. Перед самой смертью он почему-то перестал платить за дом и за электричество. Взялся рассылать во все инстанции жалобы, что ему. мол. положено, он участник двух революций, трех войн, встеран-персветеран, соратник Самого... и вообще... Вне всяких сомнений, прадед был из народа, но олицетворял какую-то иную, подло-приспособленческую, народность, не ту, к которой хотелось припасть как к роднику. По отцовской линии далее прадеда Костя своей родословной не ведал.

Были у него в роду крестьяне и по материнской линии, но про них Костя отчего-то сказать постеснялся. Его бабушка, помнится, рассказывала ему про свою бабушку - та помнила, как жили "под барином". "Под барином" - что-то невыразимо гнусное, рабьи-приниженное было в этих словах. Вывел ее из-под барина заезжий торговец лесом, Костин, стало быть, прапрадед. Из их жизни Костя знал единственный эпизод: как его прапрабабушка с мертвым ребенком на руках шла от фельдшера, а этот подлец, пьяный, промчался мимо нее на тройке с гитарой и бабами. И еще дед со стороны матери происходил из крестьян. После революции он остался круглым сиротой, застал голод в Поволжье, но чудом выжил, охотясь на ворон. Этот дед, впрочем, выбился в ученые, редактировал медицинский журнал, где пропустил какую-то ошибочную по тем временам статью. Был немедленно посажен. В пятьдесят шестом выпущен, однако уже безнадежно больным. Из своих родственников он вспоминал некоего Назара Ивановича - первого в деревне кулачного бойца. Осушив стакан водки, тот бесстрашно выходил на любого противника. Однажды уложил великана башкира, вернулся домой и в одночасье помер. Вот, собственно, и все, что знал Костя о своих предшественниках в этом мире.

? И все-таки," упрямо закончил он," пусть лучше в отсталом, чем в никаком.

" Может быть, ты и прав." Саша смотрел на воду. Лицо его было совершенно спокойным." Только мне кажется, народность сейчас должна выражаться не столько в изящных художественных образах, хотя они безусловно важны, не в истериках, не в невежественной ностальгии, а в действиях. Народность сейчас, да как, впрочем, и во все времена," продуманная система конкретных действий в интересах народа," словно вколотил последкий гвоздь, придав качающемуся строению умственного спора материальное очертание смотровой вышки, откуда открылся вид... на что"

Костя не успел додумать. Сверху сбегали трое алкашей, еще вполне крепких, не до конца истребивших могучее от природы здоровье. Должно быть, им удалось ухватить портвейн в закрывающемся магазине, их переполняли победительная ликующая злоба, абсолютная уверенность в собственных силах. От них надо было уходить, как от катка, разглаживающего асфальт. Возможно, в иной ситуации друзья так бы и поступили, но сейчас с ними была Надя.

Дикий мат повис над набережной. "А девчоночка-то моя!?" ревел самый здоровый, черный, как цыган, с бычьей мордой и в бакенбардах. Второй был длинный, какой-то невыразительный. В мятом сером костюме он был похож на замороженную рыбу. Ему доверили нести бутылку. Третий - самый старший - плотный, лысый спускался тяжело, семеня, притормаживая каблуками. Должно быть, их ввели в заблуждение кажущаяся хрупкость молодых людей, трогательное смятение девушки. А может, им просто не терпелось выпить в своем законном месте - в роще, и они не хотели ничего плохого - так, дурачились. Как бы там ни было, они летели вниз, матерились, разбираться, каковы их намерения, времени не было.

Сашино лицо оставалось таким же спокойным, только серые глаза недобро сузились.

? Не волнуйся," одними губами улыбнулся он Наде," это не долго. Твой - длинный," повернулся к Косте.

Костя нервничал. Он побледнел, странно как-то зевнул, хотя дело шло явно не ко сну.

Воздух уже оскверняло свистящее алкогольно-табачное дыхание цыганистого, когда Саша, пригнувшись, резко шагнул вперед, встретил ЦЫГРНИСТОГО ударом головы в живот, после чего ухватил его, падающего, за стеблистые пиджачные лацканы, чуть придержал и со всего размаха врезал кулаком в челюсть. Теперь ничто не мешало недавнему яростному быку продолжать движение вниз, правда, мимо рощи и не на собственных ногах. Длинный замер в изумлении. Костя не то чтобы ударил - толкнул его. Длинный то ли упал, то ли поскользнулся. У него в руках была бутылка, которой он дорожил больше, нежели честью. Длинный выставил локоть, защищая не столько себя, сколько бутылку. Костя ударил еще раз, кулак скользнул по подбородку, пришелся в горло. Длинный выпучил глаза, закашлял, не выпуская бутылки из рук. Лысый резко изменил направление и теперь сбегал вниз по широкой дуге,

минуя рощу. Саша брезгливо выбил ногой бутылку. Длинный пополз за ней. Снизу что-то ревел цыганистый.

? Пошли." Костя взял Надю за руку, они легко побежали вверх.

II.

Тем временем стемнело, как только может стемнеть в июньскую ночь при полной луне. Во дворе дома, где жили Саша, Костя, Надя, еще несколько тысяч человек, прянули, зашевелились на ветру кусты, деревья. Двор оказался во власти теней, невидимых звуков: шуршания шин, песьего рыка, цоканья, шарканья каблуков и подошв по сухому асфальту. "

Сделалось прохладнее. Саша опустил рукава своей клетчат той рубашки. Он шел по двору, и в преломлении лунного и фонарного света отбрасывал странную тень - длинную, как прут, но почему-то без ног, без корней, словно летел над асфальтом безродным человеко-древесным призраком.

Перед глазами стояло глупое цыганистое лицо в бакенбардах: удивленное, даже как будто обиженное. Только вот на что" Неужто он полагал, что такое поведение не должно наказываться? Вряд ли. Но наказания не хотел. Напротив, сам хотел наказывать других. Саша никогда себя не обманывал и сейчас подумал, что за мгновение до того, как ударить головой этого дурака, он совершенно точно знал: тот не собирается всерьез драться, так, придуривается. Саша мог шагнуть в сторону, и, вероятно, ничего бы не было, но не шагнул. Злоба. Не сдержался, потому что сплошь и рядом сдерживался. "Хоть бы они спали"," подумал Саша про родителей.

Он, старшая сестра, отец и мать занимали две комнаты в трехкомнатной коммунальной квартире. Еще одну комнату занимала соседка Лида - тридцатилетняя художница, не имеющая постоянного заработка. Каждое лето она уезжала из Москвы, где-то скиталась, нанималась в археологические экспедиции. Живописные Лидины полотна, насколько мог судить Саша, спросом не пользовались. Где-то пропадала она и сейчас.

Старшая Сашина сестра Вера год назад вышла замуж за прапорщика по фамилии Годунин. Был он какой-то нетипичный: застенчивый, худощавый. К тому же в отличие от сестры почитывал книги. Саша подозревал, что она вышла за него сгоряча, назло другому. Был у нее раньше подони-стый таксист. Сестру раздражали не только книги, но и люди, их читающие. Таксист, надо думать, был свободен от этого недостатка. Годунин работал в финчасти. Они с Верой жили в гостиничного типа общежитии, но лишь пока Годунин работал в финчасти. Потом - где угодно. Полгода назад они снялись с места, уехали по найму на пять лет на Север, где, как известно, двойной оклад, северные надбавки, особое снабжение. Тихий Годунин вряд ли бы решился на подобное, но с Севера вернулся бывший Верин одноклассник, тоже, как ни странно, прапорщик. Их класс был настоящей кузницей прапорщиков. Он случайно столкнулся с Верой в молочном магазине, показал набитый сотенными бумажник: "Еду за японским телевизором!? Саша помнил, как горело у Веры лицо, когда она рассказывала об этой встрече, с какой ненавистью смотрела сестра на несчастного Годуни-на. Каждую неделю от Веры приходили письма, начинающиеся одними и теми же словами: "Здравствуйте, дорогие родные!? Почерк у Веры остался такой же, как был в школе: ровный, буковка к буковке. "Смотри, болван, как сестра пишет!" - совал, бывало, Саше под нос отец Верины тетради. В последнем письме она сообщила, что устроилась продавщицей в магазин, обещала прислать отцу к зиме пыжиковую шапку.

Так что сейчас в квартире было совсем просторно: три человека в двух комнатах. Но Саше все равно туда не хотелось.

Он давно понял, что мучило его, заставляло ненавидеть разделенную квартиру - бессмысленная тщета, изначальное ничтожество общей жизни, крепче цепи спаявшее оказавшихся под ее серым потолком людей, превратившее их в странных, на физиологическом уровне - общие кухня, ванная, уборная - братьев и сестер. Люди ненавидели противоестественную коммуну, но постепенно усваивали ее дух, одевались в него, как в броню. Если кто вырывался, как, к примеру, Вера, так лишь чтобы подкрепить его материально: коврами, хрусталем, мебелью. Коммунальный человек был как рыба в воде в очередях. Не уступал в транспорте место старикам и беременным женщинам. Ему был чужд стыд. Он ненавидел ближнего.

В чем же проявлялся этот дух, где брал начало"

В мелочах, не стоящих внимания, в кажущихся пустяках. В обшарпанных, загаженных лестницах. В исписанных матерными ругательствами подъездах. В изуродованных, выломанных почтовых ящиках на первых этажах. В неработающих выжженных лифтах. В гадкой табличке на двери: "Тимофеевым? 1 зв.", "Глухаревой" 2 зв.". В грязном, десять лет не ремонтировавшемся - не хотели платить Лиди-ну долю," коридоре. В черном, посеревшем от жира, допотопном телефоне на тумбочке у кухни.

Он катастрофично расширялся на манер поставленного на острие конуса, куда как в черную галактическую дыру влетала жизнь: упорное нежелание Сашиных родителей и сестры читать книги, молчаливое их ежевечернее сидение у телевизора - не важно, что показывали.

Угрюмые отцовские утренние уходы, поздние возвращения со смены - хоть бы раз он чем-то возмутился или. наоборот, что-то похвалил у себя на заводе! Нет, молчал, как камень.

Угодливое материнское терпение. Она сжилась со своим издевательским окладом билетера в кино, с очередями в ма газинах, поликлиниках, сберкассах, где она платила за квартиру," везде. Искренняя се радость, когда вдруг удавалось купить сосиски, молодую картошку, какие-нибудь импортные макароны. Неизвестно чему улыбаясь, с кухонным полотенцем через плечо наблюдала она по телевизору бесконечные награждения, столь раздражавшие Сашу. "Хватит тебе! - испуганно махала на него рукой." Заладил: очереди, очереди! Что, кроме очередей, жизни нет" Не за очереди награждают, а что столько лет нет войны. Они за мир. Вон какие старенькие... О внуках думают!?

Это их совершенно бессмысленное приобретение - садовый участок на гнилом болоте на границе с Калининской областью. Саша был там один раз весной. Щитосборные дома тонули в грязи. От станции они с отцом шли в болотных сапогах. Как бы в насмешку, сразу за участками начинались сухие песчаные косогоры, самой природой, казалось, назначенные под дачи. Как же надо презирать людей, чтобы выделить им именно это гиблое, годное разве лишь под свалку место. Саша сказал отцу, что это унижение - сидеть в трех часах езды от дома, как кулику, в крохотном домике на болоте без воды и электричества. Может, где-то по-другому, но это их садовое товарищество - издевательство.

Вот что это был за дух - покорности, бессилия, унижения, нищеты. Из жизни была изгнана некая тайна, которая делала жизнь жизнью. Без нее жизнь сводилась к ничтожеству: к кухне, к брюху, к погоне за туалетной бумагой, к убогой оболочке, внутри которой пустота. Имя тайне было " свобода. Но как подвигнуть к ней окружающих, да и захотят ли они подвигаться, этого Саша не знал.

Да и речь, собственно, пока шла не о том, чтобы кого-то подвигать, а чтобы самого не столкнули.

В прежние годы отец крепко выпивал. Выпив, становился еще более угрюмым, непредсказуемо-яростным, ко всем придирался. Раз разбил кулаком деревянную хлебницу. В другой - велел вернувшемуся с гуляния Саше тащить велосипед в ванную, мыть колеса, а когда тот возразил, что колеса чистые, влепил ему затрещину, с такой силой хватил велосипед об пол, что рама погнулась.

Это случилось на глазах у матери и сестры. Саше было тринадцать лет. Отец на следующий день все забыл. Саша записался сразу в несколько спортивных секций. Утром, когда отец завтракал на кухне, он избивал подвешенную в коридоре самодельную - из старого матраса - грушу, воображая, что это физиономия отца. Потом отправлялся во двор к турнику, на набережную бегать.

Куда труднее было победить иную зависимость, которая вроде бы не выражалась в прямом насилии, но была не менее тягостна Саше.

Это был сам уклад родительской жизни.

Пьяные праздничные застолья с ?Хазбулатом", "Когда б имел златые горы...", каким-то конем, который при знакомом табуне гулял на воле.

Субботние семейные походы в баню. О, как тоскливо было сначала стоять в очереди, чтобы попасть в раздевалку, потом с шершавой гнутой шайкой проталкиваться сквозь безобразное скопище голых тел к плюющимся кипятком кранам, тереть мочалкой твердую, как доска, отцовскую спину, подставлять свою, которую отец тер так, словно сдирал кожу.

Они почти всегда заканчивали раньше, дожидались мать и Веру в банном скверике, где несколько ларьков в избытке обеспечивали желающих пивом. Краснорожий, потный, отец тянул кружку за кружкой, ворчал, что вечно, мол, приходится дожидаться баб. Саша страдал, даже ощущение чистого, сухого тела, столь любимое им впоследствии, тогда не радовало.

Визиты крестного - бойкого, беленького дедка, чьи зоркие глазки обегали накрытый стол быстрее, чем губы расплывались в фальшивой улыбке: "И-и-и, крестничек, растешь, скоро батьку перегонишь, держи-ка, мила-ай!" - протягивал Саше плоскую баночку монпансье или красного леденцового петуха на палочке. Зачем крестный" Кто он был ему? Почему надо было делать вид, что радуешься? Саша не понимал.

Была еще старуха в черном. Харитина Петровна, что ли" Строгая, неулыбчивая, она притаскивалась откуда-то из Подмосковья. Сидела в платке, поджав губы, на кухне, мать подобострастно потчевала се чайком. Обедать почему-то Харитина Петровна всегда отказывалась. О чем с ней можно было говорить" Знала ли она грамоту? Смертной скукой, вековым холодом обдавало Сашу, когда он случайно вбегал на кухню. При Харитине Петровне нельзя было наскоро поесть, по-свойски поговорить с матерью, схватить со стола бутерброд, да и унести с собой во двор. Она воплощала бессмысленную суровость, претендовала на непонятное почтение. Даже отеп смирел в ее присутствии. Только вот что это была за суровость" К чему почтение? Быть может, к церкви, к богу? Куда там, отец был партийным. Или к некогда существовавшему домашнему укладу, когда младшие чтили старших" Харитина Петровна, по слухам, жила у дочери на птичьих правах, пьяница-зять ее ни в грош не ставил. Уважение к ней, стало быть, носило фантомный характер. В ее лице отец с матерью уважали жизнь, которая когда-то была да сплыла. Которой, вероятно, еще жили их родители, но сами они уже не жили. И которой уже никто никогда не будет жить.

Отец с матерью как бы очутились между двух жизней. К одной опоздали, к другой не приладились. Вместо веры в бога" пустота, черная дыра, где, как вычитал Саша в одной книге, "строго и жучковато". Пустоте, "жучковато-сти" или попросту страху, заменившему веру в бога, Саша изо всех сил и противостоял.

Сложнее было с независимостью материальной. Отец неплохо зарабатывал на заводе, одно время имел даже подержанный "Москвич", пока не лишили водительских прав за управление в нетрезвом виде. Он вытачивал на заводе так называемые "секретки" для колес, разные дефицитные детали.

Мать работала по совместительству в кинотеатре уборщицей. Даже эта - скромнее некуда! - должность позволяла ей притаскивать домой сумки с бутербродами, сломанными шоколадными плитками, песочными и миндальными пирожными. Видимо, общественный продукт расхищали не только те, кто непосредственно производил, принимал, хранил, перевозил, продавал, но и кто просто ходил с тряпкой поблизости, как, например, мать. Когда кто-то возмущался, что в магазине нет мяса или сыра. Саша думал, удивительно не то, что нет, а что потом появляется. Частенько они ужинали бутербродами, пирожными из материнской сумки. У Саши кусок в горло не лез.

Когда возникала нужда в карманных деньгах, он спрашивал у матери. Когда требовалась солидная сумма, скажем, на покупку куртки или ботинок, приходилось обращаться к отцу. У того, как ни странно, подобные просьбы раздражения не вызывали. Скорее наоборот. "Сколько, говоришь, хотят" - хмуро переспрашивал он, ковырял твердым, как долото, пальцем, ладонь." Это за ботинки-то" Вот уроды! Ладно, получу в субботу за халтуру, дам..."

Но после того как взяли проклятый участок, все нарушилось. Побывав там раз, Саша наотрез отказался ехать в следующий. Крутиться с гнилыми досками, отбиваясь от комаров, на диком болоте было для Саши продолжением неприемлемого. Это было вес равно что работать на предприятии, выпускающем никому не нужную продукцию; опускать в урну бюллетень за абсолютно неведомого человека, благообразно выставившегося со стандартного застекленного листка; стоять три часа за чем-нибудь в очереди с чернильным четырехзначным номером на руке; жить весь срок в коммунальной квартире, зная, что и на кладбище тебя понесут через омерзевший коридор мимо чужих дверей. Однако объяснить это отцу было невозможно. Он врылся в участок, как крот. В Сашином нежелании туда ездить увидел единственно блажь и лень. "Ну-ну, смотри, парень, как знаешь," не стал уговаривать отец," только ведь всякий труд во благо, я правильно понимаю?? "Только не бессмысленный, не дозволенный в виде издевательства," возразил Саша." Тебя будут мордовать на болоте за летнюю кухню, а какая-нибудь сволочь задарма возведет особняк на сухом месте у реки". "Значит, парень, вообще не строить"? "Строить, но по-человечески, а не как будто крадешь".,

Они больше не возвращались к этому разговору, но когда Сашины джинсы окончательно протерлись - латать далее их было невозможно, он понял, что не сможет попросить у отца денег на новые. Вообще не сможет попросить. Обмен мнениями по поводу участка как бы развел их по разным берегам. Теперь между ними протекала река, имя которой было принципы, и попросить денег значило засвидетельствовать, что нет в мире такой реки, а есть лишь носимые ветром, как пыль, слова.

Нельзя сказать, чтобы Сашу обрадовала досрочная самостоятельность. Он уже и в кафе похаживал с девушками, тратился на цветочки, шампанское. Об одежде и говорить не приходилось. В магазинах не было ничего, приходилось покупать, переплачивая, у фарцовщиков, спекулянтов. Саша скорее согласился бы голодать, нежели надеть отечественные - с мотней - брюки, чудовищную, криво пошитую рубашку. Что толку быть стройным и благородным, если на тебе отечественные штаны" Девушка предпочтет любого одетого как положено ублюдка.

Саша до сих пор помнил, какое первобытное счастье испытал, когда, надев первые в своей жизни джинсы, вышел на проспект. Ему казалось, он не идет - летит, душа замирала от восторга, на лице блуждала улыбка идиота. Как мало надо, чтобы сделать молодого человека счастливым! Но в этой малости ему отказано.

Саша вспомнил, какое отчаяние охватило его, когда он увидел, что единственные джинсы безобразно разорвались - словно разинули пасти - уже по зашитому на коленях, что ранее поставленные заплаты не держатся на измочаленной, застиранной до прозрачности материи, что завтра - о, господи! - придется выйти во двор в отечественных брюках. Да как он войдет в беседку, где собирается их компания? Саша был гордым, самостоятельным парнем, но джинсовую моду ему было не одолеть.

В их квартире между кухней и ванной была кладовка - крохотное помещеньице без окна, но с дверью.

Здесь - под тусклой, годами не зажигавшейся лампочкой - Саша острым, как бритва, сапожным ножом распорол джинсы, вернее, то, во что они превратились, по швам, брезгливо бросил жалкую кучку лохмотьев на крышку сундука. Медная шириночная "молния" матово посвечивала. Она была готова служить второй срок. Саша чувствовал себя язычником, покусившимся на идола. "Из-за этого дерьма, из-за тряпок," подбросил в воздух лоскуты," столько переживаний. Сколько они значат в нашей жизни. Так почему," стиснул кулаки," нельзя пойти в магазин и купить"?

Разъятый идол был равнодушен и безгласен. Саша почувствовал в руках зуд, хотелось немедленно приняться за работу. Ему казалось, это не он минуту назад едва не рыдал от бессилия. Впрочем, человеку в такие минуты всегда кажется, что он другой и назад пути нет. Главное - каков человек на следующий день, когда выясняется, что он прежний, а путь назад есть.

Сейчас Саше думалось, все было легко и просто, но в те дни он был близок к помешательству.

День ушел на переоборудование кладовки. Саша вымыл пол, стены, ввернул яркую лампочку, надел на нее конический жестяной козырек, чтобы свет падал направленно, установил старый кухонный стол, достаточно широкий, чтобы на нем кроить. Попросил у Лиды швейную машинку.

Весь следующий день он возился с машинкой. Изучал инструкцию, смазывал, чтобы не стучала, учился вести строчку. К вечеру швы стали выходить ровными, словно он их вел по линейке. Помнится, Саша долго не мог заснуть. Закрывал глаза: стучала машинка, стелилась бесконечная строчка.

Утром Саша поехал по магазинам. Конечно, джинсовой ткани там быть не могло, но стояла весна, он надеялся купить белую или голубую хлопчатобумажную. Это был бы высший шик - одеться по сезону. Будто бы по причине жары он перешел на легкие, летние джинсы. Но ничего похожего в магазинах не было. У Саши темнело в глазах, когда он входил в очередной. Казалось, невидимая когтистая лапа выгребла все яркое, светлое, развесила повсюду коричневые и черные вонючие ворсистые отрезы. Из разговора теток, злобно ощупывающих толстенный драп, Саша узнал, что вчера вечером в фабричном магазине в Орехово-Зуеве была саржа по два тридцать за метр. "Дура я, дура! Не взяла!" - сокрушалась тетка.

Саша не помнил, как оказался в метро, потом на многолюдном Курском вокзале, где цыгане чуть не набили ему морду, потом в стучащей по рельсам, как швейная машинка, электричке владимирского направления. В магазин он ворвался перед самым закрытием. Саржа кончалась. Саша ухватил последние пять метров.

В ночи, в крохотной кладовке, на кухонном столе под ярким пыточным светом он опускал на саржевое полотно джинсовые Лоскуты, тщательно обводил карандашом контуры, вырезал, чтобы сшить их точно так же, как некогда были сшиты джинсы. Это был труд на грани вдохновения. Саша сам удивлялся своей ловкости - как сходились швы, как из небытия возникало что-то похожее на штаны. Но не светлым было вдохновение." Ненависть и отчаяние подвигали Сашу на ночные бдения. Надеяться можно было только на себя.

Отныне Саша не ведал сложностей с одеждой, так отравляющих жизнь молодым людям. Да и не только молодым. Усовершенствовав свое умение, Саша оставил в дураках как государство, почему-то не признающее за гражданами право одеваться по моде, так и спекулянтов, дерущих за моду слишком дорого.

Случалось ему и шить на продажу. Наверное, это было не очень хорошо, но он плевать хотел. Во-первых, то был его труд. Во-вторых, не его вина, что в магазинах ничего не было. Кто-то, стало быть, рассудил, что так надо.

Ни Костя Баранов, ни Надюша Смольникова, никто из друзей и представить не мог, что Саша шьет-пошиваст, крутится, куря и кашляя ночами, вокруг стола с сантиметром на шее, словно дореволюционный еврей.

Саша притащил в кладовку раскладушку, частенько лежал там, читая или просто глядя в потолок. Кладовка - грубые крашеные слепые стены - напоминала тюремную камеру. Только вряд ли бы в настоящей камере Саше позволили вот так валяться. Сашу было не за что сажать в тюрьму, однако от мыслей о ней было не избавиться. В сущности, думал Саша, человек всю жизнь мается между свободой и несвободой. Можно сделаться внутренне свободным от властей, от радио-газет-телсвизора, но не от родителей, друзей, общих представлений о жизни, о тех же свободе и несвободе. Они же таковы, что тюрьма для невиновных не кажется чем-то из ряда вон. "Интересно," подумал Саша," у какого-нибудь другого народа есть пословица, что "от сумы и от тюрьмы да не отрекайся?? То есть изначально готовься быть нищим и посаженным??

Друзья не могли представить, что он шьет. Родители - что делает из этого тайну. Из двух Сашиных сущностей, таким образом, возникала третья, одинаково неведомая друзьям и родителям. Давно известно, где сущностей более чем две, там их бесконечное множество. Вот только счастья они не приносят, нет, не приносят.

Впрочем, Саша не думал об этом, поворачивая ключ в замке, входя в квартиру. Он стоял на пороге в темноте - только в конце коридора, где ванная и туалет, горела в матовом, сталинских времен, плафоне лампочка - и не мог разобраться в собственных чувствах. Любит ли он свой дом? Будет ли ему жаль с ним расстаться?

Конечно же, он любил дом. Любил двор, Москву-реку, набережную, по которой они столько лет гуляли, дикий противоположный берег, где вечерами жгли костры, раскачивались на самодельных качелях. Любил подъезды, лестничные площадки своего дома, окна, широкие мраморные подоконники, парадные и черные лестницы, высокие белые двери с табличками номеров квартир. Поначалу все в доме было единообразно. Но со временем единообразие разрушалось. Разрушаемое единообразие свидетельствовало, что жизнь не стоит на месте. И за это тоже Саша любил дом. Любил ступенчатую, огромную, как стадион, крышу, фарао-новыс архитектурные излишества: башни, первобытные - с лопатами, отбойными молотками, охапками колосьев - фигуры на фасаде. Одним словом, Саша много чего любил, вот только о квартире, где жил, сказать этого не мог.

Саша вдруг подумал, что если когда и будет вспоминать эту квартиру, так прежде всего коридор - темный, тревожный, как туннель, из которого неизвестно, есть ли выход. Сколько раз в последние годы он вот так же стоял на

2. "Юности.. К- 2

пороге, вглядываясь, вслушиваясь в темноту, об одном мечтая: чтобы не заметили, не вышли. Сколько раз раньше, когда отец пил, шлялся черт знает где и мать укладывалась спать в детской комнате, надеясь, что тот не станет будить среди ночи детей, Саша просыпался от тупых тяжелых шагов в коридоре и тоже думал: хоть бы пронесло!

Однажды, года полтора назад, измученный бессонницей, Саша вышел в коридор. Светящийся, оглушительно тикающий будильник на тумбочке показывал половину второго. Из-за приоткрытой двери ванной Саша увидел полоску света. "Забыли выключить..."" положил руку на выключатель, но, услышав за дверью шуршание, осторожно заглянул. В ванной Лида вытиралась полотенцем. На плечах дрожали невытертые прозрачные капли. В красной купальной шапочке Лида была похожа на курицу. Только вот Саша не чувствовал себя петухом.

Она, наверное, вернулась с вечеринки, была весела, что-то напевала, от нее явственно тянуло вином. Прежде чем их взгляды встретились, Саша отметил, какие полные у Лиды, особенно вверху, ноги, что они, как в тончайшей татуировке, в сеточке лиловых капиллярных линий. У него тяжело забилось сердце. "Сдурел" - бесстыже хихикнула Лида." Мать узнает, в тюрягу упечет, ты еще несовершеннолетний". "Буду передачи носить..." - Саша притянул ее к себе, прижался к мягкому животу. Полотенце упало. Испытывая мерзкое суетливое волненьице, заспешил-заторопился, вздумал стянуть с себя одной рукой широченные синие трусы. Его вдруг прошиб какой-то неурочный пот, хотя раньше Саша потел исключительно на жаре да еще в спортзале. Трусы приклеились к телу. "Ух ты! Прямо здесь, в ванной"" - оттолкнула его Лида. Она щелкнула выключателем, набросила халат, вышла в коридор. Саша следом. "Свет не зажигай! Тут стол, осторожнее! Тихо-тихо..."

"Не коридор - целая жизнь"," подумал Саша. Еще он подумал, что его отношение к дому раздвоилось. Он любил все - реку, набережную, крышу, где, как ему казалось, была свобода, где он чувствовал себя свободным и ненавидел все. где свободы не было. Коридор был пограничной полосой между светом и тьмой, свободой и несвободой.

Еще он подумал, что расстаться с домом будет не очень жалко. Мать по-прежнему таскала сумки из буфета. Отец молчал, как камень. Лишь раз. помнится, посмотрев по программе "Время" репортаж про какой-то передовой завод, злобно заметил: "Чудеса какие-то: продукция в сто стран мира! Везде, значит, пятилетка качества, а у нас половина - чистый брак, половина - металлолом". Сестра уехала на Север, но ведь когда-нибудь она вернется? Хоть и с деньгами, да без квартиры. Значит, опять как сельди в бочке. До каких же пор"Единственным порывом семьи к живому делу, к смыслу, стало быть, явилось возведение щитосборной конуры на бросовом болоте. Но это было еще хуже, чем естественная нищета. Это была нищета искусственная, та самая сума, от которой народу грех отрекаться, равно как и от тюрьмы. Безропотно подчиниться такому порядку значило, по мнению Саши, расписаться в бессмысленности собственной жизни.

Он отчасти устыдился этих мыслей. В конце концов разве виноваты родители, что они такие? Виноваты условия. Чтобы родители сделались другими, требовалось изменить условия. Изменить условия могли только сами люди, которые, в свою очередь, не могли измениться при существующих условиях. Получался замкнутый круг. Иногда Саше казалось: не разомкнуть. Иногда круг расходился с пугающей легкостью: изменить условия должны люди, сделавшиеся новыми в прежних, неблагоприятных условиях.

Это было наивно.

Сделался ли, к примеру, новым сам Саша?

В чем-то, наверное, да. Он унаследовал от матери практичность, ловкие руки, смекалку. Так же легко и быстро выучился шить, как она таскать провизию из буфета. Не унаследовал рабьего смирения, безоговорочного принятия скотских условий за жизнь. Когда она, беспаспортная, жила после войны в деревне под Москвой, бригадир будил ее в пять утра, стуча черенком кнута в оконное стекло. И она полагала нормальным работать по двенадцать часов в сутки и ничего за это не получать. Так же как сейчас полагала нормальным тащить из несчастного кинотеатра что только можно, даже железные банки из-под фильмов, в них теперь хранились краска, гвозди, олифа, еще что-то нужное для строительства болотного дома.

В отце он видел упрямство, животную волю к жизни. Отец, как акробат, пытался удержаться на зыбких, плавающих среди всеобщего хаоса островках. Двадцать лет приносил зарплату с завода, производящего брак и металлолом. Как крот, врывался в топкие сотки на границе с Калининской областью. Это еще была лучшая половина отца. Худшая - угрюмая подозрительность, тиранство, необъяснимая нелюбовь к книгам, настоящая ненависть ко всему непонятному. Отец, вероятно, сознавал, что живет убого, но злобу обращал не на себя, а на окружающих, которые хоть и разделяли общую вину, но никак не являлись первопричиной убожества.

Саша подумал, что унаследовал от отца обе половины. Волю к жизни, стремление быть сильным, независимым. Но не там, где дозволено: в бригаде, выпускающей брак, в покорной семье, на жалком болотном участке," а везде, всегда. Отец всю жизнь молчал как камень. Саша не собирался молчать. Но в то же время носил в себе надлом, слепое бессильное бешенство. Зачем врезал тому типу на набережной" Ведь он не собирался драться, сейчас Саша был в этом совершенно уверен.

Что-то тут было не так.

Чем дольше Саша над всем этим размышлял, тем явственнее ему казалось, что он стоит на пороге иного - не коммунального - коридора, вроде бы выводящего к свету. Неведомая сила, словно в водоворот, затягивает его в коридор. Он бы и рад отступить, да не может. Ибо лишь там, в движении к свету, для него смысл. Не лгать, не гнуться, не стелиться. Жизнь должна быть другой. Он должен сделать все, чтобы она стала другой. Пусть пока не знает, что именно и как. Пусть против будет весь мир. Пусть даже он пропадет в коридоре, хотя, конечно, пропадать не хотелось. Это длилось мгновение, но в это мгновение Саше показалось, он понял, что такое судьба. А может, то была очередная фантазия?

...Саша словно очнулся, увидел отца. Тот стоял в коридоре - в трусах, в несвежей майке, весь заросший диким волосом, какой-то низенький, кривоногий. А когда-то казался сильным, страшным. Саша подумал, что сейчас справился бы с ним без хлопот.

" Что, батя, не спится" - он снял ботинки, поставил под вешалку, надел тапочки.

? Да вот, покурить вышел," ржавым от долгого молчания голосом произнес отец." Сигарета есть, а спички..." потряс в воздухе пустым коробком." И на кухне нет.

Спички были в кладовке-мастерской. В последнее время Саша мало шил, больше лежал там на раскладушке, почитывал. Даже повесил несколько книжных полок.

? Держи," протянул отцу коробок.

Тот не взял. Медленно, будто нехотя, перелистывал как бы случайно взятую с полки брошюру.

"Не врубится!" - подумал Саша, но тут же понял: вовсе не поиски огонька подняли отца с кровати. Вот эта самая брошюра. Еще Саша подумал, что настолько не брал в расчет родителей, что даже не удосужился припрятать. Это было глупо. Глупо считать других глупее себя.

? Оставь ты эту галиматью," как можно равнодушнее произнес Саша, взялся за край брошюры." Парень один работает в закрытой библиотеке, дал, так сказать, для общего развития.

Отец вроде бы отдавал, но в то же время продолжал держать. Так и стояли они посреди освещенной кладовки, ухватившись за брошюру.

Отец нехотя отпустил свой край. Саша облегченно вздохнул.

? Помню эту книжечку," кивнул отец на выцветшую, некогда кроваво-красную обложку с черепами." Мы тогда под Малой Вишерой стояли. В окопах, в мерзлом поле на открытом пространстве. А они то с самолетов, то с артиллерией. А сзади лес. Еще живого фашиста не видели, а уже половину в роте повыбило. Так вот, парень, разок они вместо бомб книжечки нам сбросили. Эту вот помню, другая еще была с зеленой такой рожей в паутине. Нам тут же приказ: кто поднимет - под трибунал.

? Ну и что, никто не поднимал"

? Шутишь," усмехнулся отец," а тогда не до шуток было. Прочитали, конечно. Но я, парень, не об этом...

? А о чем?

? А то, парень, что не было у нас выбора. Думаешь, мы ничего не знали" Знали. Да только что толку? Проволока на проволоку шла. Одна спереди, другая сзади. К своей хоть привыкли. Ну, и верили, крепко верили: сломаем одну, другая поослабнет. Не может не поослабнуть. Да не вышло. Знаешь, почему победили" Нечем было нас пугать, не осталось для нас в этой жизни страшного, чего бы уже от своей власти не приняли. Ну и пространства, конечно, не европейские... И людишек не считали.

Саша подумал, что впервые говорит с отцом о том, о чем надо было говорить давно и о чем сейчас говорить поздно. Под камнем молчания была значительная часть отцовской жизни, начиная со времени ссылки его раскулаченной семьи в дикую тундру в верховья Енисея. Родители, братья, сестры умерли от голода. Отец чудом выжил: жрал мох, глодал кору, добрался до Енисейска, пробился в ремесленное училище, скрыв, что родители репрессированы. Работал в ремонтных мастерских. Потом война, отец воевал в пехоте, имел награды, но в сорок четвертом не повезло - оказался в окружении, проходил проверку, выяснилось, чей он сын, хотели сажать, но счастливо кончилось штрафбатом. Только после ранения - Саша видел ужасный шрам на плече - разрешили вернуться в свою часть.

Отец молчал. Родина одна, кому учить сына любить ее, как не отцу? Отцу, которого его родители мало чему успели научить, так как слишком рано легли в угрюмую полярную землю. "Что он может мне сказать," подумал Саша," если ему самому всю жизнь не верили, не считали за человека??

Сейчас в учебнике истории было написано: судьба второй мировой войны решалась в битве на Малой земле.

Еще Саша подумал, что это "поднимешь - трибунал!" вошло в плоть и кровь отца. Что сейчас он, должно быть, видит в нем - сыне - то, что безжалостно пресек - чтобы выжить" в себе. И поэтому не знает, что сказать. Его выбор: каменное молчание, пьянство, теперь еще бессмысленная возня на болоте. Но это не жизнь. Он сам понимает и мучается.

Саша вдруг почувствовал что-то похожее на симпатию к нечистому, волосатому, кривоногому человеку с корявыми, почерневшими от металла руками. Как бы там ни было, он его родил, водил перед его водянистыми младенческими глазами черным пальцем, может, даже катал в коляске до ближайшего пивного ларька и обратно. А перед этим воевал, видел смерть, сам убивал, ждал смерти. И снова ждал, томясь на полуночных допросах в СМЕРШЕ. А еще раньше собственноручно долбил в ледяной земле могилы своим - не знающим вины - братьям, сестрам, родителям. И всю жизнь на нем самом была неизвестная вина. Всю жизнь он боялся. Как миллионы других. Сначала за себя, теперь вот за него. А через него - опять за себя.

? Не волнуйся ты, батя," как можно беззаботнее улыбнулся Саша," завтра верну этому малому, и дело с концом. Что я, не понимаю, что к чему?

? Эту вернешь" - усмехнулся отец." А эту? Эту?

? Все верну," тихо сказал Саша.

? Уж сделай милость," отец опасливо присел на раскладушку. Она застонала, прогнулась," но я еще о другом хотел.

? О чем же" - с интересом посмотрел на него Саша.

? О том, парень, что от добра добра ищешь!

? От какого же такого добра?

? А от такого, парень, что худо-бедно жить дают. Со свету не сживают. По ночам не ездят, не забирают, по пять лет не дают за прогул!

? Ну от такого добра не грех и поискать...

" Чего" - перебил отец." Этого" - кивнул на книжки." Да ты что, парень" Кинохронику не смотрел" Я-то помню, что они после себя оставляли... Если это добро...

? Далась тебе эта макулатура, говорю же, просто так взял, из любопытства.

? Не, парень, из любопытства девке под юбку лезут. Тут другое.

" Что другое?

? Не туда смотришь, парень! - возвысил голос отец." Смотри, открутят головенку. Сейчас ходишь - не думаешь, начнут сажать - поздно будет. Они всему учет ведут.

? Ну уж прямо и сажать" За что сажать" Кого"

? Да кого угодно. Чтобы страх был. Страх водочкой не заменишь. Видишь, без страха-то какой развал идет. Экономика должна быть экономной, а разве только станки домой не тащат - тяжелые! Потыркаются туда-сюда и начнут. Нет у них другого средства. Не было, нет и не будет.

? Ну и мнение у тебя о нашей народной власти. Вечен, стало быть, страх"

? На наш век достанет," серьезно ответил отец," даже можем поделиться.

? Значит, по-твоему," спросил Саша," стоять, как скотине в стойле? Ждать, пока сажать начнут" Не думать"

? Думать-то думай," сказал отец," только про себя. А то открутят головенку.

? А и открутят," усмехнулся Саша," так хоть за что-то. Скольким попусту открутили. Не обидно будет. Да и не собираюсь я. батя, головенку подставлять. Нет...

? Да за что" - вдруг взревел, выпучил глаза отец." Кто тебе позволит, чтобы за что-то" Пикнуть не успеешь! Книжечки твои ?что-то"? Да они тьфу! Кто писал - не пересилил, а уж какую силу собрал! Ты..." отец выругался, махнул рукой." В пыль разотрут, дунут, и нет тебя!

? Напугали они тебя, батя," отвернулся Саша," сильно напугали. Я так жить не хочу.

? А и не живи," с несвойственной ему готовностью согласился отец," не живи. Я и сам не хочу, чтобы ты на завод, там, парень, радости мало. Ты с головой, с руками. Вон как портки наловчился строчить! Отметки хорошие... Живи как знаешь. Учиться поступишь, поможем, слава богу, денег хватит. ТоЛько выкинь ты это из головы..." покосился на книжки." Христом-богом прошу, отдай. Себя погубишь, а ничего не изменишь.

? Спички возьми,? Саша протянул коробок. Отец взял, растерянно повертел в руках.

? Все ведь есть," пробормотал," живем, как люди, дачу вон строим... Чего ты"

Саша остался бы спать в кладовке на раскладушке, но было душно, пришлось идти в комнату, там было открыто окно. Слушая шум листвы, торопливое шарканье запоздалых шагов но асфальту, он подумал, что дети" продолжение родителей во всем, даже в том, что не может продолжаться дальше. Терпение, подумал Саша, на мне истощилось их терпение.

III.

К концу июня, перевалив на вторую половину, экзамены утратили торжественность. Лица экзаменуемых сделались равнодушными и наглыми. За длинным столом позевывали учителя. Кто хотел - списывал, символически прикрыв ладонью шпаргалку. Никому уже не было дела. Все, что длится слишком долго, превращается в привычку. Если при этом, как заклинания, произносятся одни и те же ничего не выражающие слова, наступает апатия.

Косте Баранову казалось, нет никакой разницы, готовится он к экзаменам или нет, оценки все равно будут хорошими. Некая могущественная сила уравнивала умных и глупых, способных и бездарных. Уравнивала, чтобы, получив аттестаты о среднем образовании, они оказались во власти иной" не менее могучей" силы, которая каждого определит, куда ему назначено. Как говорится, все равны, но некоторые равнее.

Так что оставшиеся предметы не сильно беспокоили Костю Баранова.

Он с удовольствием предавался другому занятию - сочинял стихи. Косте казалось, мир насыщен поэзией, и он чувствовал в себе силы объять мир. Стихи начинали складываться но любому поводу, так пластична, ответна на красоту была душа. Костя чувствовал себя равным Богу. Но на этой ликующей ноте все странным образом останавливалось, замирало, уходило в песок. Не то чтобы Костя не мог досочинить, он как бы не хотел, откладывал до следующего раза, когда, вне всяких сомнений, получится лучше, хотя и сейчас бы получилось неплохо. Ни одно стихотворение, за исключением злополучного про поле, которое можно "вспахать, засеять и убрать", не было дописано до конца. Оказавшиеся на бумаге слова были убоги, жалки в сравнении с тем, что творилось в Костиной душе. Он откладывал ручку.

Имелись задумки на будущее - написать про бабушку, скончавшуюся на скамейке в Летнем саду, в том самом месте, где она шестьдесят лет назад, будучи юной гимназисткой, познакомилась с уходящим на фронт кавалергардом.

Костя не решился обсудить романтический сюжет с Сашей Тимофеевым. "Совсем сдурел" - усмехнулся бы Саша." Если гимназистка, значит, дочь достаточно обеспеченных родителей. Они или бы уехали в революцию из страны, или их бы в восемнадцатом взяли заложниками и расстреляли. Но даже если выжили, в тридцать пятом точно пошли бы в ссылку". "И все-таки," возразил бы Костя," как исключение". "Хорошо, как исключение," ответил бы Саша," допустим, даже совершенно невозможное: эта мифическая гимназистка вернулась из ссылки в Ленинград, получила прописку, не умерла в блокаду. Неужели ты не понимаешь: если только она не сошла с ума, не впала в детство, не пойдет она в Летний сад на какую-то изрезанную матюками скамейку! В лучшем случае лет пятьдесят назад порадовалась бы за кавалергарда, что тот легко отделался: погиб за царя и Отечество в германскую и знать больше ничего не знал. Прожив жизнь в коммуналках, в очередях, в голоде, в ужасе, экономя копейки, кем она была - санитаркой в больнице, уборщицей" - на другую работу тех, кто из дворян, тогда не брали - она бы не только кавалергарда, сестру бы родную в Париже забыла!? Примерно так сказал бы Саша Тимофеев.

Косте иногда казалось, его друг излишне драматизирует жизнь, видит в ней одну лишь сторону. Жизнь представлялась Саше железной птицей, неустанно склевывающей с земли справедливость, честь, достоинство. В иные моменты исторического бытия птица лихо склевывала с земли людей Люди были движимым и недвижимым имуществом птицы. Движимым - потому что птица всегда могла подвигнуть их на самоистребление. Стоило ей моргнуть железным веком, тут же одни приводили к клюву других. При этом палачи и жертвы легко менялись местами, переставлялись как мебель. Недвижимым - потому что и те и те были покорны, безропотны, парализованы, невластны над убогой своей участью.

Но Косте птица виделась не беспощадно-железной, мелькали в боевом оперении мягкие райские перышки. Саша принципиально отказывался их видеть, так как не верил в мирное сосуществование с непобедимой птицей. А между тем с ней можно было неплохо ладить. Где Саша видел стену, которую необходимо разрушить. Костя - лишь кажущееся стеной эластичное заграждение для дураков, сквозь которое умному человеку вполне можно просочиться.

Костя захлопнул учебник обществоведения. Наука впрок не шла. Для Кости вес обществоведение сейчас свелось к трем простым вещам.

Первое: мир бесконечно поэтичен, поэзия разлита в воздухе. Каждое явление имеет невидимую чувственную изнанку.

Второе: всё в мире тщетно, жизнь коротка, опутана запретами. Вроде бы свободен и в то же время не очень-то свободен. Будто бы не беден, но и отнюдь не богат. Даже если есть деньги, в квартиру новую не въедешь, машину вот так сразу не купишь, в Монте-Карло вообще никогда не поедешь, словно нет на земле никакого Монте-Карло.

Третье: чувствуешь себя личностью - в школе, дома, во дворе, на улице. Но в то же время ты - пыль. За тебя решают абсолютно вес! Воистину, имущество движимое и недвижимое!

Этими обстоятельствами, а также легкостью, с какой, как ему казалось, он сочетал на бумаге слова, и был определен Костей выбор будущей профессии - журналистика. Выбор свершился на удивление легко и естественно. Косте уже виделись люди, прилипшие на улицах к газетным стендам Они читали его статьи. Дело осталось за малым - поступить в университет.

Однако выяснилось, что вместе с аттестатом о среднем образовании в приемную комиссию следовало представить опубликованные заметки - две небольшие, хотя бы информации, и одну посолиднес. Костя обратился за помощью к отцу.

Костин отец был историком, специализировался на советском периоде, работал в академическом институте. Занимался еще и литературной критикой. У отца регулярно выходи ли книги, в газетах и журналах появлялись его статьи В последнее время отец писал главным образом о литсрату ре. С историей, видимо, было всё ясно.

В газетных статьях отец неустанно полемизировал с pat-личными фальсификаторами, однако доводы в защиту своей позиции приводил, как правило, дубовые, набившие оскомину. Косте было неловко читать. Он не верил, что отец это всерьез. Каких-то совершенно неведомых литераторов объявлял истинными носителями народности. Костя пробовал их читать, благо книги с дарственными надписями стояли у отца на полке, это было невозможно. "Зачем ты их славишь" Это же графоманы!" - однажды сказал он отцу. "Ну, во-первых, это как посмотреть," строго ответил отец," во-вторых, хватит нам грызться, пора собирать силы. Спасение сейчас в сплочении!? Костя подумал, что Саша Тимофеев обязательно бы спросил: почему именно в сплочении графоманов спасение для России" Сам же промолчал.

Слово "Россия" в последнее время всё чаще звучало у ни* дома. В устах ребят из литобъединсния, которое вел на общественных началах в педагогическом институте отец некоего Щеглова - недавнего разведенца, то ли критика, то ли прозаика, кочующего по чужим домам с портфелем и раскладушкой. "Щегол горб гнет, а вы тут жируете..." была его любимая присказка.

Правда, было непонятно: где, на кого, с какой такой целью гнет горб Щегол и кто тут особенно жирует" Нищие ребята жируют" Отец, который два раза пропускал очередь на машину - не было денег? Щегол люто ненавидел всех, кто не был изгнан из дома, не скитался по чужим углам с портфелем и раскладушкой. Похоже, ему хотелось, чтобы так неприкаянно маялась вся Россия.

Вели беседы о России и люди посолиднее - филологи, слависты, редакционно-издательские работники. Впрочем, и они не жировали, ходили в потертых костюмах, а один уважаемый профессор даже в галошах. Если ребята. Щегол негодовали, гремели, сверкали глазами, хоть сейчас были готовы за Россию в бой, эти рассуждали спокойно, доказательно. Все сходились, что дела сейчас в России обстоят худо. Сходились и на том, что происходит это из-за злобных происков внутреннего врага, а не потому, что огромный народ, по сути дела, отступился от права на волеизъявление, утратил интерес к собственной судьбе, ушел в ленивое пьяное подполье. Самым логичным в этой ситуации, следовательно, было бы право это ему вернуть да послушать, что он скажет. Так, к примеру, считал Саша Тимофеев. И Костя с ним соглашался. Но у тех, кто приходил к отцу, была иная точка зрения. Парламентаризм совершенно чужд России! Для огромных пространств необходима твердая власть! Нет средства вернее погубить страну, чем ввергнуть ее в хаос демократии! По их мнению, для исправления положения следовало, во-первых, всесветно изобличить внутреннего врага, желательно пофамильно, во-вторых, способствовать тому, чтобы к власти на всех уровнях приходили бы решительные люди, ясно видящие происки, которые бы по меньшей мере не миндальничали с врагом. И все само собой быстро наладится. Враг боится твердой руки. "Может, и впрямь демократия для России - зло" - думал Костя." Вылезет всякая сволочь, начнет болтать, попробуй се потом останови!?

Особенно полюбился Косте кандидат наук Вася, прозванный "идеологом". Казалось, не было вопроса, на который Вася не знал ответа, так разносторонни, обширны были его знания. Часами Костя говорил с ним о России, ее тернистом, непознанном пути.

Вася снимал с Костиных глаз пелену.

Оказывается, все беды пришли на Русь с крещением. Татаро-монгольское иго, хоть и явилось в некотором роде национальной катастрофой, но катастрофой в конечном итоге созидательной, так как результатом его явились крепчайшее утверждение на Руси спасительной идеи государственности в виде самодержавия, духовное единение народа русского с народами азиатскими, наконец, колоссальное расширение территории. Нельзя не учитывать и того факта, что монархическая власть на Руси, по сути дела, была народной властью. В ранний - московский - период собирала силы, чтобы ударить по татарам. После Смутного времени, к примеру, в выборах Михаила Романова участвовали представители всех сословий, в том числе и крестьянства! Алексей Михайлович, прозванный Тишайшим, мудро обнес границы государства кордонами, практически прервал сношения с сопредельными странами, и чума, опустошавшая в те годы Европу, не просочилась на Русь! Власть на Руси прежде всего исполняла задачу нравственную - сохранения самобытности народа, его права следовать особенным - одному ему ведомым - путем. Так называемые "преступления" некоторых исторических личностей, скажем, Ивана Грозного, сильно преувеличены. Да в одну Варфоломеевскую ночь погибло больше невинных людей, чем он казнил за всю свою жизнь. Иван Грозный в первую голову боролся с теми, кто хотел повернуть Россию на гибельный для нее - западный - путь, перенести на ее почву гибельные - западные - идеи. Не случайно же многие из его противников бежали не куда-нибудь, а в ту же Европу и потом выступили против родной страны с оружием в руках! Российская история искажена. А после революции" Что творилось после революции, в особенности после смерти Ленина" Мрак! Шабаш! Каких трудов стоило Сталину вырвать жало, покончить с засильем, хотя, конечно, не обошлось без издержек...

Упоминание Сталина покоробило Костю. Может, он и вырвал жало у каких-то своих противников, но при этом вырвал у народа язык, забил, запугал на пять поколений вперед. Саша Тимофеев, к примеру, вообще полагал, не будь коллективизации, голода, лагерей, разгрома военачальников, принятия абсурдной военной доктрины, позорной, чудом не проигранной, финской кампании, Гитлер не решился бы напасть на СССР, так как всегда опасался затяжной кровопролитной войны.

Но Костии характер отличался чудесной гибкостью, позволяющей легко примирять крайности. Говоря о России, Костя пьянел от счастья, сознавая, что он русский, ему вдруг, как в блеске молнии, открывался смысл бытия: покончить с внутренним врагом, обняться всем русским, как братьям, да и двинуться разом к некоей высочайшей духовной цели, смысл которой - единение человечества На началах добра, справедливости и уважения. Правда, как-то так оказывалось, что на протяжении веков Россия тут шла отнюдь не в первых рядах. Но, может, в том-то и заключается великая ее загадка: не шла, не шла, а вдруг взяла да всех обогнала! Слово "Россия" пело в Костиной душе так звонко, вырастало до такого величия, что уже было не до Сталина. Забыть его к чертовой матери! Был да сгинул!

"А сейчас" Что сейчас" - спрашивал Костя. "Сейчас" - Вася забирал в кулак бородку, задумчиво смотрел светлыми глазами на Костю." Борьба. Кто кого" - "Ну и что... надо" Как бороться-то"" - "Надо объяснять людям, что происходит. Поддерживать тех, кто наверху действует в интересах народа. России. Уже сейчас есть такие, но им трудно, они опутаны врагами".,

Когда Костя искренне чем-то увлекался, в нем открывался дар убеждать, превращать в единомышленников. Даже Саша Тимофеев уже слушал его без скептической улыбки. Единственно усомнился, что человек, оказавшийся наверху, согласится действовать в чьих-то там интересах. "Человек, оказавшийся наверху," возразил Саша," станет действовать исключительно и всецело в интересах верхов. Верха не студень, нуждающийся в идеях, а могучий монолит, всеми силами государства отстаивающий право на власть, привилегии, избранность. Не идеи им нужны, а подчинение".,

Тут как раз в одном журнале вышла статья о народности - занудливая и, как показалось Косте, бесконечно сырая. Однако у отца и его друзей она вызвала ярость. Что-то они там углядели между строк. Отец выступил в другом журнале со статьей-отповедью.

Ребята смотрели на отца, как на бога. Щегол кричал: он гнет горб, настал решающий момент, а у него нет крыши над головой. Ужели мало он гнул горб, в то время как другие жировали" Необходимо собрать деньги, чтобы он смог сделать взнос в жилищно-строительный кооператив. Щеглу нужны: крыша над головой, раскладушка и письменный стол. Будет это, и он покажет, он развернется! Деньги дали: отец, профессор в галошах, застенчивый поэт, пишущий патриотические стихи. Вася не дал. Вася и Щегол почему-то не любили друг друга.

Отцовская статья, однако, не вызвала ожидаемого взрыва. Решили подкрепить ее коллективным письмом. Костя пригласил Сашу.

Пришли ребята, профессор в галошах, застенчивый поэт, Вася. Щегол, получив деньги, пропал, должно быть, штурмовал правление кооператива. Гнул горб не на общественном - на личном поле.

Костя гордился отцом, мужественно поднявшимся на защиту Отечества, гордился, что дома у них образовался настоящий штаб русской мысли. Единственно, несколько огорчало, что топтались на месте, толкли воду в ступе, повторяли сказанное. Стороны высказались. Высший же судия, который должен был поддержать победителя, а побежденного задавить "оргвыводами", пока помалкивал. Было произнесено "а". Чтобы произнести "б", хотелось одобрения. Кричать в пустоту было боязно. Накричишь, а потом накажут. Пока оставалось лишь гадать, как отреагируют инстанции, и это не могло не внушать тревоги.

В разгар сочинения письма Саша незаметно вышел из комнаты. Костя догнал его в прихожей. "Уходишь"? "Да, мать просила в магазин зайти". "Ты считаешь, они... мы не правы"" - тихо спросил Костя. "Почему" - пожал плечами Саша. В полумраке прихожей его лицо не выражало ничего. "Я понимаю, это идеализм," произнес Костя," но поговоришь о России, хоть чувствуешь себя русским человеком". "Как ты думаешь," спросил Саша," что первично: человек вообще или," чуть заметно усмехнулся." русский человек?? Костя молчал. "Можно по-другому: что проще - взять да объявить себя русским человеком, которого давят враги, и успокоиться на этом, как будто уже достиг некоей цели, или сначала... действительно сделаться человеком?? "Как это, сделаться человеком" - Косте не понравилась его усмешка. "Да хотя бы покончить с холуйством! Как можно полагать пределом мысли и действия: что решат наверху? Кто решит" Они что, умнее? Если это последний предел, значит, все! Эта полемика напоминает мне спор двух лакеев, пока барин спит. Проснется, рассудит, одному сунет пряник, другому надает тумаков. Надоест - поменяет их местами. Как же можно... Неужели русский - прежде всего раб, лакей"?

Позади кто-то осторожно кашлянул. Друзья оглянулись, увидели профессора. Он задумчиво разминал папиросу, ие замечая, что табак легкой струйкой сочится на ковер.

"Тяжело," вздохнул профессор," думать о будущем народа, когда в исходных данных рабство. Восстать от рабства почти невозможно, но восстать необходимо. Иначе пропадем. То, что вы сейчас переживаете, молодой человек," это отравление действительностью, через это проходят все. Многие так навсегда и остаются отравленными, погибшими для всякого дела, некоторые же, напротив, укрепляются духом, начинают лучше понимать свой народ, становятся невосприимчивыми к яду, которым брызжет действительность. Не следует отождествлять пороки действительности и народа. Народ в этом случае сторона страдающая. Его надо жалеть, а не бичевать".,? "Как же он позволяет творить над собой такое" - возразил Саша." Смирение - это, по-вашему, добродетель или вина" - "Не добродетель и не вина, а беда, общая наша беда! - ответил профессор и продолжил: - Мне понятны ваши сомнения. Да, мы пытаемся воздействовать на власть, но не потому, что мы рабы и лакеи. Вы можете назвать сейчас в России другую реальную силу, кроме власти" Все, молодой человек, все сейчас, любое движение, как к свету, так и во тьму, может исходить только от власти. Все прочее, к сожалению, обездвижено. И зашевелится только в том случае, если захочет власть". "Если вы хотите добра народу," сказал Саша," вы сами должны сделаться силой. От бюрократической сволочи не дождетесь разумного, ее воспитывать бесполезно!? "То есть противопоставить себя и тем самым дать раздавить в зародыше?? "Мне кажется," сказал Саша," вне жертвенности нет служения идее". "А мне кажется," тонко улыбнулся профессор," мы говорим о разных идеях. Вы, как я понял, готовы отдать жизнь за свободу и демократию?? "Да"," просто ответил Саша. "И что при этом станется с созданным нашими предками Российским государством, кто, при нынешних апатии и безгласии, возьмет в стране верх, куда она пойдет, вас не больно волнует"? "Почему же, волнует". "Но волнует не в первую очередь"? "Наверное, так". "Стало быть, разрушение веками складывающегося государства во имя призрачной свободы личности" Хлебнуть свободы - и пропади все пропадом?? "А почему не свободная личность в свободном государстве?? "Вы же сами прекрасно знаете, что это утопия," внимательно взглянул на Сашу профессор." Свободных государств иет. Есть богатые государства. Там позволяется все, кроме единственного - плохо работать. Хорошо работать - значит работать тяжело, много, значит опять-таки подчиняться. Вас устроит такая свобода - на несколько часов после трудового дня? Или вы хотите для себя другой свободы"? "Я не хочу того, что есть, и мне не легче от того, что рядом со мной страдают узбек и эстонец". "Вы отравлены действительностью," задумчиво повторил профессор," вместе с водой вы готовы выплеснуть ребенка". "А вы полагаете, у ребенка есть шанс выжить в этой нечистой воде?? "Что ж, мы выяснили суть наших разногласий," засмеялся профессор, - вы хотите разрушить все до основания, а там авось что-нибудь да получится. Это по-русски, молодой человек, ах как это по-русски!? "Ну а вы, как я понял, выступаете за эволюционное улучшение действительности на основах государственности и российского первородства. Это тоже не ново". "Я понимаю," сказал профессор," наш разговор носит чисто умозрительный характер, но все же хотелось обратить ваше внимание на следующее обстоятельство: исповедующий разрушение в первую очередь морально и нравственно разрушает самого себя. К сожалению, зачастую это единственный итог его деятельности". "В то время как исповедующий эволюционное улучшение действительности спокойно умирает в собственной постели"," посмотрел профессору в глаза Саша. "Я четыре года сидел на Соловках," спокойно проговорил профессор," потом прошел войну. Мои шансы умереть в постели были ничтожны". "Так тем более! - удивился Саша." Что вам в этом государстве?

Если оно вот так с вами. А с остальными" Неужели это надо охранять и преумножать"? "Но другого-то у нас нет," развел руками профессор," хоть бы это не рухнуло. Рухнет, будет хуже, поверьте. Умоемся кровью почище, чем в гражданскую". "Хуже не будет," убежденно возразил Саша," да и когда на Руси святой боялись крови"?

Разговор произвел на Костю тяжелое впечатление. Неужели его друг понимает что-то такое, чего не понимает он. Костя? Профессор разговаривал с Сашей не так, как с Костей. Костя вообще не помнил, чтобы после какого-нибудь разговора профессор был такой задумчивый. Костя частенько разговаривал с профессором на самые разные темы, но при этом как бы всегда подразумевал старшинство профессора, изначальную первичность его мыслей над своими. Даже снисходительное отношение профессора к Сталину, от которого он в свое время крепко пострадал, не смущало Костю. Высказывая свое мнение, он невольно подгонял его под мнение профессора. Получалось: бойкий ручеек впадал в могучую реку. Профессор хвалил Костю, как-то даже неловко было заводить с ним разговор о предстоящем поступлении в университет. И так было ясно: профессор сделает все от него зависящее.

Костя вернулся в комнату. Письмо было закончено. Собирались расходиться. Отец что-то втолковывал известному престарелому писателю. Писатель был сед, артистичен, простые действия превращал в ритуал.

? А вот... Леонид Петрович," увидел отец Костю, обра-дованно повернулся к писателю." Вот, Леонид Петрович, Константин и напишет. Парень школу оканчивает, готовится поступать на журналистику, ему и карты в руки. Пора, пора за дело! В субботу, говорите, крайний срок? Успеет, я проконтролирую.

Леонид Петрович посмотрел на Костю с сомнением.

? Так и подпишется: Константин Баранов, ученик десятого класса. Книга ведь для молодого читателя?

? Сказки," улыбнулся писатель," это детские сказки.

? Вот он и напишет! - сказал отец как о деле решенном." Считай, тебе повезло! - хлопнул Костю по плечу." У Леонида Петровича вышла книжка детских сказок. Напишешь рецензию, трн странички, отнесешь в субботу утром в газету, Леонид Петрович договорился. Смотри, не подведи, первое твое испытание!

У Кости перехватило дыхание. Он не заметил ни недоверчивого прищура Леонида Петровича, ни затаенной ухмылки отца. Отец в последнее время частенько досадовал, что надоел "д,ед", то бишь Леонид Петрович, славушки захотелось под старость, а пишет галиматью. А как выступить на собрании - он в кусты: давление, лежит, встать не может... Он сделает, сделает! Россия, народ, служение идее." все, о чем они так много и страстно говорили, все для Кости сейчас сошлось в этом: написать, не подвести.

...Леонида Петровича порадовал блеск в глазах юноши. Он обнял Костю, притянул к себе, поцеловал.

? Ну что ж," ласково и в то же время требовательно взглянул ему в глаза," благословляю, сынок..." И после паузы взволнованно возвестил: - В нашем полку прибыло!

Красивую яркую книжку Леонид Петрович подписал столь же лаконично: "Благословляю!?

"Что он там задирался с профессором" - подумал про Сашу Костя." Прав тот, кто делает дело. Я уже, можно сказать, делаю, а он"?

Этим же вечером Костя прочитал сказки. В одной речь шла о храбром таракане.

К утру рецензия была готова. У Кости гудела голова. Он едва дождался, пока проснулся отец.

? Больно ты его восславил," заметил, закончив чтение, отец." Зазнается дед. Эка хватил: былины, миф, фольклор... Да деду до былин, как до... Таракан, что ли, миф?

? Ну, а вообще?

? Нормально," усмехнулся отец," пойдет. Перепечатай и неси в отдел литературы. Это на шестом этаже. Они в курсе. Дед всю газету на уши поставил.

Казалось бы, отец ничего особенного не сказал, но Костя был совершенно счастлив.

На следующее утро Костя отнес заметку в редакцию. "Что это"" - замотанный молодой человек принял ее с недоумением, пробежал глазами первые строчки. "Да-да, мне говорили... Это в секретариат"," тут же унес. "Я больше не нужен"" - спросил Костя, когда он вернулся. Молодой человек пожал плечами. "Как вы думаете, напечатают"" - "Уже пошло в набор," молодой человек впервые внимательно посмотрел на Костю." В школе учитесь"" - "Да, оканчиваю в этом году".,? "Первая публикация?? Костя кивнул. Ему хотелось продолжить разговор, хотелось, чтобы молодой человек предложил написать другую рецензию, но тот как будто забыл про Костю, зашуршал, как крыса, бумажками на столе. Костя вышел. Непонятная неприязнь молодого человека не могла омрачить его праздничного настроения.

...В половине седьмого он нетерпеливо переминался у киоска, где кашляющий очкастый старик, похожий на черепаху в аквариуме, раскладывал только что привезенные кипы газет. "Есть!?? Костя обнаружил рецензию на последней полосе в углу. Вроде бы текст был его. И в то же время это был какой-то чужой, чудовищный, казенный текст. В нем не было смысла. У Кости дрожали руки, пока он читал. Когда закончил, лицо горело от стыда. В рецензии не было концовки. Ее попросту обрубили на полторы страницы раньше.

Но Костина фамилия стояла под колоночкой. Когда он вторично перечитал текст, ему уже было не так стыдно. Какой-то смысл в рецензии вес же был. "Что ж, пусть так," подумал Костя," в газете, наверное, и не бывает по-другому".,

Как назло было воскресенье, хвастаться было не перед кем. Мать была в отъезде. Отец даже не взял газету в руки. "Видишь, а ты боялся!" - сказал он.

За лень Костя истрепал газету до ветхости. Сквозь его рецензию проступили жирные буквы заголовка с другой полосы. Костя подумал, сколь в сущности быстротечно, ничтожно газетное слово. Завтра выйдет следующий номер, кто вспомнит про рецензию?

Саше он отчего-то не позвонил, не сказал. Железный довод, который Костя мог привести кому угодно: рецензия была хорошая, ее сократили, испохабили в редакции,? Саша бы к сведению не принял.

На публикацию как бы упала тень отступничества. К светлой реке радости примешалась струйка горечи. Но... от кого, от чего отступил Костя? Неужели написать хорошие слова про хорошего русского писателя - отступничество" Ну и что. что сказки не очень" Нужно для дела!

Костя подумал, что одна публикация у него есть, это хорошо. Осталось еще две.

Вскоре позвонил поэт, сочиняющий патриотические стихи. В разговоре он был тягуч, как-то непривычно для в "р,ослого человека наивен. Отца дома не было, о чем Костя немедленно сообщил поэту. "Да, но мне нужны вы, Константин".," сказал поэт. "Что ему, зануде" - удивился Костя. "Слушаю вас, Игорь Сергеевич".,? "Как вам, наверное, известно, Константин," раздумчиво начал поэт," стихи мои выдвинуты на соискание Государственной премии..." - "Да-да. конечно, давно нора вам ее получать!" - Костя вспомнил, как удивились отец и профессор, узнав, что поэт проскочил какой-то там тур. "Тихий-тихий, а смотри-ка!" - покачал головой отец. "Ты бы столько ходил-просил," постучал по столу бумажным концом папиросы профессор," давно бы академический паск получал! Игорек с утра портфель в руки и - но инстанциям. Как на работу. Хочется человеку. Да пусть, лучше уж он, чем Раппопорт".,? "Раппопорта тоже выдвинули"" - "Да. И еще Ссйсснбасва. Он и получит".,

"Вот видите, Константин, вы тоже считаете, что мне давно пора получать"," живо подхватил поэт. Косте не понравилось, что он понял его столь буквально. "Да-да, конечно..."" промямлил он. "Вы можете повторить свои слова Ирине Авдссвнс, она работает в..." поэт назвал литературный еженедельник," и, между прочим, обещала поддержать мою книгу. Разговор, правда, был давно, вот вы ей и напомните".,? "Да. но я... никогда не писал про стихи," растерялся Костя, с ужасом чувствуя, что сейчас согласится," у меня не получится!" - "Когда-нибудь надо начинать," утешил поэт,? я ведь тоже не за себя стараюсь. Я думаю, моя премия" наше общее дело..."

Костя подумал, что в таком случае его поступление на факультет журналистики тоже общее дело, но что-то поэт ни разу с ним об этом не заговаривал.

...То, что сочинял Костя, как бы не имело отношения к убогим виршам поэта, являлось самоценным упражнением. Костя вдруг понял, что легко напишет рецензию на какое угодно произведение, но только если будет... абсолютно к нему равнодушен.

"А если нет"" - подумал Костя. Он не знал, сумеет ли в этом случае выразить свои мысли. Неужто истинное его мировоззрение невыразимо" Если невыразимо, существует ли оно" Косте, к примеру, бесконечно нравились роман Хемингуэя "Прощай, оружие!", повесть Сэлинджера "Над пропастью во ржи", но не приходило в голову написать о них. Это было все равно, что писать о самом себе, о тайне, хранимой в глубине души. Стало быть, истинное мировоззрение - тайна, которую каждый хранит в себе. "Что же мы все тогда выражаем? Как живем" - подумал Костя.

Все, что было над мировоззрением, над тайной, как бы уже не имело значения. Костины взгляды были странно уживчивы, легко перетекали в чужие, изменяли направление и качество. Профессор, между прочим, считал Сэлинджера подонком, растлителем юношества, полагал издание повести на русском языке идеологической диверсией. И Костя с ним... соглашался. Более того, приводил собственные доводы в поддержку этого дикого утверждения. То есть опять совмещал противоположности. Поддакивая профессору, не переставал любить Сэлинджера. Любя Сэлинджера, не переставал поддакивать профессору. И. все с чистыми глазами, без угрызений совести.

С третьей публикацией пришлось помучиться. Надо было написать репортаж или очерк," знающие люди подсказали, что лучше всего на рабочую тему. Костя, не считая хлеста-ковских школьных экскурсий, на заводах не бывал. Однако необъяснимая уверенность, что стоит лишь побывать, и он вес поймет, напишет, не покидала.

Отец позвонил некоему Лунину - заместителю редактора журнала. Когда-то они дружили, но уже не виделись десять лет. Журнал выходил два раза в месяц, там были какие-то сменные полосы, на которые материалы готовились в течение недели.

Лунин был краснолиц, сед, неуверен в себе и суетлив. Вызвал секретаршу, попросил севшим голосом два стакана чаю. Через минуту опять вызвал, велел узнать, на месте ли Боря Шаин - заведующий рабочим отделом. Не усидев, побежал следом, оставив Костю в кабинете одного. "Зачем ему чай" Ведь не удержит в руках стакан"," удивился Костя. Он бы никогда не подумал, что Лунин и отец - ровесники. Выглядел Лунин глубоким стариком. Красное подвижное лицо сходилось и разъезжалось, как гармонь. Но Лунин искренне хотел ему помочь, это Костя почувствовал. Как и то, что власть Лунина, несмотря на внушительную должность - заместитель главного редактора," в редакции невелика.

Через полчаса примерно выяснилось, что Бори Шаина на месте нет. С Костей побеседовал другой человек. На фирменном бланке ему отпечатали "поручение", поставили печать. "Поезжай прямо сейчас," посоветовал Лунин," сделаешь к концу недели, сразу поставлю в номер".,

Косте показалось, на заводе его не приняли всерьез. Но это не смутило. Едва приблизившись к красным кирпичным корпусам, ступив под высокую застекленную крышу инструментального цеха, он уже знал, как и про что писать. Из восьми членов комсомольско-молодежной бригады на месте оказалось четверо. Двое возили навоз в подшефном колхозе. Один сломал руку. "На производстве?? "Ага, на производстве. Подрался в общаге, козел!? Еще один просто сегодня не пришел. "С перепоя лежит, сволочь, а мы тут за него отдувайся!?

На следующий день Костя отнес материал Лунину. Тот похвалил за оперативность, сказал, что быстро прочитает, передаст в отдел, позвонит Косте. Костя возгордился, уже и заместитель редактора звонит ему домой! "Можно сделать неплохой снимок сверху," заметил он." там красивый вид на цех". Лунин посмотрел на часы: "Ты извини, у нас сейчас редколлегия".,

Костя ждал день, другой. Лунин не звонил. На третий день Костя позвонил сам. "Здравствуйте, это Костя Баранов".,? "Кто-кто"" - голос Лунина звучал молодо, напористо, как будто он никогда не пил, не трясся поутру с похмелья, не пугался собственной тени, и дисциплинированная секретарша ловила каждое его слово. Костя подумал, что его эйфория насчет начальственных звонков оказалась преждевременной. Качели качнулись в другую сторону, вновь отнеся его в туман безвестного ничтожества. "Константин Баранов," повторил он," вы прочитали мой материал"? "Нет, к сожалению, не прочитал," без малейшего, впрочем, сожаления произнес Лунин." Я сегодня улетаю в командировку. Подожди, сейчас посмотрю... А вот он. "Основа", да? Я прямо сейчас передаю его в отдел Боре... Борису Аркадьевичу Шаину, запиши его телефон. Позвони ему завтра, нет, лучше послезавтра. И вообще давай поактивнее! Звони, тереби, еще возьми задание". "А куда вы летите" - поинтересовался Костя, так как говорить больше было не о чем. "В' Рим"," коротко ответил Лунин. Это известие оконча-

тельно прочистило Косте мозги. Они были на разных этажах жизни. "Желаю приятно провести время".," пробормотал Костя. "Да я там был уже три раза," рассмеялся Лунин," не исчезай, отцу привет!? На миг у Кости перед глазами встали склеротическое гармошечное лицо Лунина, трясущиеся руки. "Зачем ему в Рим" Что он там будет делать" Ведь только опозорит Россию! А... я? Неужели я никогда не побываю в Риме??

...В назначенный час Костя переступил порог кабинета Бориса Аркадьевича Шаина. Борис Аркадьевич - Боря - оказался толстым, двухметрового роста человеком, черноволосым с проседью, с крупным носом, в роговых очках, с бритыми синими щеками. Смотреть в его лицо было страшно, таким огромным оно было. Боря был похож на фантастического очеловечившегося ворона.

Он с грохотом отодвинул стул, выбрался из-за стола. Кроме него, в кабинете находились еще два человека. Видно, говорили о чем-то смешном, потому что на их лицах Костя застал улыбки, вызванные, надо думать, отнюдь не его появлением.

Костя протянул руку, но Боря вдруг остановился на полпути, Костина рука повисла в воздухе.

? Вот он! - голос Бори загремел как иерихонская труба, поросшая крупным волосом длань грозно протянулась в сторону Кости." Вот юноша, посчитавший журналистику дармовым хлебом, едва освоивший грамоту, но уже решивший, что может судить-рядить о проблемах, в которых ни уха ни рыла не понимает! Сколько ты времени провел на заводе? Знаешь, что такое фреза, резец, ступор" - Боря стоял посреди кабинета, как колосс, как столб, как чудовищный Кинг-Конг, каждое его слово оглушало, как удар, потому что было правдой." Ишь, развел гладкопись! - ревел Боря." Откуда в тебе этот цинизм, это равнодушие к людям, к судьбам? Лишь бы захапать гонорар! Да ты просто-напросто презираешь рабочий класс, считаешь работяг идиотами! Как же: готовишь себя к лучшей участи! Это же надо, так молод, а пишет так, словно истины не существует в природе! Да в худшие сталинские годы не занимались такой лакировкой. Если уж решил - хотя, собственно, почему ты решил" - что можешь сидеть за столом, тюкать на машинке, в то время как другие трудятся в поте лица, чтобы тебе было что жрать, во что одеться, так хоть имей совесть, сострадание к рабочему классу! Не оглупляй его, не оскорбляй заведомой ложью!

Костя стоял оглушенный, ему казалось, происходящее не имеет к нему отношения, потому что такое унижение невозможно пережить.

Может быть, поэтому мысль работала четко.

Вне всяких сомнений. Боря говорил правду. Но не всю. Точнее, лишь в плоскостном, евклидовом, измерении. В высшем же измерении правда заключалась в том, что все здесь так или иначе грешили против совести. Конечно, не столь наивно-простодушно, как Костя, но грешили. И получали за это гонорары.

Так что, если бы Боря был бесстрашным воителем за истину, каким сейчас представлялся, ему следовало бы гораздо раньше заклеймить всех и вся, всю современную подцензурную журналистику, все общество. И оказаться на сто первом километре или в сумасшедшем доме^

Но судя по сытому рыку, начальственной повадке, дорогому костюму. Боря этого не делал. Скорее наоборот. Вне всяких сомнений, сейчас он говорил правду. Только Костя не верил, что Боря - правдивый, искренний человек. Будь Боря таковым, он не стал бы ?шить" Косте единоличное дело. Костя жил в обществе и, следовательно, не мог быть свободным от общества. Боря же приговаривал его к "р,асстрелу" за катушку ниток, выставляя единственным ублюдком в чистом, прекрасном современном мире, не касался причин, доведших общество до состояния, когда человек изначально готов лгать, совершенно при этом не думая, что лгать - гнусно, более того, полагая это едва ли не единственным способом чего-то добиться в жизни.

? Твой очерк,? Боря брезгливо вернул Косте скрепленные скрепкой страницы," стыдно предлагать не только во всесоюзный журнал, но и в многотиражную газету. Мой тебе совет, старик: забудь про журналистику, займись другим делом, у тебя еще есть время выбрать.

Костя, не говоря ни слова, вышел. Голова кружилась, лицо горело. К счастью, редакционный коридор был пуст. Лунин, наверное, в этот самый час любовался Колизеем. Хотелось порвать страницы в клочья, но урны поблизости не было. Костя быстро спрятал очерк в сумку.

Но явилась спасительная мысль. Она переводила справедливые Борины слова в иную плоскость. Там действовали системы кривых зеркал. Хорошее, талантливое для одних, оказывалось плохим, бездарным для других. Хвалил же Костя сказки Леонида Петровича, стихи Игоря Сергеевича, которому "д,авно пора давать премию". Ругал вместе с профессором Хемингуэя и Сэлинджера, писателей, лучше которых не знал.

"Идиот! - ругал себя Костя, спускаясь по бесконечной лестнице." Телок! Это же чужое корыто! Боря Шаин на стреме. Ишь, раззявил хайло... Получил..."

Дома он перечитал очерк. Стало стыдно.

Следующим утром Костя поднялся чуть свет, поехал на завод. Утренняя смена заступила в шесть.

Переделал очерк. Показал отцу.

"Нормально," сказал отец," только слишком мрачно. Такое впечатление, они там, как наш Щегол, гнут горб и все". "А что еще" - "Должно быть что-то еще," сказал отец," сам, что ли, не понимаешь"" - "Водочка," сказал Костя," десятилетняя очередь на квартиру, ну, еще торгуют вынесенным через проходную инструментом." - "Тогда надо писать критический материал," пожал плечами отец." привести конкретные факты, фамилии. А у тебя ни то ни се. Да, гнут горб. Ну и что" Все гнут горб".,

Костя показал очерк Васе, рассказал, как встретил его Боря Шаин. При этом, правда, не уточнил, что очерк был другой. "Шаин" - задумчиво забрал бородку в кулак Вася." Здоровый такой, в роговых очках"" - "Да-да, заведующий рабочим отделом".,? ?Ха," хмыкнул Вася,? я его знал еще, как Борю Шайна. Гляди-ка ты, шуганул с фамилии птичку! Чего ты от него ждал, зачем ходил к нему??

Вася отправил Костю к другому человеку - во всесоюзную отраслевую газету. Тот сказал, что в принципе материал ему нравится, есть два предложения: первое - вполовину сократить, второе - высветлить, добавить положительных фактов. "Никто не требует лакировки, но надо видеть и светлые стороны действительности. Вот вы мимоходом замечаете, что они держат цеховое переходящее знамя. Надо поподробнее. Или этот... Лылов... занял первое место в районном конкурсе "Лучший по профессии". Развить, прописать. У нас есть рубрика "Руку, товарищ бригада!". Посмотрите, как там пишут и давайте в таком же духе".,

Когда материал был опубликован и Костя получил гонорар, он пригласил Васю в шашлычную.

Был май месяц, только что прошла гроза, в чистом небе над Москвой стояла радуга. По причине недавнего ливня шашлычная оказалась переполненной. Зато в парке поблизости возле ларьков не было ни души. Намокшее полотнище "Восточным районам СССР - комплексное развитие!" тяжело бубнило на ветру. Костя взял бутылку шампанского, бутерброды с сыром, пирожные.

Шампанское настраивало на философический лад.

? Я понял три вещи," сказал Костя, смахивая крошки с мраморной столешницы." Первая: правда, как и ложь, никому не нужна. Нужна правдоподобная ложь. Вторая: нельзя слишком сильно чего-нибудь хотеть, слишком верить в свои силы. У нас это не проходит. Надо хотеть, но не сильно. Так сказать, полухотеть, и тогда, быть может, нолу-получишь. И третья: жить в полную силу не выходит, можно лишь полужить. Это на всю жизнь. И это самое печальное.

? Возможно," согласился Вася," но ты забыл про духовность.

? Я, как мог, стремился к ней," усмехнулся Костя," славил сказки Леонида Петровича, стихи Игоря Сергеевича...

? Не гении," согласился Вася," так сказать, подножие нашей духовности.

? При таком подножии вершин не бывает," мрачно возразил Костя.

? Но все же лучше они," словно не расслышал его Вася," чем твой дружок Боря Шаин.

? А может, лучше вообще между ними не выбирать"

" Может," задумчиво проговорил Вася," но это значит остаться в ничтожестве. Да и дела один не сделаешь.

? Да какого дела-то" - взорвался Костя." Какого дела? Премия для Игоря Сергеевича - дело"

? Ну, мог бы не писать, не позориться," засмеялся Вася.

Костя не обиделся, напротив, почувствовал безграничное доверие. Вася - настоящий друг, он это доказал, с ним можно идти в разведку.

" Мне кажется," разлил по стаканам остатки Костя," ошибка в том, что мы не принимаем существующие условия за нормальные. Более того, полагаем их незыблемыми, раз и навсегда установившимися. Они же таковы, что мы стоим раком, на четвереньках. Что мы, что Боря Шаин. Стоим раком, тявкаем друг на друга, в то время как недовольны-то... другим! Мы одинаково ущербны. Ищем истину в зажатии чужой глотки, а может, истина в том, чтобы чужие глотки не зажимать" Может, сначала надо подняться, распрямиться" Может, всем хватит места и не нужна эта липовая непримиримость" Может, она как раз на руку тем, кто держит за собой последнее слово. Сейчас они всесильны, как боги на небе, в их казенных словах ищут смысл, которого нет, а тогда кто" Ведем эзоповы споры, толкаем Игоря Сергеевича на премию, а жизнь-то мимо! Вот, посмотри, что читают молодые ребята!

Костя забыл, что дал слово Саше Тимофееву никому не показывать книжки. Сам поклялся. Сашу, похоже, это мало волновало. Ничего, Вася свой, ему можно! Костю переполняло сознание собственной значительности. Не все тайны, оказывается, известны Васе. И он, Костя, кое-что знает, кос к чему причастсн!

Вася с живейшим интересом рассматривал книжки.

? Сейчас, к сожалению, дать не могу, сегодня должен вернуть, а потом обязательно," спохватился Костя.

? Любопытно, любопытно,? Вася ощупывал обложки, корешки, перелистывал страницы." Хорошо сохранились. Не похоже, что хранили дома. Скорее всего утащили из архива. Видимо, делали инвентаризацию, списали, а сожгли по акту об уничтожении другое. Скорее всего из архива Министерства обороны. Или... Интересно,? Вася нехотя вернул Косте книжки, который тут же спрятал их в портфель." Это очень интересно.

Костя понятия не имел, чьи это книжки, где раздобыл их Саша Тимофеев, но значительно кивнул, мол, да, уж он-то понимает, как это интересно.

В том, что ты говоришь, безусловно, есть резон-Вася аккуратно доел пирожное, достал чистый носовой платок, тщательно вытер пальцы. Костя украдкой вытер липкие руки о штаны, он почему-то всегда забывал положить в карман носовой платок." Но в одном ты совершенно не прав: что места хватит всем. Боря Шаин по доброй воле места тебе не уступит. Такая уж у него функция: не только занимать чужое место, но не давать подниматься другим, таким, как, к примеру, ты. Сунешься разве еще в тот журнал" Что же касается четверенек, то сейчас не до жиру. Начни мы эти абстрактные гуманистические проповеди в духе Эразма Роттердамского, они тут же объявят нас разрушителями классовой морали, буржуазными либералами, захватят те немногие позиции, где мы еще держимся. Приходится заниматься демагогией, куда денешься? Но то, что мы делаем, это и есть попытка подняться с четверенек, потому что на четвереньках нас держат такие, как Боря Шаин! Странно, что тебе приходится объяснять столь очевидные вещи.

Замкнутый круг, подумал Костя. Ему казалось, он говорит о совершенно ясных вещах. Вася не понимает его, потому что нс хочет понимать. И совсем смешная мысль: что вне круга Вася, Боря, поэт-патриот, другие? Как им жить без круга?

Они уже покинули парк, неторопливо шагали по улице. Это было очень странно, но лужи испарялись буквально на глазах. Послегрозовая свежесть минула, опять надвигалась тяжелая вязкая духота.

Они еще немного постояли, поговорили у метро. Прощаясь, Вася задумчиво сказал:

? Эти ребята, у которых книги... Им надо помочь. Наделают глупостей по молодости лет. могут быть большие неприятности.

? Помочь" - удивился Костя.

? Я бы мог познакомить тебя с человеком," равнодушно, глядя куда-то в сторону, произнес Вася," ты бы рассказал ему что знаешь. Он бы нашел возможность предостеречь их, поправить, пустить их энергию в нужное русло. Конечно, никто ничего не узнает. Но это надо делать сейчас, потом может оказаться поздно.

? А... кто этот человек?" растерялся Костя.

Вася тонко улыбнулся, давая время Косте осознать детскую наивность его вопроса." Кстати, и тебе это знакомство не повредило бы.

? Я... не знаю, сумею ли быть полезен, собственно, я... Да и вообще, это нс мои, ко мне случайно...

? Смотри," пожал плечами Вася," речь не о тебе и обо мне - о молодых ребятах, которым надо помочь. Если надумаешь, позвони!? И исчез за стеклянными дверями.

IV.

Надя Смольникова увидела Сашу Тимофеева из окна парикмахерской, где собиралась сделать прическу перед выпускным вечером. Саша пружинисто шагал в сторону лестницы, ведущей на набережную. "Наверное, у него свидание у реки"," подумала Надя. Тут как раз кресло освободилось. Из зала выплыла тетка с такой чудовищной укладкой, что Надя передумала делать прическу. Невыносимо воняло лаком. "Подровняйте, пожалуйста, и все"," попросила она.

Надя сидела в кресле, как изваяние, брезгуя прислониться к спинке с невысохшим пятном чужого пота, к обтянутому грубой серой материей подголовнику.

В парикмахерской царил дух тоскливого нищенского неуюта, который преследовал Надю с детства и к которому она до сих пор не могла привыкнуть. Неуют был неизбежен в местах, где собирались люди: в магазинах, ателье, домовой кухне, кафе, ресторане. Ощущался он в школе: в казенных, с гипсовыми бюстами на тумбах, коридорах, в одинаковых, как близнецы, классах. Даже дома (Надя жила с матерью и бабушкой. Отец погиб под машиной, когда ей было пять лет) ее преследовал проклятый неуют. Она ему изо всех сил сопротивлялась, как могла благоустраивала квартиру, но мать и бабушка ее в этом не поддерживали.

Красивую прическу здесь сделать не могли.

Надя давно собиралась поговорить с Сашей по одному деликатному делу, да все не решалась. Собственно, это было продолжение вечной темы неуюта, только на сей раз в одежде. Дело в том, что с недавнего времени Саша начал хорошо и модно одеваться. Вероятно, у него появились знакомые, которые могли достать. Надя знала, что Сашины родители не очень состоятельны, следовательно, Саша не мог платить за одежду умопомрачительные цены, которые назначали фарцовщики. Наде позарез нужны были светлые летние джинсы. Если Саша возьмется достать, они обойдутся дешевле. Где, у кого Саша их купит - Надю не волновало. Главное, чтобы дешевле.

Она вообще относилась к жизни спокойнее, чем Саша и Костя. Саша видел в повсеместном неуюте следствие панического животного страха, отнявшего у народа волю к жизни. Костя - направленную злую волю, дальние планы погубления России. Надя видела самих людей, которых устраивало такое положение, раз они не протестовали, не пытались изменить. Нынешним-то чего бояться? Взять хотя бы эту парикмахерскую. Мастера проводят здесь по восемь - десять часов. Отчего не придать помещению человеческий вид? Так ведь нет.

В дальние дьявольские планы Надя не очень-то верила. Ей казалось совершенно невозможным так хитро что-нибудь задумать, чтобы наверняка предвидеть результат. Скорее с уверенностью можно ожидать результата противоположного. У нее, например, никогда не получалось, как бы тщательно она ни рассчитывала. Жизнь этого не терпела. От всех попыток улучшить, исправить себя спасалась непредсказуемостью.

Помнится, Надя высказала эту мысль друзьям, когда они прогуливали в скверике перед школой урок истории. "А что," засмеялся Костя," тут есть резон. Представим себе, что Сталин сошел с ума, задумал изничтожить страну. Что бы он сделал" Не задавил бы нэп - оказались бы с товарами. Повременил бы с коллективизацией - не было бы голода, да и сейчас, глядишь, не покупали бы зерно в Америке. Оставил бы в армии ?шпионов" - встретили бы Гитлера подготовленными. Дал бы дорогу "лженаукам" - генетике, кибернетике - не отставали бы сейчас, а??

Впрочем, можно было бесконечно спорить о прошлом. А можно просто пройтись, заглядывая в магазины, по проспекту и убедиться: мясо никудышное, фруктов и овощей не хватает, модных товаров нет, словно их вообще не существует в природе. По проспекту, нарушая все предписания уличного движения - для кого, кстати, они существуют" - несутся в черных лимузинах люди, у которых нет сложностей с мясом-фруктами-овощами, модными товарами. Они взвалили на себя тяжкое бремя решать все проблемы, но независимо от того, как они их решают, в достатке ли у остальных жилых метров, мяса-фруктов-овощей, модных товаров, у них, взваливших бремя, всегда всего в достатке. Это Надя знала доподлинно. В школе учились их дети. У некоторых она бывала дома.

А между тем жизнью должна править сама свободная жизнь. Простая, очевидная Наде мысль, что надо отдать жизнь людям, они себе не враги, разберутся что к чему, почему-то не казалась привлекательной для тех, кто решал. "Если один решает за других как им жить," подумала Надя," значит, он решает и сколько себе брать. Если он берет себе сколько хочет, что ему до нищеты других" А с другой стороны,? Надя еще раз оглядела обшарпанные, в бурых подтеках стены парикмахерской," тут-то кто мешает людям навести порядок? Не хотят. Значит, все не так просто..."

Надя подумала, будь они с Сашей в близких отношениях, все было бы проще. Мелькнула даже мыслишка, что в этом случае Саша вообще не взял бы денег. Подарил бы и все. Дело, конечно, не в штанах. Надя не имела ничего против близости с Сашей не потому, что была испорчена или обладала в этих делах большим опытом, а потому что Саша ей нравился.

Не так. конечно, как Марик Краснохолмский - художник-карикатурист, с которым они познакомились прошлым летом.

...Стояла дикая жара. Казалось, плавится не только асфальт под ногами, но и мысли в голове. Надя томилась возле метро в длинной очереди за квасом. Очередь двигалась медленно. У нее образовался отросток, хобот из баночников и бидонщиков. Квасник напивал двоим-троим в кружки, потом долго цедил в подставленную полость. Квас был пенный, пена поднималась рыжей папахой, опадать не желала. Основная очередь злилась. Особенное негодование вызывало то, что, наполнив емкость, некоторые просили еще налить им кружечку. Это было тупо, нудно, терпеть не было сил. Но хотелось пить, поэтому приходилось терпеть.

Из метро вышли два негра, затравленно посмотрели по сторонам, но встать в очередь не решились. Один почему-то был в шляпе. "Ишь блестят-то! Словно гуталином начистились!" - простодушно рассмеялся какой-то дед в белом кителе. Это было неуважительно по отношению к африканским друзьям, но, во-первых, они были далеко и не могли слышать, во-вторых... действительно блестели. Все угрюмо промолчали, только Надя прыснула в кулак, да еще захихикал стоявший сразу за ней пузатенький человечек - низенький, лысоватый, однако в обтягивающей молодежной рубашечке, в модных темных очках. Между ними как бы установилось взаимопонимание. Поэтому Надя не прогнала его. когда, торопливо допив квас, он увязался следом, молотя какую-то галиматью. Он не стремился произвести впечатление, держался естественно. Это Наде нравилось. Псевдозначительные, умничающие мужчины ее раздражали. К тому же стояла дикая жара, мысли в голове плавились.

Марик сказал, что они в двух шагах от его мастерской, можно заглянуть, хватануть чего-нибудь холодненького, не столь гнусного, как квас. "А почему бы нет" - лениво подумала Надя." Чем он, собственно, хуже других"?

В мастерской Марик держался достойно. Старался угодить, развлечь. Надя почувствовала к нему симпатию. У Ма-рика была смешная прыгающая походка. Он достал из холодильника вино, сварил кофе, приготовил бутерброды.

Показал Наде и свои работы: размашистые карандашные пейзажи, орущие лица ударников в касках, политические карикатуры. Президент Никсон с надутыми щечками, утиным носом, в сдвинутом на лоб звездно-полосатом цилиндре злоумышлял против неимущих американцев. Расист Ян Смит в пробковом колониальном шлеме скакал верхом на негре, сдавив ему шею жилистыми волосатыми ногами.

Марик не оправдывался, что, мол, делает это для денег, понимает, мол, что нехорошо, но жить-то надо, и так далее. Нет, ко всем работам он относился с равной долей серьезности и иронии. Это нравилось Наде. Собственно, как иначе-то" Все нарисовано его рукой, следовательно, все - его, так сказать, конкретные дела. Остальное слова. Надя ненавидела слова.

Марик даже не пытался чего-нибудь предпринять, как это обычно делают в подобных ситуациях мужчины. Надя была очень довольна.

Они стали встречаться.

Марик и не думал скрывать, что женат. О жене отзывался уважительно. Она была кандидатом химических наук, заведовала лабораторией в научно-исследовательском институте. Марик был нежным, любящим отцом, самолично добывал у фарцовщиков кофточки, ботиночки для годовалой дочери. С удовольствием показывал покупки Наде.

Хоть Марик и был ремесленником - рисовал карикатуры на Никсона, лепил плакаты, где орлы-строители выставляли челюсти," у него была добрая душа, отзывчивое сердце. Надя понимала, что общественное лицо Марика не ахти, но он хоть ничего из себя не строил. С ним было легко, уютно. А это не так уж мало. Он расспрашивал Надю про жизнь, давал советы, делал подарки. Иногда совал деньги. Жадным не был. Надя когда брала, когда отказывалась.

Только вот Надиных советов Марик не слушал, откровенно скучал, когда она заводила серьезные разговоры. Похоже, Марик все давно для себя в жизни решил. "

У него в мастерской Надя отдыхала душой, наслаждалась тем самым уютом, которого так не хватало в жизни. Цена за это, как ни странно, не казалась Наде чрезмерной. Она. конечно, понимала, что ведет себя аморально, но знала и цену морали в неуютной, постылой, полной лжи и холуйства жизни. Цена была архимедовой - жизнь вытесняла мораль. Презревшие же мораль - она, Марик, миллионы других," как рыбы, вольно резвились в нечистой воде. Вот только смысла в этом было мало. Жизнь утекала неизвестно куда, не оставляя после себя ничего. А между тем что-то должно было оставаться.

Марик Краснохолмский оказался человеком со связями. Несколько раз водил Надю на просмотры в Дом кино, на премьеры в театры. Известные режиссеры, артисты хлопали его по плечу. Одним словом, все было хорошо, пока... нс закончилось.

А закончилось неожиданно.

Они шли по улице Горького, когда столкнулись с развеселой компанией. "Мои товарищи: художники, скульпторы"," представил Марик. Художники, скульпторы были развязны, пьяны. Жадно смотрели на Надю, звали их куда-то с собой. Надя подумала, Марик в сравнении с этими - настоящий рыцарь, кавалер ордена Прекрасной Дамы. Нахально вытребовав в долг десятку, они отстали.

Марик и Надя пошли вперед.

"А неплохую девочку жидснок оторвал! - отчетливо прозвучало за спиной." И нс боится за растление статью схватить!? "Да ей, наверное, есть восемнадцать, смотри какая корма..."

Надя быстро взглянула на Марика. Тот сделал вид, что нс расслышал. Но совершенно точно расслышал. У него опустились плечи, дернулась голова, даже походка изменилась. Надя вдруг увидела, что Марик, в сущности, немолодой человек. Это был на се памяти единственный случай, когда оптимизм, жизнелюбие изменили ему.

Весь вечер в мастерской Марик был мрачен, пил больше обычного. Надя вела себя как будто ничего нс случилось. Марик проводил ее до двери подъезда, хотя обычно дальше угла дома не ходил.

"Может, уехать отсюда к чертовой матери" У меня... есть возможность..." вдруг пробормотал он. Они стояли на освещенном пятачке перед дверью. Надя жила на третьем этаже. Наверное, мать уже высунулась в окно, смотрит, с кем это она." Хуже, чем здесь, точно не будет..." - Марик махнул рукой, исчез в темноте.

Надя подумала, что никуда он нс уедет. Будет по-прежне-му рисовать американских президентов, скачущих верхом на неграх расистов. И каким-то образом это связано с тем, как к нему относятся здесь. Марик все стерпит. Он никакой, вот в чем беда.

На следующее утро Надя отчетливо осознала, что нс сможет быть с человеком, которому в любой момент могут сказать такое. Независимо от того, есть ли, нет ли у него воли постоять за себя. За нес-то уж ладно. Она простит. Надя сознавала, что бросить из-за этого Марика еще амо ральнее. чем продолжать встречаться с ним, но ничего нс могла с собой поделать. Думать над всем этим можно было бесконечно, а можно было не думать вовсе. Надя выбрала последнее.

Нельзя было сравнивать Сашу Тимофеева и с Гришей, следующим ее знакомцем.

У Гриши была фигура атлета, лицо римлянина: узкие скулы, крепкая челюсть, ямочка на подбородке. Сочетание светлых волос и темных глаз делало его лицо необычным, запоминающимся. Вообще Гриша следил за собой - бегал по утрам, ездил играть в теннис. Марик рядом с ним показался бы жирным старичком, хотя они были одного возраста.

Однажды Надя спешила домой, подняла на Калининском проспекте руку. Остановились "жигули". Надя даже оробела, увидев, какой орел сидит за рулем. Ноги сами шагнули к машине, хотя она никогда не садилась к частникам. Мужчина распахнул дверцу. Иностранец? Артист" "Мне на Кутузовский..."" прошептала Надя.

Пока ехали, он не произнес ни слова. Машину вел уверенно, безошибочно, как автомат. На Надю не смотрел, думал о чем-то своем. Он даже нс попытался познакомиться, что несколько уязвило, раздосадовало Надю.

Несколько дней она вспоминала незнакомца. "Есть же настоящие мужчины... Да нс про нашу честь!?

Каково же было удивление, когда она вдруг встретила его в молочном магазине. Он с отвращением опустил в металлическую корзинку подтекающий треугольный пакет с молоком - остались только такие," после чего встал в очередь за маслом. Надя тоже встала, хотя не собиралась покупать масло. Он нс узнал се. Наде пришлось заговорить самой, напомнить. Оказалось, Гриша, так его звали, жил в доме на другой стороне проспекта. Надя сделала вид, что ей нужно в булочную, которая как раз помещалась в том доме.

Увидев Гришу, Надя почувствовала необъяснимую легкость, какая приходит к человеку вместе с вдохновением. Вот только что это было ia вдохновение? "Упущу - конец!? Непристойное какое-то вдохновение. Она непрерывно загадывала, и, как ни странно, все сбывалось. Чтобы Гриша пригласил к себе. Он, после того как она в четвертый раз сказала, что ей совершенно нечего делать, пригласил. Чтобы у Гриши нс было жены. Действительно, женского присутствия в квартире не ощущалось, хотя когда-то, конечно, женщина была.

Гриша угощал Надю вином, необычным каким-то соленым печеньем, рассказывал о шграничной жизни. Пил, правда, жадно.

Он пока еще был вежлив, но по мерс того как пьянел, а это происходило быстро (Гриша уже достал вторую бутылку, Надя нс поспевала пить вровень), становился агрессивным. Крепко брал Надю за запястье, пристально смотрел в глаза. Она нс понимала: зачем? Когда Надя в очередной раз высвободила руку, Гриша вдруг изо всей силы ударил кулаком по столу. Загремели бутылки, подпрыгнуло печенье. "Сука! - заорал Гриша." Что ты... вы... сука, если пришла??

Надя подумала, что зря пришла.

Коричневые Гришины глаза сделались белыми. Надя увидела, что он пьян до беспамятства. "С двух бутылок-то"" - удивилась она.

Надя медленно поднялась, пошла вокруг стола. Гриша, схватив пустую бутылку за горлышко, двинулся следом, гнусно посмеиваясь, кривляясь: "Ку-уда? Ку-уда, мой поросеночек? Дверка закрыта, из домика нс выскочишь, ку-ку! Вон они, ключики..." Надя улучила момент, ударила его ногой, куда бьют лишь в самых крайних случаях.

Стиснув колени. Гриша опустился на диван, закрыл глаза. Ключи лежали на полу. Путь был свободен. Но Надя медлила: нс хотелось верить, что она так обманулась.

Гриша очнулся минут через пятнадцать. "Ого... Как бы грыжа нс получилась. Я. кажется, задремал" Извини, это с отвычки, столько времени нс выпивал. Да и нс спал вчера всю ночь, реферат писал". Он вновь был вежлив, предупредителен. Делал вид, что нс придает случившемуся значения, но Надя не верила. Гриша сделал выводы. Теперь он уважал Надю и нс помышлял об издевательствах.

Когда Гриша узнал, что она школьница, он побледнел, схватился за голову: "Этого только не хватало! - И тут же, отпив из стакана, с мрачным каким-то ожесточением: - Плевать! Пошли они, знаешь, куда! Мне в их системе уже ничего нс светит, ничего! Ну, поженимся в крайнем случае, ты девочка смышленая. Какая разница..."

В Грише сосуществовали, казалось бы, несовместимые крайности. То он. встретив Надю на улице, отворачивался, словно они незнакомы. Соблюдал конспирацию. То дежурил, поджидая ее, у подъезда, на виду у жильцов. Заявлялся к Наде домой поздно вечером, вызывал ее на лестницу выяснять отношения. Мать и бабушка были в ужасе. "Это мой тренер из гимнастической секции," сказала Надя." Я нс хочу больше заниматься, а он говорит: надо".,

Открывая дверь Наде, когда та приходила к нему после уроков, Гриша многозначительно прикладывал палец ко рту, показывал на стену. Надя должна была догадаться, что в стене скрывается подслушивающее устройство, следовательно, необходимо следить за каждым произнесенным словом, быть предельно осторожной. "Когда же установили" - шепотом спросила Надя." Ночью, когда ты спал"? "Установили-то давно,? шепотом же ответил Гриша," но сегодня включили. Я слышал характерный щелчок..."

А на следующий день, выпив, распалившись, Гриша в этой же самой комнате кричал такое, что, будь действительно в стене подслушивающее устройство, Гришу должны были назавтра же отовсюду выгнать. Если же Надя начинала говорить. Гриша суровел, на полном серьезе заявлял: "Ты мне эти антисоветские разговорчики брось! Я все-таки коммунист, семнадцать лет в партии!?

Бывало, Гриша боялся пойти через дорогу в винный магазин. Якобы продавщица уже запомнила его в лицо и, когда ей покажут фотографию, опознает. "И кранты!" - сокрушался Гриша. "Приклей усы, надень черные очки"," советовала Надя. "Ну да, се нс проведешь." дивился Нади-ному простодушию Гриша," знала бы, каких туда отбирают!?? "В винные отделы"?? "Святая простота..." - вздыхал Гриша.

А однажды, когда Надя пришла к Грише с подружкой, он вдруг вознамерился угостить их французским шампанским. Вытащил откуда-то доллары, они втроем спустились вниз, и, хотя до этого выпивали, Гриша уселся за руль. Пока неслись по проспекту, Грише два раза свистели милиционеры, но он нс останавливался. Домчались до продуктовой торгующей на конвертируемую валюту "Березки". "Со мной, со мной девочки! Come in? 1 - Гриша оттолкнул вставшего грудью при звуках родной речи почтенного седоусого швейцара. Надя, помнится, подумала, такому только играть в кино академиков. Вошли в магазин. Там нс было никого, кроме продавщиц. Такого количества красиво упакованных продуктов, такой чистоты, безлюдья Надя еще нс видела ни в одном магазине. Гриша пронесся вдоль рядов, как вихрь. Продавщицы пришли в себя, улыбки сменились на их лицах ненавистью. Какая-то ухоженная особа озабоченно выглянула из замаскированного в обшитой деревом стене кабинс-тика. Но Гриша уже расплачивался долларами у пиликающей, похрюкивающей кассы.

Возвращались кружным путем, чтобы нс перехватило ГАИ. "Слушай, а знаешь, кто у Ленки отец" - спросила Надя." Генерал КГБ!? Ленка смущенно улыбнулась. Это была правда. "Да хоть сам председатель комитета," усмехнулся Гриша. Помолчав, добавил: - Довели страну, живем, как в гетто!?

Было, было в Грише что-то человеческое! Хоть он нс философствовал, нс отягощал себя чтением умных книг. Книги, правда, у Гриши были, но Надя ни разу нс видела, чтобы он хоть одну снял с полки. Читал только по специальности. Достоинство, чувство справедливости были нс до конца задавлены в Грише. Иногда он как бы распрямлялся, сметая все, и за это Надя его любила. Каким бы сильным, красивым, безоглядным, истинно русским человеком он мог быть, если бы...

Если бы.

Вот только проявлялось это недодавленнос человеческое всегда в каком-то диком, ублюдском виде.

Надя подозревала, неприятности по работе произошли у него именно по этой причине. Других ошибок Гриша совершить нс мог. В своем деле он, надо думать, разбирался. Частенько ему звонили другие аспиранты, что-то уточняли, Гриша давал умные, толковые объяснения. "Какие дубы учатся в этой академии! - искренне возмущался Гриша." Все блатные! Уж они нам наторгуют!?

В дни, когда нужно было ехать в эту самую академию, Гриша преображался. В сером костюме, в белоснежной хрустящей сорочке, в галстуке с булавкой, с портфелем в руке, он казался воплощением чиновника. Невозможно было представить себе иного - ломящегося в "Березку", пьяно ревущего, удирающего от ГАИ - Гришу.

Он работал в системе Внешторга. После института пять лет сидел в торгпредстве в Западном Берлине. А после "тюрьмы" (Надя с изумлением узнала, что так называются обязательные после заграничных годы работы в Союзе), должен был ехать в Вену на "бессрочку".,

Но...

Как понимала Надя, главной осложняющей Гришино продвижение сложностью явился развод с женой. Впрочем, детей у них нс было, какие такие сложности" Но по туманным Гришиным намекам уяснила, что развод-то, собственно, еще нс вес. Есть что-то более серьезное, чем развод. "Какая-нибудь, наверное, грязная история,? предполагала

Надя." в которой ему стыдно признаться. Скандал в публичном доме? Привел проститутку, а жена застукала? Или... украл что-нибудь в магазине??

Она тянула из Гриши клещами и наконец вытянула.

Оказывается, жена написала министру, копию в партком, письмо, где смешала Гришу с дерьмом. Он, естественно, письма нс видел, но может себе представить, что написала сумасшедшая баба.

Началось еще в Берлине. Жена стала... поддавать. Такое, к сожалению, случается там с женами. Муж целый день на работе. Она одна. Вокруг подводное царство, море разливанное. Тем более в Западном-то Берлине. Вещи, техника дешевые, как и везде на Западе, а за жратвой - на автобусе в восточную зону. Дикая получается экономия. Гриша пробовал ее одернуть, куда там! У него даже возникло подозрение, что она нс только пьет... Потом вроде перестала, одумалась, сообразила, что могут попереть. Но отношения уже нс те... А как вернулась, по новой пошло-поехало. Одним словом, развелись.

Так объяснил предысторию таинственного письма Гриша.

"Ну так запишись на прием к министру, объясни"," посоветовала Надя.

Оказывается, идти к министру никак было нельзя, потому что Гриша наверняка не знал: докладывали тому о письме или нет" Вдруг нет, а он придет, начнет что-то лепетать в свое оправдание. Все, на карьере можно ставить крест! В лучшем случае Монголия или Польша. И это когда на Западе открываются такие перспективы! Когда на нефть и газ - миллиардные контракты! Да они там сейчас любого нашего внешнеторгового чиновника готовы озолотить! Гриша точно знал, что письмо лежит в парткоме и что оттуда уже звонили ректору внешнеторговой академии. Разговорчик, видно, состоялся вонючий, потому что подонок-ректор вдруг перенес Гришину защиту. Так что, вполне может статься, вместо блестящей защиты и Вены Гришу ожидают строгач с занесением и Москва. Если его вообще оставят в системе со строгачом за аморалку.

Надя подумала, что ей бы в голову не пришло писать такое письмо. Что бы ни случилось. Она могла бы подраться с Гришей, плюнуть ему в рожу, переколотить посуду, но... жаловаться Гришиному начальству? Почему-то Наде казалось, что задача любого начальства - поступать не по справедливости, а уводить от наказания действительно виновных. Надя нс верила, что Гриша - безвинная жертва злой жены.

Гриша чувствовал Надино отношение к жизни. Оно ему нравилось. Все чаще он позволял себе быть с ней откровенным. "Видишь ли," вздохнул Гриша," она уверена, что всем в жизни я обязан ей. Когда разводились, сказала: я тебя породила, я тебя и убью. Как Тарас Бульба".,

Так Надя узнала о занимающем солидный пост тесте, благодаря которому Гриша получил назначение в Западный Берлин.

"Если с кем и надо встретиться, так это с тестем," рассуждал Гриша." Один его звонок, и делу конец. Но до него так просто нс доберешься. Понравится ли ему еще, что дочка затеяла склоку? На него ведь тоже тень..." Иногда же вдруг начинал ругать высокопоставленного тестя последними словами.

Вскоре внезапные всплески Гришиной ?храбрости" перестали радовать Надю. Она уже нс считала, что это человеческое. Истинно человеческое безоглядно и нс знает возвращения к прежнему - лживому, порочному. Гриша возвращался неизменно.

То была злоба лакея на барина. Жрал на серебре, и вдруг батогами на конюшне! Гриша был безвинен в собственных глазах, потому что знал цену тем, кто должен был решать его участь. Но замни они дело. Гришина обида исчезнет, растворится в мнимой партийщине, угодничестве, лживо-правильных словах, словно ее никогда и не было.

В то же время народ, простых людей, толкающихся по магазинам, простаивающих в очередях, отволакивающих по утрам плачущих детей в ясли и детские сады, штурмующих общественный транспорт, чтобы успеть на заводы и в конторы, Гриша бесконечно презирал. За что"

За то, что жрал-пил слаще, чем они. За то, что знавал другую жизнь, о какой они, быдло, слышали лишь по телевизору, где комментатор-международник, давясь про себя от хохота, серьезно внушал им, что отечественный магнитофон лучше японского. За то, что они, быдло, были навсегда лишены возможности увидеть другую жизнь.

Навсегда!

О, какое это сообщало Грише могучее чувство избранничества! Мысль же, что это может быть у него отнято, приводила в исступление. "Ты не понимаешь," стонал он." здесь на воле хуже, чем там в тюрьме..."

Через две недели после знакомства Надя бесконечно презирала Гришу, знала, что он подонок. Но продолжала встречаться. Почему? Надя знала ответ*: он был совершенно неутешителен.

Порочность.

Они тянулись с Гришей друг к другу, как магнит и желез ка, хотя Надина порочность была несколько иного свойства. Ее порочность была кантовской "вещью в себе". Гришина приносила немалый вред государству и обществу, была похабным издевательством над провозглашенными принципами общественного бытия, над людьми, которые в них нс верили, но должны были делать вид. что верят, молчать, ежедневно, ежечасно читать в газетах, слышать по радио и телевизору, что им хорошо, и с каждым днем становится еще лучше, в то время как им было нс очень хорошо и лучше-точно нс становилось.

Впрочем, кого нынче удивишь издевательствами"

Саша Тимофеев, к примеру, полагал, что весь путь человеческий от "пеленки зловонной до савана смердящего", то есть от роддома, где нс хватает этих самых пеленок, до кладбища, куда не сунешься без взятки, тянется сквозь издевательства, как стежка сквозь материю. Привычка терпеть издевательства, осознание их неотвратимости нс дают задаться извечными российскими вопросами: кто виноват и что делать" Да и нодочка не способствует развитию мыслительных способностей. Саша нс верил в постепенные изменения к лучшему. Хотя бы потом;. что в силу существующих условий проводить их должны те. кому не нужны никакие изменения. Куда вернее под видом снятия звеньев накинуть новых. Скажем, запретить пристраивать к садовым домикам веранды, сажать на приусадебном участочке больше пятидесяти кустиков клубники, дабы общее число созревших ягод нс превышало за сезон пятисот шестидесяти семи. Ну. а в идеале, конечно, чтобы, терпеливо снося издевательства, славили, кричали здравицы, как тот карась, которого поджаривали на сковородочке, а он восхищался: ах. какой вкусным идет дух! Так говорил Саша Тимофеев.

Надя подумала, что очень давно, наверное, еще в детстве утратила веру в справедливость. А что шачит не верить в справедливость" Это значит нс верить, что из собственной жизни может получиться что-то путное. А если так, чего беречься" Чего беречься, ждать мифическую любовь, прислушиваться к чувствам? Когда вес так и так пойдет прахом? В эти мгновения Надю охватывало ощущение собственной нечистоты, словно вея она была во вшах и в коросте. Надя бросалась в ванну, долго лежала в горячей зеленой воде, с отвращением смотрела на свое длинное гибкое тело, столь охочее до греха. Из ванны выходила чистая, упругая. Собственное тело уже не казалось гадким, душа" безнадежно падшей.

Вскоре она решила расстаться с Гришей.

Придя по обыкновению к нему после школы, Надя застала его в крайнем волнении. Гриша был бледен, как-то нс но погоде потлив. На дворе промозглая осень, а он непрерывно вытирал платком лоб.

"Ты... нс брала??? Гриша выставился на Надю, словно следователь на допросе. "Пропало что-то"" - спросила Надя. "Что-то! - воскликнул Гриша неожиданно визгливым, плачущим голосом." Что-то! Партбилет нс могу найти!? Кинулся к шкафу, стал вытаскивать висящие на плечиках костюмы, куртки, обшаривать карманы, швырять на пол. Это была настоящая истерика. Гриша бил себя кулаками по голове, выкрикивал несуразности, вырывал из письменного стола ящики, обрушивал с полок на пол книги - редкие, купленные на марки Федеративной Республики Германии советские издания, которые он не читал. Вдруг пополз на коленях к Наде: "Господи! Если ты взяла... Отдай! Христом-богом молю... Что хочешь возьми! Мне не жить... Куда я мог..."

Это был нс человек - извивающийся, брызжущий слюной, истекающий потом червь. К нему нс подходило исполненное достоинства державинскос: "Я червь!? Тот червь был червем перед Богом, перед смертью, перед мирозданием, перед вечностью и Вселенной, но никак нс перед предполагаемой утерей партбилета.

Надя брезгливо отступила. "Где твой серый твидовый пиджак? Помнишь, мы встретились на Арбате, ты сказал, что только что из райкома. Потом еще ходили в кафе..." - "Какой серый пиджак" встрепенулся Гриша." А... нет.

смотрел, я же потом платил взносы. Хотя..." Скажи Надя, что надо посмотреть в ботинках, может, завалился под стельку, Гриша ухватился бы и за эту идею. "Подожди... Нет, платил же взносы, а тогда я был в костюме. А-а-а! - вдруг торжествующе заорал." Он же только в ведомость проставил! Потому что партбилета со мной нс было! Надю-ша, ты гений! Ящик шампанского с меня! А-а-а!.. твою мать!" схватился за сердце." Я же пиджак... И спортивный костюм, и куртку... в химчистку..." Кинулся к двери. "Ты же в тапках, идиот! Возьми паспорт, квитанцию, ключи от машины!" - "Да-да".,? Гриша тупо смотрел на выпотрошенный письменный стол, валяющуюся на полу одежду, книги. Как будто здесь побывали с обыском. "В какую химчистку сдал" Надо позвонить, чтобы задержали. И поедем!" - "В нашу, на проспекте". Истерика сменилась у Гриши оцепенением. Ешс недавно он был бледен, истекал потом, теперь лицо его горело, глаза сухо поблескивали. Надя опасалась за его рассудок. "Обеденный перерыв!" - рявкнули в химчистке, бросили трубку. Гриша наконец обнаружил паспорт, квитанция же, как выяснилось, была в машине.

Они побежали вниз к машине, действительно отыскали квитанцию, но... из фабрики-прачечной, удостоверяющую, что Гриша сдал в стирку десять сорочек. "Где же из химчистки" Вспомни, куда положил"? Кретински улыбаясь, Гриша вылез из машины, открыл багажник, вытащил сумку. "У меня тогда нс приняли," все так же кретински улыбаясь, проговорил он," сказали подкладка какая-то нс такая и пуговицы нс отпорол... Я еще скандалил, дурак, говорил, что жалобу напишу..." Он дергал "молнию" на сумке, но руки дрожали, "молния" нс поддавалась. Надя быстро открыла сумку, залезла во внутренний карман серого пиджака, извлекла партбилет. Гриша обмяк, в глазах стояли слезы - слезы счастья. Оказалось, он нс может выйти из машины. Надя сама захлопнула, заперла дверцы, как старика, довела Гришу до дивана. Он ничего нс говорил и все продолжал улыбаться пугающей Надю счастливой улыбкой. Эта история произвела на нес удручающее впечатление.

Надя подумала, что им надо расстаться.

Это намерение окончательно укрепилось в ней после другой встречи с Гришей, тоже необычной.

На сей раз Гриша прыгал по комнате, как кузнечик. "Жена забрала письмо" Допустили к защите? Получил назначение в Вену?? Гриша сбегал на кухню, вернулся с бутылкой шампанского, фужерами. "Да что случилось"? Гриша посмотрел на часы, включил приемник. У него был суперсовременный немецкий транзистор, позволяющий слушать даже нещадно глушимые станции.

Политические новости, даже в интерпретации идеологических недругов, мало интересовали Надю. Она испытывала необъяснимое отвращение к радио и газетам. Радийно-газст-ная действительность нс имела к ней никакого отношения. На уроках обществоведения - они сейчас как раз проходили структуру партийных, государственных, правительственных органов - у нее скулы сводило от скуки. Лицо учительницы было настороженно-умильным, речи - вкрадчиво-обтекаемыми. Она говорила ни о чем. не называла ни одной фами лии. кроме тех. кто на данный час занимал главные посты. Когда кто-то задал вопрос про Хрущева, сказала, что ответит, если останется время, но вместо этого начала спрашивать. Подняла, помнится, Надю, спросила, кто является главой государства. "Председатель Политбюро"," нс раздумывая, ответила Надя. Глаза у учительницы широко распахнулись. "Генеральный секретарь Совета Президиума"," быстро поправилась Надя, но по лицу учительницы поняла, что опять не угадала. "Садись. Смольникова," сказала учительница." стыдно. Это должен знать каждый советский человек". Как ни странно, к Надиному незнанию она отнеслась куда спокойнее, чем к замечанию Вовки Тарасснкова, что он нс видит смысла в параллельном существовании отраслевых отделов: в ЦК. Совмине, Верховном Совете. Ведь-есть министерства! К чему бесконечные дублирования? "Что ты несешь. Тарасенков" - схватилась за голову учительница." Да кто тебе дал право".,."

Диктор читал новости. В мире, как всегда, было неспокойно. Гриша разливал шампанское. Вдруг он торжествующе поднял палец. Надя услышала, что в Лондоне "на положение невозвращенцев" перешли известный советский скрипач такой-то и его жена. "Ну и что" Мало, что ли, бегут"" - пожала плечами Надя. Гриша звонко расхохотался, алчно отпил из фужера. "Это же сеструха моей жены! - завопил он." Теперь тестю конец! Письму веры не будет! Все, теперь я чист. Ах, Алка..." задумчиво, и как показалось

Наде, с затаенным восхищением покачал головой," ах, хитрюга... Они были у нас в Берлине, она уже тогда намекала..."

Наде сделалось не по себе. Гриша радовался предстоящему падению тестя и одновременно завидовал сестре жены, ее мужу-скрипачу. "Он лауреат каких-то конкурсов. Знаешь, сколько там платят за концерт с аншлагом? Они будут деньги лопатой загребать!? Гриша еще и ненавидел сестру жены, и ее мужа-скрипача. Не за то, что те сбежали. А что, по всей видимости, неплохо устроятся в новой жизни. Как сам Гриша (последуй он вдруг их примеру) не устроится никогда. Да, сейчас Гриша был самим собой, но, господи, знал бы он, как он отвратителен! "У меня болит голова," сказала Надя, и это была истинная правда,? я пойду домой, потом увидимся".,? "Что" А... да-да..."? Гриша был настолько занят своими мыслями, что не обратил внимания на ее уход.

Она спустилась на проспект, шла по подземному переходу, но головная боль не проходила. Стало быть, дело было не только в Грише.

Надя вдруг поняла, что ей вообще противно смотреть на мужчин, озабоченно спешащих куда-то с сумками и авоськами, деловито пристраивающихся в очереди, неприлично скандалящих в них из-за каких-то пустяков, суетливо лезущих в общественный транспорт. Они казались ей насмешкой над родом человеческим - запуганные, истеричные, как бабы, жадные, нищие, лгущие, пьющие, тайно прелюбодействующие, угодничающие перед начальством, сносящие любые оскорбления, но, главное, совершенно смирившиеся с ?царюющим злом", даже не помышляющие что-то изменить. Это было баранье стадо, которому пока позволено кормиться на вытоптанном пастбище, но вполне может настать час, когда его погонят на бойню, и оно, покорно зашевелит копытами, единственно уповая, что первыми прирежут других, которые бегут впереди. То были не мужчины, как их представляла себе Надя," труженики, защитники, но новое позорное племя: похабник-мясник, обвешивающий в гастрономе нищих старух; лгун-комментатор, вещающий с экрана телевизора о немыслимых успехах; тупомордая скотина, несущаяся в черном лимузине по проспекту под подобострастные улыбки милиционеров; армия холуев-угодников, трепетно поджидающая скотину в отданном ей на кормление учреждении. Подойди сейчас к ней мужчина, она бы не раздумывая ударила его. "Мужчин нет," подумала она," с этим мусором вокруг я не желаю иметь ничего общего! Что ж, буду одна..."

Исключение составляли два ее одноклассника - Саша Тимофеев и Костя Баранов. Надя сама не заметила, как прибилась к ним. Первое время она стеснялась, делала вид, что случайно встречает их после школы. Теперь не стеснялась. Они все время ходили втроем.

Надя долго не могла понять: почему ее тянет к этим парням? Конечно, они относились к ней с уважением. Но ведь и Марик с Гришей уважали ее. Саша и Костя были с ней откровенны. Так ведь и Марик с Гришей не таились. Но в отличие от Марика и Гриши Саша и Костя (и это было главное!) уважительно относились к ее мнению, во всем признавали совершенное Надино равноправие. Надя могла с ними соглашаться, могла оставаться при своем, отношения не страдали. Марик и Гриша такого за Надей не признавали. Она должна была либо соглашаться с ними, либо молчать, как Шахерсзада после рассвета. На многое Наде было плевать, но безоговорочно подчиняться чьим бы то ни было, пусть даже идеальным представлениям она не желала.

Поначалу Надя не разделяла в мыслях Сашу и Костю. Постепенно убедилась, что они столь же похожи, сколь и различны. Теперь Надя думала о каждом в отдельности, хотя по-прежнему никому предпочтения не отдавала.

Слова, мысли, поступки Саши Тимофеева отличала ясность.

Костя Баранов был более эмоционален. Ему представлялось единственно верным то, во что он в данный момент верил, к чему влекло чувство. Иногда, впрочем, Наде казалось, что Костя прекрасно управляет чувствами. Всякий раз они как бы внезапно уводят его в сторону, когда дело представляется рискованным.

Саша был готов изо всех сил подталкивать мир к справедливости, ничего для себя за это не требуя, никаких условий не выговаривая. Это было в его понимании жизнью, сообщало его суждениям простоту, последовательность и четкость. По одну сторону - подлый ливрейный мир, перед которым Саша не испытывал страха, но которому и нельзя было дать прихлопнуть себя, как комара. По другую - справедливость. Цель жизни - повернуть аморальный ливрейный мир к справедливости. Как, время покажет. Главное - начать.

Костя в принципе соглашался, что ливрейный мир недостоин существования. Но при этом он, как казалось Наде, не уставал думать о собственном месте в обоих мирах: существующим ливрейном и замышляемом справедливом. В справедливом оно должно быть равнозначным пафосу, с каким Костя обличал пороки ливрейного, то есть весьма высоким. Но в ливрейном Костя отнюдь не собирался быть изгоем.

Одним словом, за Сашей вполне можно было представить дело. За Костей - одни лишь слова. Саша меньше всего думал о себе. Костя, наоборот, больше всего думал именно о себе. Саша старался поступать по совести. Костя, рассыпая, как огни, слова, зажигаясь, возбуждаясь, убеждая других в своей правоте, поступал, как ему было выгодно в данных обстоятельствах, то есть вполне по нормам и законам ливрейного мира. Саша мог пожертвовать собой во имя справедливости. Костя - никогда. Так казалось Наде.

...Они тогда шли с Сашей по набережной. Впереди показалась скамейка. Раньше она стояла наверху, но ее зачем-то сбросили вниз. На скамейке сидел бывший предводитель местных хулиганов Фонарев, внимательно смотрел на Сашу и Надю.

Это был страшный человек. У Нади портилось настроение, когда она его видела. После восьмого класса Фонарева перевели в ПТУ. Оттуда он прямым ходом двинулся в колонию. Вернулся как раз к призыву в армию, но, и в армию его призвать не осмелились. По слухам, Фонарев работал носильщиком на Киевском вокзале.

Сейчас это был платяной трехстворчатый шкаф, но Надя помнила его еще юным - кухонным. Тогда достаточно было появиться Фонареву в беседке, где царило веселое оживление, на площадке, где играли в мяч или в теннис, всякая жизнь там немедленно останавливалась. Надя помнила драки на пустырях. Ее окна выходили во двор. Весной, ранней осенью она не могла спать: из темных глубин двора разносился многократно усиленный эхом победительный гогот Фонарева. Надя ненавидела эту тупую скотину. Будь у нее винтовка, она бы, как снайпер, уложила Фонарева из окна, лишь бы только не слышать похабного, оскорбляющего достоинство гогота. Помнила она, как однажды (они тогда учились в седьмом классе) Саша вдруг остался на площадке, когда там появился Фонарев с приятелями. Драка была неравной. Сашу били ногами. Никто не пошевелился. Наде показалось, что убьют. Но с тех пор Фонарев выделял Сашу из общего бессловесного стада.

В последние месяцы Фонарев изменился. Он бросил пить, пьяным, во всяком случае, по улице не ходил. По утрам на виду у всего дома делал зарядку на турнике, наращивал и без того нечеловеческие мышцы. Если прежде неделями не брился, ходил в рваных джинсах, в кедах на босу ногу, тряс неприлично засаленной гривой, то теперь одевался подчеркнуто аккуратно и чисто, носил защитного цвета, похожие на галифе, брюки, отличную кожаную (видимо, заработки носильщика позволяли) куртку, был неизменно выбрит, коротко подстрижен. Недавно Фонарев совершил и вовсе благородный поступок, избил двух магазинных грузчиков, якобы оскорбивших стоявшую в очереди женщину.

Надя нс верила, что он исправился.

В последний раз судьба свела ее с Фонаревым в прошлом году. Надя только что рассталась с Мариком, как всегда, высадившим ее на углу, шла по ночному двору. Светила луна. Под деревом в перекрестье ветвей стояли двое. Тени их были чудовищны. Намерения явно недобры. Чиркнула спичка. Огонек осветил белое, большое, как супница, лицо Фонарева. "Девочка..." прищурился он, дыхнул ей дымом в лицо," поздненько, поздненько..." Надя шла не останавливаясь. Воистину нс ведаешь, от кого придется слушать наставления! "Чего ты в нем нашла" - на плечо ей вдруг опустилась тяжелая, как сырая дубина, рука. Надя дернулась. Рука на мгновение вдавила ее в асфальт." Лысый, старый, пузатый... Деньги, что ли, платит" Так ведь деньги не главное. Вот так," обратился Фонарев к невидимому собеседнику," разлагается ими нация, опошляется всё святое. В пятнадцать лет законченная б... Разве получится из нее хорошая мать, верная жена" - Рука легонько толкнула ее вперед.

...И вот этот страшный человек поднялся им навстречу со скамейки. Надя вцепилась Саше в рукав. Он посмотрел на нее удивленно. Саша был совершенно спокоен. Надя перевела дух. Фонарев тоже был настроен миролюбиво. "Девочка..." даже улыбнулся Наде. Вероятно, запамятовал, что она "законченная б..." "Ну, - спросил Фонарев," что скажешь, юноша? Подумал"" - "Да," ответил Саша," но я не играю в эти игры".,? "Обижаешь," голосом, лишенным всякого выражения, произнес Фонарев," мы что, по-твоему, дети"" - "Ваше дело. Но лично мне это ие подходит".,? Саша отвечал спокойно. Но Надя чувствовала: разговор ему тягостен, неприятен. "Наложил в штаны от страха" - трескуче рассмеялся Фонарев. "Да нс в этом дело," у Саши побелели скулы,? я не могу серьезно относиться к тому, во что не верю, что нелепо, бессмысленно, что еще хуже, чем то, что есть!" - "А что лепо, смысленно" Терпеть развал" Смотреть, как гибнет народ? Ждать, когда все рухнет"" - "Не знаю," помолчав, ответил Саша," но... этим развал не остановишь, народ не спасешь. Я не могу, Фонарь, делить людей на чистых и нечистых"," в голосе его звучало неподдельное отвращение. Они стояли, опершись на парапет, смотрели на воду. Она была странно чистой в тот день. На воде качались утки. Фонарев медленно опустил руку в карман. Надя похолодела: сейчас он достанет нож! Фонарев достал завернутый в бумагу бутерброд, развернул. Он отщипывал от него кусочки, бросал в воду. Это было невероятно: Фонарев кормил уток! "В субботу нс придешь"" - "Нет".,? "Значит, я в тебе ошибся," отвлекся от уток, внимательно взглянул на Сашу Фонарев," но нам еще придется кое-что уточнить". Саша пожал плечами. "Чуть не забыл," сказал Фонарев," посмотрел учебнички"" - "Когда вернуть"" - "Сам зайду",? Фонарев тщательно вытер руки носовым платком, пошел прочь. Надя со страхом смотрела на удаляющуюся квадратную спину. "Что ему надо" Что он говорил"" - "Все это чушь," ответил Саша," забудь про это". Но Надя не забыла.

Она думала об этом даже сейчас, в парикмахерской, под железное чириканье ножниц.

"Мне не нужна близость с ним," отчетливо, словно нс подумала, а прочитала аршинными буквами Надя," чтобы потом от него нс отступиться. Я буду знать, что он прав, но не смогу быть е ним до конца, потому что... Потому что". - Ей сделалось стыдно, хоть она и не привыкла стыдиться себя.

...Надя побежала к лестнице, ведущей на набережную. Внизу зеленела трава. По реке медленно ползла серая баржа. Надя подумала, что нс найдет Сашу, но нашла почти сразу - внизу на причале, к которому в сезон приставали курсирующие по Моекве-реке речные трамвайчики. Вот только железную будку, где должна была помещаться касса, все время опрокидывали. Она и сейчас лежала поваленная.

Саша сидел на ступеньках у самой воды. Ветер шевелил светло-русые пряди на затылке. Совсем по-мальчишечьи нестриженые волосы косицей уходили за воротник. Необъяснимая нежность захлестнула ее, хотя, конечно же, косица, уходящая за воротник, не давала к тому повода. В глазах у Нади стояли слезы. Она высушила на ветру глаза, окликнула Сашу. Он обернулся. Несколько мгновений они смотрели друг на друга. Наде показалось, всё плывет. Она плакала очень редко и сама не понимала, что с ней сегодня. Саша улыбнулся, лицо его осталось спокойным.

? Твоя стрижка бесподобна," сказал он.

"Не то! - подумала Надя." Не то..." Она чего-то ждала от Саши и в то же время убеждала себя, что это нс нужно.

В это время тучи закрыли солнце, подул холодный ветер. Делать на набережной было нечего. Они поднялись наверх, вышли на проспект. Саша молчал. Но отчуждения нс было. Наде даже казалось, когда они молчат, то лучше понимают ДРУГ ДРУга.

? О чем ты думал на набережной" - спросила Надя.

? На набережной"" удивился Саша." Именно на набережной или раньше-позже?

? На набережной," повторила Надя.

? Ты не поверишь," усмехнулся Саша," но я думал о свободе.

"Я ему безразлична." вдруг решила Надя." но нс потому что я глупая, некрасивая или испорченная. Просто ему кажется, что в жизни все истинное уродуется, превращается в свою противоположность. Поэтому он не хочет, нс верит, что у нас..."

? И что же ты надумал"" спросила Надя.

? Ты опять не поверишь," серьезно ответил Саша," но я пришел к выводу, что без свободы жизни нет.

Он вспомнил, как однажды на уроке физкультуры преподаватель велел им делать какое-то упражнение у шведской стенки. Косте казалось, у него получается очень хорошо, тем более, что физкультурник остановился рядом и долго смотрел на него. "Ты гибкий, Баранов," сказал физкультурник," но не сильный". И пошел прочь. Услышать такое, конечно, было обидно, но Костя чувствовал и другое: гибкость и есть его сила.

Не оставил без внимания это свойство Костиной натуры и Вася. Помнится, однажды они сидели на кухне. Кипел чайник, окно запотело. Отец где-то задерживался.

Костя тогда увлекался декабристами, без конца что-то про них читал. Ему были бесконечно симпатичны молодые люди, имевшие все, что только может пожелать человек, и тем не менее осмысленно выбравшие гибель во имя свободы, осмелившиеся прыгнуть через пропасть, через которую до сих пор нет моста. О, какое там бескрайнее, не устающее пополняться кладбище! Переустройство мира можно затевать от нищеты, от отчаяния, от тщеславия, но... от обеспеченности, от сладкой сытой жизни"

"Тебе жалко декабристов"" вдруг с изумлением спросил Вася. "Жалко"?" растерялся Костя. Вася, как всегда, все упрощал. "Да какое отношение имели они к России, к народу" воскликнул Вася." Ты меня удивляешь. Чьи интересы они представляли" За что боролись"" - "Интересы всех, кто любил свободу," ответил Костя," и боролись они за свободу".,? "Интересы тайной, глубоко законспирированной организации!" отчеканил Вася." Они же сплошь были масоны. Красивые слова лишь маскировали истинные цели. Какие? Я думаю, они хотели устроить что-то вроде Французской революции в патриархальной крестьянской стране, где к тому не было никаких предпосылок. Я тебе объясню: их деятельность была реакцией на намечавшиеся александровские реформы. Он ведь хотел дать конституцию нс только Польше, но и всей России, отменить повсеместно крепостное право. Они увидели, что у него может получиться, и тут же учредили тайное (чтобы его напугать!) общество. Впрочем, тайным оно было лишь по части истинных целей. А так они действовали в открытую. У царя был их поименный список! Ты вдумайся: в то время как царь занят подготовкой реформ, в стране поднимает голову политическая оппозиция! Что он должен делать" Ну конечно, отложить реформы, обратиться к репрессиям. Вот чего они добивались! Нет, их цели не имели ничего общего с благом России..." - "Зачем же они этого добивались" И зачем вышли на Сенатскую площадь" Какой был в этом смысл"? " спросил Костя. "Ну, это же совершенно ясно," укоризненно посмотрел на него Вася." В случае с Александром они добились своего, парализовали его деятельность, запугали. Константин был бы их царь. Они его давно опутали, он бы и без переворота правил под их диктовку. Они ждали. Ну, а Николай - неожиданность, катастрофа. Они поняли и пошли ва-банк!? Костя молчал. Чайник по-прежнему кипел. На кухне было тепло, как в бане. "Но ведь," тихо произнес Костя," так можно все пересмотреть, выдать белое за черное, и наоборот..."? "Возможно," ответил Вася." ио гибкость не может быть мировоззрением. Не спорю, она способствует душевному комфорту, помогает ладить с самыми разными людьми, но рано или поздно ее должна сменить определенность. По всем вопросам! Затянувшаяся гибкость ведет к ничтожеству. Тебе тоже, кстати, пора определяться!?

Костя поведал об этой неожиданной трактовке деятельности декабристов Саше. Тот выслушал хоть и с вниманием, но без большого интереса. "Да-да," пожал плечами Саша," можно и так думать".,? "А ты сам как думаешь"" - Костя отчего-то был раздосадован Сашиным спокойствием. "Я думаю, это были честные, храбрые люди, у которых не осталось сил терпеть тупое скотство," серьезно ответил Саша." Я не думаю, что они на что-то там рассчитывали, иа какую-то свирепую диктатуру, на занятие государственных постов. Просто не было сил терпеть. А когда нет сил терпеть, предпринимаются отчаянные, самоубийственные действия. Это давно известно". Костя смотрел на Сашу и не понимал, почему он не сказал вчера этого Васе. Ведь он думает точно так же. Показал бы свою определенность. Или... уже не думает" "Ты прав," пробормотал Костя," ты прав, конечно, ио..."? "Даже если не прав," перебил Саша," не испытываю от этого ни малейших страданий. Мне кажется, вообще ие следует примерять на себя каждую точку зрения, как костюм. Запаришься".,? "А я вот," горько усмехнулся про себя Костя," примеряю".,

Он вспомнил про Васю, и настроение испортилось. Вне

...Сначала сто отжиманий от пола. Затем легкие прыжки. Затем, лежа на полу, он тридцать раз забрасывал ноги за голову, касаясь ими пола. Потом Саша делал мостик и некоторое время пятился в этом положении сначала вперед, потом назад. И наконец стойку на руках и подобие сальто с громовым приземлением. Если бы этажом ниже жили люди, они давно подали бы на Сашу жалобу. Но внизу помещалась обувная мастерская, точнее, склад сырья, поэтому Саша мог упражняться совершенно спокойно.

Затем душ. Холодные тонкие струи обожгли кожу. Саша закрыл глаза. По лицу бежала вода. Странные мысли шли в голову, пока он стоял под душем. Например, что в мире много радостей человеку отпускается просто так, в силу лишь того, что он существует. Солнечный свет, свежий ветер, лесной шум или вот этот холодный душ после физических упражнений. Наверное, есть разные уровни свободы, вполне можно довольствоваться низшим. Саша уже видел себя, живущего в лесу, питающегося плодами широко раскинувшейся земли. Необязательно карабкаться в высший жертвенный слой. "Наверное, истина посередине," подумал Саша," некоторые вещи кажутся мне неоспоримыми, кто-то не хочет их видеть в упор. Кто-то цинично потешается над тем, что приводит меня в отчаяние. И это хорошо, на этом стоит мир. В идеале. Но есть и другие - невыносимые - весы. Слишком много тяжелой мерзости скопилось на одной чаше, пустого терпения, безгласия - на другой. Гут уже гармонии нет". Это было странно, невозможно, но Саша вдруг почувствовал себя счастливым человеком. Смысл жизни заключался в том, чтобы облегчить обе чаши, разрушить невыносимые весы. Вспыхнувший свет был столь ослепителен, что все прочее показалось несущественным. Мелькнула мысль: "Так. наверное, мотылек летит на смерть, на свечу. Но лучше на свечу, чем на весы, не важно на какую чашу".,

Саша выключил душ, начал растираться махровым полотенцем. Он решил поступать на исторический факультет. "Я посвящу жизнь сочинению единственного труда - "Истории русского терпения".,

Саша подумал, что на определенном этапе жесточайшей деспотии терпение, перенасытившись страхом, дает кристаллы величайшей, нерассуждающей любви к деспоту. Противоестественная эта любовь только крепнет от новых жесто-костей. Но по мерс ослабления деспотии терпение обвально сменяется нетерпением, и, чем серьезнее попытки исправить положение, тем яростнее раскручиваются маховики нетерпения. Одним, нс представляющим жизни вне деспотии, ненавистны сами попытки что-то изменить. Другим - медлительность, оглядка, с какими идут изменения. По мнению Саши, Россия всю жизнь не могла вырваться из заколдованного круга, металась между двумя крайностями - хаосом и деспотией. Выпадали ей и весьма продолжительные времена, когда власть была слаба, чтобы учредить деспотию, однако достаточно сильна, чтобы придушить нетерпение. То были периоды деспотического хаоса. Саша подумал, что вряд ли его рассуждения понравятся будущим экзаменаторам, но с недавних пор это мало его волновало.

...Утром, сразу после последнего экзамена. Костя был бодр, жизнь казалась заманчивой, полной надежд. Но вскоре его охватила глубокая грусть. Она не являлась следствием каких-то чрезвычайных причин. Просто Костя был сентиментален, хоть и старался этого не показывать. Жизнь его каждодневно как бы распадалась на десятки маленьких жизней, в каждой из которых заключались рождение, расцвет, угасание и смерть какого-нибудь чувства, мысли, идеи. Это несказанно обогащало существование и в то же время делало его хрупким, призрачным. Что-то постоянно рушилось со звоном, но на стеклянных развалинах немедленно возникал новый хрустальный побег.

Вероятно, то было никчемное утончение. За слишком пристальным вниманием к частностям теряется суть. От пристального внимания к частностям можно сойти с ума. Утончение вело к размягчению, неготовности решительно и жестко противостоять насилию. Костя искренне мучился этим. Когда на глазах у него начинали драться, кто-то кого-то оскорблял в троллейбусе или вдруг кто-то падал иа улице, то ли пьяный, то ли больной, первым Костиным желанием было убежать, отвернуться, чтобы нс видеть. Он завидовал Саше Тимофееву. Тот так же естественно противостоял насилию, как дышал. Костя ненавидел насилие не меньше, однако мужества противостоять недоставало.

всяких сомнений Вася говорил умные вещи, но как быть с недавним его предложением, чтобы Костя с кем-то там "встретился" и что-то там "р,ассказал". Это коренным образом меняло Костино отношение к Васе. На все Васины умные мысли как бы упала тень этого "встретиться и рассказать". Костя подумал: "Уж не игра ли - вся эта Васина боль за Россию, не шелуха ли вокруг старой как мир сердцевины - "встретиться и рассказать"? Конечно же, Костя совершенно точно знал, что он не встретится и не расскажет, но осталась в душе гаденькая тревога, словно между ним и Васей протянулась ниточка, за которую тот в любой момент может потянуть.

Костя подумал, что отец, профессор, Вася, поэт, ребята, как ни крути, стоят на позиции "встретиться и рассказать". Но почему-то был уверен, что точно на такой же позиции стоят и их антиподы, к примеру, Боря Шаин, прогнавший птичку с фамилии. Стало быть, они мнимые антиподы. Была главная сила. За собой она оставляла право править неограниченно, непредсказуемо, абсурдно. За ними - искать доказательства, что любое совершаемое идиотство - мудрая необходимость. Таков был расклад. Невидимые магнитные линии, действующие с непреложностью природных законов. Вены, по которым страшное, как бог-кровопийца, сердце гнало в единственном направлении кровь-жизнь. Костя ощущал себя бессильным кровяным тельцем, летящим в общем потоке к неизвестности. Он осознавал неправильность такого движения, и в то же время осознавал невозможность вырваться из общего потока, куда бы поток ни стремился. Вены были единственными. Другой кровеносной системы Россия не выстрадала. Перелить кровь было не во что. Вероятно, можно было революционно вскрыть их, но выплеснуть кровь в пустоту, значило остановить жизнь. И вновь Костя стиснул руки в бессильном отчаянии. Бороться против рабства, нищеты, ненависти, подозрительности было все равно, что бороться против воздуха, которым дышишь, против самого себя. Косте показалось чудовищной несправедливостью, что он - умный, думающий, вполне созревший для иной жизни - вынужден жить одной, необъяснимо дикой жизнью со своим Отечеством. За что"

Костя не видел выхода. Так бывает, когда ошибка заключена не в решении, но в самом условии задачи. Ему казалось, он ищет античные пропорции в зале заспиртованных монстров петровской кунсткамеры, в комнате смеха, где все зеркала кривые. Отсутствовал какой-то наиважнейший компонент, без которого люди не были людьми, а жизнь жизнью. Предстояло либо вернуть неуловимый компонент в действительность, либо переколотить зеркала. Но может быть, он рождается как раз в момент разбития зеркал"

Стоя у зеркала, поправляя на белой рубашке узел галстука. Костя мысленно проживал жизнь за жизнью, картины в зеркале менялись, как в калейдоскопе. Но куда бы ни уводили его фантазии, как бы высоко он себя не возносил, итог был единственный: смерть. Все прочее оказывалось золоченой шелухой на пути к неизбежному. И не было радости в шелухе, так как навязчиво долбило: что-то он уже невозвратно утерял (что" когда" почему?) и что это неведомое утерянное неизмеримо ценнее предстоящей череды лет. Костя вперился в зеркало, ища позади отражение дьявола, похитившего душу и не давшего взамен... ничего. Но пусто было в зеркале. Наверное, это был дьявол новой формации.

Во власти странных чувств Костя переступил порог родной школы. Его обступили возбужденные, поблескивающие глазами одноклассники. "Ты что, Баран, озверел" Уже половина четвертого! Жми наверх, там Гутя и Крот в кабинете географии. Стучи вот так..." ему показали как стучать.

Костя совсем забыл, что тоже сдавал пять рублей на сомнительный аперитив перед получением свидетельства об окончании школы, выпускным вечером. Ему не хотелось пить, один раз он уже отказался, но тут покорно потащился наверх. "А... все равно. Какая разница??" сколь отважен был Костя в мыслях, столь безволен, подчинен в действительности. То было еще одно свидетельство утраты себя.

Молдавский коньячок не развеселил. У Кости навернулись на глаза слезы, таким жалким и одновременно беззащитным было все вокруг. Речи Гути и Крота, волосатых бугаев, с которыми он никогда не дружил, были бесхитростны, косноязычны. Не верилось, что они десять лет ходили в школу. Костя едва не рыдал: да как можно идти в мир с такой... малостью? И то, что мир равнодушно принимал всех, а за познание мстил страданием, было очередным доказательством тщеты, возведенной в непреложный закон.

Костя более не нуждался ни в каких доказательствах.

Он отошел к окну, увидел идущих к школе Сашу и Надю. У Саши была прямая пружинистая походка спортсмена, которой Костя всегда завидовал и которую никак не мог у себя выработать. Он почему-то сутулился. Надя всегда была красива, ио сегодня в особенности: гибкая, надменная, смеющаяся. Костя был уверен, что Надя предпочтет ему Сашу. Они так подходят друг другу. Это произойдет сегодня, если только не произошло давно.

В зале, где вручали аттестаты. Костя сел подальше от них. Он плохо соображал, что происходит. Назвали его фамилию. Костя не пошевелился. Кто-то толкнул его в бок. Ои поднялся на сцену к столу под зеленым сукиом. Директор поздравил, пожал руку. Костя сунул растопырившиеся, неизвестно где успевшие отсыреть корочки в карман, тут же забыл про свидетельство.

Одна, одна идея овладела им. И чем чудовищнее, неисполнимее она казалась, тем невозможнее было себе в этом признаться, отмахнуться от нее.

Он еще сознавал, что это игра, что пора остановиться, ноги же сами несли его из зала, где закончилось вручение аттестатов, мимо веселящихся, предвкушающих угощение и прочие радости одноклассников по лестнице вверх, на последний пятый этаж. Затоптанный паркет был тускл. Костя пошел по коридору, пробуя подряд все двери. Незапертым оказался кабинет химии. Окна смотрели на закат. Большие и маленькие пробирки и колбы светились, как волшебные лампы. Костя прикрыл дверь.

"Это юношеская мания самоубийства," подумал он, становясь на подоконник, с трудом размыкая залепленные краской шпингалеты," она описана в учебниках по психологии, я сам читал".,

В распахнутое окно ворвался воздух, тополиный пух. Костя чихнул, качнулся, ухватился за раму. Асфальт внизу был темен, пуст. Косте казалось, он распахнул не окно - заслонку пылающей холодным, красным огнем печи. Чем пристальнее вглядывался Костя в красное месиво облаков, тем труднее было ему отступить, спрыгнуть с подоконника на пол, закрыть окно. "И... все?" удивленно подумал Костя." Так я расстанусь с единственной, бесценной жизнью? Где откровение??

Костя еще нс сознавал, что играет, но уже и сознавал, что не остановится, доиграет до конца. Ему стало по-настоящему страшно. Он хотел спрыгнуть на пол, но не сумел. Ноги не слушались. Закат был ужасен. Он превратился в красный сапожный клей, в резиновый жгут, который все сильнее тянул Костю вперед. Впившиеся в раму пальцы побелели, но они были готовы в любой момент разжаться.

Это была уже не игра.

За спиной скрипнула дверь. Костя зажмурился: он знал, что полетит вниз под этот чужой крик, который не сможет его догнать. Но за спиной было подозрительно тихо, и естественное желание узнать, кто это там помалкивает, заставило обернуться. Шея была как деревянная. Но Косте показалось, жгут отпустил. У него задрожали руки, он покрылся потом, словно только что вышел из-под дождя.

На пороге кабинета стояла Надя Смольникова в белом платье, с ополовиненной бутылкой шампанского в одной руке, с незажженной сигаретой в другой.

Костя не спрыгнул, как мешок, рухнул с подоконника на пол. Ноги не держали. Единственное, успел отвернуться, вытереть рукавом слезы.

? Ого, я смотрю, ты уже," покосилась на него Надя.

? Нет-нет," голос не слушался Костю,? я трезв, совершенно трезв, просто...

Надя вымыла две огнеупорные колбы. Они сверкали на столе, как елочные игрушки. "Смола" - было вырезано в углу стола.

В колбах пузырилось, светилось шампанское.

Костя ничего не понимал в химии. Когда на уроках приходилось ставить опыты, обязательно добавлял в реактивы каплю чернил из ручки. Жидкость становилась перламутро-во-синей, как море в тоскливых осенних мечтах. "Сколько таких, как мы, просквозило через этот кабинет"?" подумал Костя. Еще он подумал, что если Надя подстрижет свои гладкие черные волосы, как грозилась, она больше не будет Смолой, превратится в иную, незнакомую девушку. И вообще новая жизнь быстро отдалит их друг от друга. "Время - сволочь!" решил Костя." Оно обманывает человека, пока он верит, но в итоге не оставляет ему ничего! Что с того, что год назад я слушал Высоцкого сутками, знал наизусть все песни" Сейчас меня тошнит от его хриплого голоса! Хотя он не стал хуже или лучше. И так со всем!? Он уже пришел в себя, только лоб оставался в испарине. Костя вытирал его платком, испарина выступала снова. Надя протянула Косте колбу с шампанским.

? Вообще-то я не очень люблю шампанское," сказала она," но, черт возьми, так приятно пить краденое! Ты меня, конечно, осуждаешь'.'

Воистину пить краденое шампанское было неизъяснимо приятнее, нежели лежать на асфальте с раскроенным черепом.

"А, собственно, знает ли она, догадывается ли, что я чуть не..."? Костя жалко улыбнулся, впервые взглянув Наде в глаза. Ее глаза были мертвы от ужаса.

? Зачем... идиот" Что ты хотел" - шепотом спросила она.

Костя подумал: жизнь, спасение явились к нему в образе девушки в белом платье с украденной бутылкой вина в одной руке, с сигаретой в другой.

В глазах Нади более не было мертвого ужаса. Надины глаза блестели сквозь ресницы. Закатное солнце превратило кабинет химии в факел. Белое Надино платье казалось красным. "Дверь," прошептала Надя," надо закрыть дверь на швабру..."

...Саша Тимофеев чувствовал себя неловко в белой рубашке, в пиджаке, хоть и снял ненавистный галстук, спрятал в карман. Галстук казался ему символом тупой покорности, воплощением всего, чего он надеялся в жизни избежать. Пиджак сдавливал плечи, рубашка раздражала тесным, беспокоящим шею воротничком. Белая рубашка была символом безликости, множественности.

В разгар выпускного вечера Саша оказался в странном одиночестве. В актовом зале гремела музыка. Все танцевали. А он смотрел из вестибюля на улицу, сердился на пиджак и белую рубашку. Это было странно. Саша подумал, он вполне может сейчас уйти домой и на этом выпускной вечер для него закончится. И все? А как же прощание со школой, светлая грусть" С самого раннего детства инстинктивно, генетически Саша не доверял массовости, коллективному действию. Идущие колоннами, бешено аплодирующие кому-либо люди не казались ему людьми в полном смысле слова. И вот, когда все веселились и, надо думать, переживали светлую, прощальную грусть, он в одиночестве стоял в вестибюле и не испытывал никаких чувств, кроме досады на пиджак и белую рубашку. "В самом деле." подумал Саша," неужели я не люблю одноклассников"?

Одноклассников, в пятнадцать лет пристрастившихся к водочке, остановившихся в умственном развитии, неизвестно как окончивших школу, не заглядывающих в будущее дальше армии.

Одноклассников, детей начальников," эти составляли особую касту. Жрали отборные, давно исчезнувшие из магазинов продукты, ездили на таинственные дачи, где показывали американские, недоступные прочим, фильмы, завидовали другим детям начальников, которые жили с родителями за границей, в родную страну с неохотой приезжали только на летние каникулы. Если первые имели примитивное понятие о справедливости, были даже готовы в иных случаях ее отстаивать, эти были изначально равнодушны к истине, презирали собственную страну, рассматривали нынешнюю свою в ней жизнь, как печальную неизбежность перед поступлением в институт, откуда одна дорога: за границу. Саша уже видел их, аккуратно подстриженных, чистеньких, с комсомольскими значками на лацканах, равнодушно и уверенно пишущих вступительное сочинение про Павку Корчагина, или на тему "Есть у революции начало, нет у революции конца".,

Были и третьи, не определившиеся. Такие, как он сам. как его друг Костя Баранов, как Надя Смольникова. Из них могло получиться что угодно.

Нет, Саша не любил одноклассников за безоговорочное принятие условий, хлопотливую, "мышью возню", трусливое нежелание даже помыслить о том, чтобы что-то изменить, за генетический, вбитый в позвоночник, страх, покорное сидение на комсомольских собраниях, молчаливое внимание отовсюду льющемуся бреду. И в то же время бесконечно любил, но необъяснимыми, неожиданными порывами, в ситуациях, никаких оснований для любви не дающих, в совершенно случайных, глупых каких-то ситуациях.

Так, лет шесть, наверное, назад они ездили всем классом за город кататься на лыжах. Возвращались иа станцию в сумерках. Саша предложил спрямить путь, его не послушались. Он один полез в гору, все потащились через равнину. На вершине горы Саша остановился, посмотрел вниз. Класс вытянулся гуськом, никто не лез вперед, но никто и не отставал, Саше показалось, он слышит сосредоточенное, старательное сопение, видит красные от мороза щеки, блестящие глаза, заиндевевшие ресницы. Вот тогда-то на горе, откуда рукой было подать до станции, он понял, что любит тянущихся через снежную равнину одноклассников. За что" Да просто за то. что они живые люди. Вероятно, это было нелепое прозрение, но, стоя на горе, Саша плакал, и слезы превращались в ледышки.

И впоследствии доводилось ему переживать похожее. То вдруг к окну кидался класс (что-то произошло внизу), Саша не двигался, замирал, жадно вглядываясь в родные, сжигаемые единым стремлением узнать, выяснить, что там, глаза, лица.

Позднее Саша понял: он любил людей, когда они были самими собой. Стремление же к свободе, ненависть к несправедливости Саша полагал для человека столь же естественными, как, скажем, смотреть на улице в ту же сторону, куда смотрят другие. В эти мгновения Саша видел людей не такими, какие они есть, а какими должны быть, и любил, вероятно, не столько их, сколько себя в них. Странная была любовь. Но другой он не знал. Впрочем, озарения проходили, в действительной же жизни вопрос о любви не стоял.

Или все-таки стоял, потому что Саша одни находился в вестибюле среди пустых вешалок, бездарных стендов на гулком каменном полу, в то время как остальные веселились. И никому не было до него дела, даже ближайшим друзьям: Косте и Наде. Он уже собирался уйти. Но вдруг увидел спускающуюся по лестнице Надю. Обычно белое, надменно-фарфоровое ее лицо было румяным.

? Ты прямо как Наташа Ростова на первом балу," сказал Саша.

? Это комплимент" - усмехнулась Надя, помолчав добавила: - Ты не поверишь, но я не читала "Войну и мир". Фильм, где кони по кругу, смотрела, а книгу не читала. Я много потеряла?

? Так ведь никогда не поздно прочитать. Мы же все грамотные.

? Ты прав," серьезно ответила Надя,? я так и сделаю. Завтра же и начну.

"Зачем оиа меня сбивает" - подумал Саша." Я нс собираюсь спрашивать, где она была". Он нс собирался, потому что зиал. И Надя знала, что он знает.

? Кости не будет," спокойно произнесла она," он пошел домой. Шампанское его доконало.

? Но я надеюсь, ои проспится, вернется? Надя пожала плечами.

Саша протянул руку, провел по блестящим Надиным волосам. Она не отстранилась, но и не подалась навстречу. В волосах запутались тополиные пушинки. Должно быть, они с Костей были на улице. А может, на крыше. Или где-нибудь, где было открыто окно. Они могли быть где угодно.

"Вот и выбрала..." - Саше вдруг стало невыносимо горько. Лучше бы ему было не встречать Надю. Что он мог в пустом вестибюле? Разве что сальто"

? Смотри! - Саша отошел в угол, разбежался и, как ни странно, легко его исполнил.-? Еще смотри! - удалось ему и весьма непростое боковое.

? Сделано," засмеялась Надя, - не спорю, сделано. А вот так! - выбрав местечко почище, она плавно опустилась на шпагат. Подала Саше руку, пружинисто поднялась.

То ли от ее смеха, то ли от прыжков у Саши потемнело в глазах, закружилась голова. Он прислонился к застекленной двери. "Надо же, выбрала!" - вдруг изо всей силы ударил кулаком в стекло. Боли не почувствовал.

Стекольный звон стоял в ушах, пока они бежали с Надей вокруг школы. У слепой стены спортзала Саша обнял Надю. Тополиных пушинок в се волосах было не сосчитать.

? Возьми, вся рука в крови,? Надя -протянула платок.

? Никогда не поверю, что ты нс читала "Войну и мир".," сказал Саша," ты читала, а над некоторыми страницами даже плакала.

? Плакала," повторила Надя," да только что толку? Она знала, что будет дальше. И не жалела. Единственно

не могла понять, отчего ее холодное, равнодушное сердце так спокойно за слабого, истеричного, едва нс выбросившегося из окна Костю и так тревожится за сильного, справедливого Сашу, словно одному жить вечно, другому нс жить вовсе.

А. ГНИЛИЦКИЙ. Киев. Дискуссия о тайне.

ВСЕСОЮЗНАЯ ВЫСТАВКА ПРОИЗВЕДЕНИЙ МОЛОДЫХ ХУДОЖНИКОВ, ПОСВЯЩЕННАЯ 70-летию ВЛКСМ

Москва. Центральный выставочный зал "Манеж? Ноябрь 1988 г.

ИЗ КНИГИ ОТЗЫВОВ:

"Это самая лучшая выставка в Манеже с 1958 г.". Без подписи.

"Издевательство над искусством.

Малярные работы. Чему учит выставка? Ничему".,

Ветеран войны и труда.

Т. ОГОБАЕВ. Фрунзе. Над бездной. А. РОЙТБУРД. Одесса. Выдвижение красивого знамени.

ИЗ КНИГИ ОТЗЫВОВ:

? Давно нс видели такой выставки. Многое непонятно, но очень интересно" Без подписи.

? Разве это искусство.'??

Обидно, больно за нашу живопись!!!? Ученики шко 7ы - 662.

Г. УВАРОВ. Москва. Спящий Ушанги. А. КЯЗИМОВ. Баку. Материнство.

/I /

?Хочется бежать с этой выставки, закрыв глаза!!! Позор! Вспомните Третьяковку". Без подписи.

"Выставка произвела впечатление. Хорошо, что молодежь в поиске". Ветеран труда О. Тихомирова.

А. ЗАДОРИН. Минск. Рождествепскис яблоки.

I

ИЗ КНИГИ ОТЗЫВОВ: "Одна из самых лучших молодежных выставок молодых за наше время. Есть много мыслящих художников". Художник, г. Белгород.

B. МАЙБОРОДА. Москва. Май. Год 1941.

C. ДАНИЛИН. Ленинград. Сорок дней.

"Ничего нового эта выставка молодых художников не открывает. Все приемы исполнения давно устарели Жаль, что большинству молодых художников на выставке сказать нечего" Без подписи.

С. ВОЛКОВ. Москва. Рог изобилия (правая часть диптиха). К. ЗАРИНЬШ. Рига. Происшествие.

Цветная

репродукционная съемка

и фоторепортаж Леонида Шимановича

ИЗ КНИГИ ОТЗЫВОВ: "После этой выставки хочется верить в перестройку, если не во всех аспектах жизни нашего общества, то хотя бы в искусстве. И пусть лучше на нее допускаются люди не старше 30 лет". Комсомолка, потерявшая свое "я" в хаосе перестройки.

С. ГАРЕГИНЯН. Ереван. Художник.

В следующем номере нашего журнала мы продолжаем публикацию живописи с Всесоюзной молодежной выставки.

ВЕРНОСТЬ МОРЮ

14 ноября 1941 года в боевом походе погибла подводная лодка Краснознаменного Балтийского флота "Л-2? {"Ленинец?). В ее экипаже командиром рулевой группы был лейтенант, член Союза писателей СССР, автор книг стихов "Кронштадт" и "Лирика моря? Алексей Алексеевич Лебедев. И было ему в ту пору всего 29 лет

Узнав о его гибели, Николай Тихонов написал: ".,..Мне странно думать, что нет больше веселого, крепкого, краснощекого лейтенанта Алексея Лебедева, что он никогда больше не войдет в комнату с трубкой в зубах, не щелкнет с морской лихостью каблуками и не будет со сдержанной страстностью говорить о стихах. ...Он любил море. Он ушел от нас в море, и море не возвратило его. Нам осталась только память о нем, память о талантливом поэте..."

Сразу же после его гибели друзья поэта в блокадном Ленинграде бережно собрали непубликовавшиеся стихи Алексея Лебедева, и в 1942 году вышла в свет посмертная книга стихов "Огненный вымпел".,

В. КОНДРИЯНЕНКО

Мне вновь заря приснилась голубая, Песчаный берег, сосны, полумрак, Луны дорога светлая, прямая, Зажегшийся на берегу маяк. И если б руки протянуть тогда мне, Почувствовать я смог бы наяву, Что жар полудня не покинул камни И что роса спустилась на траву. И мне понятно, почему надежде Дано в ночной присниться тишине - Я форменку свою надел, что прежде Рукою легкой ты стирала мне. Октябрь 1939

Азийский зной безумствует, ио синий,

Безоблачный прохладен небосклон.

Здесь был Эфес, стоял здесь храм богини,

Сияя чистым мрамором колоии.

Стремился ввысь полет победных линии,

Но час настал, Дианы храм сожжеи.

Текли века, и красный прах пустыни

На горсть углей ветрами паиесен.

И я, ревнуя к славе Герострата,

Тот памятник, что воздвигал когда-то,

Разрушил, сжег дотла в своей груди.

Горит огонь, души моей не грея,

И ветра нет, чтобы его развеять,

И пе зальют его углей дожди.

1940

Осенний лед

Туманный день, на море тонкий лед, Осенний лед - ему лучи безвредны, Да и не блещет ими небосвод, Чуть видимый в выси латуиио-бледной. Подует ветер северных широт, Он пролетит над гладью синей бездны И, стужу приносящий, ои скует Осенний лед своей рукой победной. Был тот рубеж, когда мы стали суше, И не на море, к нам повеял в души Могучий ветер северных широт. И ощущенье страпное знакомо, Когда души безмерным водоемом Овладевает властно твердый лед.

Декабрь 1939

И если в грохоте и гаме Чему-то уцелеть дано - Пусть сбережет скупая память Полыино-горькое виио. Пусть дни и годы станут дымом. Не расплещу вина, доколь В нем слиты неразъединимо Тревоги, радости и боль.

1940

Вечер

На небе пламенном, ажурны и легки,

Чернеют кровли, башенка и птицы.

И брошены кровавые клинки

Лучей заката в улицы столицы.

Они летят во глубину реки.

Так ночь скрывает сииие зарницы,

Еше не зажигались маяки

У небосклона меркнущей границы.

И вот в огне струящемси заката

Все то, чем жил, чем жизнь была богата,

Встает предельно четко предо мной.

Нет, не сейчас дано судьбой могучей

Носить в груди песок страстей сыпучий

И камень сердца, вымытый волной.

1940

Поколения моряков

У мыса Горн курился табак,

И шла через сто пучин гарь

Туда, где, шипя, вползают на бак

Тяжелые воды Бериига.

И соль въедалась в ворс сукна,

Но грузов немало вверено,

И до последнего волокна

Трубок прокурено дерево.

Вы плавали там, вы плавали здесь

И никогда не тужили.

Пока хоть самое малое есть ?

Два фута воды под килем.

А жены ждали годами вас,

Любви той не было крепче,

И различал прищуренный глаз

Бретанский крахмальный чепчик.

Но в новый путь в долины морей

Опять торопил нас ветер,

Без нас уходили плавать в рейс

Зачатые нами дети.

Их било волной, был табак их сыр,

А средь боцмапов пет кротких.

Но что за беда, если узнан мир

От Цейлона и до Чукотки.

Но руки узнали сталь и весло,

А очи - созвездий место.

Так постигается ремесло

На румбах от норда до веста.

И тонут суда, по встает заря.

Но ваитами песнь пропета.

Так было и будет на всех морях,

Покуда жива планета.

3. "Юность" - 2

Лев РАЗГОН

НЕПРИДУМАННОЕ

Окончание. Начало см. в JN 1 ia 1989 год.

Но все-таки вернемся к Намятову. Мне нужно закончить свой рассказ о нем. В Чепецком отделении Усольлага ему жилось плохо. Впервые его назначили начальником большого строящегося отделения. Это было солидное предприятие. Строилась узкоколейка, а километр ее стоит миллион рублей. Возводились депо, мастерские, склады, биржи, вольнонаемный поселок, зоны для заключенных... И это было время, когда какие-то умники из энкавэдэшников или идиоты из экономистов решили, что на лагерь можно распространить общие правила: нормы, расчеты, всяческие запутанные и идиотические "показатели". А какие там "показатели"! Не знаю, как на воле, а здесь строить можно было, только иагло и открыто нарушая инструкции, правила, законы, "показатели" - словом, то, во что свято верил Намятов. Все вольнонаемные начальники - от прорабов до лейтенантов - входили в сговор с блатняками-бригадирами, приписывали им выработку, переплачивали огромные деньги, начисляя зачеты, разрешали паханам пить водку, отнимать заработок у зеков, не стеснялись брать в лапу эти отобранные деньги. Намятов видел, что вокруг него идет дикий грабеж, наглое воровство, он видел это и ничего не мог с этим сделать.

Да и что он мог? Строится железная дорога. Как и положено в порядочном строительстве, банк начисляет деньги по выполнению отдельных этапов работы. Какой-то хитрец придумал для стимулирования работы такой порядок, при котором основное количество денег перечислялось за последнюю стадию: укладку верхнего строения полотна - шпал и рельсов. Великая мысль заключалась в том, что вот, дескать, поспешишь, чтобы получить вес деньги, и быстрее выполнишь план строительства. То, что самое трудоемкое - не рельсы укладывать, а разрубать и корчевать трассу и делать насыпь," это их не касалось. Ловкие прорабы быстро нашли выход. На только что разрубленную и еще не раскорчеванную трассу они разбрасывали шпалы и свинчивали поверх шпал рельсы, после чего составлялся акт и строительство считалось на две трети законченным. А уж потом под эти шпалы начинали корчевать пни и отсыпать полотно... Можно себе представить, сколько это стоило, сколько нужно было придумывать несуществующих работ, чтобы привести в порядок вес многочисленные "показатели"!

Намятов ходил осунувшийся. Больше всего его волновало, что он дает зекам липовые зачеты и этим сокращает их срок. Не начислять он не мог, иначе никто бы не работал, да и начальство бы его сразу же выгнало: оно-то знало правила игры. Но Намятов успокаивал свою непорочную совесть другим. Он, безусловно, выполняя инструкции, делал все, чтобы заключенных зачетов лишить. У него для этого были огромные, почти не ограниченные возможности. Он лишал зачетов за разговор в строю, за то. что заключенный не в сортире, а около него мочился, за плохо убранную постель, за пререкания с надзирателем, за попытку отправить письмо в обход лагерной цензуры. А пережить это трудно. Очень трудно, когда ты считаешь, что освободишься через год и семь месяцев, и тут тебе объявляют, что лишили зачетов за полгода, значит, накинули почти полтора года, следовательно, освободишься ты только через три с лишним года... Даже привычному арестанту, это тяжело перенести, большинство же зеков были "мужиками", а не блатняками. Сидели они чаще по "закону от седьмого восьмого" ', работали ию всех сил, считали каждый день и каждую копейку.

Меня он лишал зачетов несколько раз. За "пререкание", за "заниженные нормы", за обход лагерной цензуры. Я к этому относился спокойно: у меня было десять лет, а потом - хотя уже прошло больше двух лет после смерти Сталина - я был уверен, что теперь-то освобожусь. Но лишение зачетов вес же не оставляло меня совершенно равнодушным. Намятов это понимал. И меня, признаться, удивило, что, когда пришла телеграмма о моем освобождении, он меня вызвал и предложил остаться в лагере вольнонаемным. Вот так-таки взял и предложил!

" Чего смсетссь-то! Это если все в Москву будут лезть, кто же тут будет вольнонаемными работать"

? Вы и будете, гражданин капитан. Это у нас есть срок. А у вас срока нет. Вы нанялись быть в лагере бессрочно. Навсегда.

? Идите!

Когда я уходил из зоны, меня шмонали так, как никогда при аресте или этапе," выполняли указание Намятова. Наверное, он был убежден, что увожу много денег.

1 Постановление ЦИК и СНК от 7 августа 1932 гола "Об охране имущества государственных предприятий, колхозов и кооперации и креплении общественной (социалистической) собственности".,

А сам Намятов, как выяснилось потом, словно чтобы доказать мне, что он не навсегда приговорен к лагерю, через год уволился, перешел на заслуженную им пенсию и уехал наслаждаться свободной и чистой жизнью в Кисловодск, где у него был нажитый трудом домик, садик над Подкумкой, розы вокруг балкона. Он был еще очень крепкий, средних лет человек и мог бы наслаждаться заработанной честным трудом счастливой жизнью очень долго. Но через какие-то полгода или год Намятов ушел гулять и не вернулся домой. Только через день его нашли в роще под городом. Он висел со связанными руками на суку старой развесистой сосны. Очень большой шум был тогда на курорте, и милиция выбилась из сил, устраивая облавы на уголовников. Но я-то знаю твердо, что уголовники не убивали Намятова. Это сделали степенные колхозники, никогда в жизни нс тронувшие ни одну тварь, если она не была фашистом на войне, люди, освободившиеся и не могущие начать обычную нормальную жизнь, пока не удовлетворят естественное чувство справедливости.

Майор Выползов

Выползов стал начальником Устьвымлага после Тарасюка, и это было воспринято зеками с таким же чувством, с каким через пять-шесть лет воспринималась замена Сталина. Жить стало не лучше, но веселее. Человечнее, что ли. Тарасюк подчиненных и за людей, наверное, не считал. А Выползов был человеком, и ничто человеческое не было ему чуждо. Арестантам, которым вообще-то все известно про своих начальников, нравилось, что майор любит выпить, любит женщин и часто меняет свои легкие привязанности. Как это хорошо, когда начальник не без слабостей!

Кроме того, Выползов любил все красивое, все изящное, он был любителем искусства. А это уже немало для большого количества людей в лагере. Он собрал на командировке "Зимка" всех сохранившихся живых художников, скульпторов, резчиков, краснодеревщиков. Официально командировка считалась инвалидной, производящей ?ширпотреб". И действительно, она выпускала деревянные и глиняные игрушки, примитивную керамику, какие-то хозяйственные мелочи из дерева. Но этим занимались ремесленники Художники делали другое. Они делали дивную керамическую посуду, которая украсила бы любую выставку, любой музей. Они выпиливали из березового капа необыкновенные шкатулки, сигарницы, папиросницы с инкрустациями, с секретными замочками, музыкальными сюрпризами... Ловкие снабженцы привозили из южных лагерей страны вагоны с бревнами дуба. бука, ореха, клена, светлого ясеня. И столяры - не столяры, а настоящие художники! - изготовляли из разных сортов дерева мебель, которой можно было обставить любой дворец. На маленьком кожевенном заводике дубили из оленьих шкур замшу, а варшавские портные кроили из них костюмы, поражавшие воображение своей нерусской элегантностью. Там же выделывали драгоценные меха, шили горностаевые одеяла. Выползов очень любил красивые вещи: картины, мебель, посуду, безделушки. А это много значит. Я уверен, что если бы у Сталина была потребность украшать десятки своих загородных дворцов нс картинками, вырезанными из "Огонька", и не стульями и столами, какие делают для вокзалов, а предметами, хотя бы отдаленно имеющими отношение к искусству, то в чем-то лучше бы нам жилось. Во всяком случае, была бы сохранена жизнь многих и многих людей.

Конечно, художественная продукция "Зимки" не оприходовалась, нс числилась по каким-либо ведомостям и не шла на рынок. Кроме того, что Выползов любил красивую жизнь и красивые вещи, он не был скупым, жадным и ценил в других стремление к изящному. Поэтому большинство вещей, производимых художниками и мастерами, шло в Сыктывкар, в Москву - начальникам самого разного ранга, а для приезжающих в Устьвымлаг в командировку делались большие и прочные сундукн: в них укладывали многочисленные подарки. Выползов хорошо знал не только вкусы, но и меру этических принципов каждого. Кому костюм замшевый и одеяло горностаевое, кому спальный гарнитур, а кому - так, для памяти, для забавы дстншкам сувенирчик, что-то смешное и маленькое, вырезанное из лосевого рога... Бесконвойные бригады инвалидов бродили по лесам и болотам, собирая сброшенные лосевые рога.

Так как Выползов любил искусство, то он был меценатом. Справедливости ради следует сказать, что все лагерные начальники, кроме, конечно, Тарасюка, любили искусство и поощряли создание лагерных "агитбригад", как еще со времен Беломорканала стали называться ансамбли самодеятельных артистов. В беломорканальские времена они действительно были любительскими. Ну, а в конце тридцатых годов можно было создать отличный коллектив из вполне профессиональных и даже известных артистов.

Выползов вознес лагерное искусство на высокий уровень. На Комендантский лагпункт со всех близких и далеких лагпунктов привозили артистов и музыкантов. Из них создали "агитбригаду". Они не работали на производстве, числились больными или в "слабкоманде? (конечно, за счет фактически больных и ослабленных, ибо лимит на эти категории был неукоснительно тверд) и услаждали начальство своими талантами. Они ставили моднейшие в то время пьесы: "Славу? Гусева, "Платона Кречета? Корнейчука и прочие жизнеутверждающие высокохудожественные творения. Певцы и певицы исполняли "Синий платочек", "Чайку", "Ты ждешь, Лизавета" и другие полюбившиеся народу произведения из кинофильмов и не кинофильмов. Балерины и плясуны откалывали огневые и опять-таки жизнеутверждающие танцы. Скрипачи и виолончелисты ослабевшими пальцами играли "Рондо-каприччиозо" Сен-Санса и "Песню без слов" Мендельсона. Ибо хотя начальники больше, любили жизнеутверждающее, но они все же были людьми, и им было приятно время от времени немного погрустить в теплом и уютном зале клуба под негромкую и меланхоличную мелодию инструмента.

"Клубом" в Вожаелс называлось огромное здание с центральным отоплением, прекрасной сценой, хорошим залом, с фойе, разрисованным отличными художниками. И возле клуба кормилась стайка художников, декораторов, бутафоров. Иногда "агитбригаду" сажали в машину и отправляли на какой-нибудь лагпункт, который давал наилучшую "отдачу? Это всегда было большим событием и для артистов, и для награжденного лагпункта.

Во всех лагерях - а их в Коми было множество! - находились начальники-меценаты, которые друг перед другом выдрючивались своей крепостной труппой. Ну, это как кому повезет! Больше всего, кажется, повезло начальнику Ухтижимлага. У него в Ухте была настоящая опереточная труппа, которой руководил Константин Эггерт - тот самый знаменитый красавец из Малого театра, снимавшийся в "Медвежьей свадьбе". В труппе пел превосходный премьер Харбинской оперетты, танцевала Радунская из Большого театра, оркестр составляли первоклассные музыканты, среди которых был знаменитый виолончелист Крейн...

Иногда начальник Ухтинского лагеря наносил визит в соседний лагерь. Хотя это прозаически называлось "д,ля обмена опытом", но обставлялся такой визит по всем правилам протокола посещений одних государств главами других. Высокое начальство сопровождала большая свита, для них готовились избранные места в гостинице, намечались маршруты, доставлялись с "Зимки" подарки. И начальник привозил с собой своих лучших артистов - чтобы хозяева понимали: и у гостей с искусством не хуже, а может быть, даже и лучше.

Вот так мне пришлось увидеть Ухтинскую оперетту. Я тогда уже считался вольнонаемным, был вызван на хозяйственное совещание в Вожасль (это входило в программу визита начальства из Ухты) и поэтому удостоился возможности увидеть (правда, нз самого дальнего ряда) давно забытое зрелище.

Ах, каким же пленительным оно было! Кончалась война, из Восточной Пруссин в лагерь шлн эшелоны с носильными вещами, собранными в брошенных домах. Они за бесценок продавались вольнонаемным, которые их успешно переделывали с помощью лагерных портных. Ну, а для своих артистов начальство нс жалело трофейных туалетов! На сцене вожаельского клуба шла "Сильва". И - ей-богу! - это было не хуже, чем в оперетте на Большой Дмитровке! Глаза блестели у красавиц в дивных и роскошных туалетах нс меньше, чем искусственные тэтовские бриллианты на шее, в ушах, на пальцах. Умопомрачительны были красавцы в элегантных фраках, которые они носили профессионально умело и эффектно. И так идиотски сильно хотелось верить, что где-то, в каком-то неведомом царстве-государстве, существует жизнь с такими вот конфликтами, что можно почти всерьез переживать такие вот драмы... "Помнишь ли ты, как улыбалось нам счастье".,." - радостно-страдальчески пела Сильва, и я физически наслаждался этим страданием, этой истомой в голосе, всем блеском театральной роскоши, парадом красоты и радости.

Спектакль кончился. В фойе джаз из зеков Комендантского лагпункта заиграл наимоднейшее польское танго, офицеры начали выводить в круг своих толстых и румяных дам, чьи туалеты, несмотря на вес переделки, все же сохраняли в чем-то элегантность и стиль чужой жизни. Смотреть на этих танцующих после той красоты и подлинного артистизма, которые я только что видел, было почти тягостно. Я вышел на улицу. Был конец ноября, и недавняя метель намела вокруг домов огромные сугробы. Небо прояснилось к начинающемуся сильному морозу, и звезды горели, как всегда зимой, с мрачной силой и отчужденностью от всего живого.

У "артистического" подъезда клуба я услышал возню и знакомые конвойные возгласы: "Чего ползаете, как вошь по мокрому...!", "Давай разбирайся, живо!", "А ну, становись, быстро!", "Разговоры!". Я завернул за угол и увидел столь привычную, совершенно обыкновенную сцену: арестанты - мужчины и женщины, одетые почти одинаково в ватные штаны, мятые телогрейки и уродливые бушлаты," устало, привычно-нехотя выстраивались в конвойную колонну, конвой торопил их, материл, он спешил отвести зеков на Комендантский, чтобы успеть еще вернуться и если нс потанцевать, то хоть посмотреть на танцы. Я вгляделся в лица арестантов, показавшиеся мне чем-то знакомыми. Нс сразу я понял, что видел их несколько минут назад. Красивыми, молодыми, элегантными, счастливыми, несмотря на все пережитые ими горести опереточной любви. В этих подконвойных лицах ничего подобного уже нс было, ни малейшего признака. Они стали обыкновенными, нашими, со всеми следами возраста, многих этапов, дикой усталости и такого мне знакомого желания скорее, как можно скорее дойти до теплого барака, раздеться, выпить кружку кипятка с куском хлеба...

А вес равно они, наверное, были благодарны меценатам за то, что им нс надо было вставать на развод, идти в темноте в лес на непереносимо тяжелую и губящую людей работу.

Выползов был меценатом и поэтому добрее и лучше многих других. Большой карьеры он нс сделал - такие люди нс достигают обычно каких-нибудь особых высот," но и после Устьвымлага начальствовал в других лагерях, дослужился до большой полковничьей пенсии и, не потеряв нисколечко вкуса к жизни, к изящному, к искусству, вероятно, и сейчас еще жнвет в хорошем, заранее где-то на юге построенном доме, полном красивых и дорогих вещей. Бог с ним!

Генерал-майор Тимофеев

Фамилия этого генерала была знакома многим сотням тысяч заключенных, которые прошли - или же там остались - лесоповальные лагеря Урала, Коми. Карелии. Ар-хангслыцины, Сибири. На разводах читались приказы о расстрелах беглецов и отказчиков за "контрреволюционный саботаж", о новых сроках за небрежное отношение к лошадям, машинам, вещдовольствню и другому казенному имуществу. Включая, естественно, и самих зеков. Ибо за ?членовредительство" гоже давали срок. И вес эти приказы заканчивались словами: "Подлинный подписал: Начальник Главного Управления Лагерей Лесной Промышленности НКВД СССР - генерал-майор ТИМОФЕЕВ". Словом, это был наш почти главный тюремщик. Нс всякому удастся увидеть тюремщика такого ранга. Мне удалось. Два раза. И я хочу об этом рассказать. Но прежде мне предстоит довольно длинно изложить предысторию этого события. Пусть возможный читатель меня за это извинит.

В силу причин, нс подвластных нашей воле, всякий срок кончается. Еще шла война, когда стали заканчиваться сроки у пятилстников, еще несколько лет, и должны были кончаться сроки у восьмилстников - их тогда в лагерях было больше всего. И с этим приходилось что-то делать. Способов придумали много. Во-первых, давать новые срока по новым "лагерным" делам. Во-вторых, задерживать освобождение или "д,о конца войны", или же просто "д,о особого распоряжения". А уже освободившихся считать вроде как бы и вольными, но на положении ссыльных: без паспортов, без права выезда не только что за пределы лагеря, но и за пределы отвсдеТзТТшт" пункта. И опять же с обязанностью делать, живя "за зоной", то же самое, что итгзгте-; зщлить лес. чинить машины, шить бушлаты, щелкать на счетах. ~ Такое состояние называлось "быть закрепленным за лагерем до особого распоряжения". В двух категориях - "вто-росрочника" и "закрепленного" - мне пришлось быть. Пожалуй, я об этом расскажу сейчас, так как не знаю, в каком месте своих воспоминаний я смогу это сделать.

Мой срок - пять лет - кончался 17 апреля 1942 года. Я был не очень приметным арестантом, и, вероятно, специально мне новый срок бы нс дали, если бы не одно обстоятельство. В начале войны, выполняя указания "об усилении бдительности", на всех лагпунктах начальники стали хватать арестантов, которых они или не хотели освобождать, или же просто желали по каким-либо своим соображениям убить. Делалось это довольно просто. Стукачи писали в "агентур-ках" то, что им диктовали оперы. Подобранные уголовники из мелких сук за пачку махорки давали необходимые свидетельские показания. Обвинение всегда было одно и то же: пораженческая агитация, срок - до десяти лет. В нужных случаях агитация становилась "г,рупповой агитацией". Это уже была статья 58-10 и 58-11" создание организации." и за нее расстреливали. Со всех лагпунктов в Управление отправляли людей, которых заново арестовывали, держали в местной тюрьме, допрашивали. В Вожаелс их судила "лагерная спецколлегия", кого расстреливали, а кому давали новые срока и отправляли на штрафняк, где возможность выжить была отнюдь нс гарантированной.

У нас на лагпункте среди арестованных оказался начальник электростанции - Олег Стасксвич. Это был молодой человек иронического склада ума. имевший, невзирая на свою молодость, уже какую-то сложную доарсстантскую биографию. И на язык он был невоздержан. Мы с ним жили в одной "кабинке" - маленьком бараке человек на пятнадцать. Вот Олега и порешили превратить в один из продуктов оживленной начальственной деятельности, способствующей обороноспособности страны. Стасксвича арестовали, а тех, с кем он общался, стали таскать в ?хитрый домик", как называли специально построенное в зоне помещение для опера," маленький дом с отдельными входом и выходом.

Нашему оперу Чугунову очень хотелось сделать меня свидетелем. Для этого ему надо было "подобрать ключи", и делал он это по привычному и нехитрому трафарету. Ночью меня забрали, посадили в карцер, утром предъявили обвинение в том, что я в присутствии таких-то и таких произнес длинную и пылкую речь, в которой призывал Гитлера как можно скорее победить большевиков, освободить Россию, а с нею. естественно, и меня. Следствие вертелось, как может вертеться примитивная, хорошо смазанная и отработанная машина. Негодующее заявление одного свидетеля, показания других, очные ставки... Было довольно смешно читать выспренние, полные патриотических фраз из передовиц показания малограмотных мелких воришек, "шакалов", дошедших в лагере до последнего предела падения и унижения. Но смеяться было глупо: я же понимал, чем вес это кончится. Через несколько дней Чугунов закончил следствие,? я подписал "д,вести шестую" об окончании следствия." и тогда приступил к главному. Он предложил мне подмахнуть уже готовое показание на Стасксвича и дал ?честное слово коммуниста" - так ведь и сказал! - что он после этого мое дело тут же, на моих глазах бросит в печку...

Как пишут в коммюнике, "стороны не пришли к согласию", и разгневанный онер предал меня естественному ходу дела. Меня - как числящегося "за судом" - этапировали на другой лагпункт, а после того, как я там месяца два походил на лесоповал, в суде подошла и моя очередь (эта очередь была довольно длинной, и в ней никто нс рвался вперед). Этап потопал в Вожасль. Был февраль сорок второго года, только что прошедшая метель уничтожила все дороги, перемела лежневки, конвой вел меня и еще троих отказчиков по сугробам, по еле выдающимся вешкам, обозначающим трассы бывших дорог. Шестьдесят километров мы прошли за четыре или пять дней, ночуя в карцерах лагпунктов, попадавшихся на нашем пути. Это было очень важное для меня путешествие, потому что мне нс на что было надеяться, и я мог думать обо всем: о своей жизни, о жизни других людей, о моих поступках и верованиях - с полной свободой, ни на что нс оглядываясь, нс пытаясь нисколечко хитрить с самим собой.

Нас довели до Вожасля, посалили куда надо и через два дня судили. Суд был если и нс справедливый, то, во всяком случае, скорый. Из набитого коридора, где толпились "абитуриенты", меня вызвали в суд, и через полчаса я получил новый срок за "пораженческую агитацию в военное время". Был уже вечер, когда меня вели из суда по вольнонаемному поселку на Комендантский лагпункт. Я знал, что теперь предстоит отправка на штрафной и я, очевидно, никогда больше нс увижу этот нормальный человеческий мир, каким он выглядел сейчас за марлевыми занавесками освещенных окон. Над столами, застланными белыми скатертями, свисали оранжевые абажуры, сшитые из марли и окрашенные красным стрептоцидом. Силуэты женщин и детей свободно и легко передвигались в комнатах, на столах расставлялась какая-то снедь. Ждали хозяина, чтобы ужинать. Было что-то кроткое, домашне-умиляющее, просто диккенсовское в этих мелькавших картинках семейного быта тюремщиков. Но я не помнил, что здесь живут тюремщики. Для меня это был старый, добрый, милый мир, полный маленьких и больших радостей, мир, из которого я навсегда должен был уйти. И я прощался с ним, потому что меня из него уводили, и я считал, что у меня не хватит сил дождаться возвращения в него.

Люди обычно считают себя слабыми и совершенно не знают своей физической пластичности, своей фантастической приспособляемости к почти любым условиям. Мне казалось, что есть предел усталости, когда исчезают желания и возможность сопротивляться обстоятельствам. Я так думал еще потому, что видел многих совсем молодых людей, которые, как мне казалось, устали жить и от этого умирали.

Это было весной 1939 года. Меня, полуживого, покрытого, как леопард, большими черными, не проходившими много лет пятнами цинги, привезли на головной с подкомандировки, где я провел зиму. Спас мне жизнь один красивый и необыкновенно занятный авантюрист, который работал врачом и которому я чем-то показался. У него было трн года, он освобождался и приехавшего на смену врача попросил меня найти и. если я еще жив, спасти. Новый врач. Александр Кузьмич Зотов, был тоже довольно редкостным типом, может быть, я о нем расскажу. Он заявил Заливе, что ему необходим в качестве помощника студент, медик-пятикурсник... и назвал мою фамилию. Меня разыскали на командировке, положили на подводу и привезли в госпиталь на головной.

Госпиталем назывался совершенно обыкновенный барак, в котором на нарах лежали и умирали дистрофики. Зотов быстро привел меня в порядок: кормил так, как жена людоеда откармливала мальчика с пальчика. А когда я пришел в себя, раскрыл передо мною роскошную перспективу стать "ленилой" - медицинским работником. Пока я числился в слабкомандс, он меня назначил, как он пышно называл, ординатором. Это означало, что я оставался один дежурить ночью в огромном бараке. Три недели ординатор-ства, наверное, были самыми страшными в моей жизни. Обязанности были довольно несложны. Мне оставляли шприц и три (никогда больше) ампулы камфоры. Я мог их впрыскивать умирающим - по моему собственному выбору. Затем обходил нары и, когда замечал уже умерших, закрывал им глаза н связывал кусками бинта руки и ноги. Первая операция производилась по традиции и из эстетических побуждений, вторая же имела чнето практический смысл: мертвеца с наступившим трупным окоченением было удобнее бросать в ящик, в котором вывозили на кладбище.

Ампулы, в чью силу я наивно верил, я старался тратить на молодых - мне их было больше всего жаль. Но я видел юношей-подростков, главным образом из "осколков" (как поэтически-образно называли на Лубянке детей уничтожаемой партийно-государственной элиты), которые умирали в полном сознании и без малейших признаков страха перед наступающей смертью. Они, будто столетние старики, уставшие от длинной жизни, рассматривали смерть как отдых. Эти ссмнадцати-восемиадцатилстние мальчики уже так устали от арестов, обысков, допросов, этапов, голода, холода, непосильного труда, они так от этого устали, что не боялись конца. Никаких попыток удержаться у этих мальчиков уже не было, и когда я впрыскивал камфору, то они мне совершенно спокойно говорили:

? Зачем? К утру я уже умру...

А утром приходил начальник санчасти - высокий прыщеватый молодой фельдшер в форме младшего лейтенанта. Он вызывал меня и, деловито вынимая из кармана записную книжку, спрашивал:

? Сколько за ночь летальных случаев"

И, аккуратненько записав 15 илн 20, а то и больше, уходил. И после уже в больничный барак не показывался.

Так вот, я думал, что у меня наступает то исчезновение сопротивляемости, которое я видел у этих умирающих мальчиков. Потому что я прощался с миром спокойно, без особого страха, просто с сожалением, с легкой, что ли. грустью. "Печаль моя светла...". Потом я понял, что все это не так. Бедные дети в бараке умирали, как столетние старики, оттого, что были смертельно больны, от цинги, пеллагры, дистрофии, никем не замечаемой пневмонии. Их же никто не лечил, им и температуру не мерили, а если бы и мерили, то она у них была бы ниже нормальной: у дистрофика все жизненные процессы протекают не так, как у здорового человека.

А вообще-то теперь я точно знаю, что из всех сколько-нибудь высокоорганизованных, во всяком случае, из млекопитающих, человек - самое пластичное, самое приспособляющееся существо. Точно знаю, что никакое живот-нос - ни корова, ни свинья, ни собака - не выдержало бы того, что выдерживали заключенные в лагерях.

Но тогда, в феврале сорок второго года, я этого еще не знал. И уж тем более мне не могло взбрести в голову, что предстоит еще раз пройти по новому кругу арестов, суда, этапов, тюрем и лагерей, что опять будут свобода и многие годы счастья. Что вот эти воспоминания я пишу в Ялте в теплый и солнечный ноябрьский день. Сейчас закончу страничку и спущусь с Рикой вниз к морю. Прогуляемся по всегда оживленной набережной, постоим у парапета, потом пойдем в парк, где южная меланхолическая осень пахнет вялым листом и вес еще цветущими розами... А через несколько недель уедем в Москву, и там в своем маленьком кабинетике, окруженный со всех сторон книгами, я привычно сяду в вертящееся кресло, достану рукопись и начну дальше заниматься историей жизни одного замечательного и грустного ученого, умершего в 1912 году... Конечно, с помощью машинной и машиноподобной логики можно опровергнуть мою наивную веру в возможность человека сопротивляться обстоятельствам. Но как часто, прижатый в угол, я вспоминал свое прощание с прошлым и будущим февральской ночью сорок второго года...

Но, как пушкинский Онегин, я "не умер, не сошел с ума". И даже на штрафняк не попал. Мой приятель, уже отбухав-ший свое и дошедший до поста начальника отдела труда и зарплаты лагеря, добился, чтобы меня отправили назад, на Второй лагпункт, для работы нормировщиком. Я ведь научился этому дефицитному делу, и оно мне сослужило верную службу на протяжении многих лагерных лет.

И вес кончилось тем, что я уже конвойным, "вторични-ком" снова засел в контору Второго лагпункта. Жил я последующие месяцы без большого аппетита. Все же нелегко это перенести: получить новый срок за полтора месяца до свободы. Пусть условной, довольно мифической, но вес же свободы. Трудно было прожить день 17 апреля сорок третьего года - день, когда я должен был освободиться. Тяжелым и почти совершенно необозримым - как всегда в начале срока - представлялся мне мой будущий путь.

Вот так я прожил весну и начало лета. В конце июня, встретив меня в зоне, начальник дивизиона охраны бросил мне на ходу:

? А насчет тебя, кажется, бумажка пришла об освобождении...

Я остался совершенно спокоен. Такие случаи уже бывали. Арестанту дали новый срок, а спустя какое-то время в Управлении кто-то натыкается на перечень оканчивающих сроки, где бедолаге забыли приписать новый. И идет на лагпункт лживая бумажка о вызове на пересылку для освобождения. Я пошел к начальнику лагпункта. Об Анатолии Николаевиче Епаничниковс я еще где-нибудь расскажу. Это был молодой и редкостный для тюремщика человек - мягкий, вежливый, исполненный доброжелательства к заключенным. Он подтвердил, что бумажка о вызове есть, и прибавил, что она. очевидно, пришла по недогляду и что он меня отправлять не будет: слишком мучителен этап туда и обратно, мучительны дни, проведенные впустую на пересылке. Он просто сообщит в Управление о происшедшем недоразумении. Я поблагодарил Епаничникова и пошел в свою конторку.

И тут я почувствовал, что не могу работать. А вдруг? А вдруг это не недоразумение, а правда? Впервые за вес эти месяцы мое сознание стало выходить из-под контроля. Я не мог больше ни о чем думать. И я пошел в УРЧ. Там работало несколько вольнонаемных и была такая славная девушка Женя, дочка какого-то начальника, попавшего в немилость к Тарасюку и поэтому отправленного на фронт. Я начал просить Женю дозвониться до Управления и выяснить, почему прислана бумага с моим вызовом на освобождение в то время, когда... Женя вздохнула: до Управления от нас было очень трудно дозваниваться, и она считала, что это все зря. Но она была добрым существом и жалела меня. Женя начала крутить ручку телефона и крутила ее час, два... Она не могла перестать, потому что я стоял рядом и не сводил с нее глаз. И она дозвонилась, позвала соответствующего инспектора и стала ему терпеливо объяснять о происшедшем недоразумении. Внезапно лицо ее изменилось, оно стало бледным, потом она прибавила: "Да-да, понимаю..." - и медленно положила трубку. Из глаз ее брызнули слезы, и - неожиданно! - она бросилась мне на шею и, рыдая, стала говорить:

? Лев Эммануилович! Все правда, все правда! Вас освободили! Приговор отменили! Совсем отменили!

...И это не просто" пережить вот такие минуты! Мне пришлось еще раз испытать почти такое в 1955 году, когда меня освободили за пять лет до окончания срока... Да. Ночью Епаничников совершил неслыханное. Он снял с лесо-вывозки машину и отправил со мной конвоира на пересылку, приказав высадиться за несколько километров до пересыльного лагпункта, чтобы не погореть: за такое с ним черт знает что могли сделать! Через неделю я - сам собой, как настоящий вольняшка! - вернулся на Второй лагпункт с бумажкой из отдела кадров о назначении меня на ту же самую должность, на которой я работал заключенным. Я стал "закрепленным за лагерем" и переехал в комнату вольнонаемного барака за зону.

Почему меня освободили" Я получил довольно громкую известность в лагере: я был единственным, у кого отменили приговор по такому "пораженческому" делу. Как это произошло" Поскольку все - и даже в лагере - происходит по строго соблюдаемому закону, то мне было дано двадцать четыре часа для того, чтобы написать кассационную жалобу. Я сел за стол в пустом бараке Комендантского лагпункта и стал обдумывать стоящую передо мной литературную задачу. Я понимал, что хотя и минимальный, но есть у меня шанс. Смысл в том, что Чугунов в моем деле проявил откровенную халтуру. У него был штамп, который до сих пор действовал совершенно безотказно. Он его применил и ко мне. Забыв об одном" что я еврей... Почти все мои близкие были коммунистами и на фронте. Чтобы я стал поражением, следовало бы СОЙТИ с ума, не меньше! Да, тут есть какой-то шансик! Но как заставить того неизвестного мне чиновника прочесть мою кассацию? Таких приговоров и жалоб тысячи, онн их и не читают, наверное! Значит, нужно сочинить так, чтобы было прочтено. Во-первых, она должна быть написана отчетливыми буквами - тем библиотечным шрифтом, какому меня обучали когда-то на "спецкурсах"," и занимать нс более половины страницы. Во-вторых, она должна начинаться такой фразой, которая бы заинтересовала жреца правосудия. И заканчиваться чем-то таким, что не оставит этого жреца равнодушным.

Кассационную жалобу я теперь считаю лучшим своим литературным произведением. Первая фраза была такой: "Мое дело, очевидно, единственное в мире. Меня - еврея, у которого уже полтора десятка родных убито немцами в Белоруссии, а другая половина родных сражается на фронте," обвиняют в том. что я. в здравом уме, за пять месяцев до освобождения, публично призываю Гитлера победить Советский Союз". После этого шло лаконичное и весьма саркастическое описание моего дела. Затем я стал думать над последней фразой. И написал: "Обвинение, по которому я осужден, носит нс частный характер, а имеет принципиальное значение. Я уверен, что Еврейский антифашистский комитет, к которому я - в случае надобности - обращусь за помощью, это поймет..."

И я стал думать, что произойдет, когда какой-то прокурор или как их там называют, когда он достанет из груды бумаг мое дело и привычно лениво начнет пробегать глазами мое заявление. Таких коротких кассационных жалоб он и не видел раньше! Он прочтет и подшитые к жалобе обвинитель-нос заключение, и приговор. Потом он мысленно или вслух выматерит опера, суд - всю их халтурную шарашку: "Не могли, идиоты, халтурщики, лентяи, придумать для этого зека что-нибудь другое! Разленились до того, что уже ни на что ума нс хватает! И этот тип." он заглядывает в анкетную часть обвинительного заключения," еще и журналист по профессии! И обязательно, сволочь, напишет в свой еврейский (а может быть, он сказал ?жидовский") комитет, и наберешься с ним неприятностей!.." И, трижды выматерив своих лагерных коллег, он в сердцах пишет заключение: "Приговор ОТМЕНИТЬ!.."

Так ли это произошло или иначе, нс важно. Но думаю, что мои предположения довольно близки к истине. Во всяком случае, кассационная инстанция не то что послала дело иа новое следствие или слушание - она просто отменила приговор. Я даже не знаю, с какой мотивировкой. И я стал свободным, ну, конечно, с "закреплением в лагере до особого распоряжения".,

Каков был статус "закрепленного"? Я считался вольным и в качестве такового мог жить за зоной, мог жениться и вступить в профсоюз. Я получал заработную плату, возможность ходить на собрания и посещать политзанятия. Мог свободно передвигаться в пределах лагеря, конечно, не пропуская службы, ибо лесной лагерь считался оборонным предприятием, а следовательно, за прогул полагался срок до пяти лет. Впрочем, "закрепленный" был избавлен от уже надоевшей ему процедуры ареста, следствия, суда, этапа. Если лагерное начальство усматривало в поведении вольного что-либо ему, начальству, не нравившееся, то лагерный прокурор составлял постановление, на основании которого "закрепленный" раскреплялся и снова загонялся "д,о особого распоряжения" в зоиу в качестве заключенного.

Но через несколько месяцев после окончания войны слово "р,аскрепление" приобрело новый и совершенно обольстительный смысл. Какая-то неведомая нам инструкция разрешала особо отличившихся в поведении и труде бывших заключенных, а ныне "закрепленных" раскреплять. То есть переводить их в разряд почти обычных граждан. С паспортом, с правом передвигаться за пределы лагеря, с правом даже уезжать на время уже возобновившихся отпусков. Правда, паспорт был с 39-й статьей Положения о паспортах, и с этим паспортом запрещалось появляться почти во всех краевых и областных центрах, столицах союзных республик и некоторых других городах, всего числом двести с лишиим. И увольняться из лагеря тоже нельзя было. И еще кое-чего нельзя. Но этого "кое-чего" были лишены и другие - коренные вольные, и уже никто без суда не имел права загнать тебя в зону. А главное, самое главное - можно было получить отпуск, уехать и увидеть все то, что у тебя сохранилось: дом, семью, родной город, друзей... Это была настоящая свобода, и желание "р,аскрепиться" стало самым главным в нашей жизни.

Я не стану здесь рассказывать, как я "р,аскрепился". Со мной это тоже гладко не прошло. Помощник лагерного прокурора, ведавший раскреплением, меня не пропустил. Это был маленький чернявый украинский еврей - невежественный подонок, пьяница и хам, больше всего боявшийся, чтобы его не заподозрили в покровительстве "своим". У этого выродка было только одно достоинство: он боялся своего отца. А отец - крошечного роста кряжистый старичок - работал диспетчером автоколонны. Мы с ним и знакомы не были, но, когда я после посещения прокурора пришел на автостанцию, диспетчер бесцеремонно спросил, почему я такой и что за несчастье случилось. Узнав, что у меня есть мать, которая меня ждет, он сурово сказал:

? Никуда не уезжайте! Этот босяк, эпикейрес, галамыж-ник будет на улице ночевать, если он не пустит еврея к своей родной маме! Завтра вы получите эту бумажку, можете мне поверить!

И завтра я получил эту бумажку! И уехал в Княжпогост и там в самом настоящем районном отделении милиции получил паспорт. Ну, хреновый паспорт, конечно, но все же паспорт. Я уже довольно много знал, чтобы не относиться к нему пренебрежительно. Миллионы людей, даже и вовсе никогда не осужденных, мечтали о таком паспорте, совершенно для них недоступном! С этим паспортом я мог получить отпуск, мог уехать в Москву, к тому же у меня на руках было удостоверение, что я являюсь сотрудником Устьвым-лага НКВД, сокращенно - "сотрудник НКВД", еще сокращенней и грозней - "сотрудник органов". Имея такое удостоверение, можно рискнуть поехать в Москву и с подмоченным паспортом!

В октябре сорок пятого года я приехал в Москву. Удержусь от соблазна вспомнить и еще раз пережить приезд в Москву, встречу с.мамой, братьями, с долговязой девчонкой, которую я запомнил пухлым годовалым ребенком... С некоторыми друзьями, с прошлым, что, оказывается, существовало, не исчезло полностью, сохранилось, пусть и в странном, деформированном виде.

Значит, я приехал, жил непрописанным в старом доме моего детства; ел вкусности, изобретаемые для меня мамой; ходил с дочкой в цирк и зоопарк; сидел в незнакомых квартирах, куда приходил передать привет или письмо, и слушал плач матерей и жен, которые еще должны были ждать и ждать, чтобы увидеть своего... Вечером пировал с друзьями, глядевшими на меня, будто на выходца с того света, и считавшими необходимым напоить всеми забытыми мною напитками...

И вот я сижу в квартире старого дома, в переулке на Петровке, у моего старого друга Туси, пью жидкий чай и крепкую водку, и мы перебираем всех наших друзей - живых и мертвых, мы вспоминаем их так, словно и не было этих лет. Кроме того, что Туся была очень верным и надежным другом, она еще была и бесстрашна. Видимо, одним из источников этого бесстрашия и веры в возможность невозможного были ее обаятельность, к действию которой она привыкла, и нежелание представить себе всю степень трудностей, которые следовало преодолеть. Во всяком случае, она настолько решительно считала, что я могу остаться в Москве и начать работать в редакции литературного журнала (только-то!!!), что почти убедила и меня в возможности этого...

Для начала надо было сделать главное: уволиться из лагеря. И тут-то Туся вспомнила, что в эвакуации она работала в газете большого оборонного комбината: парторгом ЦК там был один человек, который ведает в ЦК, кажется, органами; иногда он даже звонит ей, хотя она, Туся, не представляет себе, о чем же можно с ним говорить!.. Но тут у нее предмет для разговора сразу нашелся. Она разыскала телефон своего знакомого, тут же позвонила ему, несколько минут быстрым воркующим голоском говорила ему какие-то светские, ничего не значащие слова, а потом - как бы между прочим - сказала, что вот есть у нес приятель, которому надо помочь снова начать литературную работу, бросив другую, там, на Севере, где ему и делать-то нечего...

Короче, словно в сказке, на следующий день я сидел в ЦК у Тусиного знакомого. Он был, как и положено в этом учреждении, прост, внимателен и спокоен: над всеми и над всем. Он деловито спросил, откуда я хочу уволиться, сколько лет у меня было, какая статья, и, очевидно, остался удовлетворен ответами. Потом, при мне же, он снял трубку вертушки и позвонил "товарищу Тимофееву" - даже генералом его не назвал. И разговаривал с ним спокойно-равнодушно, как Тарасюк с мелким вольняшкой. Сказал, что вот есть-де такой, в прошлом литературный работник, теперь он собирается вернуться к прежней своей деятельности, а посему пусть товарищ Тимофеев даст указание уволить его... Положив на рычаг трубку, человек из ЦК сказал, что товарищ Тимофеев меня просит завтра к нему зайти.

Просит!.. Товарищ Тимофеев просит... Ну, что ж - я могу н зайти, раз меня товарищ Тимофеев просит.

На следующий день мама рыдала, на все мои уговоры отвечала, что она хочет только одного: чтобы я вернулся домой. Ну, а я был более уверен, нежели мама. И бодро пришел на Кузнецкий мост, где меня уже ждал пропуск. Сначала меня принял начальник отдела кадров - долговязый полковник, который смотрел на меня странно и даже с сожалением. Я заполнил какую-то анкету, затем написал заявление с просьбой об увольнении из Устьвымлага НКВД. Затем полковник пошел к генералу, а я остался в приемной, отделанной панелями из дорогих сортов дерева - это был вкус самого Сталина. Так отделывали свои служебные апартаменты все начальники.

Вскоре плотно обитая дерматином дверь открылась, и полковник жестом пригласил меня войти. Я прошел крошечный тамбур, открыл вторую обитую дверь и вошел в огромный кабинет. Генерал-майор Тимофеев сидел напротив двери, далеко, в самом конце широкой красной дорожки. Первый раз я видел вблизи, почти вблизи, живого генерала. В настоящей генеральской форме: тугой воротник, золото широких погон, цветные ряды орденских ленточек. Лицо у Тимофеева было совершенно привычно-генеральским, ожившей иллюстрацией Кузьмина к Лескову или Салтыкову-Щедрину.

Несмотря на все свое волнение, мне было трудно подавить улыбку от дикого, почти неправдоподобного соответствия действительности с книжным, классическим представлением о том. как должен выглядеть генерал. Но я сдержался и, остановившись на почтительном расстоянии от стола, бодро сказал: --

? Здравствуйте, товарищ генерал-майор!

Генерал не ответил. Поджав нижнюю губу, он внимательно рассматривал меня глубоко спрятанными глазами цвета бутылочного стекла. Потом медленно сказал:

? А вы, оказывается, все еще думаете, что вы такой, каким были. По Цека ходите, планы все строите...

? Я не нарушил никакой субординации, товарищ генерал-майор," ответил я, стараясь сдержать начинающийся тик левой щеки. - Цека директивное, а не административное учреждение, к нему может обращаться любой человек.

" Может, может," примирительно-спокойно ответил Тимофеев." Вы думаете, что вы нам нужны" Да пусть ОНИ вас назначают хоть редактором "Правды"! Пожалуйста! Вы нам совершенно не нужны!

? Конечно, я вам не нужен," сказал я, осмелев, тик у меня уже прошел." И я вам не нужен, да н вы мне не нужны.

? Вот-вот. Дайте ваше заявление!

Он взял мое заявление и в углу синим толстым карандашом крупно написал: "Не возражаю. Тимофеев". Потом, откинувшись в кресле, сказал:

? Идите! Распоряжение будет послано.

"Я вышел шатаясь..." Буквально. Прежде всего я уехал домой и стал размахивать перед плачущей мамой заявлением с резолюцией, написанной толстым синим карандашом. Затем мы обсуждали, как я буду жить в Москве, работать в журнале и еще что-то - столь же неразумное и детское.. Впрочем, точно так же думали и мои друзья, и Туся. которая была счастлива оттого, что, оказывается, можно воздействовать даже и на ЭТИХ.

То были хорошие дни: перед отъездом в Вожасль, куда я ничего не повез,? я же вернусь скоро: после приезда в лагерь, когда я поехал в Управление, сдал в отдел кадров драгоценный документ с синей резолюцией; и когда, приехав на лагпункт, начал собирать веши и записывать адреса множества зеков московского происхождения, к родным которых должен был зайти...

И уже началась зима, а меня все не вызывали для расчета и не вызывали. Я "вонил в отдел кадров, и мне холодно отвечали: еще нет указания... И перестали приглашать в Управление на совещания, и Епаничников предупредил, что если я уезжаю на воскресенье, то в понедельник в девять утра должен быть на работе - ему звонили из Управления, и есть люди здесь, которые за этим следят. Я написал заявление начальнику лагеря Выползову с просьбой о приеме. Только через полтора месяца я получил разрешение на приезд в Вожасль.

Выползов был как ощерившийся волк. Он выслушал меня и холодно сказал:

? Да, правильно, генерал Тимофеев не возражает против вашего увольнения. Я возражаю. Я не могу вас отпустить, пока не будет у меня равноценной замены. Тс, кого вы называете, такими не являются Вы свободны. Поезжайте на лагпункт

Только через год в лагере была получена инструкция, что бывшие зеки могут уезжать R места, определенные "Положением о паспортах", и я узнал причину необычно смелого отношения Выползова к генеральской резолюции. Выдавая мне документы, инспектор отдела кадров - маленького роста молодой коми - сказал мне:

? Я думал, что раз образованный - значит, умный. А ты, оказывается, совсем-совсем глупый... Ты чего совался со своей резолюцией" Год назад сразу прибыли две бумаги на тебя: одна от отдела кздров ГУЛЛПа по всей форме: дескать, отпустить такого-то, уволить... А с ней простая такая бумажка, на которой самим генералом, его собственной рукой написано: не увольнять, держать в тайге, подальше. Понял - миндал" И если бы твой Епаничников не был таким настырным, то быть бы тебе нормировщиком на Девятом, на штрафняке! Хрен бы ты оттуда сюда к своей бабе пробирался бы!.. То-то, умники! Начальство, оно сильнее всех умников!..

Вторая моя встреча с генералом Тимофеевым произошла лет через семь. Я был в Усть-Сурмогском отделении Усоль-лага, когда летом 1952 года стало известно, что в Соликамск прибыл со всей свитой сам генерал Тимофеев. И было очевидно, что он приедет на Сурмог. потому что это было большое отделение и всего сорок километров от города. Лагпункт нервно готовился к встрече высокого гостя. Начальство больше всего уповало на впечатление, которое произведет на генерала внешний вид зоны. Дело в том, что местный главврач, старый еще земский доктор, был большим любителем цветов. Сидеть ему еще предстояло долго, и он разбил вокруг стационара и конторы огромный, потрясающс красивый цветник. Возможности у него для этого были: за цветниками ухаживали два опытных садовника, которых он держал в слабкоманде. А семенами его снабжал я. Цветы я любил со всей силой нормального человека, по моей просьбе мама высылала мне целые посылки с семенами цветов.

На клумбах, тщательно окаймленных острыми уголками кирпича, росли турецкая гвоздика и настурция, примулы и бегонии, пышные георгины и кудрявые астры... И очень много было пахучих цветов: резеды, табака, маттиолы... Вечером они пахли с такой пронзительной силой воспоминаний, что иногда останавливалось дыхание. Эти клумбы были гордостью лагпункта, самый последний шакал нс осмеливался сорвать цветок. Жалко было. Да и с доктором в лагере никто никогда не ссорится.

Тимофеев действительно к нам прибыл. Я всесторонне обдумал, куда мне спрятаться, чтобы он меня не увидел. Вдруг увидит, узнает, ну, зачем я ему буду доставлять удовольствие? С него и так хватает. Забравшись в чулан КВЧ, куда сваливали старые лозунги, призывающие "жарким трудом растопить свой срок", в маленькое незастекленное окошко я смотрел, как с вахты выплыла длинная колонна начальства. Впереди величественно и нс спеша переступал короткими ногами Тимофеев. Солнце ликовало и переливалось на его широченных золотых погонах. За ним - строго по званиям, по должностям - шли полковники и подполковники, майоры и капитаны, старшие лейтенанты и просто лейтенанты и даже младшие лейтенанты. И все - госбезопасности! Генерал-майор госбезопасности, и капитан госбезопасности, и даже заключающий шествие старший надзиратель Ерсмчук - и тот был сержантом госбезопасности. Сколько же генералов, офицеров, рядовых и штатских радеют о безопасности нашего государства?!

Я видел, как наше начальство первым делом повело генерала к стационару, к цветнику. И тут произошло что-то совершенно дикое, непонятное... Вес от меня происходило так далеко, что я ничего нс слышал, я мог только видеть - как в немом кинематографе, когда на экране творится нечто непонятное, еще нс объясненное титром. Тимофеев остановился у самой большой и красивой клумбы, простер руку и поманил пальцем. К нему подскочил начальник нашего лагпункта. И, выслушав, сейчас же подозвал к себе Еремчу-ка. Еремчук кинулся в сторону. Тимофеев н сопровождающие его лица двинулись дальше, к конторе. А старший надзиратель через несколько минут прибежал назад в сопровождении десятка людей: дневальных, конторских, еще каких-то придурков. Все они были с лопатами, и все они немедленно начали уничтожать цветник. Они вырубали огромные кипы георгинов, с корнем выбрасывали примулы и резеду, растаптывали маттиолу, раскидывали по мерзкой, оскверненной земле тщательно отобранные и уложенные уголки кирпича...

Я ничего не понимал. Смотреть на эту разрушительную, бессмысленную работу было страшно. Через десять - пятнадцать минут на месте цветника остался обезображенный, грязный пустырь. Еремчук, который сам работал с зеками, разогнулся, вытер пот со лба и удовлетворенно осмотрелся. Потом он отпустил свою сборную команду, пихнул ногой сломанный, но еще сидящий в земле георгин и побежал. Докладывать.

Тимофеев к цветнику нс вернулся. Он знал, что его приказания выполняются. И больше я его не увидел. Генерал со своей свитой, нс заходя в бараки и другие помещения, вышел из зоны, и кортеж двинулся на катище. Начальство любит бывать на катищах. Аккуратно укатанные по сортиментам, с побеленными торцами, высятся огромные этажи штабелей круглого леса. Ни в чем. как в этих красавцах штабелях, так не сказывается мысль Маркса об обезличенное" окончательного продукта труда. Вот лежит лес, и ничто в нем не только не кричит - нс говорит, не шепчет о том, как были сюда доставлены люди, которые этот лес пилили, как ходили они в заснеженную тайгу, как ворочали дрынами хлысты, когда кряжевали их на сортименты, как грузили, разгружали, укатывали... И если начальство и нуждается в некотором чувстве оправдания (что маловероятно), то им способны давать это чувство бесконечные насыпи железных дорог, зеленеющие откосы каналов, многоэтажье Ангарска, Воркуты и Норильска, громадина Московского университета - да мало ли есть прекрасного, что раньше именовалось "объектами", "подразделениями", "хозяйствами", "почтовыми ящиками".,

А слова, которые генерал Тимофеев произнес у лагерного цветника, были всего-навсего раскавыченной цитатой. Он повторил высказывание Сталина о том, что тюрьма нс должна напоминать санаторий. Кстати, совершенно правильные слова, против которых невозможно что-либо возразить. Тимофеев вовремя напомнил о них нашим маленьким начальникам. На другой день надзиратели ходили по баракам н обрывали у любителей домашнего уюта бумажные кружева на нарах, выкидывали цветы, набранные в лесу и доцветающие в жестяной банке, срывали с подушек, набитых стружками, домашние наволочки с вышивкой.

А я, когда мне передали слова Тимофеева, испытал какое-то странное чувство. Как и все, я знал, что мы живем под Сталиным, и если наши жизни имели видимый конец, то жизнь Сталина была бесконечна, она - будто Вселенная - не имела ни начала, ни конца. Но вот так, как это сделал генерал Тимофеев," вещественно, непосредственно, Сталин редко напоминал о себе. А сейчас он снова прилез мне в голову. С внезапно обрушившейся на меня тоской я думал, что фора в возрасте мало значит, что Сталин переживет меня, а значит, все онн - от генерала Тимофеева до сержанта Еремчука, - все они меня переживут. Я не знал, что буду испытывать всего лишь через каких-нибудь восемь месяцев...

О, этот март пятьдесят третьего! За это время нас из старой зоны перевели в новую, которая строилась почти два года. Лагпункт был перспективный, строился на много тысяч зеков, на многие годы. Забор делали из крупномерной деловой сосны, из тысяч бревен, вкопанных глубоко в землю, тесно прижатых друг к другу. Через четыре месяца мы этот забор растаскивали трелевочными тракторами и жгли на огромных кострах: лагерь спешно переоборудовался в поселок для вольнонаемных лесорубов.

Но тогда мы этого нс знали, и тоскливо было жить в новой просторной зоне, в новых сырых, необжитых бараках. В кабинке нашей жил счетовод продстола Костя Шульга - человек необыкновенной биографии и неограниченных возможностей. Радиотрансляционную линию в новую зону еще не провели, и я лишился удовольствия сидеть ночью в пустой конторе н обрабатывать рабочие наряды под бормотание и музыкальное журчание самодельного репродуктора. Но Костя меня очень почитал, а связисты получали сухой паск, который Костя выписывал, н свиную тушенку любили больше склизкой и тухлой трески. Поэтому первого марта онн провели отдельную линию и протянули провода в контору, в кабинку, где мы жили, н в санчасть - ведь связисты были заключенными и отлично знали основы лагерной жизни...

Слушайте! Помните ли вы эту паузу в радиопередачах третьего марта?! Эту неимоверно, невероятно затянувшуюся паузу, после которой не было еще сказано ни одного слова - только музыка. Только эта чудесная, эта изумительная, эта необыкновенная музыка!!! Без единого слова, сменяя друг друга, Бах и Чайковский, Моцарт и Бетховен изливали на нас всю похоронную грусть, на какую только были способны. Для меня эта траурная музыка звучала как ода "К радости!". Один из них! Кто" Неужели" Господи, неужели он"!

И чем длиннее была эта невероятная музыкальная пауза, эта длинная увертюра к неизвестному, тем больше я укреплялся в уверенности: Он! Наверняка Он! И вот знакомый, скорбный и торжествующий (наконец-то есть возможность пустить в ход этот знаменитый тембр, этот низкий, бархатный тон!) голос Левитана: "Говорит Москва! Работают вес радиостанции Советского Союза..." Передавалось первое правительственное сообщение, первый бюллетень...

Я уж нс помню, после этого ли бюллетеня или после второго, в общем, после того, в котором было сказано "д,ыхание Чейн-Стокса", мы кинулись в санчасть. Мы - это Костя Шульга, нормировщик Потапов, еще два человека конторских - потребовали от нашего главврача Бориса Петровича, чтобы он собрал консилиум и на основании переданных в бюллетене сведений сообщил нам, на что мы можем надеяться.

В консилиуме, кроме главврача, принимали участие второй врач, бывший военный хирург Павловский, и фельдшер - рыжий деревенский фельдшер Ворожбин. Они совещались нестерпимо долго - мннут сорок. Мы сидели в коридоре больнички и молчали. Меня била дрожь, и я нс мог унять этот идиотский, нс зависящий от меня стук зубов. Потом дверь, с которой мы не сводили глаз, раскрылась, оттуда вышел Борис Петрович. Он весь сиял, и нам стало все понятно еще до того, как он сказал: "Ребята! Никакой надежды!?

И на шею мне бросился Потапов, сдержанный и молчаливый Потапов, кадровый офицер, разведчик, бывший капитан, еще не забывший свои многочисленные ордена...

И весь последующий день (или дни - не помню) мы сидели у репродуктора и слушали музыку - чудную, божественную музыку, самую лучшую музыку на свете. А пятого вечером солдат из охраны за десять банок тушенки и еще сотню рублей принес Косте Шульге бутылку водки. Мы зашли с Костей за недостроенную баню, разлили водку, и я сказал:

? Пей, Костя! Это и есть наша свобода!

...Я освободился лишь через два с лишним года. Костя просидел и того дольше. Но вес равно - и эти два года я жил с наступившим чувством свободы. Сталин - кончился. И генерал-майор государственной безопасности Тимофеев - тоже. Не имело значения, жив ли физически этот генерал из кузьминских иллюстраций. Этот генерал кончился, а время других не настало...

Два начальника

Большинство воспоминаний начинаются с лживо-скромного обещания "ограничиться". Или с нескромного, но столь же неверного обещания "р,ассказать все".,.. Я, кажется, впадаю в оба греха. Вместо того, чтобы ограничиться рассказом о начальниках, больше говорю о себе. Впрочем, пообещав рассказать о своих начальниках, очень быстро пришел к заключению, что это не только сложно, но и не нужно. В самом деле: интересно ли возможному читателю моих воспоминаний исчерпывающее описание всех тюремщиков, которых я на своем веку встретил"

Конечно, интересно вспомнить такую красочную фигуру, как "подполковник Лапоть". Фамилия у него была другая. Но заключенные и в глаза так его называли. Он не обижался, а вздыхал и говорил, что они бы не позволили себе это раньше, когда он был не подполковником в лагере, а полковником в армии и командовал артиллерийской бригадой. Его понизили в звании и выгнали из армии в конце войны за художества, заслуживающие отдельного рассказа...

Или лейтенанта Кныша - отчаянного пропойцу, встречавшего у вахты бесконвойных одним и тем же вопросом: "Горилка с?? Он забавлялся тем, что из множества украинцев, приходивших этапами, подобрал себе в помощники двух головорезов с фамилиями, гармонировавшими с его собственной: Махно и Петлюра. Три носителя знаменитых фамилий на какое-то время превратили наш тихий, вымирающий лагпункт в подобие Гуляй Поля времен махновщины. Для заключенных это было прекрасное время. Стояла очень суровая зима, и батька Кныш, наплевав на истерические звонки из Управления, не выводил никого на работу. Он достал откуда-то большую бочку браги, споил конвой и надзирателей, и, когда начальник производственного отдела Управления звонил и кричал, что надо выводить людей в лес, потому что температура сейчас только 50 градусов, Кныш ему спокойно отвечал: "У тебя, наверное, градусник на... висит... А у меня на градуснике за полсотню. и я в лес никого не пущу...".,

Хорошо бы вспомнить и того капитана госбезопасности, который приехал из России и стал образцовейшим начальником лагпункта. Особенно строго он следил за тем, чтобы не нарушалось правило лагерного режима, категорически запрещавшее сожительство заключенных. Пользуясь белыми ночами, этот начальник самолично дежурил на вышке, и, когда видел, что кто-нибудь из мужчин шастает в женский барак или же женщина - в мужской, он бил в железную рельсу, подымал тревогу и бросался с надзирателем туда, где происходило безнравственное, запрещенное государством прелюбодейство. Во всем остальном он был совершенно нормальный человек, и мы были удивлены, когда через три месяца за ним приехала целая бригада в санитарной карете. Он, оказывается, сбежал из сумасшедшего дома, и его разыскивали по лагерям, так как всю свою жизнь он был лагерным начальником и из больницы сбегал только в этот, единственно ему знакомый и близкий мир...

А как обойти лейтенанта Белоуса?! Это был невероятный хапуга, веселый наглец, беззастенчивый враль. Он брал взятки у всех бригадиров; за сто рублей выпускал на ночь в женскую бесконвойную командировку навечно законвоиро-ванных двадцатипятилстников... Заключенные его очень любили. И за дело. Герцен, как известно, говорил, что, если бы в России строго выполнялись все законы и никто не брал взяток, жизнь в ней была бы совершенно невозможна! Царствование Белоуса подтверждало, что наблюдения Герцена не стали достоянием истории. С Белоусом было легко и просто жить. За две бутылки водки, за несколько сот рублей он давал свидания приехавшим родственникам, не требуя разрешения Управления лагеря; отобрав у заключенного водку, не устраивал из этого художественный театр, не сажал его в кондей, а просто выпивал эту водку, популярно объясняя потерпевшему, что водку положено пить ему, лейтенанту, а не арестанту. Впрочем, из-за своей нелюбви к правилам он иногда бывал непоследовательным и отечески наливал неудачливому зеку стакан его же водки. План сенозаготовок у Белоуса выполнялся просто и интересно: специально подобранная бригада бесконвойных головорезов крала заскирдованное колхозное сено и привозила его на лодках в лагерь. Когда колхозные председатели приезжали в лагерь и подымали крик. Белоус сочувственно цокал языком и возмущался: "Та ще вы от них хочитс? Та цс ж преступники!" и утверждал, что преступники загнали сено другому колхозу. Кстати, бывало и такое: крали, загоняли, а деньгами делились с Белоусом.

Слабостью Белоуса была его любовь к длинным речам на разводе. Все они носили дидактический характер и сводились к тому, что у него, Белоуса, каждый преступник может стать человеком, полезным нашему обществу, если он будет слушаться начальника лагпункта и выполнять его справедливые и мудрые указания, ибо они и есть указания нашего родного и великого государства. "Шо я думаю, то Советская власть кажс"," такой фразой обычно заканчивал Белоус свои выступления.

Ну, черт с ними, со всеми этими начальниками - анекдотическими или страшными, каких было полным-полно за мои полтора десятка лет! Но были и такие начальники, о которых я обязан вспомнить! Если Маяковский считал себя в долгу перед Бродвсйской лампионией, то в еще большей степени я должен считать себя в долгу перед многими начальниками - доброжелательными и хорошими людьми. Я уже упоминал о Епаничникове, о начальнике Георгиевской пересылки, я могу назвать еще несколько начальников, носивших форму госбезопасности, но остававшихся - в пределах своих возможностей - добрыми людьми. Мое восхищение ими умеряется только сознанием одного: если бы эти добрые люди получили приказ жечь нас живьем, то, конечно, страдая при этом, они бы нас жгли. И заключали бы между собою договоры о социалистическом соревновании: кто скорее сожжет.

Но была и еще одна категория начальников. Очень важная и интересная: бывшие заключенные. Многие из них были арестованы в начале тридцатых годов, отбухали свои срока и - навсегда! - остались на работе в лагере. Среди них я знал прекрасных, душевных людей, спасших многих заключенных, облегчивших им физические и нравственные страдания...

Все это так. Но стоит ли заполнять страницы воспоминаний одними тюремщиками" Правильно ли, чтобы рассказы о необыкновенном и страшном времени сводились к описанию тюремщиков" Вероятно, наибольший наш долг состоит в том, чтобы вспомнить людей, которые были такими же, как мы," заключенными. И не дождались времени, когда наше прошлое можно будет изложить на бумаге. После них ничего не осталось. Кроме тускнеющей, затухающей памяти родственников - если они у них были.

Однако я должен закончить этот очерк.

Я уже говорил, что значение тюремщиков определялось степенью их влияния на наши судьбы. Никогда это так сильно не сказывалось на мне, как осенью 1950 года, когда я был в Ставрополе арестован и осужден "по новой" на десять лет лагерей. Вот тогда-то пришлось столкнуться с двумя начальниками тюрем, имевшими для меня и моей жизни почти решающее значение. Один из них был начальником внутренней тюрьмы Ставропольского УМГБ, другой - начальником Ставропольской городской тюрьмы. Общение с ними было непродолжительным, я не запомнил их фамилий, с трудом вспоминаю приметы их внешнего облика. Но именно рассказом о них я и собираюсь закончить свой очерк о тюремщиках.

Лето пятидесятого года началось для меня стремительно. Все стало на свои места. Жена живет в Сибири в маленьком районном селе, километрах в ста с лишним от Ачинска. И в конце концов - не так это страшно: пожизненная ссылка! Можно поехать к ней; можно похлопотать о том, чтобы ее перевели в какой-нибудь небольшой сибирский городок, где есть газета, а мне туда же переехать. Я найду себе там работу, и мы будем жить-поживать, ожидая чего-то лучшего. Опытный читатель без труда поймет, что мой взрыв оптимизма был вызван нс столько трезвой оценкой обстановки, сколько чисто литературными реминисценциями. Так некогда и происходило, в восьмидесятые годы прошлого столетия. Уезжали к ссыльным, обосновывались, жили счастливо...

О происхождении моего оптимизма я догадался значительно позже. А летом пятидесятого года мне все казалось трезво-реальным и вполне возможным. Надобно было, первым делом, поехать в Сибирь, повидаться с женой и обсудить наше будущее, теперь уже - без всякого сомнения - совместное.

Был я человеком свободным. От работы, семьи, собственности, денег. Я уехал из Ставрополя в Москву и там стал готовиться к поездке в Сибирь. Вернее, меня стали готовить. Друзья дали деньги на дорогу. Брат, только что приехавший из Вены, где он служил в войсках, одел меня в роскошный венский костюм, снабдил элегантным летним пальто, причудливо выгнутой шляпой. Скромно-изысканный галстук, модерновая форма швейцарских часов - никогда еще в жизни я нс был таким франтом, никогда не выглядел таким уверенным ?хозяином жизни". Молодые и довольно беспутные соседи по купе, ехавшие куда-то по очередной вербовке, до самого Ярославля стеснялись своего нездешне элегантного спутника. Ну, а дальше все пошло вполне нормально, и в Ачинск я приехал хотя и несколько поизмятый. но довольный собой и этими навсегда исчезнувшими попутчиками. А дальше была дорога в Бирилюсы на попутных машинах, с остановками на "стайках"; редкие сибирские деревни с шлагбаумом-"поскотницей" у въезда и выезда.

...Как быстро пролетели эти полтора месяца счастливой сибирской жизни! Рика работала машинисткой в райпотрсб-союзе. Жила она в крошечной комнатке за огромной русской печью, в большой, нелепой, по нашему среднерусскому представлению, избе. Пока жена была на работе, я счастливо томился от безделья и ожидания и мысленно разрабатывал во всех прекрасных деталях план нашей дальнейшей жизни. Есть какая-то зацепка в политотделе Наркомвода. Значит, надо мне ехать в Енисейск и там устраиваться в местной газете речников. А затем возбуждать ходатайство о переводе жены. Ходатайство, безусловно, удовлетворят, потому что Енисейск - ссыльный город. А в Енисейске мы снимем настоящую квартиру, да и город самый настоящий! Где н жить, наверное, не хуже, чем в тревожной и напряженной Москве.

Вечером жена жарила жирных ельчиков и вносила практические, но нс менее радужные поправки в мои планы. Часто мы ходили в гости к приятельнице Рики - зубному врачу Анне Степановне. Анна Степановна, как и Рика, была "по-вторницей", отбыла свое в лагере и теперь должна была доживать дни в сибирской ссылке. Милый и добрый человек, намного старше нас, она жила в ссылке так же уютно и весело, как во всей своей жизни, как живет и сейчас - очень старая и больная - в маленьком подмосковном городке. Мы ели вкусности, гуляли по берегу Чулыма, собирали около маленького неухоженного кладбища странные непахнущие сибирские цветы. Москва, Ставрополь, весь мир - они были далеки! Конечно, на какое-то время к ним надо будет вернуться, но это нс скоро, поздней осенью, когда придется делать в празднике перерыв для хлопот о новом - на этот раз почти окончательном! - устройстве.

"Во многом знании - много печали..." Знаменитые слова Екклезиаста требуют реалистических поправок. Нет, не только печаль дают знания! Я иногда с ужасом вспоминаю свое первое сидение, трагическую растерянность перед следователем, перед надзирателем, конвоем. Как трудно, невозможно привыкнуть к тому, что твой товарищ по партии, по вере, по идеалам осыпает тебя мерзкой руганью, глумится над тобой, твоими близкими, избивает тебя - беззащитного, бесправного...

Но в первые же недели жизни в Бутырской тюрьме я встретился с людьми, у которых отсутствовал на лице испуг непривычности, печать трагического недоумения, самых разных людей делавшая похожими друг на друга. Это были иностранные коммунисты, работники Коминтерна. Большинство из них подолгу сидели в тюрьмах, и опыт тюремной жизни сказывался в их быте, повадках, спокойствии. Даже когда они приходили с допроса избитыми до полусмерти, не было в их глазах страдальческого недоумения, невероятной, убийственной обиды.

Не помню ни лица, ни фамилии австрийского коммуниста, с которым я разговаривал однажды ночью, когда я не спал, а он пришел с допроса в меру измятый. Я помогал ему обмывать разбитое лицо, а потом, почти до утра, мы сидели на корточках возле двери - так нас не видно было в глазок - и шепотом разговаривали.

? Невозможно на вас смотреть без жалости," сказал он, после первых затяжек папиросой," вы вызываете у нас, профессионалов-революционеров, и жалость, и злость, и бесплодное желание чем-нибудь помочь. Вероятно, вам предстоят многие годы тюрьмы. Ну, опыт к вам придет сам собой - это дело наживное и не самое главное. Самое же для вас главное, если вы хотите себя избавить от нравственных мук," это перестать смотреть на них как на своих товарищей. Ошибающихся, трагически заблуждающихся, но товарищей. С таким отношением вы будете обречены на страшную жизнь. И нелегкую смерть. А вы попробуйте посмотреть на все по-другому. Вы - коммунист. И находитесь в фашистском застенке. Вы в плену у врага. У вас перед ним нет никаких обязательств. Вы всегда старайтесь, чтобы было хорошо вам, а нс вашему палачу и тюремщику. Относитесь к ним ко всем - как к врагам! И вам сразу же станет намного легче!

Конечно, я воспроизвожу этот монолог по памяти. Но именно таков был его смысл. Прошли многие годы тюремного и лагерного опыта, обдумывания происходящего, осмысления его, пока мы смогли усвоить какую-либо часть этой философии. А тогда, в тюрьме, в этапе, мы с некоторой завистью следили, как свободно, с достоинством держали себя иностранные коммунисты, как в этапе они отказывались тащить вещи, требовали отдельной посуды. Конечно, на большую часть их требований тюремщики плевать хотели, да дело не в результате требований, а в манере поведения, в отношении к действительности.

В пятидесятом году я думал и вел себя почти по этому рецепту, полученному от австрийского товарища летом 1938 года. Такая позиция помогала мне в главном: сохранении человеческого облика, своего достоинства - единственного, что они не могут у нас отнять. А опыт помогал принимать решения, исходя из того, что удобно тебе, а не твоим преследователям. В таких случаях решение приходило почти мгновенно, будто современная машина за какие-то секунды пересчитала все возможные варианты и выбрала оптимальный.

Мои планы и надежды отлетели в ту черную минуту, когда я увидел, как спешат к дому Рика вместе с Анной Степановной. Почти вес, что может нас ждать и ждет, было написано на ее посеревшем и сразу же осунувшемся лице. Она протянула мне телеграмму из Москвы. В ией говорилось, что меня разыскивают в Москве, у родных. Приходили...

Остальное заняло минуты. Мы уже так хорошо знали дальнейшее, что не надо было ни спорить, ни выбирать. Раз меня ищут в Москве - значит, на мой арест выписан ордер, больше того, ордер на розыск. Не надо обладать шерлокхол-мовскими данными, чтобы догадаться: если я не в Москве, то наверняка в Бирилюсах. Следовательно, меня могут арестовать сегодня же, через час, через полчаса. Скорее всего, ночью. Они любят это делать" без всякой, собственно, надобности - ночью. Ночной арест придает их работе некий романтизм, зрелищность. в которой никогда себе нс отказывали даже самые вульгарные отсскатели голов в феодальном Китае.

И ясно, что последует дальше. Поскольку ордер выписан ставропольскими эмгэбэшниками. то меня этапируют в Ставрополь. Отсюда в Ачинск, затем в Красноярск, потом "советским" вагоном через все пересылки. Многомесячный летний этап - самый тяжкий и опасный. Нет, надо драпать немедленно, лучше самому, за свои деньги добраться до проклятого дома на улице Дзержинского в Ставрополе, нежели за их счет быть привезенным полуживым. Расторопная Анна Степановна остановила бензовоз, ехавший в Ачинск. Прощание было коротким - как в лагере перед этапом. Условились: где бы я ни был, каждую пятницу я посылаю телеграмму. Если в одну из пятниц телеграммы нс будет" я уже у НИХ в руках...

Дорога назад была сумасшедшей. Билеты на проходящие поезда в Ачинске не продавали. Я просидел ночь около заплеванной, непереносимо грязной станции. Утром меня увидела женщина, с которой я познакомился полтора месяца назад, когда, элегантный, веселый и счастливый, слез с поезда. Эта женщина заведовала на вокзале "комнатой матери и ребенка" и в тот раз быстро догадалась, что я еду "на свиданку". Наверное, она имела какое-то отношение к нам, потому что, ни о чем не спрашивая, помогла найти машину, шедшую в сторону Бирилюс. И теперь она меня - помятого, грязного, небритого - тоже ни о чем не спрашивала. Она мне достала безместный билет на первый же проходящий поезд. Я втиснулся на забитую людьми площадку вагона и задремал, благо в той тесноте упасть было невозможно.

Проснулся я от прикосновения. Передо мной стоял человек, в чьем существе я ошибиться не мог. Это был капитан государственной безопасности. Но уже через несколько секунд я понял, что это не то... Не ТОТ... Капитан был в расстегнутом кителе, без фуражки и тяжело, многодневно пьян.

? Парень, ты случаем не москвич?

" Москвич.

" Чего стоишь тут"

" Мест нет.

? Пошли в ресторан.

? Денег иет.

? Подумаешь, дерьма такого! У меня их до черта! Пошли!

? Пойдем.

Через час блаженного ресторанного уюта мы уже были не только знакомыми, но и почти друзьями. Он - не то из хозяйственного, не то из административного Управления наркомата, возвращается после отпуска, который проводил у родных в Спасске. Город ужасный, культурных людей нет, пить не с кем, да кроме водки и пить нечего, а водка - отвратительная, неочищенная. А он привык коньяк пить, портвейн, и не какой-нибудь, а вин-д-апорто. В поезде тоже одни работяги: вместо того, чтобы упираться рогами и втыкать, ездят, ездят все время со своими бабами да сосунками, мешают только порядочным. Зачем им дают паспорта? Отобрать бы и пусть сидят на месте! А увидел он меня, сразу же понял: свой, из Москвы, как и он - интеллигентный... Я ответил капитану такой же откровенной взаимностью. Яков Захарович Пинский - журналист, специальный корреспондент сельскохозяйственной газеты. Вот уже больше месяца мотаюсь по сибирским совхозам, одичал, оголодал, пропился, соскучился по интеллигентному лицу. Такое счастье - черт возьми! - встретить в этом отвратном поезде своего!..

Я не испытывал никаких угрызений совести! У меня нет места, нет денег, я должен пробираться куда-то, где только и ждут, чтобы схватить. Пусть этот госбезопасный капитан меня кормит и поит! И он кормил и поил. И устроил у себя в купе, когда через сутки там кто-то слез. Когда мы подъезжали к Москве, он уже совершенно растаял от любви ко мне. Мы с ним почти договорились обо всем: я пойду к ним работать. Это только из оперативных отделов повыгнали таких, ну, космополитов... А в хозяйственном Управлении их держат, там нужны люди с шариками в башке, он скажет словечко, меня мгновенно... Тем более спец по сельскому хозяйству, парень грамотный, журналист, докладную напишет так, что всегда будет порядочек.

? Ты, Яша, не сомневайся! Монеты будут, житуха будет!

На Ярославском вокзале я незаметно ускользнул от капитана. О своем приезде я, естественно, никого не предупреждал. Пошел в парикмахерскую, побрился, почистился, навел на себя какой-то лоск. Я в чужом, враждебном городе, где Меня ищут. Я должен выглядеть привычным москвичом, а не приезжим, растерянным пентюхом. Была пятница. И с вокзала я послал телеграмму в Б при л юсы. Затем начал из разных автоматов звонить близким и друзьям.

Почти сразу же уехал из Москвы за Волоколамск, где далеко от железной дороги, в карьере, у своей тетки, жила летом моя дочь. Неделю пробыл там. Потом распрощался с ней - надолго - и уехал в Москву.

Я преувеличил свои возможности, когда после недели ресторанного разгула за счет капитана госбезопасности решил, что могу сколько угодно сидеть нелегально в Москве или другом месте. Знал людей, которые годами жили нелегально, покупали себе чистый паспорт, словом, не имели никаких обязательств перед своими преследователями. Но для этого надо иметь генетически заложенный характер авантюриста. И деньги. У меня не было ни того, ни другого.

Прошел месяц или больше московской жизни. Я много читал о том, как себя чувствовали нелегалы до революции или разведчики и партизаны в оккупированном городе. Читал и примерялся к этому. Но действительность была отвратительнее. Почти каждую ночь я проводил в разных местах. Ел и пил на чужие деньги у людей, не всегда мне хорошо знакомых. В Москве шла тяжелая, тревожная и напряженная жизнь. Это было лето 1950 года, невеселое лето погромов, разгромов, арестов, доносов, отречений, самопокаяний... Я в этой жизни был чужой - только сочувствователь. Я ничего не делал, нигде не работал. Целыми днями я слонялся по улицам, сидел на бульварах, читая газеты. Город был иабит топтунами, стукачами, оперативниками - как они еще там называются! Иногда я откладывал газету и наблюдал за их нехитрой работой. Филеров узнать очень легко. У них все чрезмерно. Чрезмерно небрежна или чрезмерно строга одежда. Чрезмерно рассеянное, не реагирующее на окружающих лицо. Чрезмерно подчеркнутое невнимание к тем, кого они высматривают. По городу они ходят тройкой: два филера в штатском и один в милицейской форме. Что они работают втроем, можно быстро догадаться по подчеркнутому незнакомству друг с другом. Те, в штатском, высматривают людей, кажущихся им подозрительными. А подозрительны им люди, у которых нет старомосковского вида. Они ищут приезжих с 38-й или 39-й статьей "Положения о паспортах". Или же с фамилией, фигурирующей в списке разыскиваемых. В этом списке есть и моя фамилия.

Техника у них несложная. Прохиндей в штатском делает растерянное лицо, подходит к проверяемому и спрашивает, как пройти... Обычно называется какая-нибудь малоизвестная московская улица: Домниковка, Матросская Тишина, Большая Оленья... Когда вопрошаемый недоуменно разводит руками, перед ним извиняются. Потом филер делает условный знак милиционеру. Тот подходит, козыряет и спрашивает паспорт. Если они работали на сдельщине, то план свой почти всегда выполняли и перевыполняли. Во всяком случае, при мне множество раз попадались какие-то бедолаги-"тридцатидевятники", которых немедленно уводили навстречу неизвестной, наверняка несладкой судьбе.

Несмотря на мой вполне московский вид, у меня тоже спрашивали, как пройти или проехать к Орликову переулку, к Солянскому тупику... Ну. со мной такие номера не проходили. Я хорошо знал Москву, знал намного лучше, нежели топтуны, меня спрашивавшие. Но торжества я не испытывал. С каждым днем я чувствовал себя все хуже и хуже. С мамой я встречался на дальней аллее в Сокольниках, и не было в этих встречах ничего радостного. И когда я вечером шел по "военно-грузинской дороге" - по Арбату, где в каждой подворотне, в каждом подъезде стояли топтуны, я иногда начинал идиотски тосковать по безлюдной и мертвой тайге, где нет ни птиц, ни милых зверюшек, но зато нет и этих морд, этих внимательно высматривающих глаз...

От такой нелегальной жизни очень быстро начинаешь уставать. А вместе с усталостью приходит и утрата чувства опасности, настороженного страха. Ну, что хорошего в этой жизни, кроме того, что я каждую пятницу посылаю телеграмму в Бирилюсы"! И сколько я могу ее вести" А наступит зима - что я буду делать, где слоняться? И все чаще я стал думать о Ставрополе, который представлялся мне милым домашним городом. Я там прописан, я там не должен бояться милиционера, а самое главное - там я могу зарабатывать деньги, быть независимым, содержать себя и Рику. И почему это я вообразил, что на меня выписан ордер"Меня в Москве искали один раз! Может, это соседка в маминой квартире на Ордынке стукнула, что ходит сюда бывший лагерник, не имеющий правожитсльства, вот мной и заинтересовались. Было уже такое однажды! Скорее всего, именно так и происходило, а я и мои близкие вообразили Бог знает что!

В Ставрополе у меня остались друзья. Единственные, которыми мы обзавелись в этом городе. Глеб Иванович Игнациус и его жена Вера Романовна были легкими и гостеприимными людьми. Игнациус работал директором Ставропольского парка культуры и отдыха, был человеком отзывчивым и откровенным. Мы быстро и близко сошлись. Когда арестовали Рику, то их маленький дом в парке стал для меня единственным местом, где немного оттаивала моя сжавшаяся душа. Там меня кормили, помогали делать Рике передачи. Глеб и Вера были своими людьми, с которыми я мог разговаривать откровенно. И они со мной предельно откровенны. Глеб не стеснялся самого опасного в то время - выражать презрение и ненависть к Сталину...

И чем хуже мне становилось в Москве, тем отраднее начинал казаться мой угол с собственной кроватью у нашей старой квартирной хозяйки Жени; тем больше приманивал уютный дом Игнациусов. Ставрополь - место, где я имею законную прописку, где я легален, легален, черт возьми! Я написал письмо в Ставрополь, Игнациусы мгновенно ответили: все тихо и хороню, у Жени никто обо мне не справлялся, единственное лицо, интересующееся мною и жаждущее моего скорого приезда," мой работодатель из крайкома. Ну, и оии уже соскучились, хотели бы видеть меня, узнать все подробности о Рике.

Словом, я уехал. Попрощался с мамой - навсегда. Без провожатых - конспирации ради - сел в поезд и двинулся навстречу неизвестному будущему

Первый мой ставропольский день был прекрасен! Стояла золотая кавказская осень. Меня приветливо и радостно встретила хозяйка квартиры. Я побрился, приоделся, обрел франтовато московский вид, побежал на почту и послал телеграмму в Бирилюсы - была пятница. Еще целую неделю Рике предстояло жить в уверенности, что я на воле и вес со мной хорошо. Потом была радостная встреча с Игнациу-сами, дружеские объятия и поцелуи, появилось, наконец-то, чувство, что я вернулся домой.

Арестовали меня поздно ночью, когда я возвращался из парка. Арестовали подло - на улице. Из всех видов ареста этот" наиболее подлый. Берут человека таким, какой он сеть: без тех мелочей, которыми ты привык пользоваться в обычном мире: мыла, зубной щетки, домашних туфель, без одежды, белья... В Бутырках со мной сидел младший брат наркомздрава Каминского - щеголеватый молодой человек, работник Наркомвнешторга. В раскаленный июльский день ему позвонили с Лубянки и попросили зайти по делу - так было уже не раз. Он ушел в кремовых фланелевых брюках, тенниске и замшевых сандалетах. Я его встретил через год - в остатках этой совершенно истлевшей одежды. Кое-как сокамерники одели его к предстоящему этапу.

Да, так они меня арестовали темной южной ночью на улице, неподалеку от моего дома. Их было три человека плюс оперативная машина. Они разыграли этот высокохудожественный спектакль но всем правилам своей романтической и опасной работы. Я не буду рассказывать о деталях того, что они называют "операцией". Каждый это много раз видел на экране кинематографа или телевизора.

Единственно, что не сходилось с банальным сценарием," охватившее меня ледяное спокойствие. Это состояние началось, когда ко мне в темноте подошли двое каких-то людей и одни из них притворно веселым и дружеским голосом вопросительно сказал:

? Лева? Здравствуй! Я ответил:

? Зажгите фонарь и осветите свое удостоверение!

Они в растерянности замолчали, а потом фонарем осветили удостоверение какого-то капитана госбезопасности. Теперь это был ТОТ капитан... Несмотря на позднее время, в доме на улице Дзержинского меня встретило множестве" людей в форме и без нес. Они резвились с такой радостью и удивлением, что я "попался", что этому почти можно было поверить. Но я-то знал: спектакль должен дать мне понять, что я обвиняюсь в страшнейшем преступлении, что меня разыскивали по необъятной нашей стране и вот я, наконец, у них в руках и все кончено!

Но я не принимал участия в представлении. Был спокоен, демонстративно скучающе зевал и лениво отвечал на обязательные вопросы знакомой мне анкеты "Прием арестованного". Дискуссия у нас возникла при заполнении графы "профессия". Я ответил: "нормировщик". Я уже знал, что из этой анкеты ответ перейдет в мой формуляр, будет за мной ходить годами и много может значить в будущем. Капитаны и майоры возмутились и сказали, что я никакой не нормировщик, а литературный работник. Я ответил, что анкета заполняется со слов арестованного и подписывается им. Они обязаны записать так, как я говорю. Я очень устал, мне хотелось скорее отдохнуть от этих морд, скорее в камеру... Единственный раз я пошел на компромисс, и в анкете у меня появилась самая странная профессия, какая может быть,? "литературный работник - нормировщик". Таким кентавром я и странствовал по лагерям, где значение имела, конечно, только вторая часть моей необычной профессии.

Ну, пройдя всю обычную и тоскливо-унизительную процедуру обыска, отрезания металлических частей с одежды, вытаскивания шнурков и резинок, я почти в четыре часа утра наконец очутился в камере. Устраивался я на койке так привычно и спокойно, что проснувшийся сокамерник шепотом спросил: "Из какой камеры"? И узнав, что не из камеры, а с воли" не поверил...

Больше десяти дней меня не беспокоили, не вызывали, и я знал, что это тоже входит в сценарий "р,абота с арестованным". Не могу сказать, чтобы понимание полностью исключало тот эффект, которого онн добивались: недоумения, постоянного напряжения, обессиливающей тревоги. Все это было. Хорошо еще, что меня очень занимал мой сокамерник. Он служил при немцах начальником Зелснчук-ской районной полиции. Это была преинтересная личность. Полуинтеллигент. В прошлом следователь уголовного розыска, учитель, затем - руководящий профсоюзный работник, дошел до председателя краевого комитета профсоюза работников просвещения. К началу войны стал директором детского дома в Верхнем Архызс. Превосходный рассказчик, с отличным и самобытным языком. История его жизни, предательства, второй жизни (его арестовали только в 1950 году) заслуживают отдельного рассказа. В надежде, что мне это удастся сделать, я здесь не буду больше о нем говорить.

Через десять дней меня перевели в другую камеру. Одиночку. И я понял, что начинается настоящая "р,абота с арестованным".,

Так и случилось.

...Я сижу на прикованной к полу табуретке, на расстоянии, достаточно далеком от письменного стола следователя, чтобы тот в случае нападения мог взять пистолет, лежащий у него под рукой. И пистолет этот, и толстые папки на столе, повернутые ко мне так, чтобы я мог прочесть на обложке свою фамилию, входят в бутафорию спектакля. "Они полные идиоты!" - думаю я, пока мой следователь внимательно листает эти папки. Он же должен знать мою биографию, он не может не понимать, что все это я уже видел и сотни раз об этом слышал. Содержимое толстых папок не имеет ко мне никакого отношения, там, наверное, напечатанные на ротаторе тезисы к политбеесдам, их подшивают в папки и выводят на обложках фамилию подследственного, чтобы он подумал, будто следствие располагает огромным количеством материала... Все это" собачий бред! Асы мне говорил: "Они знают только то, что мы сами им говорим". Конечно, и этого иногда бывает достаточно.

Со следователем я хорошо знаком заочно. Майор Гадай вел дело Рики. И я уже знаю, что он перемежает фубость с добродушием; любит вести отвлеченные разговоры, не имеющие к допросу никакого отношения. Впрочем, такая манера нам всем известна. Для отчета следователю необходимо, чтобы в протоколе само время допроса указывало, что следователь не зря хлеб ест и у него уходит бездна времени, сил и нервов на "р,аскалывание" опытного, упирающегося преступника. А поскольку в таких делах, как у Рики, да и у множества других, "колоть" не приходится, то следователь заполняет время разговорами о чем угодно: знакомых, театрах, книгах... Наиболее откровенные не делают никакого вида и спокойно читают газеты или же новейший роман какого-нибудь Бабаевского. А когда приходит время, вызывают конвой, чтобы отвести подследственного в камеру.

Конечно, я нервничаю, и Гадай это понимает. Сегодня двенадцатый день после моего ареста, и по закону мне должно быть предъявлено обвинение. Сейчас я узнаю, в чем же меня обвиняют, а следовательно, сколько я получу.

Наконец, поигравшись с папками, напустив на себя угрю-мо-грозно-сосрсдоточснный вид. Гадай начинает. Сначала идет длинная тягомотина, хороню мне известная, а потому совершенно зазряшная:

? Расскажите все о вашей антисоветской деятельности.

? Я не занимался никакой антисоветской деятельностью.

? Следствие располагает исчерпывающими материалами о продолжительной и активной антисоветской деятельности, которой вы занимались.

? Следствие не располагает и не может располагать никакими сведениями о моей антисоветской деятельности, поскольку я таковой не занимался.

И т. д. и т. п. Эта сказка про белого бычка тянется с полчаса или час. Она. несмотря на напряженность обетановки, начинает своим занудством вызывать у меня что-то вроде сонливости. И тогда следователь с видом покериста, молча выкидывающего на стол "флеш-рояль", протягивает мне так, чтобы я мог прочесть, листок бумаги.

Это заявление, написанное в Управление МГБ Глебом Ивановичем Игнациусом. Он пишет, что считает своим партийным и гражданским долгом сообщить органам безопасности о том, что я на протяжении всего пребывания в Ставрополе вел активную антисоветскую агитацию среди знакомых. Главным объектом моей агитации была его семья. Особенно эта антисоветская деятельность усилилась после ареста моей жены. Двлынс приводятся факты, подтверждающие мою подрывную деятельность. Почти все правда! Рассказывал о том, что четырнадцатилетних детей за уход с военных предприятий посылали на семь лез- в общие лагеря... Рассказывал! Говорил, что лагеря набиты людьми, которым давали по пятнадцать лет за украденную жменю подсолнухов... Говорил! Игнациус ничего не прибавлял, только все, что я рассказывал, было пересыпано гарниром слов: "возведя клевету на советскую действительность", "в своей вражеской клевете, доходя до утверждения", "в целях оклеветать партию и правительство" и т. д. Я посмотрел на дату заявления: написано через две недели после моего отъезда из Ставрополя в Москву. Интересно, а Вера про это знала?

Как бы отвечая на этот иезаданный вопрос. Гадай мне протянул протокол допроса Г.сры Игнациус. Свидетельница полностью подтверждала все факты моей антисоветской деятельности, сообщала, что я, вероятно, уехал к своей ссыльной жене, и давала обещание немедленно сообщить о моем приезде органам МГБ. (Значит, после того, как они меня обнимали и целовали, Вера помчалась к Гадаю! Это почти напротив...)

Не верьте моей теперешней интонации! Сейчас, когда прошло двадцать два гола, я вспоминаю об этом почти спокойно. Только что "почти".,.. Предательство не имеет срока давности! Но даже и сейчас, когда я это вспоминаю, начинаю немного задыхаться. Ну, а тогда, несмотря на всю готовность к худшему и самоконтроль, думаю, про меня нельзя было сказать, что "на челе его высоком не отразилось ничего". Отразилось. Очевидно, хорошо отразилось. Потому что Гадай остался вполне удовлетворенным.

Он снял трубку, набрал чей-то телефон и почтительно сообщил:

? Да, здесь, у меня, товарищ подполковник. Слушаю, сейчас приведу.

И, выйдя из-за стола, подошел ко мне, пронзительно посмотрел в глаза (их. наверное, обучают этим актерским штукам?) и довсрительно-тихо сказал:

? Вас вызывает к себе сам начальник следственного отдела...

Начальник следственного отдела, будь он немного постарше, удивительно напоминал бы великого американского актера, покойного Спенсера Треси. Как и тот, он был естественным, мудро-спокойным, доброжелательным, без всякой тени назойливости. Он принял меня словно человека, пришедшего к нему за помощью. Он усадил меня не на пресловутую прикованную табуретку, а в мягкое кресло у стола, предложил папиросу (я от нес отказался) и с волнением зашагал по комнате. Он говорил тихо, как будто нс ко мне обращался, а размышлял вслух:

? Вы знаете, в нашей профессии часто приходится встречаться с низостью, с предательством, с грязью... Но редко кто вызывал у меня такое отвращение, как этот ваш друг, Игнациус. Уверяю вас, никто нс делал ни малейшей попытки уговорить его написать этот документ, который вызвал у нас не только удивление... Не скрою от вас, что мне были понятны мотивы этого поступка. Ведь сам Игнациус - отъявленный антисоветчик! Негодяй! Поверьте, я нс могу полностью оправдать вашу невыдержанность, но я хорошо понимаю ее источник! Пройти через такие испытания, отказаться от литературной карьеры, доживать свой век в маленьком городке. А тут еще арест любимого человека... Господи, как не вспомнить Спинозу: понять - значит простить! А он"Чтобы прикрыть свое подлое антисоветское нутро, выдаст друга - несчастного, доверившегося ему человека!

Так... Сейчас он начнет уговаривать меня дать показания на Игнациуса...

? ...Вот на что был направлен его подлый, предательский маневр! Испугался откровенности перед вами - он же всех судит по своей меркс! - и поспешил написать этот донос, в котором меньше половины правды... Донос, который подорвет, в случае чего, попытку открыть cix> настоящее лицо ренегата! Но он горько ошибается! И мы умеем отличить настоящих врагов от тех. кого на необдуманные слова толкнуло отчаяние и горе. Послушайте: зачем вам щадить этого доносчика, эту жалкую мразь"! Вы его знаете, как никто другой! Раскройте его настоящее лицо! Игнациус - вот настоящий враг, и наша цель - он. а не вы, которому мы постараемся помочь!

Даже слеза дрожит в голосе!.. Переигрывает... Ну, конечно, так он мне может дать только десятку но 58-К). А надеется, что я со злости ляпну ему про эту сволочь. Тогда уж он мне приплюсует 58-11 - группу и даст не десятку, а все пятнадцать или двадцать пять. Неужто он думает, что я этого не знаю и нс понимаю?

? Гражданин начальник! Я никогда, запомните" никогда! - нс слыхал от Игнациуса ни одного антисоветского слова, выражения, фразы, анекдота... В своих высказываниях но вопросам политики он всегда, абсолютно всегда, придерживался содержания последнего номера газеты "Правда". Я не располагаю никакими материалами, которые подтверждали бы ваше заключение о том. что Игнациус - антисоветчик...

Спенсер Треси остановил свой взволнованный бег по кабинету, наклонил голову и внимательно на меня посмотрел. Впрочем, от благородного американского актера в нем оставалось все меньше и меньше...

? Ишь, грамотный! Ученый. ... вашу мать!

? А как же, гражданин начальник! Ученый. Вами же и выучен.

? Так что. нс сойдемся" - деловито спросил меня бывший Треси.

? Нет, не сойдемся.

? Заберите его! - с отвращением сказал благородный подполковник.

Рассвирепевший Гадай отвел меня к себе и с превеликой жалостью предъявил обвинение по статье 58-10, часть 1-я Уголовного кодекса РСФСР. И теперь мне стало совершенно ясно, что я получу десять лет лагерей плюс пять лет поражения в избирательных нравах после отбытия наказания. Это максимум. Меньше нс дадут, но и нс больше... И "многие знания" определили мое дальнейшее поведение, мои отношения со следователем, майором Гадаем.

Отношения эти развивались довольно любопытно. Поскольку я был грамотный и еще до начала следствия знал свой приговор. Гадаю со мною было трудно. Он привык видеть подследственных на коленях. А я себе обещал, что на этот раз они меня на коленях не увидят.

Начать с того, что я категорически отказывался признать себя виновным и никаких показаний не подписывал. Сколько бы Гадай ни исписывал бланков допроса с хитроумнейшими закавыками и сложнейшими периодами, на меня это нс действовало. Когда он строчил что-то очень хитроумное, я остужал его вдохновение замечанием, что его работа - напрасный труд и что лучше бы ему газету читать.

После этого следовали залпы отработанных приемов. Гадай крыл меня всеми словами, приказывал стоять, замахивался кулаком или рукояткой пистолета... Вес это были пустые номера. Когда меня вели на допрос, я слышал из следственных кабинетов крики избиваемых арестантов. Но я уже усвоил одну поправку, внесенную временем. Это в 37"38-м годах следователь не был стеснен никакими правилами. Он мог бнть арестанта независимо от того, в чем тот обвинялся, любыми подручными средствами, и мера пыток определялась его сноровкой, физической силой и служебным рвением. Когда Ежова сменил Берия, пытки были регламентированы, самодеятельность следователей введена в рамки (хотел прибавить "законности", да боюсь обвинения в чрезмерной ироничности). Для особых арестантов существовала тюрьма в Суханове, где были пыточные камеры, оборудованные современной техникой. Простым же следователям разрешалось бить не всех арестантов, а только обвиняемых по определенным параграфам закона.

Из рассказов моего недолгой) сокамерника и собственных наблюдений я уже догадался, что обвиняемых по статье 58-10. считавшейся самой безобидной, бить не полагается. Поэтому я отказывался стоять навытяжку и продолжал сидеть на своей табуретке, не моргал и не отшатывался, когда к моему лицу подносился кулак, и т. д.

Дальше отношения наши с Гадаем вступили в новую фазу. Когда мне до смерти надоели уныло-бездарные ругательства Гадая и когда он мерзко обозвал мою жену, я сделал следующее заявление:

? Ввиду того, что вы, гражданин следователь, нарушаете советский уголовно-процессуальный кодекс и непристойно ругаете не только меня, но и моих близких, я в дальнейшем буду отвечать на вопросы следствия только в присутствии прокурора. И наедине с вами больше не раскрою рта.

Через тридцать минут беснования Гадай понял, что я не шучу и действительно он со мною ничего не сделает. Тогда он сел и примирительно сказал:

? Ну, чего ты лезешь в бутылку? Добиваешься, чтобы следователя сменили" Ничего у тебя не получится! Подумаешь, я его матом обложил! Подумаешь, я ему "ты" говорю! Да так заведено у нас, у русских... Должен привыкнуть к этому, раз в России живешь! А я вот нисколько не обижаюсь, можешь мне говорить "ты", можешь меня матом крыть" да ради бога!

? Я согласен.

Для начала я обдал Гадая такой руганью, что у него глаза на лоб полезли. Этот дилетант и не подозревал о тех фольклорных богатствах, которых я набрался в лагере. Трудно вообразить весь немыслимо мерзкий язык блатной лагерной ругани! Даже привычная ко всему скотина Гадай и тот, вероятно, почувствовал себя так, как будто на него вылили ведро нечистот... Во всяком случае, он меня больше матом не ругал, и у нас установились отличные, искренние отношения, совершенно не требовавшие вмешательства прокурора.

Впрочем, не надо думать, что Гадай боялся вмешательства этого стража закона и порядка. Страж - помощник прокурора по спецделам - со смешной фамилией Пелепив-кии раз в две недели приходил на допрос, чтобы подписать очередную пролонгацию следствия и воззвать к моей гражданской совести:

? Разоружитесь перед Советской властью! Раскройте нам полностью свои преступления... Закон учитывает чистосердечное раскаяние..." И т. д. и т. п.

Однажды в присутствии этого тупого кретина с университетским образованием я сказал Гадаю, что в камере меня заели клопы. Прокурор страшно обрадовался вырвавшимся у меня злокозненным словам:

? Ага, проговорились! Вы возводите клевету на советские тюрьмы, заявляя, будто бы в них клопы едят заключенных. Вот от этого показания вы уже не сможете отвертеться!

? И не буду. Пожалуйста.

? Значит, это ваше признание в клевете на советскую тюрьму мы сейчас занесем в протокол допроса.

? Заносите. Вот это я подпишу.

Но прокурор не успел воспользоваться своей победой. Гадай выбежал из-за стола, схватил блюстителя закона за грудки и, бешено толкая к двери, закричал:

? Иди, болван, отсюда к такой-то матери! Пошел вон!

? Да я... Да что ты" Что я такого сказал"

? Пошел, чтобы я тебя не видел!

Отдышавшись, экспансивный следователь укоризненно мне сказал:

? И ты с этим дураком больше не играйся! Забаву себе нашел. Тут следствие идет, а не цирк какой!

Суть той работы, которой занимался Гадай и которая была "не цирком каким", я понял после первых же допросов. Шел пятидесятый год. и ставропольским эмгэбэшникам надо было иметь нескольких "представителей ДЖОЙНТА" по Ставропольскому краю. Они решили, что я гожусь для этой красивой роли. Но из множества людей, которых они вызывали для допросов, им удалось выжать очень мало. В протоколы допросов свидетелей, естественно, попадало только то, что Гадай считал криминальным, могущим подтвердить мои преступные замыслы. Когда я подписывал "д,вести шестую" об окончании следствия, меня немало развеселил допрос одного свидетеля, моего хорошего знакомого, певца и художника:

?? Свидетель! Что вам известно об антисоветской деятельности арестованного"

? Об антисоветской деятельности арестованного мне известно, что однажды в разговоре со мной он хвалил музыку композитора Рубинштейна..."

Но при всех стараниях Спенсера Треси и аггелов его материала для изготовления "представителя ДЖОЙНТА" оказалось маловато. Да и я сам их разочаровал - был чрезмерно грамотным к тривиальной "агитации". А большие и светлые замыслы следователя отразились только в наших долгих и откровенных разговорах с Гадаем.

Да, они были предельно откровенны. Следователь совершенно резонно считал, что сидящий напротив него человек уже на воле не будет, с ним можно говорить абсолютно открыто! А я полностью был согласен со следователем и полагал, что терять мне нечего... Разговор протекал, например, так.

Гадай: У вас, жидов, время кончилось! Амбец вам! Мы вам всем нашьем вашу собачью звезду на спину и отправим в тайгу да тундру! Оттуда не сунетесь!

Я: Ох, и дерьмо же ты! Ведь учили тебя чему-то! А все равно - своих слов найти не можешь, пользуешься словами Геббельса!

Гадай: Ух, жидовская морда! Все еще трепыхаешься! А ведь конец уже! Твоя жена навечно в ссылке дойдет, а ты - ты в лагере сгниешь!

Я: Не пугай девку... Кого ты берешь на понт" Ведь больше десяти лет ты не дашь, хоть бы на голову стал! Мне сейчас сорок два года, когда выйду на волю - будет пятьдесят два. Я еще поживу! Да и в лагере я буду жить! Да, да! Будь уверен! Буду книги читать, водку пить, спать с вольнонаемными медсестрами да врачами - женами начальников! А ты при мне уже одно легкое выхаркал в бутылочку... Через полгода ты сдохнешь, через год про тебя все забудут! А я - через десять, через пятнадцать лет буду за бутылкой коньяка рассказывать, какой мешок с дерьмом сидел напротив меня в этом сучьем кабинете!..

Гадай действительно все время аккуратненько плевал в коричневую бутылочку с завинчивающейся пробкой. Впрочем, "зло не гибнет"! Когда я в пятьдесят шестом году приехал в Ставрополь в командировку и зашел в крайком партии полюбопытствовать о судьбе Гадая, я узнал, что он не только жив, но и вполне процветает: стал уже полковником и начальником отдела КГБ.

Впрочем, не всегда наши разговоры достигали такого накала. Гадай, исчерпав все возможности воспитания подследственного (одиночка, карцер, лишение передач, книг, прогулок), часто переходил на нейтральные темы, главным образом гастрономического характера, или же просто в моем присутствии готовился к занятиям в кружке партпросвещения. Они зачем-то изучали основы диамата, несчастный Гадай совершенно не мог понять, что Маркс нашел в этом паршивом фрице - Гегеле?! Однажды он меня спросил о том, что же такое "г,егелевская триада". Проверив на занятиях, что я ему не подсунул что-либо контрреволюционное, он меня теперь частенько расспрашивал о премудростях марксистской философии, и на этот раз наши отношения внешне походили на нормальные взаимоотношения арестанта и следователя: я ему говорил, а он тщательно записывал...

Прошли все законные сроки следствия, я пережил милые минуты очных ставок с Игнациусом, с еще двумя хорошими знакомыми. Следствие закончили. Подписав "д,вести шестую", я спокойненько сидел в своей одиночке, ожидая, когда мне вручат обвинительное заключение и вызовут на суд.

У меня нет оснований не верить моим великим предшественникам. Но несколько месяцев сидения в одиночке сильно поколебали мое книжное представление о тяжести одиночного заключения. Очевидно, здесь все дело в длительности - я сидел в одиночке около трех месяцев. В самой строгой тюрьме можно установить такие точные приметы времени, которые вполне заменяют привычный круглый предмет на левой руке. Ну, а я сидел в тюрьме, находящейся в центре города, и город врывался в камеру своим точным шумом: в восемь утра гудок маслозавода возвещает начало рабочего дия, потом он будет гудеть в двенадцать дня, в шесть часов вечера, в семь часов радист парка включает свою шарманку, и до половины двенадцатого я могу догадываться о мелодиях всех наимоднейших танго... Кроме того, существуют еще и внутритюремные приметы: подъем, оправка, завтрак, обед, поверки, начало вызовов на допросы, обходы и многое другое.

Мой тюремный день был расписан почти по минутам. Я одновременно сочинял несколько книг: в разное время дня - разные книги. Я их придумывал по страницам, главам, частям. Иногда - как будто я сидел за столом, за бумагой - я подолгу задумывался над какой-нибудь фразой, словом... Одной из этих "книг" были мои воспоминания о годах детства. Она так тщательно "написалась" в голове, что в лагере, во время моей ночной работы нормировщиком, я ее очень быстро, без всяких помарок, перенес в толстую общую тетрадь, присланную мне из Москвы. Потом я ее переслал дочери, чтобы она, когда вырастет, знала все про своих родных и про своего отца. Дочь выросла и незамедлительно тетрадь с моими воспоминаниями потеряла.

Другая сочиненная в голове книга называлась "Легенда о Сталине". Надо сказать, прелюбопытная получилась кни-женция! У меня были довольно солидные источники информации, побольше, чем у многих его биографов. Кроме того, я не обязан был соблюдать в отношении своего героя видимость научной объективности. Боюсь, что на характер и стиль моей ненаписанной книги повлияли исторические работы Маркса: в период, когда мне еще давали книги, я, поразив тюремщиков, брал чистенькие, никем не тронутые труды "основоположников". Я почти закончил эту "Легенду". Но на бумаге не восстановил, и она ушла в небытие.

Потом был "музыкальный час" - когда я вспоминал музыку. И много времени я отводил предстоящему судебному процессу. Я не сомневался ни в характере суда, ни в его решении. Но именно поэтому и решил постараться - насколько это возможно - испортить им все представление. И я во всех подробностях обдумывал подковырки, которыми я буду портить настроение Спенсеру Треси, Гадаю и их жалким исполнителям" так называемому "суду".,..

В программу моих ежедневных заданий входила еще шестикилометровая прогулка. Камера имела пять шагов в длину, три в ширину. По диагонали - семь шагов. И я гулял. Проходя мимо стола, я каждый раз перекладывал спичку и таким образом считал шаги. Очень быстро я научился делать это совершенно автоматически. По тому, сколько раз спички перешли с одного места на другое (что я тоже отмечал), я узнавал пройденное расстояние. Само собою, большинство моих сочинительств и других умственных игр происходило во время прогулки.

Плохо становилось вечером. Я уставал от мышиной беготни, от лихорадочной работы ума, от длинного и очень заполненного дня. За решеткой окна темная южная ночь, радист парка крутит один и тот же полюбившийся ему мотив:

...Будет ночь, н будет полная луна, Нас будет ждать она...

Если вслушаться, то можно различить в потоке приглушенных городских звуков шарканье ног гуляющих, непонятные фрагменты разговоров... И хочется скорее, как можно скорее уйти от этого, спрятаться, отдохнуть, заснуть. Но до отбоя - до десяти часов вечера - еще невероятно долго. Я сначала точно ориентировался по какой-то яркой звезде. Она переползала из одного квадрата решетки в другой, и. когда приближалась к концу четвертого квадрата, раздавался, наконец, гудок маслозавода. Но через некоторое время мои звездные часы испортились. Я догадался, что имею дело с планетой, поскольку она движется, эти чертовы светлячки восходят и заходят по-разному, а я пс Кеплер, чтобы сделать соответствующие поправки.

И тут" гудок! Еще несколько минут, приподымается кормушка и шепот надзирателя: "Отбой ко сну". И можно быстро опустить железную койку, раздеться, лечь и попытаться уснуть... Если но старой науке просто считать, то это очень долго. Я придумал другое: представлял себе толстый перекидной календарь и начинал, нс торопясь, перекидывать листки с цифрами: один, два, три, десять, семнадцать, пятьдесят два, триста восемьдесят четыре... Иногда я засыпал, дойдя до пятисот, бывали несчастливые ночи, когда этот счет переваливал за три тысячи...

И вот он - суд! Накануне в моей камере появляется человек, которого я несколько раз видел, но нс обращал на него внимания. Он сыграл в моей жизни столь значительную роль, что из-за него я начал писать этот очерк. Это начальник внутренней тюрьмы. Довольно обычный мужлан с резкими некрасивыми чертами лица. К арестантам относится, как санитар тифозного барака ко вшам: привычно, но с отвращением и желанием скорее и любым путем избавиться. Он вручает мне обвинительное заключение и скептически оглядывает мой костюм. Арестовывали летом, а теперь поздняя осень, и отправлять меня в суд в таком виде было бы рискованно для моего драгоценного здоровья. Начальник тюрьмы предложил арестантскую телогрейку третьего срока. Я без всякого смущения принял его любезное предложение и стал готовиться к следующему дню. Ночью мне пришлось пересчитать почти десять тысяч календарных листков, чтобы заснуть.

Утром, как это и положено, меня побрили машинкой для стрижки овец, торжественно передали конвою, посадили в "воронок", проехали метров триста и высадили у хорошо мне знакомого здания краевого суда на проспекте Ворошилова. Там заперли в какой-то каморке. Минут через двадцать конвой привел тщедушного субъекта, которого оставили наедине со мной. Это был адвокат, назначенный судом. Дела он не читал, прочитал лишь две странички обвинительного заключения, был огорчен тем, что я нс повинился, и стал меня уныло уговаривать, дескать, запирательство не лучший способ защиты. Я его обрадовал, сказав, что отказываюсь от защиты, и попросил дать некоторые объяснения юридического характера. Субъект был счастлив, что от меня избавился, и охотно объяснил, что я на правах собственного защитника могу участвовать в допросе свидетелей, заявлять ходатайства суду, требовать занесения в протокол моих заявлений, а также при написании кассационного заявления пользоваться материалами как предварительного следствия, так и судебного заседания. Большего мне и не надо было для задуманной мною юридической игры.

Я сижу в маленьком зале, рассчитанном человек иа пятьдесят зрителей. Суд закрытый, поэтому зал пустой. Только неподалеку от меня развалился какой-то эмгэбэшный капитан. Его роль состоит в -том, чтобы быть наблюдателем и докладывать начальству, как все прошло. Входит суд во главе с самим председателем здешней спецколлегии. Один заседатель - незнакомый мне мужчина, зато заседательницу я знаю хорошо - она завхоз краевого музея, секретарь парторганизации; когда я работал в методическом кабинете культпросветработы. частенько обращалась ко мне за советами, как налаживать партпросвещение во вверенном ей заповеднике. Теперь она сидит прямо, не моргая, и изо всех сил старается нс смотреть на меня. Я деликатен и не пытаюсь ее смущать.

Сначала суд катится по обычной дорожке: чтение обвинительного заключения, допрос обвиняемого. Кроме председателя суда, меня еще допрашивает представитель обвинения - помощник прокурора по спецделам. Это тот самый жрец законности, которого Гадай матом и кулаками выгнал из своего кабинета. Сейчас его никто уже выгнать не может, и прокурор величествен в той самой мере, какая ему указана его высоким местом в судебном процессе.

А вот дальше начинается то, что Гадай называл ?цирком".,.. Один из главных пунктов обвинительного заключения формулировался как "возвел клеветническое обвинение по адресу одного из руководителей партии и правительства". Кстати, обличая хулителей Сталина - что, судя по количеству дел, стало просто одной из самых массовых профессий," обвинительные заключения и приговоры никогда не называли фамилии вождя. Он скромно именовался "одним из руководителей".,

Суть моего преступления была такова: методкабинст культпросветработы. где я служил, напечатал в местной типографии выставку "Сталинский план преобразования природы". Каюсь: выставку слепил я. и "учение Мичурина - Лысенко" нашло в ней полное и блестящее утверждение. За что Бог меня и покарал, очевидно. Так вот. Все репродукции были отпечатаны прилично, кроме - как на грех"самой главной: портрета. Его. Самого. Будучи тертым калачом, я предложил начальству нс принимать портрета, а потребовать, чтобы типография напечатала новый. Пришел к нам директор типографии, и мы оживленно обсуждали причины брака. Нс помню деталей нашего спора, но, как это показали свидетели на следствии и суде, я сказал, что "такая петрушка получилась, потому что клише слишком подпилили перед печатью, из-за этого тени размазались, и получился брак". Стало быть, моя вина заключалась в том, что я назвал "одного из руководителей" Петрушкой, чем и "возвел клеветническое обвинение" на этого "одного".,

Нс надо улыбаться, мой будущий воображаемый читатель! За это давали десять лет заключения. В чем я и не замедлил убедиться.

Главными свидетелями обвинения были два хороших парня: методист, работавший вместе со мной в кабинете, и художник, делавший рисунки для выставки. Тут-то выяснилась вся разница между предварительным следствием и допросом на суде. Особливо если этот допрос ведет такой опытный и заинтересованный адвокат, каким был я. Отвечая на мои вопросы, оба свидетеля заявили, что они никогда нс слышали от меня ни одного антисоветского слова, напротив, полагали, что я, несмотря на свое прошлое, являюсь образцом высокоидейного советского - человека.

Они-де слышали мои слова о "петрушке", но не придали этому никакого значения, они знали мою привычку употреблять это странное и, как выяснилось, нехорошее название растения. Отвечая на мой вопрос, почему же они на предварительном следствии подписали протокол, начинавшийся словами: "Мне известно об антисоветских действиях арестованного то; что однажды..." (дальше излагался этот самый спор с директором типографии), они наивно отвечали, что их заставил Гадай. Художник к этому еще прибавил, что Гадай воздействовал на него тем, чт.о он член партии и поэтому обязан сделать так, как приказывают.

На суде я себя вел, как Плевако, как Карабчевский, черт возьми! Задав свидетелю вопрос и выслушав его ответ, я величественно поворачивался к секретарю суда и властно говорил: "Запишите точно вопрос и точно ответ свидетеля!?

Однако суть задуманного мною ?цирка" была в другом. Во время шестикилометровых прогулок по тюремной одиночке я задумал разоблачить на суде "стукача" - штатного осведомителя. Ведь это одно из самых больших удовольствий: сделать явным то, что они считают самым тайным. И это оказалось весьма несложным делом.

Если верить материалам следствия, в споре с директором типографии участвовало пять человек: зав. методкабинетом, директор типографии, двое, выступавшие на суде свидетелями, и я. Подписывая "д,вести шестую", я прочитал показания зав. методкабинетом и директора типографии. Они не помнили, чтобы я употребил слово "петрушка". И поэтому из дальнейшего следствия и суда выпали. Лично я - могу поклясться! - не сообщал в МГБ о своих преступных действиях. Обоим свидетелям я задал вопрос: сами ли они вспомнили на следствии о "петрушке?? Оба свидетеля ответили, что они не помнили об этом, и в мыслях не держали, и что об этом сказанном мною слове им напомнил Гадай...

Все остальное не составляло труда, и в своей защитительной речи я поигрался досыта. Из вопросов свидетелям ясно, что ни один из пяти человек, проходивших по следствию, не заявил в органы безопасности о разговоре в нашей конторе. Поскольку чудес нет, а жалкое провинциальное ГБ не располагало подслушивающими устройствами, следовал один вывод: кроме пяти человек, был еще и шестой. Он нигде в следствии не упоминается, нигде не фигурирует, но только он - единственный! - и мог доложить эмгэбэшни-кам о состоявшемся криминале. На мой вопрос оба свидетеля немедленно назвали шестого - машинистку методкаби-нста Филиппову...

Стукачка эта была созданием, внушавшим мне одновременно и жалость, и отвращение. То, что она - стукачка, было ясно с первых же дней работы в кабинете. Она всегда именно меня просила растолковать ей политические события; она живо интересовалась тем, что я думаю относительно борьбы с космополитизмом и прочих актуальных мероприятий... Надо ли говорить, что мои ответы и по духу, и по словам полностью совпадали с тем, что писалось во всех "Правдах", включая "Ставропольскую". Я знал, что в течение нескольких месяцев оккупации Ставрополя Филиппова работала у немцев в какой-то хозяйственной обслуге. Когда Ставрополь освободили, ее, конечно, забрали. Но через полгода выпустили "без последствий". Муж ее, офицер, погиб на фронте, у нес было двое детей, и сейчас, вспоминая эту историю, я не могу топтать ее за то, что ради свободы и детей она завербовалась и стала стукачкой. Но тогда, на суде, я высказал свое отношение к нравственным качествам человека, на чьих неопубликованных доносах строилось главное обвинение.

Весь этот художественный театр я припас к защитительной речи. Уже во время моих вопросов свидетелям председатель суда что-то беспомощно вякал и пытался меня унять... Но прервать защитительную речь ему не приходило в голову - закрытое заседание! - и я в трехчасовой речи отвел свою наболевшую душеньку. Изредка я прерывался, чтобы оглянуться назад. Там, кроме штатного капитана, были еще и другие личности в штатском. Это происходило на второй день процесса. Что само по себе носило сенсационный характер. Такие дела, как мое, занимали всегда два-три часа. Я же растянул удовольствие на два дня!

Когда я закончил свою превосходную - сй-богу! - речь, суд с видимым облегчением удалился заседать. Не успел я выдохнуть торжественную усталость, а суд уже вернулся (прошло минут десять" пятнадцать" не больше!), и председатель прочитал уже напечатанный на машинке приговор: десять лет лагерей и пять лет последующих поражений в правах.

Как это положено по закону, председатель спросил меня, есть ли заявления суду. Я спросил: имею ли я право, будучи своим собственным защитником, пользоваться при составлении кассационной жалобы всеми материалами предварительного следствия и судебного заседания? Председатель ответил: безусловно, все эти материалы мне будут даны вместе с копией приговора.

"Воронка" почему-то долго не было, старший милиционер, запинаясь, спросил, не соглашусь ли я пойти в тюрьму пешком, хотя он понимает, что мне это, вероятно, неудобно. Я быстро согласился и между двумя милиционерами неторопливо зашагал по мостовой, разглядывая знакомые дома, даже видя издали знакомых людей.

Никакие способы не могли мне помочь заснуть в эту ночь. Как будто бы я чувствовал, что еще не все кончено, что предстоят новые ощущения и что они будут не столь красивы, как ?цирк", устроенный мною на суде.

И вот теперь-то надо вспомнить о тех двух начальниках, ради которых я начал этот рассказ и успел написать столь обширную экспозицию...

На другой день в сопровождении надзирателя вошел начальник тюрьмы. Он дал мне два листка папиросной бумаги, на которых была отпечатана копия моего приговора, и, положив передо мной, сказал:

? Распишитесь в получении. Начиная с этого времени вам дано семьдесят два часа для обжалования.

? Гражданин начальник тюрьмы! Председатель суда мне заявил, что, поскольку я являюсь своим собственным защитником, мне одновременно с приговором будут даны материалы следствия и суда для написания кассации.

? Никаких материалов суда нет и не будет! Подписывайтесь!

? Я не подпишусь и требую материалы суда!

? Требовать вы можете у своей жены! Нам ваша подпись и не обязательна. Сейчас мы составим с надзирателем акт о том, что приговор объявлен, от подписи осужденный отказался. Достаточно. Через семьдесят два часа приговор войдет в законную силу.

? Я прошу дать мне возможность обратиться с заявлением в суд и прокуратуру!

? Во внутренней тюрьме бумагу для заявлений дают один раз в месяц. Ее давали пять дней назад, в следующий раз вы ее можете получить через двадцать пять дней.

? Если вы не дадите мне возможность написать заявление в суд и прокуратуру - я объявлю голодовку.

До сих пор не понимаю: как вырвалось это неожиданное для меня самого заявление?

Начальник даже расплылся от удовольствия:

? Ну и дохни себе на здоровье! Ничего, попросишь жрать! - И расхохотался от собственного остроумия. И ушел.

У меня горели уши от негодования и стыда. Вес эти месяцы я жил с торжествующим сознанием, что они со мной могут сделать вес, кроме одного: поставить на колени. Дернул же меня черт сказать про голодовку, когда я вовсе и не собирался таким путем с ними бороться. Но не отступаться же! Иначе рухнет вся система моей теперешней жизни, вес, на чем покоится та сила, которая меня в тридцать восьмом пленяла в сокамерииках-коминтсриовцах...

А сколько возможно голодать" В лагере я научился не бояться голода. По обильной, прочитанной мною литературе о тюрьмах я знал, что чувство голода притупляется через три-четыре дня. Некоторые арестанты держали голодовку по двадцать - тридцать дней. И ничего. Но тогда начальники зашевелятся! И эта прокурорская гнида придет! Ничего! Поголодаем!

На следующее утро, когда мне принесли завтрак, я его не принял и торжественно заявил надзирателю, что объявил голодовку. Через час явился начальник тюрьмы.

? Значит, объявляете голодовку?

? Да. Я буду голодать, пока не получу возможность написать заявление суду и прокурору.

? Ну, голодайте. Подохнуть не дадим. Когда надо будет - накормим силой.

Дальше пошло непонятное. Не изложенное ни в одной книге, описывающей голодовки в кошмарные времена царизма. Начальник тюрьмы приказал надзирателю забрать у меня из тумбочки остатки еды и чайник с водой. Тюремщики удалились, оставив меня в некоторой растерянности. Никогда не думал, что голодать здесь надобно без воды... И стало мне страшновато.

Конечно, я быстро осознал всю глупую ненужность моего поступка. И тогда, сразу же после ухода начальника, я понял, что предстоят невероятные муки, которые мне ничего не дадут, а им доставят, только удовольствие. Но я уже не мог идти обратно! Я не мог заставить себя попросить у них есть и пить! Тут действовал не разум, даже не чувство, а дикое отчаянное упрямство, сосредоточившееся в одном: НЕ СДАМСЯ!

Ни о чем не думал: ни о жене, ни о маме, ни о дочери, ни о себе, ни о чем... Только об одном: Я ИМ ЖИВЫМ НЕ СДАМСЯ!

Где-то я читал, что при голодовке без воды смерть наступает на седьмой или восьмой день. Я помню, что считал дни, это было единственный раз в моей жизни, когда я понял смысл слов "смерть-избавительница". Самые большие мучения наступили через три-четыре дня. Чувство голода я и не испытал. Все было заглушено сначала жаждой, затем муками от сухости, шершавости рта, носа, глотки, пищевода, всех внутренностей, всех слизистых. А потом во рту, в носу - везде стала выступать кровь. Мне казалось, что я весь исхожу кровью. Вместо слюны - ошметки крови. Вместо мочи - капли крови, и когда у меня выступали капли слез, то мне казалось, что я плачу кровью.

И, что было самым отвратительным, кровь разлагалась и пахла. Нет, воняла, она омерзительно воняла, как может вонять разлагающаяся кровь, и я жил в этой вони, дышал сю, задыхался от нее. Пожалуй, из всех моих мук это запомнилось больше всего.

Ко мне никто не приходил. Раз в сутки, утром, открывалась кормушка, и надзиратель спрашивал: "Пищу принимаете?? И все. На третьи сутки явился начальник тюрьмы. Он с удовольствием посмотрел на меня и торжественно произнес:

? Объявляю вам, что приговор по вашему делу вступил в законную силу.

После чего удалился, не задав ни одного вопроса и не дождавшись их от меня. Мне было не до него. Да и вообще ни до кого. Даже самого себя. К этому времени я как-то покончил со всеми своими земными обязательствами, кроме одного: НЕ СДАТЬСЯ! Через три дня я с удивлением спросил себя, зачем я выполняю все эти тюремные правила: поднимаю и опускаю койку, подметаю камеру, еще что-то... Зачем" Что они со мной могут еще сделать"

Утром я нс встал. Я лежал и не поднялся, когда в камеру вошли двое надзирателей. Они мне приказали сейчас же встать и выполнять все правила тюремного режима. Я им сказал, что они могут уходить. И дал очень точный адрес. Но это тогда мне казалось, что я кричал. Сейчас я понимаю, что мой голос, возможно, и нс был слышен, и адрес - такой хороший!" так и остался им неизвестен. Они поняли, что теперь с меня взятки гладки.

И оставили меня в покос. Нс водили на оправку, на прогулку, нс приходили ко мне ни прокурор, ни лепила, ни даже сам начальник тюрьмы. Открывали дверь только для поверки. Я лежал, нс поднимаясь, изредка открывая глаза и удивляясь тому, что веки меня слушаются. Потом я. очевидно, начал терять сознание. Из-за этого я нс помню, когда начальник внутренней решил прекратить этот не первый, конечно, в его тюремной практике эпизод.

Было уже довольно поздно, кажется, прошла поверка, когда ко мне в камеру вошло несколько надзирателей. Они меня сняли с койки и, даже ие одев, взяли под руки и поволокли коридорами и переходами. По холодному дождю я понял, что уже во дворе. Меня втиснули в "воронок" и повезли. Через какое-то время машина остановилась, меня вытащили и опустили на мокрый асфальт. Словно издалека я слушал ожесточенный спор вокруг моей личности. Видимо, городская тюрьма отказывалась меня принимать без акта о том, что я голодаю, и оказался я нс в тюремной больнице, а "на общих основаниях"" как заключенный, у которого приговор вступил в силу.

Кажется, тюремщики из МВД одержали победу над тюремщиками из МГБ, потому что последние, матеря меня изо всех сил, подняли и стали снова запихивать в машину. И тут что-то изменилось. Появился еще какой-то новый начальник. Ему докладывали:

? Привезли какого-то полудохлого заключенного, в препроводиловке сказано, что направляется для дальнейшего этапирования но месту заключения. Спрашиваем: почему такой неживой" Он, оказывается, голодает, но акта о голодовке нет! Пусть забирают свое добро назад! А то любят они на чужом предмете в рай въезжать!..

И чей-то начальственный, но совершенно похожий на человеческий голос ответил:

? О чем вы спорите? Куда его можно везти" Он же умирает! Ну, составят акт, снова его привезут. А он за это время умрет. Это же человек, черт возьми, не кабан, которого на бойню отправляют! Вызовите санитаров с носилками и возьмите в больницу. Оформлять будем потом!

В тюремной больнице я испытал, что такое "искусственное кормление". Мне быстро связали руки - словно я мог сопротивляться!" и стали проталкивать зонд через нос в пищевод. Не скажу, что эта процедура была деликатной и приятной. Мне казалось, что меня, будто кусок шашлыка, надевают на шампур. Я был залит остатками своей крови, которая выливалась обратно вместе с питательной жидкостью. Потом люди в белых халатах приходили через каждые два часа, снова вставляли зонд. Руки мне больше не связывали.

Затем наступил день, и после очередного кормления я уснул. Не знаю, сколько спал, может быть, и проснулся оттого, что почувствовал рядом чужого. На стуле у моей кровати сидел какой-то тюремный начальник в чине майора. Наверное, за эту ночь у меня прибавилось сил: веки поднимались свободно, исчезла убивающая сухость и шершавость, соображал я вполне здраво и свободно. Новый тюремщик наклонился ко мне и сказал:

? Я начальник Ставропольской городской тюрьмы. Почему вы держите голодовку? О каком вашем требовании идет речь"

? Я просил бумагу для того, чтобы написать заявление," прошептал я.

Начальник, очевидно, ничего не понял. Он наклонился ко мне, чтобы услышать мой шепот, и я ему медленно, запинаясь, постарался объяснить, ради чего я все это устроил. Он помолчал, а потом сказал:

? Если вы объявили голодовку только для того, чтобы вам дали бумагу написать заявление, то можете считать, что это требование выполнено и, следовательно, нет никаких оснований голодовку продолжать. Я распоряжусь, чтобы вас немедленно обеспечили всеми необходимыми принадлежностями. Вы можете написать сколько угодно заявлений, я сам прослежу, чтобы они незамедлительно были отправлены. Послушайте меня внимательно: я познакомился с вашим формуляром и знаю, что говорю с человеком нс только образованным, но и имеющим немалый жизненный и довольно тяжелый опыт. Зачем вы голодаете? Добиться вы ничего не добьетесь, просто уничтожите единственный ваш шанс выжить. Только будучи живым и здравомыслящим, вы можете надеяться на то, что ваши заявления возымеют свое действие. Я не могу вам ничего обещать, кроме одного: я добьюсь, чтобы вам восстановили кассационный срок и дали возможность написать кассацию, пользуясь материалами следствия и суда. Вот это я вам обещаю твердо! И если вы разумный человек, немедленно прекратите голодовку и постарайтесь поскорее восстановить свои силы. Согласны"

Ей-Богу, я нс верил, что этот майор может всего добиться. Но я вдруг понял, как он прав! И меня - после всего пережитого - почти потряс простой, тихий и человеческий голос, интонация участия. Нс скрою, что мне очень захотелось жить... Очень!

В тюремной больнице я пробыл дня два или три. Камера, где я лежал, была малопривлекательной. Правда, кровати с пружинной сеткой застилались настоящими белыми простынями. Коек в камере было четыре. На одной лежал парализованный, от которого исходило зловоние. Еще две занимали почти нс умевшие говорить по-русски какие-то кавказцы. Оба они были, очевидно, в последнем градусе чахотки. Лихорадочно сверкая горячечными глазами, они непрерывно разговаривали друг с другом, не обращая на меня никакого внимания. Силы ко мне быстро возвращались, я стал тяготиться этой больничной камерой.

"Попроситься отсюда" - подумал я. Начальник тюрьмы как будто догадался о моем желании. Во время очередного врачебного обхода он спросил:

? Ну как вы себя чувствуете? Если вы согласны, я переведу вас в общую камеру. Там вам будет значительно лучше. Хорошо"

Первый и последний раз меня спрашивали о согласии перейти из одной тюремной камеры в другую. Но начальник был прав!

После одиночки, после тюремной больницы я сначала растерялся в шуме большой перенаселенной камеры, где находилось несколько десятков человек. Но с первых же

4. ..Юноеп." На 2

49

минут ко мне вернулось то чувство тюремного братства, которое я испытал впервые в Бутырках. Не знаю, кто сказал сокамерникам, что я HI больницы, что я голодал. Но мне помогли дойти до нар. освободили хорошее нижнее место, словом, отнеслись с такой деликатностью и добротой, какую не часто можно встретить и но эту и но ту сторону тюремного забора. В камере сидела только пятьдесят восьмая статья. Были эти арестанты совсем разные: старый машинист, в пивной обматеривший Сталина и почему-то получивший не стандартную "агитаторскую" десятку, а двадцать пять по 58-8 - как террорист.

Был. впрочем, один настоящий террорист, убивший представителя власти, милый, очень добрый и скромный человек лет сорока. Коммунист, он пришел с фронта с полной грудью орденов, включая вес три ордена Славы. Стал председателем колхоза, и. очевидно, хорошим и заботливым председателем. Но работать в те времена можно было, только постоянно и систематически нарушая сотни всяких постановлений, которые выпали на колхозные головы в изобилии. Но все их нарушали, жили и работали. Так бы делал и мой террорист и его сосед, гоже председатель колхоза, кабы им не попался очень усердный стукач. Стукач работал в колхозе сторожем, но сторожил он по преимуществу только действия председателей двух колхозов. Председатели помучились с годок, встретились и решили, что не будет никакой жизни ни им, ни колхозникам, если не уберут назойливого, неподкупного стукача.

Оба председателя были фронтовиками, мой сокамерник всю войну провел в разведке, и убрать стукача для них не составляло труда. Пистолет кто-то сохранил. Ночью они подстерегли бдительного сторожа, подстрелили его, пистолет бросили в реку - никаких следов после себя они не оставили. Но власти не сомневались в том, кто убил их верного слугу. И арестовали обоих. Не знаю, что бы получилось у эмгэбэншиков: председатели были ребята битые, верные, улик никаких. Но какой-то дотошный следователь поймал их на старой легенде.

? Фиг бы они добились чего! Но. понимаешь, было еще светло, когда я к нему подошел, он обернулся, посмотрел на меня, тут я и стрел ил. Я него в глазах и отпечатался...

? Как это отпечатался? Гак не бывает!

? Да как это не бывает" Ты разве не знаешь, что если человека убить, то у него в глазах так и отпечатывается лицо, что перед ним... Следователь мне кидает на стол снимок его головы - большой такой снимок, с половину этого стола," и кричит мне: смотри ему в глаза! Гляжу: а там? я... Мое лицо... Ну. тут уж деваться некуда, пришлось рассказать, за что я его хлопнул.

Убийство стукача было, естественно, расценено как террор против представителя власти. Второму председателю за соучастие дали двадцать пять, а убийце - расстрел. Но колхозники посылали специальную делегацию в Москву просить за своего председателя. И, просидев три месяца в смертной камере, он дождался шмены расстрела двадцатью пятью годами.

Я объяснил ему, что вся эта история с глазом, где запечатлевается убийца." байка и что следователь его поймал на самом примитивном трюке, которым балуются начинающие фотолюбители. Жалею, что сделал это. Председатель впал в отчаяние, он не мог себе простить, что дал возможность щенку-следователю, пороху никогда не нюхавшему, обвести вокруг пальца такого опытного разведчика, как он! Вес два месяца, до отправки в этап, он был совершенно неутешен!

Сидели еще в камере несколько человек сектантов: не то евангелистов, не то адвентистов, не то иеговистов. Это было время, когда, укрепляя монополию православной церкви, ереси и сектантство искоренялись более усердно, нежели при Победоносцеве. Сектанты были тихими людьми, веру свою наследовали от родителей и дедов, они не проявляли никакого желания вербовать других в свои секты и в тюрьме сидели терпеливо, молча, с убеждением, что страдают за веру и это им, безусловно, зачтется на том свете.

Но подавляющее большинство в камере составляли военнопленные. Я впервые столкнулся с этой категорией заключенных в самом конце войны, еще в Устьвымлаге. История их была грустная и отвратительная даже по тем временам. На Первый лагпункт прибывали люди из лагерей, расположенных на западе Германии. Освободили их американцы. Они их подкормили, одели и затем передали нашим. Это был прекрасный и трогательный спектакль. Встреча со своими, неудержимые слезы радости оттого, что дождались победы, встретились с товарищами, сдут домой... Митинги, объятия... Их сажают в теплушки, украшенные цветами, лозунгами... На станциях - митинги, обильные подарки. Так было, пока не въехали в глубь нашей территории. Тогда теплушки запломбировали, появился конвой, и бывших пленных прямым ходом привезли в лагерь. Пока без обвинений, без всяких сроков. Видал я в лагере растерянных новичков - молдаван, поляков, литовцев, но таких растерянных, как наши военнопленные, еще не встречал. Они совершенно не понимали, что с ними происходит. И утешали себя тем, что это "проверочный лагерь", что скоро приедет начальство, разберется и их выпустят.

Действительно, месяца через два-три приехало начальство: какая-то выездная "тройка". Каждого военнопленного вызывали на эту "тройку", задавали два-три вопроса и тут же объявляли срок: обычно семь лет. Реже - пять. Мне тогда казалось это пределом несправедливости. Но, как выяснилось, до предела было еще далеко. Участь пленных в Устьвымлаге была намного лучше, нежели у тех, с кем я познакомился и подружился в Ставропольской городской тюрьме.

Это были здоровые, работящие и честные люди. Многие из них попали в плен раненными, большинство же потому, что кончились патроны, куда-то подевалось начальство, а немец навалился немыслимой силой, окружил, загнал в овраги, в открытое поле... Не стану передавать их рассказы о том, как жили они в немецком плену - об этом немало написано и опубликовано. Кроме одного: вес невероятные муки, испытанные ими, были вызваны тем, что наше правительство официально отказалось признавать красноармейцев, попавших в плен, военнопленными, отказалось вносить за них деньги в Международный Красный Крест. Этим самым наши пленные были поставлены вне закона, вне Женевской конвенции. Немцы могли с ними делать что угодно. Они это и делали.

Мои сокамерники, как и сотни тысяч их товарищей, прошли через все ужасы бесправия, голода, истязаний. Большая их часть погибла от холода и голода, от пуль охраны. По баракам ходили предатели и вербовали пленных во вла-совскую армию. Находились такие, кто, не выдержав непосильной жизни, шли на предательство, считая, что "там будет видно".,.. Но подавляющее большинство сохранило совесть, они не поддались ни на какие соблазны и дожили до дня освобождения. Около года они находились в "проверочных лагерях", где работники СМЕРШа выясняли, не скомпрометировали ли они себя чем-нибудь в плену. После того, как было установлено, что они ни в чем не виноваты, их отпустили домой.

И - как писалось некогда в кинематографических титрах - "прошли годы".,.. Бывшие пленные стали забывать ужасы своей недавней жизни. Они женились, обзавелись детьми, построили себе дома. Они стали трактористами, комбайнерами, чабанами. Они были стахановцами или ударниками, красовались на досках почета, участвовали в каких-то слетах, конференциях. А в 1949 году их стали арестовывать и судить. Как следствие, так и суд были предельно короткими. Чего нельзя сказать о сроках. Приговоры у них у всех были совершенно одинаковыми: "Имея на руках личное оружие, сдался в плен и этим изменил Родине, то есть совершил преступление, предусмотренное ст. 58-1". И заключительная часть приговоров была совершенно одинакова: двадцать пять, пять по рогам и пять по зубам. То есть: 25 лет заключения в лагере с последующей, после отбытия срока, высылкой в отдаленные места на пять лет и последующими, после отбытия срока лагеря и ссылки, пятью годами лишения избирательных и других прав...

Как мне рассказывали эти люди, единственное существенное обвинение, которое им предъявляли не видавшие войны следователи и прокуроры, заключалось в одном: почему не застрелились" Какая-то фантастическая сволочь (Сталин, Вышинский, Берия - кто их знает, их было до чертиков!) ввела в закон дикарское, самурайское правило: убить себя, живым не попасть в плен. Но это противоестественно самой человеческой природе и неприемлемо для здоровых, нор: мальных людей. И теперь, лишенные всего на свете, осужденные до конца жизни быть рабочим скотом в лагерях, эти ставропольские колхозники продолжали оставаться честными трудягами, такими, что составляют цвет нации...

Они были веселые, сильные, ничего не боявшиеся. Да и чего им было бояться после всего перенесенного, после этого приговора? Тюремная администрация относилась к ним осторожно, с каким-то страхом, с предупредительностью, что ли. Камера была сытая. Родные привозили из станиц мясо, яйца, масло, каймак, домашний сыр, сметану, пухлый серый пшеничный хлеб. Меня товарищи по камере кормили осторожно и бережно, они знали, как надо есть после длительного голода, они обо мне заботились с естественной неназойливой добротой. Я их никогда не забуду...

Я упомянул, что все мои сокамерники из пленных были двадцатипятилетниками, но нашелся среди них составляющий исключение - он имел пятнадцать. К нему суд применил какую-то юридическую закавыку, дающую скидку со срока по заслуживающим внимания обстоятельствам. С Анатолием Понятовским я близко сошелся в камере, был с ним в одном лагере, встречался и после того, как нас освободили. Инженер-пищевик из Ставрополя, он был лейтенантом, и в плену оказался, когда их часть попала в окружение, а сам он был ранен. Пленных немцы держали не очень строго, это было на нашей территории недалеко от Ростова, и Анатолий бежал. Бежал, пробрался в Таганрог, жил там, как и многие другие, нелегально, подрабатывая на бахчах, собирая урожай. Дождался наших, явился в военную комендатуру, прошел проверку и продолжал дальше служить. Был несколько раз ранен, получил до черта орденов, войну закончил майором, начальником штаба полка. И еще год после войны служил в наших оккупационных войсках.

В Ставрополе Понятовского назначили чуть ли не главным инженером Управления пищевой промышленности. Женился и процветал до сорок девятого года. Военная коллегия все же приняла во внимание ранение и ордена и дала ему по статье 58-1 только пятнадцать лет. Понятовский был хранителем одной из самых занятных бумаг, которые я только видел - а я их повидал!!! Осенью 1955 года, когда приехал в Москву Аденауэр, появился Указ, который назывался "Об амнистии советских граждан, сотрудничавших с оккупантами в период Великой Отечественной войны 1941?45 г.г.". Я уже был на воле и возрадовался за своих товарищей. Но радость была преждевременной. Понятовский был убежден, что по этому Указу его должны освободить. Не получив свободы, он написал заявление в Прокуратуру СССР. И получил ответ.

На официальном бланке, за соответствующими подписями и печатями, Понятовского извещали, что "так как Вы не служили в немецкой армии, не состояли в немецких карательных частях, не работали полицаем, на Вас УКАЗ от сентября 1955 года не распространяется". Понятовского вместе с остальными бывшими пленными освободили из заключения только в 1956 году после Двадцатого съезда партии.

В преимуществе предателей перед честными людьми моим товарищам приходилось убеждаться и в лагере. Я сам был свидетелем подлинно драматической встречи, возможной 'только там, где законы регулируются чем угодно, кроме справедливости.

Я уже рассказывал, что в немецком плену одни подыхали с голоду, но не поддавались ни на какие сделки с совестью, а другие не выдерживали испытаний и становились предателями: сначала надзирателями, а потом солдатами власов-ской армии. Власовцы в конце войны откатывались на Запад, чтобы сдаться американцам или англичанам: они знали, что их соотечественники не имеют оснований относиться к ним ласково. Наши союзники выдали бывших власовцев, получив наше обещание, что к этим пленным отнесутся гуманно. Действительно, им дали довольно сносные срока: пять или семь лет. После отбытия им не разрешали уезжать в те места, откуда они были родом. Эти власовцы осели на Севере, многие из них нанялись надзирателями в лагеря. Их охотно брали: они имели опыт и хорошо работали.

И вот человека, ставшего "изменником родины" с двадцатипятилетним сроком, пригоняют в лагерь, и у вахты он встречает - в энкавэдэвекой форме! - того, кто лежал с ним рядом на нарах, а потом завербовался во власовцы... Я был свидетелем шока, испытанного человеком, многое перевидавшим. Он бросился на изменника, считал, что разоблачил гада. Впрочем, недоразумение тут же выяснилось.

Я быстро поправился в городской тюрьме. И не только физически. В этой шумной камере, где я был единственным

"малосрочником" - с десятью годами, почему-то отсутствовали уныние, подавленность, угрюмая сосредоточенность, свойственная людям, которым уже не на что надеяться. В нашей камере разговаривали не шепотом, а в полный голос, шумно спорили и много пели. Это было удивительно! Особенно красиво пели кубанские казаки. Они становились в кружок, клали руки друг другу на плечи и пели свои песни. Вообще я там наслушался много прелестных народных песен. А сектанты пели псалмы. Некоторые псалмы были очень музыкальными и трогательными. А многие положены на мотивы популярных советских песен. Невозможно было удержаться от смеха, когда страдания Христа распевались на мотив "Синенький скромный платочек". Я старался подавить свою смешливость, чтобы эти хорошие и добрые люди не обижались на меня.

Но однажды мягкий и деликатный евангелист Петр Сели-верстович с грустью мне сказал:

? Вижу, Мануилыч, не нравятся тебе наши псалмы. Конечно, они, может, и корявые... Ведь про божественное сочиняли только простые люди, малоученые, ни стихи, ни музыку складывать не умели. А только скажи: неужто образованные никогда к божественному не обращались" И про Христа не писали"

Я как мог рассказал своему собеседнику о том, сколько великих художников, поэтов, писателей, музыкантов обращались к евангельским сюжетам.

? Ну, спой тогда что-нибудь божественное...

Я не мог подобрать ничего такого, что могло подтвердить мои слова. И вдруг я вспомнил песню, которую в детстве исполнял со школьным хором и очень любил. Я негромко запел:

Был у Хрнста-младенца сад. И много роз взрастил он в нем. Он трижды в день нх поливал, Чтоб сплесть венок себе потом...

Селиверстыч замер, схватившись руками за голову. Не сводя с меня глаз, полных слез, он слушал дальнейшее развитие этой трогательной истории. Когда дивные розы достигли своей полной красы, будущий Спаситель позвал в гости еврейских детей. Нахальные посетители сорвали по цветку, и от пышного сада ничего не осталось.

Как ты сплетешь себе венок? В твоем саду нет больше роз!

" спросили наиболее совестливые гости.

Вы позабыли, что шипы

Остались мне," сказал Христос... Вокруг меня, кроме Селиверстыча, стояли и другие сокамерники. Не стыдясь, они плакали, слушая окончание жалостливой песни.

И нз шипов онн енлелн Венок колючий для него. И каплн крови вместо роз Чело украсили его...

? Какой псалом. Мануилыч! Какой великий божественный псалом! - сказал Селиверстыч, поднимая залитое слезами лицо." Запиши нам его, помоги выучить, и Бог тебя никогда не оставит!..

И они выучили его. и Бог меня действительно с тех пор не оставляет... В этом я начал убеждаться почти немедленно.

? Без вещей. В контору! - объявил мне надзиратель. Меня привели к начальнику тюрьмы. Я его не видел

почти две недели, и, кажется, он с трудом меня узнал. Очевидна была разница между полутрупом в тюремной больнице и почти цветущим арестантом. Но он был, как и положено тюремному начальнику, официален и немногоречив.

? Распишитесь здесь," сказал он," что вам объявлено о восстановлении кассационного срока, начиная с этого часа. Вас отвезут в краевой суд, где дадут ваше следственно-судебное дело, а также письменные принадлежности, чтобы вы могли сделать все выписки для кассационной жалобы.

Здорово! Я, признаться, уже почти и забыл про это обещание начальника тюрьмы, я считал, что он меня просто всеми средствами уговаривал снять голодовку, и был ему благодарен за это. Но чтобы добиться!!! И как он это сделал"

Но начальник тюрьмы, очевидно, не намеревался бросаться мне на шею и рассказывать о своей борьбе за правосудие.

? Сейчас закрытой машины для перевозки заключенных нет. Вы согласитесь поехать в суд в кузове грузовика?

О, господи! Он еще спрашивает!!!

Этот сырой день позднего декабря показался мне таким ясным, теплым, приятным! Привалившись к передней стенке кузова, я жадно разглядывал знакомые улицы. Мы проехали Мимо дома, где я жил. Женины мальчики - Витя и Толя - играли на тротуаре. Они посмотрели вслед промчавшемуся грузовику, и я им помахал рукой... Спустя два дня меня вдруг вызвали "на свиданку", и через решетку я целых пятнадцать минут разговаривал с Женей, узнавшей от своих мальчиков, что "д,ядю Леву везли из тюрьмы".,..

В краевом суде меня отвели в какую-то пустующую канцелярию. Через некоторое время туда пришли два служителя. Я не без интереса взял в руки довольно толстый том. Он был приготовлен для сдачи в архив, в нем находились: мое следственное дело, которое я уже читал, и протоколы судебного заседания. Я начал с того, что снова просмотрел донос Игнациуса, показания его и достойной его супруги, свидетелей, свои собственные показания, протоколы очных ставок... В какой малой степени они отражали действительность! Из них исчезло все: накал спора, драматизм встречи "г,лаз в глаз" с бывшими друзьями, исчезло все пережитое, перемученное. И я невольно подумал, как ничтожно мало узнает будущий историк о том, что происходило в этих следовательских кабинетах!

Неожиданно на границе между следственным делом и судебным я увидел документ, которого не было, когда я подписывал "д,вести шестую". На конверте хорошо мне знакомым почерком было написано: "Совершенно секретно. Только для Председателя суда. Памятная записка". Несмотря на свои глубокие и обширные юридические знания, я еще никогда не слышал, чтобы следователь в письменной форме давал указания суду! Да еще чтобы это сохранялось в материалах, теоретически доступных для других! Впрочем, насчет доступности я несколько ошибся. После прочтения содержимого конверт с "памятной запиской" подшили вскрытой стороной. Потом конверт снова запечатали, и, чтобы ознакомиться с содержимым, его надобно было разорвать.

Я это и решил сделать, но понимавшие свое дело канцеляристы схватили меня за руку. Так я и не узнал, какие указания давал "независимому" суду майор Гадай. Впрочем, нетрудно догадаться, вспомнив, что приговор был составлен и даже переписан на машинке еще до начала судебного заседания. Ладно, черт с ним, с Гадаем! А вот протоколы судебного заседания!!! Все мои старания, все мои попытки переплюнуть Плевако не стоили, оказывается, ни гроша! В протоколах судебного заседания не было ни одного моего вопроса свидетелям, ни одного их ответа на мои вопросы. Моя блестящая защитительная речь свелась к короткой фразе: "Виновным себя не признает, считает, что он должен быть оправдан". Как пишут в рецензиях на книги: "Имеются отдельные недостатки, но суть проблемы передана правильно, лаконично и емко".,

Я исписал множество бумаги. На другой день меня вызвали в тюремную контору, где, сидя в какой-то пустующей одиночке, я сочинял огромную жалобу, обвиняя суд в фальсификации протокола, в подделке документов и пр. и пр. Кассационная жалоба получилась красивой, но огромной. Передав ее в тюремную канцелярию для отправки, я подумал, что все же краткость - сестра таланта, и моя кассация после осуждения меня лагерным судом в 1943 году была написана с большим блеском. И что прохиндей из Верховного суда се, наверное, и не прочтет. Гак оно и получилось.

Кассационная инстанция на этот раз откликнулась невероятно быстро. Меньше чем через месяц меня вызвали в тюремную канцелярию и дали прочесть ответ из Москвы на жалобу. Как я и предполагал, высокая инстанция, рассмотрев мою жалобу, не нашла оснований для пересмотра дела и приговор по моему делу оставила в силе. Я подписался, что прочитал ответ Верховного суда и мне известно о вступлении приговора в законную силу.

Что еще" - подумал я. Еще - меня повели в коридор, а оттуда - в кабинет начальника тюрьмы. Начальник на меня внимательно посмотрел:

? Вы прочитали ответ на ваше заявление?

? Да.

? У вас есть какие-нибудь жалобы, заявления" Может быть, вы хотите куда-нибудь обратиться?

? Нет. Никуда не хочу обращаться. И благодарю вас за внимание ко мне, за науку...

? Конечно. Учиться никогда не поздно. Даже человеку очень ученому. Вашу камеру скоро отправят в этап. В вашем формуляре указано, что вы - нормировщик. Очень правильно! Старайтесь жить и быть здоровым! Надеюсь вас больше здесь не встретить.

? Спасибо. И всего вам хорошего.

В апреле тридцать восьмого года меня из "собачника" внутренней тюрьмы на Лубянке привезли в Бутырки. Окончив обычную процедуру приемки арестованного и обыска, меня повели по тюремным проспектам, улицам и переулкам, остановились перед камерой с номером "29" и открыли дверь. После светлого коридора ничего не было видно в сумраке открывшейся двери. Меня слегка толкнули в спину, и я очутился в большой камере, наполненной обросшими, странно одетыми людьми. Из них выделился высоченный человек в сносившихся галифе и выгоревшей гимнастерке. Он взял меня за руку, отвел в глубину камеры и посадил на край нар.

? Я - староста камеры, комбриг Онуфриев," сказал он." Вы с воли или из другой камеры"

Комментарии:

Добавить комментарий