Каспэ С.И. - Империя и модернизация Общая модель и рос. специфика

I. Введение: проблема, методология, литература

<Изучение империй снова в моде>1 - констатируя этот факт, М. фон Хаген называет в качестве одной из его причин то обстоятельство, что <вспыхнувшие не только в Европе, но и в Евразии в целом этнические и национальные конфликты пробудили ностальгию по крайней мере по некоторым многонациональным династическим империям, которые, как видится в ретроспективе, умели лучше регулировать долгосрочные межэтнические отношения и проводить национальную политику с менее апокалиптическими последствиями, чем современные национальные государства, созданные на обломках великих империй, развалившихся во время и после Первой мировой войны>2. Оживившийся в науке (и, может быть, в еще большей степени - в актуальной публицистике) интерес к имперскому типу политической организации и политической культуры, видимо, является одним из наиболее заметных эффектов новой проблематизации этнополитики в целом.

Национальное государство уже не воспринимается как оптимальный и единственно возможный в современном мире вариант политического оформления крупных человеческих сообществ, - об этом свидетельствуют, скажем, дискуссии вокруг идей <конституционного патриотизма> (Ю.Хабермас), <постнациональной идентичности> (Ж.-М.Ферри) или <постсуверенной нации> (П.Тибо). Вытеснения этими концептами детально разработанной национально-государственной идеологии и ментальноеT еще не произошло, но неудовлетворенность национальной моделью зримо нарастает. Видимо, не случайно и такой научный авторитет, как Э.Геллнер (чье имя связывается обычно как раз с утверждением отсутствия альтернатив национализму как политическому принципу современных обществ) в последние годы жизни, по свидетельству А М Хазанова, существенно пересмотрел свои взгляды на имперскую проблематику <Неожиданно он стал вдруг говорить о преимуществах империй, не только Габсбургской, которую он всегда немного идеализировал, но даже Советской, потому что они силой предотвращали межэтнические столкновения>3

Тем более остры эти вопросы в России, где они осложнены ситуацией не сделанного до настоящего момента выбора между двумя возможными вариантами реорганизации российской государственности, описываемыми в этнополитических терминах как имперский и национально-государственный (последний вариант также внутренне неоднороден, так как национальное государство может основываться как на этническом, так и на чисто гражданском, конституционном понимании нации) При этом неизбежная инсти-туционализация той или иной установки (альтернативой чему является этнополитический хаос) лишь оформит и зафиксирует возобладание соответствующего компонента российской политической культуры Последняя до настоящего времени сохранила высокую степень поливариантности и, следовательно, способность эволюционировать в различных направлениях - причем степень управляемости этого процесса прямо зависит от адекватности научного знания о ее характере и структуре, а означенная адекватность, в свою очередь, от избираемого концептуального аппарата и исследовательского инструментария

Последние годы отмечены возрождением интереса всего круга социальных наук к политической проблематике Показательно, что интерес этот сконцентрирован преимущественно на сюжетах, подпадающих под описание, данное одним из лидеров французской школы Анналов Ж Ле Гоффом еще в 1971 г Решительно восставая против <историзирующей истории>

(причем этот бунт имел самые серьезные последствия и для смежных истории дисциплин, в том числе для политической науки), Ж. Ле Гофф отмечал: <Если сегодня и возможно констатировать определенный кризис политической истории, расширение перспектив политических исследований в науках о человеке остается тем не менее значимым фактом>4. Уже тогда французский историк связывал надежды на возрождение политической истории и других социальных наук, анализирующих политическую реальность, в первую очередь с отказом от ограничения их предмета сферой государственных институтов (<анализ политической истории в категориях власти должен в интересах дела выходить за рамки, очерчиваемые при изучении политической истории в категориях государства и нации>5) и с повышенным вниманием к сфере <политической ментальноеT>6 и <семиотических систем политического>7. Естественно, что этот призыв должен был оказаться и оказался актуален и для политической науки как таковой. И уже представитель следующего поколения той же школы Анналов, Ж.Дюби: обоснованно заявлял: <изучение политической сферы в настоящее время ~ это не исследование простых сцеплений причин и следствий, как во времена позитивизма, а стремление рассмотреть всю совокупность многочисленных факторов, приводящих к событию и обуславливающих расстановку сил>8.

Такая переориентация политических исследований сопровождается отчетливо наблюдаемым ренессансом концепта политической культуры, введенного в 1956 г. Г.Алмондом и до сих пор, несмотря на все дискуссии, признающегося одним из наиболее эвристически мощных концептов в инструментарии политической науки. Не удовлетворяясь анализом политической структуры общества лишь как суммы соответствующих институтов, Г.Алмонд, как известно, постулировал наличие глубинной зависимости этих институтов и, шире, политического действия как такового от разделяемых членами сообщества представлений и ориентации, лишь частично осознаваемых и рационализированных. Учет этой зависимости существенно модифицирует каузальные объяснения структуры и динамики политического пространства, открывая широкие возможности для обнаружения латентных каналов его взаимодействия с другими пластами социальной реал ьн ости.

Классическое определение политической культуры - <совокупность всех политически релевантных мнений, позиций и ценностей субъектов конкретного социального и политического организма>9. Оценка значимости этого феномена непрерывно возрастала, и в 1965 г. коллега и соавтор Г.Алмонда С.Верба отметил даже, что <политическая культура выполняет функцию непосредственного контроля за системой политических взаимодействий>10.

Очевидно, что возможности расширительного толкования этого понятия практически безграничны, что не могло не породить ряда негативных последствий. Как справедливо отмечали М.Доган и Д.Пеласси, <понятие <политическая культура> проявило себя одновременно достаточно неопределенным и удобным, рискованным и полезным, чреватым ошибками, но в то же время заслуживающим скорее внимания, чем пренебрежения>11 - поскольку в любом случае сохраняет свою ценность сам заложенный в нем принцип обязательного учета культурной детерминации политических процессов.

Действительно, если, как пишет Г.Терборн, -<принадлежность к культуре означает усвоение определенной когнитивной и коммуникативной компетенции, определенного языка, социального горизонта, мировоззрения или совокупности верований, способа толковать и определять ситуации, справляться с неопределенностью и посылать сигналы>12, то все эти аспекты культурной принадлежности распространяют свое действие также и на сферу политики (при этом формируя даже не столько конкретное политическое действие, сколько стереотипы его подготовки, осуществления и восприятия). Именно поэтому, по словам Г.Терборна, <объяснение действования с точки зрения культуры релевантно также и для макрополитики и соперничает, скажем, с политическими моделями общественного выбора>13.

Представляется, что использование этого аналитического инструментария в изучении ключевых проблем российской государственности позволяет существенно расширить горизонты исследования, хотя и требует соблюдения определенной методологической осторожности (так, Ю.С.Пивоваров высказывает сомнения в возможности <придать статус универсального такому способу познания реальности, который опирается на уникальный опыт Запада>14, - что, впрочем, не снижает продуктивности применения этим же автором концепта политической культуры при условии внесения в него соответствующих поправок13).

Однако трактовка концепта политической культуры как совокупности всех политических или политически релевантных ориентации и установок, представленных в определенном социуме, при всей своей неоспоримости действительно страдает чрезмерной широтой, поскольку требует включения в поле зрения исследователя неограниченно широкого круга культурных явлений, что размывает объект внимания вплоть до его полной неуловимости. В связи с этим представляется оправданным вычленение в составе политической культуры социума того комплекса культурных, религиозных, ментальных, психологических и иных предпосылок, которыми непосредственно обусловлено конкретное строение наличного институционально-нормативного порядка политической системы. Этот комплекс может быть обозначен как государственная парадигма, то есть неявно функционирующая модель, в соответствии с которой осуществляется воспроизводство наличных политических структур (уместны аналогии с ЦЫепсу)-компонентом классической AGIL-схемы Т Парсонса16, определяемым как одна из четырех ключевых функций социальной системы: функция хранения интернализованных и институционализированных нормативных предписаний, а также и контроля за их исполнением).

В самоописаниях общества такая парадигма, как правило, эксплицирована лишь частично и не всегда адекватно; тем не менее реконструкция ее внутренней логики, структуры и динамических характеристик возможна (при помощи тех же операций, которые используются при изучении политической культуры в целом) и необходима, поскольку позволяет определить наиболее фундаментальные особенности социума и очертить пространство возможностей его дальнейшей эволюции. В особенности при этом представляют интерес внутренние напряжения в государственной парадигме, возникающие при включении в ее состав (и соответствующей актуализации в политической практике) полностью или частично несовместимых друг с другом ценностных установок и поведенческих стереотипов.

Следует при этом учитывать, что высокая степень инерционности государственной парадигмы как одного из наиболее устойчивых элементов политической системы, в некотором смысле - ее генетического кода, делает неизбежным обращение к ретроспективному анализу ее структуры и характера. Государственная парадигма, описываемая в терминах Ф.Броделя, локализуется между <неподвижной историей> <времени большой длительности> (la longue duree), то есть историей практически неизменных природно-социальных структур, и традиционной событийной историей, принадлежа слою <конъюнктур>. Поэтому ее анализ будет продуктивен лишь в случае включения в поле зрения исследователя достаточно продолжительных временных промежутков - в противном случае итоги развития тенденций прошлого, как и истоки современных процессов, будут неизбежно игнорироваться. Дополнительным аргументом в пользу ретроспективного анализа является также необходимость сравнительного анализа типологически сходных периодов функционирования государственной парадигмы, в силу той же инерционности разделенных, как правило, значительными временными интервалами.

Текущее состояние российской государственности, переживающей процесс не просто реформирования, но системного преобразования, очевидным образом связано с соответствующими глубокими переменами в структуре и содержании государственной парадигмы, в том числе в ее этнополитическом секторе. При этом от избранного варианта интерпретации причин и смысла российских перемен во многом будет зависеть понимание этнополитических перспектив российской государственности. Естественным кажется обращение к понятию модернизации; однако его неопределенность и отягощенность оценочными суждениями разных знаков требует дополнительной фиксации тех смысловых рамок, в которых этот термин сохраняет принадлежность к научному дискурсу и эвристический потенциал.

Практически все аспекты поставленной проблемы в той или иной мере затрагивались как в российской, так и в зарубежной науке. При этом был выработан целый ряд весьма ценных подходов; однако до настоящего времени не предложена ни действительно интегральная концепция империи как таковой (преобладают указания на отдельные стороны этого феномена), ни анализ российской государственности как системы имперского типа, выходящий за рамки констатации присутствия имперских стереотипов (пусть даже многочисленных) в российской истории и текущей политике. Представляется, что такая ситуация может быть объяснена слабостью взаимодействия двух уровней научного дискурса о российской государственности: замкнутых на фактологии исследований конкретных сюжетов и более или менее спекулятивных теоретических построений Их объединение должно существенно обогатить возможности политической науки и создать более прочную базу для выработки ею рекомендаций, адресованных непосредственно действующим политическим субъектам.

Теоретический анализ имперских систем в западной политической науке развивался преимущественно в двух направлениях. С одной стороны, такие авторы, как Ш.НАйзенштадт, МДюверже, А.Коэн, Дж.Стэрчи, Р.Уэссон, Дж.А Хобсон, в первую очередь исследовали институциональную структуру империй и специфику протекающих в них политических процессов. Империи в этом ключе рассматривались как один из вариантов организации отношений господства-подчинения, связанный с максимальной концентрацией властного потенциала в руках господствующего меньшинства и жестким давлением, направленным против всех групп, так или иначе противостоящих этой концентрации. При этом особое внимание уделялось, как правило, циркуляции ресурсов (людских, материальных и иных) в имперских системах, методам их постановки под контроль имперской элиты и особенностям дальнейшего распределения, а также имперской экспансии как наиболее заметному внешнему эффекту имперской политики; этнокультурный же аспект проблемы рассматривался преимущественно в контексте изучения имперских механизмов социального контроля и репрессии. Такой подход принес немало интересных результатов; однако игнорируемые в его рамках особенности имперских систем постоянно привлекали внимание исследователей, рассматривавших империю прежде всего с точки зрения ее политической культуры, полагая институциональную структуру эпифеноменом последней.

К этой группе можно отнести исследования Дж. Мэрриотта и Б.Бади, анализировавших взаимодействие в империях универсалистских и партикулярист-ских ориентации, в том числе их отражение в пространственной организации империй и в характерной для них элитной динамике; такие авторы, как А.Дж.Мотыль, ЖЛагруа, Ч.Тилли, А.Шопар-Ле Бра, в своих работах не только описывали в первую очередь черты имперской политической культуры (пусть даже не употребляя этого термина), но и выделяли в числе конститутивных признаков империи устанавливаемый в них уникальный режим этнокультурного взаимодействия, также связывая его с имперским универсализмом. Следует, однако, отметить, что целостной концепции империи, синтезирующей описания институциональной структуры империи и идеального плана ее бытия, демонстрирующей, каким образом и по каким причинам имперские установки отливаются в конкретно-исторические формы и определяют их функционирование, подвергаясь, в свою очередь, модификации под воздействием объективных условий протекания этого процесса, в западной науке к настоящему моменту не выработано.

В отечественной науке в последние годы доминируют исследования имперских систем, ориентированные в первую очередь на описание их культурно-ментальных аспектов. Даже в тех случаях, когда внимание уделяется преимущественно экономической и политической структуре империй (как поступали участники работавшего под эгидой журнала <Восток> семинара <Закат империй> - О.В.Зотов, В.В.Макаренко, Е.В.Ситникова, В.А.Субботин, М.А.Чешков), как правило, не обходится без указания на культурную детерминированность этих структур, а иногда этот фактор выдвигается и на первый план (такова позиция участвовавшего в работе того же семинара Г.С.Кнабе).

Сходным образом такие авторы, как Л Г Казарян и В.Л Махнач, рассматривают империи как результат материализации в социальных структурах идеальных импульсов при сохранении ими безусловного примата по отношению к посюсторонней реальности на всем протяжении существования империй. Внимание к имперской идее превалирует и в формулировках, используемых Д И Олейниковым и Т.А.Филипповой Непосредственное же функционирование имперских систем, в котором, по сути, и экстернализуются лежащие в их основе идейные комплексы, при такой постановке проблемы обычно рассматривается не в полном объеме

Ближе всего к постановке и решению задачи одновременной концептуализации империи как идеи и империи как структуры подошли М В.Ильин и А.Ф.Филиппов, проанализировавшие имперский тип организации политического и географического пространства, а также Л.С.Гатагова, работы которой привлекают внимание прежде всего к этнокультурной специфике имперских систем Таким образом, теоретический анализ империй как в мировой, так и в отечественной политической науке подошел к стадии интеграции отдельных концепций и положений, раскрывающих различные стороны этого феномена, и создания синтетической теории, которая смогла бы играть роль надежного фундамента для исследований, ориентированных на историческую и современную конкретику.

Что касается теории модернизации, которая, как представляется, при определенных условиях все еще может сыграть роль важнейшего исследовательского инструмента при изучении процессов макросоциальных перемен, то особый интерес представляют те работы, в которых специальное внимание уделяется социокультурному аспекту модернизации, ее взаимодействию с традиционными политическими институтамиикультурами,и,соответ-ственно, ее этнополитическим последствиям Такие авторы, как ААбделъ-Малек, Ш Н Айзенштадт, Р Бендикс, Н Глейзер, Г.Мюрдаль, А Турен считали социокультурный аспект модернизации едва ли не основным, отмечая, что именно характер взаимодействия модерниза-ционных процессов с традиционными культурными и ментальными стереотипами определяет ее ход и последствия - в диапазоне от продуктивных до катастрофических Отдельного упоминания заслуживают концепции Э.Геллнера, убедительно связавшего переход от традиционной полиэтничности к национально-государственной модели с формированием индустриального общества; Б Фараго, продемонстрировавшего аналогичные этнополитические последствия демократизации; Б Бади и М Уолзера, описавших напряжения, возникающие в традиционных политических системах (в том числе имперского типа) при инициировании в них неорганичных модернизационных процессов. На обширном восточноевропейском материале проанализировал этнополитические последствия <модернизаций второго эшелона> М Хрох

Что же касается российской науки, то в ней социокультурный аспект модернизации практически всегда рассматривается как наиболее значимый - поскольку в России проблема модернизации тематизируется прежде всего в контексте перспектив адаптации универсальных модернизационных стандартов к отечественной специфике, причем оцениваются эти перспективы весьма различным и иногда диаметрально противоположным образом. Таковы работы Н Н Зарубиной, В.А Красильщикова, В Г.Хороса, М.А.Чешкова Целый ряд продуктивных соображений был высказан участниками семинара Международного фонда социально-экономических и политологических исследований (Горбачев-фонд) <Модернизация и национальная культура> (Г Н Ашин, В Г Буров, В Г Гаврилова, О В Гаман,

Б С Ерасов, Н Н Зарубина, И И Кравченко, Е В Осипова, А.С Панарин, Б С Старостин, В Л Цымбурский, В Н Шевченко, А В Шестопал)

Исследования российской политической культуры, в том числе в ее этнополитическом аспекте, весьма многочисленны и на Западе, и в России, при этом и корпус литературы, посвященной национально-культурным отношениям (их прошлому, настоящему и будущему) чрезвычайно обширен Обращает на себя внимание, что целый ряд авторов, стремясь к выходу за пределы описательного жанра и к более глубокому пониманию причин развивающихся в этой сфере процессов, обращается к термину <империя>, не удовлетворяясь при этом лишь констатацией факта принадлежности российской политической организации к этому типу (что обычно происходит при простом отождествлении официального наименования государства и его внутренней сущности)

На связь этнокультурной и этнополитической специфики России с имперским характером ее государственности указывали Д Брауэр, Т Р Вике, Б Грант, М Раев, Г Симон, ЮСлезкин, СФСтарр, РДжСьюни, РТаагепера, ЭТаден, РСУортмэн, М фон Хаген, Э Хеш, М Ходарковски, Д Ярошевски и др В их работах преимущественно анализировались отдельные аспекты проблемы, созданы, впрочем, и капитальные труды по этой теме Так, А Коэн описал практически весь ход русской истории как процесс развертывания - в пространстве и во времени - имперской структуры, следует, правда, отметить, что империя в понимании А Коэна есть прежде всего институт внешней экспансии и внутреннего подавления, и его исследование сконцентрировано почти исключительно на этой стороне дела Особняком стоит работа А Каппелера, в которой предпринята наиболее успешная в западной науке попытка формирования целостной картины истории русской государственности с учетом всей сложности ее поликультурного базиса

(следует, впрочем, заметить, что исследовательский подход А Каппелера в значительной степени ограничен констатацией фактов) Значительное внимание при этом А Каппелер уделил переменам, происходившим в российской этнополитике под воздействием модернизациейных процессов, но широта и неразработанность темы, а также недостаточный уровень концептуальной и даже терминологической ясности требует дальнейшего углубления ее анализа

В российской науке пока отсутствуют труды, близкие по методам анализа и равные по масштабу исследованию А Каппелера, однако и в ней концепт империи все чаще привлекается для описания российской этнополитической проблематики В обширной советской историографии национальной политики едва ли не единичным примером такого рода остаются работы В С Джина, в последнее же десятилетие анализу российских имперских структур посвящают свои исследования А П Богданов, В П Булдаков, Л Г Вызов, Л С Гатагова, В С Ерасов, И В Ерофеева, Л Г Казарян, А В Кара-Мурза, Р Ф Туровский, А Я Флиер, В Л Цымбурский и др Специально должна быть упомянута серия работ С В Лурье, в которых детально анализируются конкретные формы функционирования имперских механизмов этнокультурного взаимодействия На принципиально новый уровень выводит изучение рождения и первых этапов эволюции имперского компонента российской политической культуры Н В Синицына Фундаментальным исследованием истории институционального оформления российской этнополитики является коллективный труд под редакцией С Г Агаджанова и В В Трепавлова <Национальные окраины Российской империи становление и развитие системы управления>

Таким образом, в исследовании империи как типа политической организации и имперских элементов российской государственности наблюдается очевидное сближение тем и подходов, затрагиваемых и практи-

куемых российскими и зарубежными специалистами, - что отражает общую тенденцию включения российской науки, в том числе политической, в глобальный научный процесс. Зримым примером этого сближения является, например, функционирование с 1981 г. Международного семинара исторических исследований <От Рима к Третьему Риму>. Рабочие сессии Семинара проходят поочередно в Риме и Москве, и усилиями его участников (И.Ирмшер, П.Каталано, А.Клюг, Дж.Манискалько Базиле, В.Т.Пашуто, П.Синискалько, Н.В.Синицына, В.Тыпкова-Заимова и др.) представления о целом ряде явлений и закономерностей, прослеживающихся в истории различных империй (с соответствующими поправками на конкретно-историческую специфику), были существенно углублены. К сожалению, издательская активность этой научной институции развивается преимущественно за пределами России.

Следует также упомянуть и о международном проекте <Империя и регионы: российский вариант>, оформившемся в 1998 г. как продолжение состоявшегося в 1994 г. в Казани семинара <Имперская Россия: границы, окраины, самосознание>. Члены проекта (среди которых Дж.Бербанк, В.Бобровников, А.Волвенко, Е.Воробьева, Т.Мартин, И.Новикова, Л.Парк, Щ.О'Рурк, Е.Правилова, АРемнев, П.Савельев, У.Сандерленд, С.Смит, Н.Тагирова, П.Уэрт, М. фон Хаген, Ф.Хирш, Р.Циунчук, Ч.Штейнведель и др.) стремятся к развитию регионально ориентированного подхода к проблеме империи, который позволил бы совместить анализ имперских унифицирующих механизмов с учетом реального разнообразия представленных в имперском пространстве структур и стереотипов. Участие в этом проекте оказало существенное стимулирующее воздействие и на исследовательскую деятельность автора.

П. Империя и модернизация: концептуальные подходы

1. Империя - определения синдромные и генетические

Само понятие <империя>, являясь одним из наиболее употребимых в современной российской политической и отчасти научной лексике, в то же время лишь изредка сопровождается содержательным определением термина. Именно поэтому даже самые ценные отдельные наблюдения не складываются в сколько-нибудь цельную картину, которая позволила бы перевести дальнейшие дискуссии на относительно прочный фундамент терминологической ясности.

Действительно, понятие империи до настоящего времени остается нечетко концептуализированным. Возможно, это связано с отмеченным в свое время Б.Бади обстоятельством: <Империя никогда не была ни предметом теории, ни даже предметом мысли: она не имела ни своего Гегеля, ни своих легистов, ни своих профессоров права>1. Империя, в отличие от некоторых других типов социально-политических систем (в первую очередь национального государства), не порождала собственного эксплицированного, формализованного идеологического и теоретического описания и обоснования. Реконструкция содержания имперского феномена оказывается в силу этого чрезвычайно затруднена.

Конечно, некоторые содержательные определения все же были даны (хотя М.Дюверже во вступительной статье к изданному в 1980 г. объемному коллективному труду <Понятие империи> принципиально возражал против жестких дефиниций на современном уровне понимания проблемы, считая, что они лишь сузят исследовательский горизонт и сделают данный концепт неработоспособным2 - и именно поэтому названный труд носил характер преимущественно описательный). Однако эти определения являются, как правило, синдромными - исследовательская задача ограничивается выделением набора признаков, соответствие которым требуется для включения социально-политической системы в класс империй. На примере, скажем, исследований тоталитарных режимов известно, что синдромные определения можно множить практически бесконечно, поскольку в окончательном перечне системообразующих признаков всегда присутствует неустранимый элемент субъективности, делающий его уязвимым для критики и открытым для пересмотра. Неизбежно возникает потребность в переходе от синдромных определений к генетическим - описывающим корни феномена, причины его возникновения и функциональные механизмы, поддерживающие его существование. Исследования империй - как в мире, так и в России - подошли к этой стадии.

Классическое определение империи, принадлежащее Ш.Н.Айзенштадту, основано именно на синдром-ном подходе: <Термин <империя> обычно используется для обозначения политической системы, охватывающей большие, относительно сильно централизованные территории, в которых центр, воплощенный как в личности императора, так и центральных политических институтах, образовывал автономную единицу. Далее, хотя империи обычно основывались на традиционной легитимации, они часто использовали некоторые более широкие, потенциально универсальные политические и культурные ориентации, выходившие за пределы того, что было свойственно любой из составляющих империи частей>-3.

Это определение базируется на более ранних трудах Ш.Н.Айзенштадта4, в особенности на фундаментальном исследовании <Политические системы империй>5. Предложив собственную типологию политических систем, три из семи выделенных разновидностей Ай-зенштадт относит к империям. Это патримониальные империи (держава Карла Великого), империи кочевников и <централизованные исторические бюрократические империи>, являющиеся предметом его исследований. Айзенштадт называет в их числе древние Египет и Вавилон, с оговорками - державы инков и ацтеков, Китай в промежутке между династиями Хань и Цинь, персидское государство Сасанидов и в меньшей степени Ахеменидов, эллинистические царства, Рим, Византию, Индию времен Маурьев, Гуптов и Моголов, арабский халифат при Аббасидах и Фатими-дах, Оттоманскую империю, наконец, европейские колониальные государства эпохи абсолютизма - в том случае, если в их политической практике присутствовало прямое расширение государственного патримония, не ограничивающееся торговой колонизацией и выводом отдельных поселений (например, Испания)6. Обращает на себя внимание отсутствие в этом перечне России.

При этом основным признаком, позволяющим судить о централизованно-бюрократической имперской природе столь разнородных государственных систем, Айзенштадт считает достигающуюся в них частичную автономизацию сферы политического. Предшественниками империй этого типа могут быть патримониальные империи (Египет, государство Сасанидов), дуалистические империи, объединяющие кочевое и оседлое население (арабский халифат), феодальные социальные системы (европейские государства), города-государства (Рим, эллинистические державы). В любом случае с переходом в стадию централизованно-бюрократической империи власть оказывается <связана с харизматической личностью или группой, чьи основные устремления - традиционны в смысле поддержания освященного традицией "данного" порядка, но не в смысле принятия традиционных организационных ограничений данного порядка*7 Признаками этого преодоления традиционных ограничений являются

1 Формирование верховной властью, а в некоторой степени и другими участниками политического процесса, автономных политических целей;

2 Ограниченная дифференциация политической деятельности и политических ролей,

3 Стремление к достижению централизованного единства политического сообщества,

4 Формирование специализированных институтов власти и политической борьбы8

Таким образом, в империях, с одной стороны, политическая сфера и иерархия в гораздо большей степени автономна по отношению к сферам и иерархиям социально-экономическим, религиозным и другим, чем в феодальных, патримониальных, племенных или полисных системах С другой стороны, внутренняя дифференциация сферы политического в империях также гораздо более глубока, хотя эта автономность и дифференциация не достигают той степени развития, которая им свойственна в современных политических системах

По мнению Айзенштадта, основной причиной возникновения империй является выдвижение в период обострения социальных конфликтов и кризиса традиционных политических механизмов новаторской элиты, стремящейся к восстановлению социального порядка - но не его примитивной реставрации <Они стремятся царствовать в более централизованной стране, где они могли бы монополизировать право на принятие политических решений и единолично определять политические цели, не считаясь с различными традиционными группами - аристократией, племенными вождями или патрициями>9, для чего власть находит союзников в лице <наиболее активных экономических, профессиональных и культурных групп, то есть, чаще всего, групп городских, которые в силу их происхождения, ориентации и социальных интересов находятся в оппозиции к традиционным аристократическим группам>10, а также отчасти и более широких масс, заинтересованных в установлении приемлемого социального порядка При их помощи центральная власть выводит из-под контроля традиционных элитных групп и ставит под свой собственный наиболее важные для данного общества виды ресурсов и, маневрируя ими (Айзенштадт называет такие ресурсы <плавающими>), поддерживает собственное господство

Угрозой же ему, приводящей империи к гибели, является в первую очередь та же частичность автоно-мизации сферы политического, порождающая противоречия между внешне традиционным механизмом легитимации и меняющейся в результате преобразовательной активности имперской элиты социальной стратификацией При этом <создание абсолютно новой системы легитимации, секулярной и рационально обоснованной, в которой различные социальные группы и универсальные политические принципы играли бы ведущую роль, не приходило им на ум или казалось противоречащим собственным интересам>11 Айзенштадт называет и другие угрозы стабильности имперских систем чреватую будущими проблемами опору в стадии становления на низшие социальные слои, возможность исчерпания мобилизуемых ресурсов, слабость инфраструктуры, приводящую к перераспределению власти в пользу местных функционеров и элит, и т д

При всей четкости предложенной схемы, в части синдромного описания не вызывающей возражений, обращает на себя внимание, что, парадоксальным образом, рисуемый Айзенштадтом <жизненный цикл> империи не является собственно имперским Данное им каузальное объяснение возникновения и кризиса империй может быть приложено фактически к любому государству, переживающему процесс централизации (мы исходим из предположения, что некое предварительное представление о специфике имперских систем и их отличии от иных видов государственной организации в современном политическом и научном дискурсе все же присутствует, и искомое генетическое определение не должно входить с ним в открытое противоречие - отказ от этого исходного пункта сделает построение работоспособной дефиниции практически невозможным). С другой стороны, Айзенштадт использует для построения каузального объяснения лишь один элемент синдромного определения (авто-номизация политической сферы), в то время как влияние других не учтено в надлежащей мере. Концепция Айзенштадта подвергалась критике (например, со стороны уже упоминавшегося противника жестких определений МДюверже) именно за отсутствие целостного взгляда на имперские системы, за вычленение отдельных действующих факторов и произвольное присвоение им решающего статуса

Иные синдромные определения имперских систем, не отличаясь принципиально от формулы Айзенштадта, более выпукло рисуют отдельные стороны этого феномена. Так, А.Шопар-Ле Бра называет следующие параметры:

1) Территория империи должна быть существенно больше, чем средняя для этой эпохи и региона;

2) Империя этнически неоднородна. Еще в 1718 г. лингвист G.Gerard определял империю как <обширное государство, состоящее из нескольких народов>, в то время как королевство основано <на единстве народа, его образовавшего>. <По своей природе империя многонациональна, и культурные различия в ней усиливаются физическими расстояниями. Эта специфическая разнородность империи компенсируется ее от-

?

носительньш единством по другим параметрам: религии (исламская империя, основанная наулше), языка (латынь в Священной Римской Империи), культуры или экономики (особенно с развитием коммуникаций и денежного обращения>12.

3) Империя имеет относительно большую временную протяженность;

4) Власть в империи монолитна и находится в руках одного лица или одной партии;

5) Империи свойственно стремление к неограниченной гегемонии.

В российской социальной науке, как, впрочем, и в мировой, тема империи до сих пор является скорее периферийной. Немногие имеющиеся дефиниции носят также синдромный характер и во многом перекликаются с уже приведенными. Так, Г.С.Кнабе называет следующие признаки империи: <1) Возникновение в результате военного покорения и/или экономического или политического подчинения одним народом других; 2) Включение покоренных (подчиненных) народов и территорий в государственную структуру, единую с народом, вокруг которого и под чьей эгидой эта структура образуется; 3) Иерархический принцип организации возникшей таким образом структуры - дифференциация ее населения с точки зрения права, гражданства, доступа к военной добыче, льготам и преимуществам, направленная на достижение основной цели всякой империи - извлечение выгод для народа, ее создавшего, за счет народов, в нее включенных; 4) Высокая роль армии, вообще военного элемента, с одной стороны обусловленная необходимостью обеспечить принудительное осуществление обозначенной выше основной цели империи, а с другой - создающая особую эстетику, особый идеологический имидж имперской государственности; 5) Этническая, национальная, историческая разнородность составных частей империи в сочетании с иерархическим принципом и с эстетизацией военного господства обычно вызывает обострение национальных чувств, а в тенденции - придание им агрессивного или виндикативного характера, развитие комплексов национальной неполноценности или, напротив того, национального величия и исключительности; 6) Тяготение империи к личной власти, завершение иерархии, образующей как бы пирамиду, венчающим эту пирамиду Правителем, который воплощает в их взаимодействии военную власть и сакрально-идеологическую санкцию иерархического, но также и правового бытия империи>13.

Л.С.Гатагова, обстоятельно проанализировав особенности постановки темы империи в российском социально-политическом дискурсе последних лет (в первую очередь публицистическом, и лишь отчасти - в научном), предлагает обобщенный вариант синдромного определения империи, также принципиально не отличающийся от цитированных. Системными признаками империи, по мнению Л.С.Гатаговой, являются:

<Во-первых, сакральный характер власти, обычно осуществляемой без посредничества промежуточных - между правителем и народом - органов и учреждений.

Во-вторых, экспансия, как неизменная интенция и как

В-третьих, наличие центра и периферии, окраин, провинций, либо метрополии и колоний.

В-четвертых, полиэтничность и доминирующий (над всеми остальными, отнюдь не всегда численно) этнос или группа этносов.

В-пятых, общая идеология (ею может быть и религия, не обязательно исповедуемая большинством населения).

В-шестых, претензии на мировое значение, а то и на мировое господство>14.

В приведенных определениях, как и в формуле Ай-зенштадта, встречаются признаки, обоснованность применения которых именно к империям вызывает сомнения. Так, например, относительно большая временная протяженность, фигурирующая в определении А.Шбпар-Ле Бра, вряд ли является критерием принадлежности системы к классу империй, поскольку была свойственна и многим обществам иных типов; названное Г.С.Кнабе <включение <?> народов и территорий в государственную структуру> народа-создателя империи также охватывает слишком широкий круг исторических прецедентов. В то же время можно заметить, что сочетание в структуре и политической практике империй этнокультурной неоднородности и универсализма (в тезисах Г.С.Кнабе описанного как <ориентация власти на абстрактно-рациональную и исторически неподвижную <вечную> систему норм и ценностей>15) единодушно отмечается всеми исследователями и выступает, таким образом, как своего рода <критический> признак империи.

При этом в качестве второго такого <критического> признака могут рассматриваться значительные территориальные размеры империи, выступающие в обыденном представлении как ее неотъемлемый смысловой элемент (<маленькие империи>, встречавшиеся в истории, воспринимаются скорее как курьез или проявление необоснованных претензий). Поэтому критерий величины территории (и, естественно, наличия тех или иных форм внешней экспансии), несмотря на явную нечеткость и субъективность, видимо, сохраняет свое значение - в отличие от аналогичного критерия временной протяженности.

Значительная величина имперской территории должна при этом рассматриваться не только как количественный фактор, определяющий, например, объем подконтрольных государству материальных и людских ресурсов Количество территории превращается в качество, определяя выстраиваемую в данных рамках структуру социальных связей и взаимодействий, как институциональных, так и нормативно-смысловых

Этот аспект проблемы империи рассмотрен в статье А Ф Филиппова <Наблюдатель империи>, в которой речь идет именно о <наложении смысла на фактическую географию>16 имперского пространства Его величина и тип организации, по мнению А Ф Филиппова, задают смысловой горизонт социальной коммуникации, находясь при этом в тесной связи с присущим имперской культурной и политической практике универсализмом <Большое пространство почти непременно оказывается анизотропным (хотя, может быть, точнее тут было бы слово анизототыи), неоднородным Чистое количество этой неоднородности не предполагает Но имперское пространство - это не чистое количество, это политическое определение большой территории, каковая, в свою очередь, не есть просто сетка координат, но нечто, объемлющее уникальные, <здесь-и-так-сущие>, квазисамостоятельные (все же в Империи сущие) социальные образования Наложение социального и географического смыслов обусловливает специфическое значение как первого, так и второго в этом сочетании>17 Организационно-политическая, <экс-травертированная> реализация универсалистских принципов и ориентации - в отличие от их реализации индивидуальной, <интравертированной>, - требует в качестве первого условия достаточного пространства, причем и в чисто географическом плане

Именно это обстоятельство имел в виду Дж Мэрриотт, связывая размеры империи с грандиозностью ее миссии <в само понятие империи входит представление об ответственности перед входящими в нее народами и долге перед человечеством в целом - и необходимо признать, что возможность исполнения этого долга прямо связана с расширением территории и укреплением господства Нельзя, разумеется, ставить величие в прямую зависимость от величины Тем не менее величина территории - неотъемлемый элемент идеи империи Государство может быть маленьким, например, не больше Гамбурга, но <маленькая империя> есть терминологическое противоречие>18

Нетрудно заметить, что общим знаменателем для всех <критических> признаков империи является их локализация на пересечении сфер культуры и политики Разнообразие, о котором идет речь, есть в первую очередь разнообразие помещенных в большое имперское пространство культурных матриц (за счет его величины и возникшее), выступающих как набор стереотипов, определяющих все типы социального действия - экономического, политического, религиозного и т д Имперский универсализм также предстает как некая культурная по своему содержанию интенция, и конкретный политический смысл империи обязательно имеет глубинное культурное обоснование, хотя формализованная его экспликация является скорее исключением Таким образом, имперский характер политических систем определяется не столько характером политических институтов, сколько содержанием формирующейся в них и через них выражающейся внутренне неоднородной политической культуры, первичной по отношению к институтам

При этом очевидно, что свойственная империям культурная пестрота должна быть названа скорее этнокультурной - поскольку носителями культурных образцов выступают конкретные сообщества, именно по признаку их различия разграниченные, то есть - этнические группы Можно предположить, что формирование имперской политической системы происходит тогда, когда этническое и культурное разнообразие становится политической проблемой и разрешается политическими средствами Вопрос о природе имперских систем перемещается, таким образом, в плоскость этнополитики.

Такая постановка вопроса позволяет сформулировать следующую рабочую гипотезу имперские системы представляют собой способ разрешения конфлик-тогенных напряжений, возникающих при столкновении универсалистских культурно мотивированных политических ориентации с реальным разнообразием и разнородностью представленных в конкретном политическом пространстве политических культур Эта гипотеза позволяет рассматривать различные компоненты имперской структуры с точки зрения того, в какой степени и какими методами они обеспечивают культурно-политическую интеграцию пространства империи и, таким образом, становится базой как для структурно-функционального анализа имперских систем, так и для перехода от синдромного определения империи к генетическому

2. Условия формирования империи

Генетическое определение империи может быть представлено в форме описания <имперского цикла>, включающего фазы формирования, роста и кризиса империи (естественно, в реальности <имперский цикл> может варьироваться в зависимости от конкретно-исторических констелляций) В то же время ряд ключевых его моментов, видимо, обязателен

Представляется, что условиями формирования империи являются' 1) Наличие в системе политической легитимации государства абсолютных, универсальных компонентов; 2) Наличие в политической практике государства устойчивой тенденции к территориальному расширению; 3) Отсутствие либо ограниченность ассимиляции населения вновь включаемых в состав государства территорий, сохранение им своих этнокультурных особенностей.

Что касается первого фактора, то в его качестве обычно - а на протяжении большей части человеческой истории исключительно - выступают различные формы сакрализации власти При этом сакральное значение может приписываться как непосредственно персоне властителя, так и, при наличии достаточно развитых деперсонифицированных представлений о государстве, самому государству, отдельным его институтам и представителям - причем есть все основания полагать, что такая сакрализация есть не результат вторичной реинтерпретации властных отношений, но исторически первичная форма их осмысления Ж -М Денкэн, выделяя две основные формы репрезентации власти - как сущности и как отношения, подчеркивает, что <самая простая и, бесспорно, первая позиция, которую сформулировали люди> состоит в том, что <власть является локализованной энергией, проявляемой в личности главы государства или в общепринятых принципах, которых руководители являются временными хранителями>19, причем то обстоятельство, что обладание этой энергией в той или иной мере выводит обладателя за пределы человеческого сообщества, явно указывает на ее происхождение

Функционирующие в различных традициях (и при этом повсеместно) механизмы возведения наличной, посюсторонней власти к ее трансцендентным основаниям проанализированы И А Исаевым (<первичный, предельный, метафизический мир Власти выливается в космогонии, а обращение к первичному дает санкцию вторичному - власти в мире людей>20), убедительно демонстрирующим, что <с какой бы методологической или идеологической позиции мы не подходили к проблеме Власти и Закона, очевидно одно - в них всегда присутствует некая глубинная субстанция>, которая <развивается по собственным законам, отличным от законов человеческого мышления и существования>21, то есть - трансцендентная

Подробный обзор темы сакрализации власти и той роли, которую и фал этот феномен в поддержании стабильности различных политических систем, не входит в наши задачи, не подлежит, однако, сомнению, что сакральный компонент власти (по крайней мере в древних обществах) являлся едва ли не важнейшим Так, А Б Зубов считает развитие сотериологической мотивации человеческой деятельности наиболее существенным стимулом к созданию государственности как таковой <На каком-то этапе возрастания сложности этот процесс отлился в государственные формы политической социальности, не теряя ничего из своей принципиальной направленности к иному миру Государство возникло как инструмент спасения, а не как средство для приумножения благ этого мира самих по себе>22

Наличие мистического измерения власти колоссально усиливает ее авторитет и возможности, в том числе и экспансионистские При этом пределы потенциальной экспансии находятся в прямой зависимости от пределов действия сакрального компонента власти там, где кончается власть одних богов, начинается власть других и, соответственно, другого правителя Возможно, поэтому - наряду с другими очевидными причинами - арена противоборства великих держав древности, как правило, была ограничена промежуточными зонами, лишенными четкой принадлежности к определенной властно-сакральной традиции В случае же успеха масштабной территориальной экспансии неизбежно вставала болезненная проблема интеграции различных этносов и их культур в рамках одной государственной структуры Как показал опыт, такой простой метод, как механическое ускорение ассимиляции (массовые перемещения населения в Ассирии и Вавилоне, поощрение кросс-культурных браков в державе Александра), имел весьма ограниченные возможности и не обеспечивал успеха

Лимитированность территориальной экспансии, связанная с ограниченностью сферы действия сакральных с ил-покровителей государственности, могла быть, впрочем, преодолена согласованным усилием, предпринимаемым параллельно в сфере реальной политики и в сфере ее сакрального обоснования Лучшим примером здесь является Рим, мистическая миссия которого, выраженная в хрестоматийных словах Вергилия

Ты же, о римлянин, помни - державно народами править; В том твои будут искусства, вводить чтоб обычаи мира, Милость покорным давать и войною обуздывать гордых

(Энеида, VI, 847-853), связывалась непосредственно с самим Римом, Городом, который <был для римлян отграниченным от Вселенной и противопоставленным ей единственным местом на земле>23 Именно с этой установкой Г С Кнабе связывает экспансионистские тенденции в римской государственной практике - с сознанием того, что Рим есть <особое, неповторимое и в этом смысле замкнутое в себе явление, отделенное от окружающего мира, как бы стоящее иерархически несравненно выше его, а народы этого мира более или менее неполноценны и созданы для подчинения>24

Пространство Рима <было динамичным, мыслилось как постоянно расширяющееся, и расширение это было основано не только на завоевании, но и на сакральном праве>25 При этом Рим в процессе расширения своих владений <не только и даже не столько противостоял всей бесконечности земель и стран, сколько как бы взаимодействовал и сливался с ними, обнаруживая подведомственность и их самих, и их богов богам и праву Рима>26 Можно предположить, что если формирование последней тенденции стало возможно благодаря известной размытости, неконкретности римских представлений об индивидуально-

2- 1296

33

ста собственных богов, то в дальнейшем сам факт непрерывных территориальных расширений способствовал ее укреплению - растворение личностных характеристик богов различных народов, подпавших под власть Рима, в их общей все возрастающей массе лишь подчеркивало сакральную уникальность самого Рима.

Таким образом, тенденция наделения государственной власти неким абсолютным, вселенским смыслом, эманации которого распространяются на весь обозримый круг земель, обнаруживается уже в эпоху партикуляризма различных политеистических исповеданий, дублируемого крайней степенью этнополити-ческой мозаичности. Попытки преодоления логически неизбежного в такой ситуации ментального конфликта предпринимались неоднократно (держава Ахемени-дов, держава Александра), но лишь Рим смог предложить действенное решение проблемы, самим своим примером способствуя дальнейшему развитию представлений о вселенской миссии государственной власти.

<Осевая эпоха> и последовавшее за ней распространение монотеистических религиозных представлений отразились на этой тенденции неоднозначно. С одной стороны, как отмечает Ш.Н.Айзенштадт, <во всех цивилизациях имели место процессы переоформления всего склада отношений между политическим порядком и представлениями о верховной трансцендентной реальности. В результате этих процессов политический порядок, будучи средоточием порядка мирского, стал восприниматься как нечто подчиненное в отношении порядка трансцендентного. Отсюда и внутренние перестройки политической сферы в соответствии с представлениями о порядке трансцендентном, и прежде всего с представлениями о возможных путях преодоления зазора и конфликтности между этими столь несхожими порядками, возможных путях "спасения". Исчез образ "богоцаря" как воплощения единого космо-земного устройства, усту-

пив место мирскому правителю, подотчетному в принципе высшему порядку. Стало быть, явилась и возможность призывать правителя к ответу>27. Действительно, рождение представлений о безусловном подчинении земного порядка вещей - во всех его аспектах без исключения - трансцендентным абсолютным ценностям резко ограничивало притязания посюсторонней власти на роль ценности такого рода.

К сходным выводам приходит и А.Б.Зубов. Дистанцируясь от свойственного концепции <осевого времени> определенного схематизма, он показывает, что уже после I Переходного периода в Египте и краха 111 династии Ура в Месопотамии <начинается заметная деградация ритуальной сотериологии, требующей больших материальных затрат, и постепенное утверждение сотериологии спиритуальной. Происходит смещение акцента с социума, возглавляемого царем-посредником между мирами, на индивидуальную личность и индивидуальный суд за гробом, непосредственный диалог Творца и твари в молитве (речь, понятно, идет только о сдвиге в акцентах, а не о тотальной подмене одной конструкции другой). Для Южной Азии аналогичный сдвиг происходит при переходе от вед к упанишадам, в Китае - от шанского общества к Чжоу (оба явления на тысячелетие "запаздывают" сравнительно с Египтом и Шумером)>28. Эти тезисы подтверждаются и значительным документальным материалом29.

С другой стороны, представления о власти как о сакральном институте, реализующем вселенского значения миссию, сохранились. Да, <государство, возникнув для решения сотериологических задач, благополучно пережило этот "кризис идентичности". Возможно, что усиление государства и вызвало кризис идентичности, породив сомнения в соответствии той роли, которую оно претендовало решать, гарантируя своим верноподданным спасение>30. Однако остались

2*

35

возможными - и время от времени происходили - рецидивы прежних стереотипов восприятия, видоизмененных, правда, обновленным религиозно-культурным субстратом

Более того, именно в плане территориально-политического обеспечения вселенской миссии государства произошло даже определенное усиление описанных представлений, наиболее четко наблюдаемое в истории христианизации Римской империи Прот А Шмеман характеризовал эволюцию сакрального обоснования власти римских императоров в предшествовавшие принятию христианства века как <постепенное перерождение римского принципата в теократическую монархию, где император становится связующим звеном между Богом и миром, а государство - земным отображением небесного закона>3 [ По мысли А Шмемана, обращение Константина не носило личностного характера, но явилось подтверждением его особого политического призвания, поскольку <в сознании Константина христианская вера < > пришла к нему не через Церковь, а была дарована лично, непосредственно и для победы над врагом, то есть при выполнении им его царского служения>33, <сам Христос санкционировал его власть, делал его Своим нарочитым избранником, а в его лице и Империю соединял с собой некоей особой связью>33 Именно поэтому <обращение Константина не повлекло за собой никакого пересмотра, никакой "переоценки" теократического самосознания Империи, а, напротив, самих христиан, саму Церковь убедило в избранничестве Императора, в Империи заставило видеть богоизбранное и священное Царство>34

Однако радикальный монотеизм в сочетании с религиозным универсализмом снимает вопрос о имманентности пространственных пределов такого sacrum'a Представление о взаимном отражении географического и сакрального пространств (<средневековый человек рассматривал географическое путешествие как перемещение по "карте" религиозно-моральных систем те или иные страны мыслились как еретические, поганые или святые>35) при этом сохраняется, но всякое ограничение сферы власти и влияния сакрального центра воспринимается уже как нечто ненормальное, противоестественное Сакрально-географическая картина мира, ранее мозаичная, иерархически перестраивается, и преодоление удаленности (в обоих смыслах) от мистического центра и его эманации становится возможным, а часто и должным (поэтому именно монотеистическим религиям свойственны наиболее яркие проявления миссионерства и прозелитизма)

Таким образом, не просто сохраняется возможность присутствия в политической культуре представлений о вселенской миссии власти, но и - в случае актуализации этого компонента политической культуры - возрастает интенсивность переживания этих представлений и степень их влияния на политическую практику Важно, что в потенции данный компонент обнаруживается даже в тех случаях, когда его актуализации и не происходит Так, в реальной политике французской короны позднего средневековья не наблюдается сколько-нибудь заметных имперских притязаний, подразумевающих объединение под властью французских королей всего Orbis terrarum или хотя бы Mundus Chnstianum, однако наличие в ученой литературе того времени развитой традиции сакрализации власти <христианнейших> королей заставило легиста Филиппа IV Пьера Дюбуа высказать мнение, согласно которому <весь мир следовало бы подчинить королевству франков>36 Именно отсутствие связи между этим тезисом и политической практикой подчеркивает его принципиальную значимость в данном контексте

Выступающая в качестве второго условия формирования империи устойчивая тенденция государственного образования к территориальному расширению может быть интерпретирована различным образом. Наиболее простое объяснение этой тенденции дает системный подход, рассматривающий в качестве предельной функции любой системы, в том числе социальной, ее стремление к самосохранению. <Чем сложнее организован тот или иной <*?> объект, тем менее он стабилен, тем более он сам и слагающие его элементы подвержены опасности разрушения>37. Для стабильного существования системы необходима, следовательно, хотя бы ограниченная <независимость от постоянных колебаний внешних условий>, причем простейшим способом ее обеспечения является достижение <относительной автономности системы благодаря ее способности к накоплению внутренних энергетических и вещественных резервов>38. Поэтому любой системе, стремящейся к достижению гомеоста-тического баланса в отношениях с внешней средой, присуща потребность в поддержании определенного объема материальных и энергетических ресурсов.

Специфика систем социальных в данном случае выражается в том, что в них, как это показано Р.Адамсом, процессы роста масштабов, усложнения внутренней структуры и увеличения объемов контролируемых материальных и энергетических ресурсов взаимно обусловлены и усиливают действие друг друга, задавая тем самым наиболее фундаментальный вектор социальных изменений39. Таким образом, можно сделать вывод, что для социальных систем тенденция территориального расширения, служащего целям максимизации объема контролируемых ресурсов, является более или менее универсальной адаптивной формой. Впрочем, степень ее реального проявления (как и иных компонентов описанной связки) ограничена действием ряда объективных факторов - таких, как соседство иных социумов с аналогичными амбициями, недостаток людских ресурсов, чрезмерно неблагоприятные природные условия либо заложенные в соииокультурной матрице нормативно-ценностные ограничения

К сходным результатам приводит использование в целях каузального объяснения природы империй известной дихотомии интенсивного/экстенсивного путей экономического развития Характерно, что в рамках этой концепции обычно подразумевается вынужденный характер использования интенсивных экономических технологий, обусловленный дефицитом основных экономических ресурсов (в первую очередь земли) и объективной невозможностью расширения доступа к ним Экстенсивный путь экономического развития, таким образом, предстает наиболее простым и естественным, каковым и является в действительности, территориальная экспансия же выступает как предельно радикальный вариант его реализации, обусловленный действием каких-либо экстремальных факторов

Как отмечает А Г Фонотов, разработавший на основе представлений о дихотомии интенсивных/экстенсивных экономических стратегий концепцию мобилизационного и инновационного типов общественного развития, <в кризисной ситуации, острога которой проявляется в чрезвычайных формах, у системы нет времени на постепенное, мучительное, связанное с риском совершенствование технологии Но при неизменной или недостаточно быстро прогрессирующей технологии наличные ресурсы природы и труда довольно скоро (т е в исторически обозримые сроки) начинают истощаться Чтобы восполнить их выбытие в рамках мобилизационного типа, необходимо вовлекать дополнительные источники Однако новые запасы однотипных (с уже используемыми) ресурсов находятся на новых территориях Система оказывается перед выбором кардинально усовершенствовать или полностью сменить технологию, чтобы с помощью усовершенствованных способов переработки отодвинуть предел исчерпаемости наличных ресурсов, или же приобрести их новые источники. Тем самым система вступает в конкурентную борьбу за ресурсы, и одной из форм последней может быть война. Агрессия как способ расширения или преобразования старого экономического пространства - одна из самых распространенных причин военных столкновений>40,

Однако успешная внешняя экспансия, объективно мотивированная сакральными и/или экономическими соображениями, а субъективно - личными склонностями, устремлениями и талантами правителей и элитных групп, практически неизбежно ставит тесно связанные вопросы о методах интеграции инокультур-ного населения присоединенных территорий в состав государственного организма, а также о методах эффективного ими управления, обычно нацеленного в первую очередь (но не исключительно) на эксплуатацию приобретенных источников ресурсов. Причем острота этих вопросов находится в прямой зависимости от размера сделанных приобретений: как правило, пропорционально географической удаленности возрастает степень культурных различий, а возможности централизованного контроля и управления сокращаются в связи с недостаточной развитостью инфраструктуры и средств коммуникации (причем последняя закономерность сохраняет свое значение не только в доиндустриальную эпоху, но и позже, в некоторой степени даже и в современном мире).

Факт культурной неоднородности, с одной стороны, может рассматриваться как угроза стабильности формирующейся имперской системы. <Всякое новое завоевание и территориальное приобретение одновременно означает и возникновение нового источника культурного, религиозного и прочего влияния. В любом случае, инкорпорируется ли правящая элита завоеванных территорий в состав старой правящей элиты государства-завоевателя или же сохраняет свою автономкость, факт ее существования создает трения внутри правящего класса и в кризисных ситуациях лишает его монолитности и устойчивости>41. Проблема при этом состоит не только в неоднородности правящего класса, но и - на более глубоком уровне - в неоднородности и внутренней противоречивости формирующейся таким образом политической культуры. В.Розенбаум, вводя различение интегрированных и фрагментированных политических культур (<фрагмен-тированная политическая культура есть такая культура, в рамках которой у населения отсутствует прочное согласие относительно путей развития общества>42), отмечал конфликтогенный характер последних, вызванный отсутствием общепринятых методов снятия социальных напряжений; при этом политическая культура этнически гетерогенного социума является фрагментированной по определению.

С другой стороны, эта угроза стабильности, несомненно, имеющая место, может быть не столь велика и, во всяком случае, вполне преодолима. По мнению Э.Геллнера, в традиционных обществах <культура имеет тенденцию либо к горизонтальному сечению (по социальным кастам), либо к вертикальному, разделяющему очень мелкие локальные общины. Факторы, определяющие политические границы, не имеют ничего общего с факторами, определяющими пределы культуры>43. <Даже если локальная группа более или менее однородна, было бы в высшей степени неуместно связывать ее самобытную культуру с каким-либо политическим принципом подобная мысль была бы в тех условиях неестественна и показалась бы несуразной носителям этой культуры>44; для государства же <гораздо существеннее подчеркивание культурной дифференциации, нежели общности. Чем больше отличаются друг от друга во всех отношениях разные слои, тем меньше трений и недоразумений возникает между ними. Система в целом благоприятствует культурному расслоению по горизонтали и может создавать и поддерживать это расслоение даже в случае его изначального отсутствия>45 Таким образом, отсутствие в традиционных обществах функциональной потребности в жесткой связи между сферами политики и культуры может смягчать конфликтогенное воздействие культурных различий в составе государственного образования

Следует, впрочем, уточнить, что отсутствие этой связи не означает отсутствия политической культуры как таковой, но скорее господство парохиального ее типа В соответствии с предложенной ГАлмондом и С. Вербой типологией в такой культуре <политические ориентации не отделены от иных ориентации (экономических, религиозных). Парохиальная ориентация есть отсутствие каких-либо ожиданий, связанных с политической системой Последняя никак не соотносится с жизнью парохиала>46 Но эта типология, включающая также подданнический и партисипатор-ный, или рационально-активистский тип политических ориентации, носит идеально-типический характер, в реальных социумах в той или иной пропорции представлены все типы политической культуры, а также широкий спектр промежуточных состояний Даже ярко выраженное преобладание парохиального типа политических ориентации не может полностью устранить проблему неоднородности политических культур и обеспечения их совместимости Она возникает уже в случае подданнической ориентации, так как последняя подразумевает наличие определенных представлений о должных и допустимых формах исполнения властных функций, а их нарушение чревато для власти негативными последствиями Но все же уровень конфликтогенности такой ситуации в традиционных обществах существенно ниже по сравнению с современными, и проблема становится решаемой хотя бы в принципе

При этом такие очевидные методы ее решения, как тотальное уничтожение либо ассимиляция представителей иных культур, как правило, не реализуются по причинам двоякого характера, аналогичным факторам, сдерживающим естественное стремление к территориальной экспансии Во-первых, в доиндустриаль-ную эпоху они неосуществимы технически, и тем менее, чем крупнее масштабы сформировавшейся политической единицы (уже упоминалась неудача ассимиляционной политики Ассирии и Александра Македонского) Во-вторых, от их применения, как правило, удерживают какие-либо элементы культурной матрицы (этические нормы, запрет на установление брачных отношений с иноверцами и т д.), и если ограничения, налагаемые на физическое истребление, могут с ростом культурных различий ослабевать (массовое уничтожение индейцев в первые десятилетия испанского владычества в Америке, вызванное сомнениями в принадлежности последних к роду человеческому и остановленное после подтверждения этого обстоятельства в 1537 г специальной буллой папы Павла III), то ограничения ассимиляции в этом случае лишь возрастают

Кроме того, чрезмерная жестокость в обращении с покоренными народами может стать препятствием к продолжению экспансии и оказаться, таким образом, просто нефункциональной Так складывается третье условие возникновения имперской системы - сохранение включаемыми в состав расширяющегося государства сообществами своих этнокультурных особенностей, социокультурная мозаичность его территории В таких условиях формирование специфических, принципиально новых механизмов долговременного поддержания стабильности становится важнейшей социальной проблемой, а в случае ее успешного решения - возникает империя.

3. Функциональный анализ имперских систем

Констелляция этнических, социокультурных и политических особенностей обществ, включаемых в состав империи, в каждом случае оказывается уникальной Соответственно уникальны и используемые имперской элитой механизмы поддержания стабильности империи и собственного господства Именно это обстоятельство затрудняет анализ империи как таковой, поскольку то общее что свойственно всем империям, следует искать не на стр\ктурком а на функциональном уровне Имперской является система, успешно реализующая определенный набор функций, но использующая для этого различные варианты структурной организации - хотя и на этом уровне могут быть обнаружены некоторые аналогии, их недостаточно для построения общей модели Такая модель может носить лишь функциональный характер

В рамках этого подхода обнаруживается, что экспансия, являющаяся наиболее заметным внешним признаком имперских систем, может интерпретироваться как средство обеспечения двух фундаментальных потребностей империи 1) Экспоненциального роста объема доступных и контролируемых ресурсов, 2) Подтверждения претензии на имперский <космический суверенитет>47 Успех первых экспансионистских акций закрепляет формирующиеся стереотипы политического действия материальные и человеческие ресурсы присоединяемых территорий включаются в общеимперский оборот, при этом значительная их часть оказывается под прямым контролем верховной власти как в результате непосредственного военного захвата, так и в процессе долгосрочной организации покоренных земель (<императорские провинции> Рима) Таким путем возникают описанные Ш Н Айзенштадтом <плавающие ресурсы>, то есть ресурсы, выведенные из-под контроля традиционных групп, определенным образом упорядоченные и свободно мобилизуемые в целях реализации политической программы суверена48 В идеологическом и ментальном плане каждый новый успех также способствует кристаллизации представлений о вселенской миссии империи, поскольку служит зримым подтверждением обоснованности этих притязаний - любая победа в рамках свойственной традиционным обществам нерасчленен-но-мифологической картины мира есть результат не только экономического и военно-политического превосходства, но и превосходства сущностного, онтологического Таким образом, на стадии складывания империи формируется специфическая асимметрия в отношениях имперского центра и периферии Издержки имперского ядра, ресурсы, вложенные в первоначальный импульс расширения, компенсируются за счет ресурсов периферии (причем с избытком, поскольку за этот же счет создаются <плавающие ресурсы>, гарантирующие, в свою очередь, дальнейшее расширение), эксплуатация периферии обосновывается религиозными и мифологическими представлениями об универсальной миссии империи и ведущей роли имперского ядра в реализации этой миссии

Вряд ли, впрочем, можно без оговорок согласиться с Г С Кнабе, считающим основной целью империи <эксплуатацию провинций в интересах господствующего народа>49 Такая эксплуатация, без сомнения, имеет место, так как обмен между центром и периферией вынужденно приобретает неэквивалентный характер <Для расширенного воспроизводства в центре, ядре империи необходимы дополнительные ресурсы природные, трудовые и финансовые Однако механизм обмена с окружающими территориями либо не выработан, либо не эффективен (например, выгоднее захватить рабов, обладающих специальными трудовыми навыками, чем организовать их обучение) Поэтому возникает механизм неэквивалентного обмена>50 Однако цель, ради которой предпринимается и сама экспансия, и последующая организация имперского экономического пространства на началах неэквивалентного обмена, более глобальна, чем простое ограбление, и мотивирована, как это указывает сам же Г С Кнабе применительно к Риму, глубинными представлениями о структуре Ойкумены и месте в ней Рима как центра смыслового притяжения

Именно поэтому в случае включения имперского алгоритма появление факторов, объективно ограничивающих возможности дальнейшей экспансии (природных - вторжение в неблагоприятную климатическую зону, либо антропогенных - столкновение с конкурентоспособным политическим образованием) вызывает специфическую реакцию В условиях неимперской государственности отсутствие абсолютного, сакрального обоснования экспансии, восприятие ее только как борьбы за излишек ресурсов означает использование стратегии минимакса (минимизация издержек при максимизации выгод) и влечет за собой прекращение экспансии при утрате ею прямого экономического либо политического смысла

Но происходящее в рамках имперской логики превращение экспансии в самоценное и сверхценное предприятие, заведомо оправдывающее любые возможные издержки приобретениями сакрально-символического характера, приводит в случае возникновения препятствий не к свертыванию активности в соответствующем направлении, но к ее предельному наращиванию - поскольку любая преграда, любая остановка ставит под сомнение обоснованность вселенских притязаний империи и деструктивно воздействует на имперскую картину мира В терминах социологии М Вебера неимперский тип экспансии можно квалифицировать как целерациональное, а имперский - как ценностно-рациональное социальное действие, то есть такое, в основе которого лежит вера в <безусловную - эстетическую, религиозную или любую другую - самодовлеющую ценность определенного поведения как такового, независимо оттого, к чему оно приведет>51

Таким образом, однажды сложившаяся установка на территориальное расширение, подкрепленная сакральной санкцией, в случае успеха первых экспансионистских акций образует стабильный стереотип В этом случае тенденция использования экстенсивных форм экономического развития, являющаяся, естественно, благоприятной средой для складывания такой установки, но свойственная, вообще говоря, отнюдь не только империям, перерождается в описанный АГФонотовым мобилизационный тип развития, наиболее важными признаками которого являются <строгая определенность целей, высокая интенсивность функционирования для скорейшего выполнения поставленных задач, жесткая, как правило, высокоцентрализованная система управления>52

А Г Фонотов справедливо отмечает, что <основной системообразующей чертой такой экономики является то, что она функционирует, абсолютно невзирая на критерии экономической целесообразности и эффективности В качестве обязательных требований здесь выступают сроки реализации и безусловное достижение цели Строго говоря, такая экономика не является экономикой, поскольку формируется под влиянием внеэкономических факторов Тут уместнее термин <хозяйство> Сфера действия экономических стимулов и рычагов в ней ограничена и решающей роли не играет>53 Чтобы избежать возможного экономического коллапса, такая экономика <должна дополняться мощной компенсационной системой, представляющей из себя совокупность таких средств и ресурсов, которые, включаясь в хозяйственную жизнь, в необходимые моменты препятствуют заблокировке каналов экономического оборота ресурсов>54 Как можно предположить, в системах имперского типа роль такого компенсаторного механизма прежде всего играет сама же расширяющаяся экспансия, а также следующая за ней организация системы неэквивалентного обмена <центр-периферия> В случае же необходимости экстренного вмешательства либо, наоборот, долгосрочной и планомерной деятельности, не суляшей немедленного эффекта (например, создания качественной инфраструктуры - персидские и римские дороги ит д), подключаются <плавающие ресурсы>, выведенные из-под контроля традиционных групп и элит и находящиеся в свободном распоряжении центральной власти Могут использоваться и другие компенсаторные механизмы, в том числе называемые А Г Фонотовым массированный экспорт сырья и принудительные формы трудовой деятельности

Как полагает А Г Фонотов, мобилизационный тип хозяйственной организации рано или поздно <ведет к подрыву факторов развития и кризису воспроизводственных структур во всех сферах общества>55 Следует, однако, отметить, что не только в рамках смыслового горизонта империи, но и с точки зрения системной стабильности мобилизационный вариант развития может быть строго функциональным - в силу своей адекватности глубинной самоидентификации системы как имперской, то есть включающей все новые зоны в сферу действия своего космо-земного Impenum'a Эрозия этой установки гораздо опаснее, чем возникающее в мобилизационном обществе и вызванное экспансией внутреннее перенапряжение, поскольку, в отличие от последнего, непосредственно затрагивает смысловой центр империи

Одной из форм поддержания имперской идентичности в условиях, когда возможности экспансии в реальном политическом пространстве ограничены объективными факторами или исчерпаны, является экспансия в пространстве политической символики Имперская мифологема создается еще в период реальных успехов, которые и ложатся в ее основу, она способствует развитию этих успехов, однако в полной мере ее значение раскрывается тогда, когда возможности дальнейшего расширения империи уже исчерпаны и наступила определенная стабилизация Строго говоря, эта стабилизация сама по себе уже является кризисным состоянием, поскольку деструктивно воздействует на системную идентичность, однако эксплуатация имперской мифологемы может вполне успешно сыграть компенсирующую роль, обеспечивая продолжительное существование имперской системы даже тогда, когда, казалось бы, отсутствуют всякие положительные основания для ее вселенских притязаний

АДжТойнби, посвятивший значительную часть <Постижения истории> <универсальным государствам> (семантика этого термина у Тойнби практически совпадает со смыслом, вкладываемым в слово <империя> в рамках данного исследования), отмечал < если мы попробуем посмотреть на них (универсальные государства - С А") не глазами сторонних наблюдателей, а как бы изнутри, глазами их собственных граждан, то обнаружим, что и сами граждане искренне желают, чтобы установленный миропорядок был вечным < > Кроме того, они искренне верят, что бессмертие институтов государства гарантировано Парадоксальность этой веры подчеркивается тем, что наблюдатель, который может оценить ситуацию со стороны, ясно видит, что универсальное государство находится в состоянии агонии>56

Наиболее яркие проявления этого парадокса Тойнби находит в истории Рима <Во времена Севера и его мрачных наследников контраст между официально декларируемой вечностью императоров (в это время входит в употребление обращение к коронованной особе "Ваша Вечность") и неустойчивостью их действительного положения производит гнетущее впечатление Еще более странно, что слово "вечность" становится крылатым (например, вместо Рима поэты употребляют "вечный город") не только по-латыни, но и на греческом, причем перед самым падением Рима И даже после захвата и разграбления Рима Аларихом еще слышатся речения о вечности этого города>3' Аналогичные явления обнаруживаются в истории Арабского халифата, Оттоманской империи, маньчжу-ро-китайской династии Цин. Параллелизм пространственного и темпорального имперского абсолютизма очевиден и проанализирован с социологических позиций А Ф.Филипповым (<Статичность пространственной фигуры поглощает временную динамику Пространство как смысл пребывает непрерывно - время останавливается>38)

Еще более показательно, что гипноз имперского мифа действует не только в самой империи, но и в сопредельных странах (более того, <власть империи простирается не только на заселенную территорию, но и на целый мир, охватывая и круговорот природных явлений>59). Так, В.Л.Махнач по этому поводу отмечает: <Невозможно признать, чтобы империю делали таковой только ее размеры В 126L г Михаил Палеолог восстановил империю с ее имперской столицей. Это не вызвало всеобщего восторга, но было признано всеми без звука, в том числе и на Западе. Последние же два столетия Византийской империи до турецкой оккупации - это непрерывная агония, сокращение территории Однако даже несчастный Константин XI Драгас, павший при защите Константинополя, владевший небольшим участком земли вокруг столицы, несколькими островами Эгейского моря и небольшим кусочком а южной Элладе, безусловно, оставался для всех василевсом - в латинизированной форме, следовательно, императором>60

Наконец, <еще более примечательным свидетельством устойчивости веры в бессмертие универсальных государств является парадоксальная практика эвока-ции их призраков потомками. Багдадский халифат Аббасидов был воскрешен в Каире, дух Римской империи присутствовал в двух соперничающих державах-Священной Римской империи Запада и Восточной

Римской империи православного христианства, империя династий Цзинь и Хань возродилась в виде Сун и Тан дальневосточного общества в Китае>61 Продлен-ность существования, скажем, Римской империи в пространстве политического менталитета и политической культуры средневековой Европы, то есть после завершения ее истории в пространстве реальной политики, общеизвестна и подтверждается многочисленными свидетельствами В контексте настоящего исследования особый интерес представляют мысли, высказанные в связи с этим обстоятельством еще Л П Карсавиным и связывающие <эффект присутствия> Рима с уже отмеченным политическим измерением христианского универсального монотеизма <в империи выражается общий закон мира - "устроение к единству" Императору, наследнику Августа и "великого" Тиберия, "главе мирян", подчинены все земные силы>62 И далее <В психологии феодального общества и сознании религиозного единства коренится идея абсолютной теоретически монархии < > Империя, как таковая, государственная власть вообще, независимо от ее носителей, стоит под покровительством Божества>63 О том же писал и П М Бицилли <идее единства человеческого рода должна соответствовать некоторая реальность Все средневековые политические тела, все "царства, княжения и грады" мыслились как части более обширного универсального союза, христианского царства или, что то же, христианской Церкви, потому что Церковь и Империя в теории составляли одно целое, являясь двумя аспектами единого мистического тела Христова>64

Таким образом, культурно-ментальная, смысловая экспансия империи не только является продуктом экспансии военно-политической, ее обоснованием и катализатором - при определенных условиях она выступает как субститут последней (вплоть до полного замещения), тем самым обеспечивая сохранение имперской идентичности вопреки переменам, произошедшим в условиях имперского бытия <Неспособность продвинуть идеал влиятельным действием заставляет ее обособляться, отчуждая прочее как варварское, те политически неосмысленное и таким образом могущее быть преданным презрению, - за Китайской стеной, за валом Адриана, ограждающими цивилизацию Стены и валы не просто обозначают пределы обороняемого от вторжения извне, но разделяют содержательное пространство от предаваемого забвению>65 Мощь имперского мифа такова, что многие авторы квалифицировали феномен империй как почти исключительно мифологический по своей природе (<В ее (Российской империи - С К) основе лежала стройная и красивая мифологема, которая проявляла себя не столько через эксплицитное идео-логизирование, сколько имплицитно>66 Представляется, однако, что сбалансированный взгляд на империю должен в равной мере учитывать оба аспекта - реально-политический и мифологический, функционально обусловленная взаимосвязь которых и образует феномен империи Иными словами, и анализ <имперской структуры>, и анализ <имперской идеи> будут заведомо неполны, поскольку империя по своей природе лежит в обеих плоскостях одновременно, являясь политическим выражением связи земного и космического порядков мироустройства

Еще одной важнейшей функцией империи, в процессе расширения включающей в свой состав чужеродные социумы (как находящиеся на государственной стадии развития, так и догосударственные) является поиск оптимального режима их интеграции в общеимперский организм В связи с вышеописанной невозможностью либо нефункциональностью реализации предельных вариантов (ассимиляции, истребления) центральной проблемой при этом становится организация взаимодействия центральной имперской элиты с элитами местными Можно предположить, что именно особый характер внутриимперской элитной динамики в первую очередь определяет конкретный вид имперского строения

Два момента одновременно влияют на процесс создания имперской структуры С одной стороны, как отмечал Ш Н Айзенштадт в уже цитированном выше отрывке, суверены империй всегда стремятся монополизировать возможности управления политическим процессом, отсекая от принятия решений любые традиционные группы, легитимизирующие свои претензии на политическое участие ссылками на традицию и на этом основывающие свою автономию Поэтому суверен империи <всегда настаивал на том, что должностные лица служат лично ему или той политической организации, которую он хочет дать стране, но не являются представителями никакой определенной социальной категории>67 Естественным решением становилось создание центральной или, скорее, общеимперской (не обязательно сосредоточенной только в центре) элиты (необходимо дополняемой бюрократией), легитимность которой полностью основывалась на приверженности фундаментальной, абсолютной имперской идее, лишенной какой-либо партикуляри-стской окраски При этом устранялись или радикально ослаблялись традиционные элитные группы и соответствующие институты имперского ядра, поскольку их претензии к центральной власти могли быть особенно опасны История взаимоотношений римских императоров с сенатом представляет тому достаточно много подтверждений

С другой стороны, процесс унификации властного пространства империи ограничен неустранимым наличием традиционных периферийных элит Как подчеркивал ЖЛагруа, <возникающая и институционализирующаяся имперская бюрократия повсеместно сталкивается с аналогичными проблемами - политическими и культурными различиями между включаемыми в состав империи территориями, сложностями сосуществования с традиционными элитами, имеющими другую легитимацию и эксплуатирующими другие виды властных ресурсов>68 Необходимость сохранения традиционных элит продиктована потребностью в наличии своеобразного буфера между имперской элитой и принадлежащими к иным народам и, следовательно, политическим культурам подданными, буфера, который позволил бы переводить исходящие от центральной власти импульсы на понятный и не вызывающий отторжения либо протеста язык социальной интеракции и обеспечил бы тем самым необходимые результаты, в первую очередь - мобилизацию периферийных ресурсов Именно этот аспект функционирования имперских систем полагает важнейшим немецкий социолог В Бюль В кратком изложении А Ф Филиппова его взгляды на эту проблему выглядят так <Империя структурно определяется отношениями господства между национальной элитой в центре группы государств и рядом национальных элит на периферии при далеко заходящей гармонии интересов между центром центральной нации и центром периферийной нации Решающий признак империи - плацдармы, образованные имперской элитой в периферийных нациях>69 Это не означает, что основная масса населения империи вообще не затрагивается унифицирующими процессами, оставаясь под полным контролем традиционных периферийных элит Напротив, сохранение, наряду с собственно имперскими институтами господства, традиционных элит позволяет сконцентрировать процессы унификации в ключевых с политической и военно-стратегической точки зрения зонах, снизить в этих зонах уровень культурной и ментальной гетерогенности до приемлемого уровня (речь идет в первую очередь о культуре политической) и сохранить в неприкосновенности традиционные стереотипы социального действия в тех сегментах, вторжение в которые не обязательно с точки зрения поддержания имперской стабильности, но чревато жестко негативной реакцией

Именно этому аспекту имперской практики уделяет наибольшее внимание ЖЛагруа <Значение, придаваемое системе образования и праву, контроль над символами и установление господствующего языка встречаются во всех империях, в более или менее выраженной форме и с большим или меньшим успехом>70 При этом конкретные варианты распределения полномочий центральных и местных элит меняются не только от империи к империи, но могут различаться и в рамках одной империи, как в синхронном, так и в диахронном измерении, соответствуя местной специфике Так, в Римской империи, где одним из главных каналов распространения имперских политических ориентации было внедрение в местные сообщества императорского культа, иудеи (и только они) были дальновидно освобождены от принесения соответствующих жертв - поскольку лишь в данном случае такое вторжение сопрягалось с риском религиозно мотивированного восстания Гибкость имперской политики (сохранявшаяся, правда, лишь до времени) простиралась, таким образом, даже до отказа от эксплуатации в Иудее сакральной легитимации владычества Рима, в других случаях выступавшей в качестве основной

Поэтому <поиск инструментов культурной унификации (унификации, понимаемой лишь в рамках сохраняющегося разнообразия) приводит к необходимости рассмотрения совершенно различных групп и феноменов армии, распространения городской модели, гармонизации образов жизни и типов потребления Обнаруживаются два основных инструмента образование и унифицированное право>71 Не совсем ясно, <возможно ли придавать особую важность гораздо более размытому процессу установления общего пространства верований и символов через посредство многочисленных вторичных агентов (деньги, скульптуру, политические церемонии, дарование почетных отличий, возведение монументов etc.)? Придавая этому термину весьма широкое значение, можно говорить о настоящей "имперской идеологии">72, помня при этом, разумеется, о невозможности ее отождествления с идеологиями в современном пониманий термина.

Конечно, соответствие проводимой политики общеимперским интересам равно необходимо и в зонах унификации, и в тех сферах, где сохраняют свое влияние традиционные местные элиты. Однако последние становятся эффективным транслятором имперской политики лишь в том случае, если предоставляемые им привилегии включают в себя и наличие канала доступа в элиту центральную - более того, такое рекрутирование функционально с общесистемной точки зрения, поскольку способствует поддержанию стабильности, снижает вероятность стремления местных элит к автономизации, расширяет потенциальный элитный резерв и пространство выбора политических тактик и стратегий. В имперской реальности, как отмечает Ж.Лагруа, присутствует колебание между двумя политическими линиями: <открытости местным элитам и знати и созданием новых элит, обязанных только своему воспитанию и включенности в состав армии или бюрократии своим статусом и легитимностью. Вторая политика быстрее ведет к слиянию, но она провоцирует изоляцию и социальную дисквалификацию старых элит, рискуя превратить их в мощную оппозицию>73.

Таким образом, стабильность империи напрямую зависит от того, в какой степени и какими средствами исполняется функция сближения (в идеале вплоть до отождествления) интересов различных элитных групп с интересами самой империи, претендующей на роль единственно возможного политического универсума.

Именно поведением элит - как центральных, так и периферийных - определяется степень и прочность интеграции различных политических традиций (всегда этнокультурно мотивированных) в рамках общей (но не единой!) имперской политической культуры. Можно согласиться с утверждениями А.Ф.Филиппова: <Центральная элита обычно без затруднений справляется с парадоксом, суть которого в том, что отдельная группа отождествляет себя со всеобщим. Этому способствует господство иерархической модели дифференциации общества. Периферийные элиты могут либо отождествлять себя полностью с империей, либо, напротив, отчетливо тематизировать свою особость и особость своей обозримой социальной области. Империя устойчива, покуда гармонизированы отношения центральной и периферийной элит и периферийные элиты балансируют между этими крайними возможностями>74.

Интересные результаты могут быть получены при анализе имперской элитной структуры и динамики в свете принадлежащей П.Бурдье концепции символического капитала. <Символический капитал - это любая собственность (любой вид капитала - силовой, экономический, социальный, культурный) постольку, поскольку она воспринимается в этом качестве субъектами социального действия>75, сами категории восприятия которых таковы, что обеспечивают придание этой собственности символического значения. <Государство, располагающее возможностями по внедрению и культивированию устойчивых принципов восприятия и классификации реальности, конформных его собственным структурам, есть в первую очередь точка сосредоточения и осуществления символической власти>76. Однако <в обществе всегда есть конфликт между символическими властями, стремящимися внедрить свое видение легитимных делений>77, а <появление государственной монополии на физическое и символическое насилие есть в то же время образование поля борьбы за обладание выгодами, связанными с этой монополией>78. Символический капитал, в том числе и политически референтная его часть, всегда некоторым образом распределен между различными субъектами социального действия, и это распределение, соответствующее конфигурации отношений господства-подчинения в данном социуме, подвижно и изменчиво.

В этом случае понятие символического капитала укладывается в предложенную А.Этциони классификацию властных ресурсов (утилитарных, принудительных и нормативных79), включаясь в последнюю категорию. Анализируя характер распределения символического капитала как властного ресурса между различными элитными группами в рамках имперской структуры, можно предположить, что оно подчиняется закономерностям, характерным для описанных Ш.Н.Айзенштадтом <плавающих ресурсов>. Символические ресурсы, связанные с эксплуатацией имперской идеи и миссии, упорядочены, поддаются свободной мобилизации и неподконтрольны традиционным группам. Они могут быть в случае необходимости делегированы индивидам, институтам и группам (<официальная номинация - акт символического внушения, который имеет для этого всю силу коллективного, силу консенсуса, здравого смысла, поскольку он совершен через доверенное лицо государства, обладателя монополии на легитимное символическое насилие>80) и тем же путем отозваны.

Однако лишь некоторые из наличествующих в имперском обществе ресурсов могут целиком перейти в категорию <плавающих>; чаще же происходит лишь частичная их мобилизация, причем конкретное наполнение фонда <плавающих> ресурсов со временем меняется в соответствии с потребностями момента и ситуации. Точно так же распределяются и ресурсы символической власти: в одних случаях сосредотачивающиеся в руках центральной элиты, в других - распределяющиеся среди элит местных и дополняющие их традиционные легитимационные механизмы регионального масштаба, каждый раз - в уникальной пропорции.

К этому можно добавить, что центральная имперская элита в поисках оптимального режима отношений с местными элитами также вынуждена балансировать между двумя политическими векторами. С одной стороны, делегируя периферийным элитным группам какие-либо виды <плавающих ресурсов> (материальных и символических), империя тем самым сообщает им дополнительную устойчивость как в отношениях с конкурирующими местными элитными и контрэлитными группами, так и, шире, в отношениях с подвластным населением, усиливая традиционные и локальные механизмы легитимации своим собственным абсолютным авторитетом. С другой стороны, империя фиксирует приемлемые пределы интенсивности конкурентной борьбы элитных группировок в рамках периферийного региона и допустимые рамки эксплуатации ими местного населения, в большей или меньшей степени подчиняя эти формы властных отправлений общеимперским интересам и нормативно-ценностным ограничениям со стороны фундаментальной культурной матрицы империи.

При этом чаще всего империя - в лице имперской элиты - естественным образом начинает играть роль независимого и беспристрастного арбитра. Это в известной степени ущемляет интересы местных элит, поскольку таким образом империя легитимизирует себя в восприятии местного населения не только через их посредство, но и непосредственно; однако наличие такого арбитра в конечном счете может оказаться благом и для самих периферийных элит, предохраняя их от взаимного уничтожения и расширяя возможноста мирного разрешения конфликта благодаря наличию инстанции, авторитет которой в равной мере признается всеми сторонами Отсюда следует, между прочим, что почти любые локальные конфликты, разворачивающиеся в имперском пространстве, изначально - самим фактом нахождения в этом пространстве и постольку, поскольку он не вызывает отторжения, - обеспечены базовым консенсусом и взаимна признаваемыми институционально-нормативными рамками, что существенно облегчает их блокирование и постановку под контроль

Так или иначе, имперская политика в отношении периферии и периферийных элит оказывается эффективной и повышает уровень социальной стабильности как в масштабах всей империи, так и в масштабе конкретного региона лишь в том случае, если распределение <символического капитала> и материальных <плавающих ресурсов> между периферийными элитами определяется равнодействующей названных политических векторов - расширения их властных возможностей и непредвзятого их же ограничения, причем эта равнодействующая для сохранения своей адекватности ситуации необходимо оказывается подвержена постоянным модификациям как в синхронном, так и в диахронном измерении Применение этого подхода в анализе имперских обществ делает возможным адекватное описание конкретных механизмов элитного взаимодействия и может стать основой для вычленения одного из ведущих структурных параметров империй

Таким образом, анализ имперских структур и институтов должен быть подчинен задаче описания того вклада, который они вносят в исполнение основных функций империи, к числу которых относятся 1) Поддержание роста объема и доступности ресурсов различного рода, 2) Подтверждение универсалистских притязании, 3) Интеграция гетерогенного в этнокультурном отношении имперского пространства в еди-

ный социально-политический организм, 4) Организация эффективного режима взаимодействия центральной и периферийных элит - причем последняя функция может также рассматриваться как элемент третьей, как главный способ ее осуществления

4. Характеристики имперских систем

Успешное исполнение имперскими институтами описанных функций приводит к возникновению социально-политической системы специфического вида Следует, впрочем, учитывать, что этот процесс может и не достичь завершения в связи с негативным действием каких-либо объективных факторов либо с неадекватным поведением элиты - потенциально имперской, но оказавшейся не в состоянии реализовать эту потенцию Видимо, такая судьба постигла, например, державу Александра Македонского Но в том случае, если все субъективные и объективные условия осуществления имперского проекта соблюдены, рождающаяся система, при всех ее индивидуальных чертах, обладает рядом стандартных характеристик, эмпирически обнаруживаемых во всех империях

К числу базовых характеристик имперской государственности относится прежде всего ее безграничность (потенциальная в плане реальной политики, но вполне актуальная в рамках имперской ментальноеT), прямо связанная не столько даже с реальной протяженностью ее пространств, сколько с универсализмом имперской идеи и <идеологии>, пространствами и мощью подкрепляемой Особенно выпукло этот специфический признак империи, радикально отличающий ее от государства в обычном понимании этого термина, обрисован в работах А Ф Филиппова

А Ф Филиппов отталкивается именно от связи пространственного аспекта империи с ее ментальным обоснованием <Самое существование Империи, простирающейся почти необозримо далеко и в тенденции поглощающей (обнимающей собой) все сообщества, осознавалось как факт этический и правовой>81 И именно поэтому ключевым для различения империи и государства является признак границы <Государство четко определяет свою территорию, а на этой территории, равно как и вне ее (в делах международных), - свою компетенцию Империя такого четкого ограничения не знает Империя есть государство во внешнем отношении, поскольку она противостоит другим империям < > и над противостоящими политическими образованиями уже нет высшего охватывающего целого Она есть государство во внутреннем отношении, поскольку имеет государственный аппарат Но империя не исчерпывается государством Имперское пространство есть двуединая граница собственно государственная граница (которая может быть и менее четко очерченной, чем граница современного государства) и - смысловой горизонт коммуникации>82 И далее <Закон, будь то "дух" или "буква", становится действительностью лишь через осуществляющую его власть Реальный пространственный предел этой власти - фактическая граница империи, а степень универсализма имперской идеи - ее идеальная граница Сочетание потенциала экспансии с имперской идеей образует идеальную границу империи, ее orbis terrarum, круг земель>83 Уточняя в более поздней работе различия между империей и государством, А Ф Филиппов связывает возможность фиксации таких различий с наличием соотнесенности имперского смысла с ментальными и когнитивными установками наблюдателя < Империя, наблюдаемая извне неотличима от большого государства Но возможно и такое созерцание имперского пространства, при котором эквивалентность точек зрения резко нарушается Смысл имперского пространства состоит в том, что изнутри империи оно созерцается как некий малый космос, встроенный в большой - совокупный порядок бытия, - но отнюдь не в систему международных отношений, где только взаимопризнание государств гарантирует сохранность границ Пространство империи не нуждается в такой легитимации>84

Таким образом, империя существует в условиях противоречивого наложения тенденции конкретизации и фиксации политического уклада (вкупе с его территориальным аспектом), вызванной свойственным любому политическому образованию стремлением к стабильности и тенденции универсализации и глобализации Б Бади описывает это противоречие так империям, <рожденным в рамках определенной культуры, которую их создатели возвышают над прочими, свойственна партикуляристская ориентация, однако ясно выражаемый постулат, согласно которому эта культура к распространению призвана и предназначена, придает империям вселенский смысл Напряжение, рождаемое этими ориентациями, определяет основные имперские характеристики милитаризм, неопределенность территории, двусмысленность границ, воспаленный прозелитизм, слабая институционализа-ция>85 Особенно важен, конечно, подчеркиваемый Б Бади культурный аспект этого противоречия

Именно его учет позволяет предположить, что происходящая в империи, выступающей как высшая мыслимая форма политической реальности, универсализация контекста социальной коммуникации носит двоякий характер, и именно она представляет собой вторую важнейшую характеристику имперской системы С одной стороны, имеет место внешняя универсализация, связанная просто с радикальным расширением географического и смыслового горизонта, побуждающим население империи (и тем более - ее функционеров и элиту) мыслить более глобальными категориями С другой стороны, происходит, может быть, гораздо более значимая внутренняя универсализация. Как уже отмечалось, в имперском пространстве выделяется (по критерию потенциального воздействия на политическую стабильность) зона действия унифицированных институтов и стандартов. Но в пределах этой зоны коммуникация, естественно, осуществляется только на высоко формализованном имперском языке социального взаимодействия, соотнесенном с универсальной идеей вселенского значения, что подразумевает также единство и высокую степень абстрактной детализации ценностных ориентации, мыслительных и поведенческих стереотипов ее участников.

Эта универсализация возникает непроизвольно, в результате действия объективных закономерностей становления империи. Однако со временем становится возможным ее сознательная эксплуатация в качестве эффективного инструмента поддержания этнополи-тической стабильности. В зону универсализованной и стандартизованной коммуникации вовлекаются прежде всего элиты и властные институты, в том числе местные. Наличие универсального общепонятного языка резко упрощает взаимодействие между ними, облегчает взаимопонимание и снимает возможные причины для возникновения этногенных конфликтов. Еще более снижает их вероятность происходящее благодаря использованию этого языка (и часто прямо навязываемое центральной имперской элитой) подключение к обшеимперской системе ценностей, опять-таки носящей глобальный характер, в результате чего отсекаются влияния на политический процесс партикуляри-стских ориентации.

Границы этой зоны действия универсальных и унифицированных социокультурных стандартов могут перемещаться. В ее пределы могут включаться при помощи различных каналов социализации (религия, образование, армия и др.) новые социальные и культурные группы, в том числе представляющие для им-

перии потенциальную опасность в силу своей особо-сти. С другой стороны, всегда сохраняется перспектива выхода за пределы этой зоны местных элит, что обычно и является обязательным элементом картины развала империи. Но наличие ее можно считать конституирующим признаком империи. Происходящая в империи двойная универсализация контекста социального взаимодействия делает это взаимодействие качественно более стабильным и предсказуемым, чем и объясняется свойственная империям на протяжении большей части их истории этнополитическая стабильность, преданность местных элит (и не только элит) имперским интересам и идеалам, эффективность инкорпорации представителей самых различных в этнокультурном отношении местных элит в состав элиты центральной и т.д.

Успешная реализация имперской программы, рожденной в рамках конкретной этнокультурной общности, где в силу констелляции ряда субъективных и объективных факторов формируется представление о наличии некоей миссии глобального значения, приводит, таким образом, к образованию зоны абстрактной и соотнесенной с абсолютной системой ценностей социальной коммуникации. В пределах этой зоны осуществляются все ключевые с точки зрения системных интересов социальные взаимодействия. Но естественным следствием такого развития событий является постепенное ослабление связей возникающих имперских институтов и смысловых комплексов с их первоначальным этнокультурным базисом, в социальном аспекте происходящее в первую очередь на элитном уровне. Чем ярче выражен парохиальный характер политической культуры местных сообществ, тем в большей степени сохраняется их самобытность. Уже подданническая ориентация, как отмечалось выше, требует перевода хотя бы части политических взаимодействий, пусть и носящих преимущественно односторон-

з - п%

65

ний характер, на универсальный язык политической коммуникации; любая же форма реального политического участия неизбежно провоцирует прогрессирующую эрозию этнокультурной самобытности и формирование новой надэтнической элитной общности (на абстрактно-универсальном и формально-правовом фундаменте). <Логика построения империи находит свое завершение и выражена ярче всего в сближении разнородных элит и в возникновении единого правящего класса, как это видно на примере Вавилона, Византии, арабского халифата, империи оттоманской или русской>86. В реальности эта тенденция может быть выражена более или менее ярко; однако ее присутствие обязательно, так как в противном случае будут перекрыты каналы доступа представителей периферийных элит в состав центральной, что резко нарушит устойчивость имперской конструкции. К тому же сам по себе универсалистский характер имперской легитимации не подразумевает каких-либо ограничений доступа в элиту по собственно этническому (не культурному') признаку - в качестве критериев выступают приверженность абсолютным имперским ценностям и способность равноправно участвовать в политической коммуникации

Анализ имперских систем будет явно неполон, если не попытаться обозначить те основные причины, по которым империи сходят с исторической сцены - тем более, что именно этот путь позволяет обнаружить и описать третью базовую характеристику империй. Следует различать, однако, причины и обстоятельства распада какой-либо конкретной империи и факторы, предопределившие конец эпохи империй в целом, отказ от этой формы социальной организации с ее замещением совокупностью строго маркированных территориально и не претендующих на универсальность территориальных (национальных) государств. Этот отказ обусловлен прежде всего включением новых, неимперских механизмов мондиализации (наиболее адекватно описываемых теорией модернизации), что влечет за собой кризис имперской идентичности. Вопрос о принципиальной обратимости этого кризиса и, соответственно, о перспективах регенерации имперского организма будет рассмотрен позднее; однако следует указать на обстоятельства, приводящие империи к распаду в домодернизационную эпоху (речь идет, разумеется, только о внутренних факторах, поскольку возможность распада империи, как и любой другой социально-политической системы, под воздействием внешнего удара присутствует объективно и не представляет собой проблемы).

Одним из таких факторов может выступить уже упоминавшаяся возможность выпадения местных элит за символические границы зоны универсал изо ванной политической коммуникации. Однако такое выпадение (если оно не является результатом действия мо-дернизационных процессов) может стать результатом лишь предельно неадекватной политики имперского центра. Соответственно, возникающие при этом проблемы в принципе могут быть урегулированы путем простого восстановления нарушенных имперских норм и традиций, не говоря уже о том, что не допустить самого возникновения этих проблем достаточно несложно.

По сравнению с угрозой существованию империи, связанной с субъективно мотивированным нарушением порядка взаимодействия центральной и периферийных элит, гораздо большая опасность возникает в результате развития объективных тенденций, заложенных в самой природе имперской системы. Третьей основной характеристикой империи (характеристикой, в отличие от описанных выше, динамической) является, как это не раз отмечалось различными исследователями, процесс постепенного выравнивания центра и периферии, происходящий во всех областях социального взаимодействия и порождающий сложную гамму противоречий

Экономический аспект этой проблемы Г С Кнабе рассматривает как <противоречие между основной целью империи, состоящей в эксплуатации провинций в интересах господствующего народа, следовательно, в недопущении их самостоятельного развития сверх определенных границ, и реализацией этой цели, которая предполагает прогрессивное развитие производительных сил провинций, иначе неспособных быть экономическим и военным резервом империи>87 (о необходимости внесения в эту формулу некоторых корректив уже говорилось выше) Рано или поздно это развитие провинциальной экономики (и неизбежное при этом формирование новых гр>пп интеллектуальной, культурной, профессиональной и экономической провинциальной элиты) приводит к гомогенизации экономического пространства империи, к исчезновению в нем структурных различий, а <в результате выравнивания провинций и центра неэквивалентный обмен становится невозможен, части превращаются в соперников, империя распадается>88

Аналогичные процессы имеют место и в других областях социального взаимодействия Как отмечает В В Макаренко, <сутью имперской формы организации является неравномерность развития географического пространства при объективной взаимосвязанности и взаимозависимости его частей < > Неравномерность развития приводит к тому, что прорывы на качественно новый уровень в области духа, вооружений или промышленности происходят локально, а затем стремительно распространяются вширь, сплачивая окружающее пространство в империю Но затем освоение периферией культурных и военно-политических новшеств готовит изживание имперской формы организации пространства>89

В политической сфере выравнивание периферии и центра выражается в описанном процессе взаимопроникновения и в конечном счете слияния различных элит В области культуры <высокая культура> имперского центра также оказывает соответствующее воздействие на культурные традиции провинций, результатом чего, как это отмечено Г С Кнабе, становится происходящая со временем <реабилитация местных национальных традиций и способов жизни, акцент на народной культуре и ее прогрессивном развитии, выработка национального литературного языка на основе живого языка народа>90

При этом наличие слишком серьезных различий в одной сфере сдерживает выравнивание в другой (так, <чем сильнее различия в экономическом развитии, тем менее способна имперская бюрократия открыться для пополнения представителями элит завоеванных территорий>91) И наоборот, начало гомогенизации экономической либо культурной подталкивает политическую, эти процессы приобретают взаимоподдер-живающийся, кумулятивный характер В результате развития этой тенденции своеобразная <разность потенциалов> и вызванное ею специфическое напряжение, формирующее имперскую организацию, со временем исчезают < Исчезает главная структурная оппозиция империи - оппозиция подчиняющего и подчиненных распространяются мировые религии, космополитическое сознание и пр, империя как форма государства утрачивает внутреннюю необходимость и оправдывает свое бытие необходимостью чисто внешней - руководством аппаратом и армией>92

Таким образом, имперская система сохраняет свою идентичность и существует до тех пор, пока существует имперский центр (культурный, политический, экономический - системный), задающий смысловой горизонт несимметричных социальных интеракций Деструкция этого центра, вызванная как логикой саморазвития империи, так и внешними воздействиями (впрочем, гораздо менее значимыми), означает и крах империи. Можно согласиться с М.А.Чешковым, квалифицирующим империю как <механизм, через действие которого история становится - в своих пространственных и временных измерениях - мировой историей>93. И далее: <Внутри локальной структуры истории империя есть, пожалуй, адекватный механизм мондиализации, с помощью которого разрушается присущая этой структуре и всем докапиталистическим обществам предельность их развития>94. Судьба же империй, затронутых действием новых механизмов мондиализации и глобализации, требует специального анализа, который, впрочем, должен быть предварен описанием природы самих этих механизмов - то есть различных аспектов процесса модернизации.

5. Модернизация и этнополитика

Критика модернизационных теорий имеет почти столь же долгую историю, что и сами эти теории. Становление этого концептуального направления относится к 50-м гг. XX в. а уже с начала 60-х гг. разрабатываются теории отсталости, зависимости и зависимого развития, тематизирующие преимущественно антикапиталистические и антизападные претензии к мо-дернизационной парадигме. Однако с конца 60-х гг. на первый план выступает вопрос о социокультурном аспекте модернизации, полностью оставшемся вне поля зрения авторов первых модернизационных теорий. <Критика линейного прогресса, связанного исключительно с развитием материальных элементов производительных сил и увеличением производства>95, естественно, выбивала почву из-под ног сторонников теории модернизации в ее первоначальном варианте. Реабилитация традиционных ценностей, специфических для каждого сообщества и часто уникальных, входила в противоречие с рисуемой этой теорией картиной общего движения к состоянию социальной реальности, являющемуся точным слепком с западной модели. И провал многих поспешных модернизатор-ских попыток наглядно продемонстрировал утопичность этой картины.

Такое отношение к теории модернизации встречается и в современных российских социальных науках (<ее претензии на самодостаточность и всеобщность в объяснении современной истории неосновательны>96). Представляется, однако, что атаки на теорию модернизации, мотивированные стремлением защитить культурную самобытность от эрозии под воздействием инородных поведенческих стандартов, являются результатом своего рода недоразумения, поскольку теория модернизации в нынешнем виде радикально отличается от своего первого извода.

Н.Н.Зарубина подробно описывает результаты, по меньшей мере, двух решительных ее переосмыслений, Результатом первого, состоявшегося уже в 70-е гг. стало признание таких исходных тезисов, как: <1) значимость сложившихся социокультурных типов как основ устойчивости и самостоятельности общества; 2) устойчивость ценностно-смысловых факторов в регуляции как политической, так и хозяйственной жизни; 3) большая вариативность институциональных, символических, идеологических интерпретаций, которые различные общества и цивилизации дают реальным процессам модернизации>97 При этом, правда, подвергшаяся существенным коррективам теория все равно <не выходила за рамки понимания культуры "модернити" как центрального смысла и цели развития незападньгх обществ>98, представляя модернизацию как <универсальный путь с учетом локальной специфики>99. В связи с неудовлетворенностью таким определением по причине сохранения в его рамках ценностно окрашенного ранжирования западных и незападных социокультурных систем по признаку их потенциальной способности к успешному развитию <к середине 80-х годов снова намечается смена парадигмы модернизации, выразившаяся в развитии идеи <модернизации в обход <мо-дернити>>100 Сторонники этой последней версии исходят из взгляда на модернизацию как на процесс, который не только на промежуточных стадиях, но и в конечном счете не должен приводить к трансформации традиционных незападных обществ по западной модели, являясь скорее <внутренней перестройкой общества в соответствии с имманентно присущими ему законами>'01

Действительно, в рождении теории модернизации существенную роль сыграли политические и прагматические факторы Она рассматривалась не столько как абстрактная научная теория, сколько как набор практических рецептов, как действенная альтернатива марксистской парадигме, предназначенная прежде всего для третьего мира, - и потому, кстати, чем более примитивной и одномерной выглядела теория модернизации, тем больше черт ортодоксального марксизма, также утверждавшего объективную обусловленность и сводимость к единому знаменателю всех проявлений социальности и культуры, также претендовавшего на роль единственно верного учения, она приобретала Но с тех пор ситуация изменилась, и теория модернизации, освободившись от инструментальной перегрузки, возвратила себе статус научной теории

Несмотря на все дискуссии, до сих пор происходящие вокруг теории модернизации и самого этого понятия, в достаточной мере определилось ее смысловое ядро, состоящее в описании ряда процессов, объективно наблюдаемых в истории как западной цивилизации, так и большей части остального мира По определению В Г Хороса и М А Мешкова, <это, во-первых, смена преобладающей формы общественного труда (аграрного - индустриальным) Во-вторых, дифференциация ранее слабо расчлененного общества на отдельные сферы (экономическую, политическую, правовую, культурную), обладающие собственной, относительно автономной логикой существования и развития, в том числе по отношению к государству (становление так называемого гражданского общества) Наконец, атрибутом модернизации является формирование автономно-суверенного индивида, личности>102

Следует, впрочем, учитывать, что при таком подходе к проблеме модернизации ее проявления обнаруживаются на всем протяжении истории Запада - начиная с античности В связи с этим целесообразно дополнить перечень основных ее компонентов (который может быть легко расширен) еще одним о модернизации в собственном смысле слова можно говорить лишь тогда, когда процессы, развивающиеся в разных секторах социальной реальности, приобретают взаимно кумулятивный характер, усиливая действие друг друга, приводя к тотальному преобразованию всех форм социальности и сообщая ему необратимость

Отдельные модернизационные срывы, безусловно, имели и могут иметь место, однако можно согласиться с жестким аргументом Э Геллнера, заслуживающим того, чтобы быть приведенным полностью (используемое в нем понятие <аграрное общество>, относясь преимущественно к экономическим структурам, обозначает скорее традиционный социум во всей свойственной ему нерасторжимой целостности социально-экономических, политических и культурно-психологических структур и феноменов) <Человечество навеки связано с индустриальным обществом, то есть с обществом, производственная система которого основывается на непрерывно совершенствующейся науке и технологии Только такое общество в состоянии прокормить всех настоящих или будущих обитателей нашей планеты и обеспечить им тот жизненный уровень, который они сделали или стремятся сделать привычным Аграрное общество больше не является предметом выбора, потому что его реставрация просто-напросто обречет подавляющее большинство человечества на голодную смерть, не говоря уже о страшной, непереносимой нищете, ожидающей в таком случае оставшееся в живых меньшинство>103 Как принято считать, объединение различных протомо-дернизационных процессов в едином потоке относится примерно к XVI в и произошло в результате одновременного действия таких факторов, как Великие географические открытия, развитие капитализма в его мануфактурной форме, Реформация и завершение формирования европейских локальных государств, причем каждый из этих факторов порождал целый спектр последствий, захватывающих все сферы социальной действительности - от экономики до ментальноеT

Однако уже следующий тезис Э Геллнера - <поэтому бессмысленно применительно к нашему времени рассуждать о достоинствах и недостатках культурных и политических ценностей аграрного века они ушли безвозвратно>104 - вызывает своей категоричностью серьезные сомнения Теории модернизации, первоначально действительно постулировавшие растворение всех традиционных сообществ вместе с присущими им ценностями и поведенческими моделями в грандиозном плавильном котле индустриального и постиндустриального общества, подверглись серьезной ревизии Р Бендикс убедительно показал, что рассматриваемая в качестве эталона западноевропейская модернизация была органическим продолжением традиций соответствующей цивилизаци-онной зоны, поэтому жесткое противопоставление модернизации и традиции является искусственным и не подтверждается фактами - традиции продолжают во многом определять ход развития и в индустриальных обществах105

Тем не менее определенный смысл в противопоставлении западноевропейского варианта модернизации всем остальным все же есть Только западноевропейскую модернизацию можно рассматривать в качестве действительно органичной и эндогенной, так как во всех остальных цивилизациях, регионах и странах она начиналась или в результате прямого диктата Запада, или как следствие расширенного с ним взаимодействия (по инициативе Запада же), или, наконец, как средство обеспечить достаточный уровень конкурентоспособности по отношению к Западу В связи с этим представляются сомнительными попытки сторонников третьего варианта модернизационной теории очистить процесс модернизации от всяких следов европейского происхождения, поскольку такие попытки не подтверждаются историческим материалом, что, разумеется, вовсе не влечет за собой понимания модернизации как тотально унифицирующего процесса Посттрадиционные общества, обретающие в его процессе некие общие фундаментальные черты, тем не менее неизбежно сохраняют собственную специфику - так же, как сохранил ее Запад со всеми своими многочисленными внутрицивилизационными различиями

И все же любая модернизация, кроме собственно западной, неизбежно будет <догоняющей> - в силу того, во-первых, что хронологически она будет следовать позже, потому, во-вторых, что предпринимается она, как правило, в поисках адекватного ответа на предъявляемый самим существованием модернизированного Запада вызов Отрицательные стороны такой модели модернизации очевидны В Г Федотова относит к ним угрозы традиционной культуре, конфлик-тогенное усиление социального неравенства в результате возникновения <анклавов современности>, копирование стереотипов, уже отброшенных западной цивилизацией (и соответственно, повторение сделанных на этом пути ошибок), распад старых механизмов поддержания социального порядка при невозможности быстрого внедрения новых и т д 106 Действительно, в той или иной степени любая модернизация может быть названа и вестернизацией, поскольку внедряемые технологические инновации, организационные формы и стереотипы социального действия порождены западной цивилизацией, хотя и трансформируются - и часто весьма радикально - в процессе трансплантации на иной цивилизационный фундамент Однако поиск методов минимизации негативных эффектов <догоняющей> модернизации не может упразднить саму ее <догоняющую> природу - вопрос же об отказе от модернизации как таковой в реальной политике, как правило, не ставится

Модернизация, как уже отмечалось, захватывает все стороны социальной реальности, но и ее логически вычленяемый политический аспект чрезвычайно многомерен Он включает в себя <во-первых, расширение территорий и упорядочение административно-политических границ, образование национальных или федеративных государств, усиление центральной (как законодательной, так и исполнительной) власти, и в то же время - разделение властей, во-вторых, способность государства к структурным изменениям в экономике, политике и социальной сфере при сохранении стабильности и внутренней сплоченности общества, в-третьих включение все более широких масс населения в политический процесс , в-четвертых, установление политической демократии или хотя бы популистского правления, изменение способов легитимации власти>107 При этом в сфере этнополитики основным эффектом модернизации считается принятие модели национального государства - связывается ли оно с рождением индустриального общества (на чем основана описанная выше концепция Э Геллнера), развитием капиталистической экономики108 или соединением органически данного и юридически-конвенционального типов социально-политической самоидентификации109

Важно отметить, что рождение национальных государств (и национализма как его ментальной и идеологической предпосылки) в той же мере является естественным результатом модернизации, что и становление демократического строя Весьма распространено мнение о противоречии между феноменами демократии и национализма и даже об их противоположности, обычно в таком случае ставится задача борьбы с <безусловной националистической политикой, отрицающей универсальные демократические принципы во имя партикуляристских приоритетов>110

Однако есть серьезные основания предполагать наличие глубинной органической связи между демократией и национализмом - поскольку первая проблема, возникающая при выборе демократической модели, состоит в очерчивании границ демоса как сообщества политически активных граждан, в самоопределении демократической политии и общего базиса, на котором будет покоиться внутригрупповая солидарность В условиях демократии <граждане, участвуя в формировании суверенного волеизъявления, нуждаются в инструменте, который символизирует, утверждает и гарантирует их общую политическую принадлежность, делая возможным эффективное участие каждого в политической жизни Только язык может сыграть роль такого инструмента, обеспечивающего власти возможность обращения к народу, а народу - возможность доведения до власти своих пожеланий>111 Таким образом, национальное единство, языковая однородность и наличие укорененной в этом языке общей культурной идентичности непосредственно выводятся не только из особенностей индустриального общества (Э Геллнер), но и из требований демократии, поскольку обеспечивают ей тот базовый консенсус, который гарантирует стабильность в ситуации крайнего социального, идейного, политического и другого плюрализма

Но тогда приходится признать проблематичность самого существования гетерогенных в этнокультурном смысле политий в условиях демократизации <Демократия как политический режим с трудом <переваривает> присутствие в сердцевине суверенного народного тела иноприродной ему группы>"2 Само распространение демократических идеалов уже ставит под сомнение легитимность того порядка, когда <мир состоял из политических единиц различной величины, часто наложенных одна на другую, и из множества вариаций культуры, менявшихся от места к месту>113, поскольку в этом случае <становится неизбежным признание существования нескольких демосов>114 на одной государственной территории Действительно, наличие глубинной (хотя и не жестко однозначной) связи между демократией и национализмом подтверждается и исторически - например, возникшей в ходе Великой французской революции амальгамой принципов гражданства и национальности, проводившейся на всем протяжении XIX в унификаторской политикой французского республиканизма (а также многочисленными примерами рецепции такого подхода и в Европе, и за ее пределами)

6. Империя и модернизация

Очевидно, что этнополитический аспект модернизации входит в серьезное противоречие с фундаментальными особенностями имперской государственности Выше была описана основная эволюционная тенденция имперских систем - выравнивание (в различных смыслах - от экономического до онтологического) центра и периферии, приводящее в конечном счете к разрушению смыслового горизонта несимметричных социальных интеракций и распаду империи И именно вовлеченность в модернизационные процессы лишает империю способности эффективно блокировать действие этой тенденции (что в принципе возможно на протяжении достаточно длительных временных промежутков), поскольку в новых условиях имперская властная традиция подвергается делегити-мации сразу по нескольким направлениям

В условиях рационализации сознания и <расколдо-вания> мира, в том числе мира социального, утрачивает актуальность мистический смысл существования империи как мироустрояющей силы Претензии на роль сакрального центра вселенной или, в ином варианте, на роль замкнутого и самодостаточного космоса <в себе> отвергаются как самим существованием стремительно наращивающего свое могущество Запада (которое невозможно игнорировать в условиях возрастающей плотности информационного обмена), так и, как правило, неудачными попытками противостояния ему Экспансия, служившая ранее зримым доказательством обоснованности универсалистских притязаний, жестко блокируется при вторжении в пределы интересов Запада Принятие же модернизационного курса тем более не решает проблемы, поскольку (помимо очевидности <догоняющего> характера модернизации) приводит к вовлечению в политическую сферу, ранее доступную лишь центральной и местным элитам и функционировавшую на основе задаваемого имперским центром унифицированного и формализованного языка социальной коммуникации, более широких социальных групп, мобилизуемых (в соответствии с концепцией Э Геллнера и схемой поэтапной <национализации> политического участия МХроха115) каждая своими интеллектуалами

Существование имперской системы ценностей и соответствующего ей языка социальной коммуникации в домодернизационную эпоху позволяет отсекать влияния на политический процесс партикуляристских ориентации Происходящая в условиях модернизации реабилитация локальных культур, рождающееся стремление их к обретению политического измерения своей самобытности рано или поздно либо затрагивает локальные элиты, приводя к их выпадению за пределы зоны действия унифицированных институтов и стандартов, либо влечет за собой формирование локальных контрэлит, оспаривающих старый курс на мирное сосуществование в рамках имперского пространства как предательский по отношению к своему народу С другой стороны, результатом распространения модернистских установок в центре империи становится актуализация вопроса о прерогативах имперского ядра (<коренного народа>), включение этнического критерия в число политически референтных и закрытие для периферийных элит канала доступа в состав центральной - что радиально ослабляет всю имперскую конструкцию, делая ее универсализм фиктивным, и порождает неразрешимые политические проблемы

Не менее важен и экономический аспект модернизации Индустриальная экономика модифицирует социальную структуру, резко повышая уровень вертикальной и горизонтальной социальной мобильности, перемешивая различные этно- и социокультурные группы Наследуемый социальный статус вытесняется индивидуально достигаемым, и имперские механизмы интефации в единое целое разнородных групп уже не охватывают значительную часть населения, чья самоидентификация строится на новых основаниях (в частности, классовых) Свойственная империи, как и всему доиндустриальному обществу, горизонтальная стратификация заменяется вертикальной Сакрально-традиционная легитимация власти, механизмы которой ранее были во многом индивидуализированы с учетом специфики каждого региона и потому эффективны, в таких условиях слабеет Ее предпринимаемое в качестве ответа на происходящие перемены рациональное переосмысление (вплоть до подмены той или иной идеологией) также не проходит безболезненно, поскольку неизбежно подвергает эрозии задаваемый имперским центром смысловой горизонт социального взаимодействия

Более того, индустриальное развитие, приводящее к образованию единого экономического пространства в пределах политических границ (как правило, в результате действия законов капиталистического рынка - хотя выбор нерыночных индустриальных моделей влечет за собой те же последствия), а также к расширению межгосударственных экономических связей вплоть до включения в мировую экономическую систему, разрушает систему асимметричных отношений имперского центра и периферии Все более сомнительной становится в таких условиях эффективность свойственного империям и описанного А ГФонотовым116 мобилизационного типа экономики Разрушается система неэквивалентного обмена <центр-периферия> (вытесняемая реализуемым в рамках новых экономических отношений обменом эквивалентным), что резко сокращает возможности власти по формированию фонда <плавающих ресурсов> (термин Ш Н Айзенштадта) - то есть ресурсов, выведенных из-под контроля традиционных групп, определенным образом упорядоченных и свободно мобилизуемых в целях реализации политической программы суверена117 Соответственно снижается и властный потенциал имперского центра как таковой - как во внутри-, так и во внешнеполитической области В случае более высокого уровня развития экономических технологий и отношений в имперском центре по сравнению с периферией такая ситуация менее болезненна, цивилизаторская миссия империи в этих условиях находит очевидное оправдание (хотя неизбежная диффузия рано или поздно приведет к выравниванию диспропорции) Но в случае опережающего индустриального развития отдельных периферийных регионов противоречие между их политическим и экономическим статусом воспринимается особенно болезненно, становясь дополнительной (и наиболее убедительной для экономически активных групп) мотивацией продуцируемых интеллектуалами эмансипационных и сепаратистских устремлений

Модернизация, впрочем, не только размывает глубинные основания социального порядка традиционных империй, но и порождает новый вид имперской организации - империи колониальные, для которых характерно <соединение автономистски изолирующей национальной политики с экспансионистской имперской политикой>118. Такие империи радикально отличаются от империй традиционных как в своем идеальном строении (<у них нет цивилизующего Мирового Града, он замещен нацией-государством, кон-цептуализуемым как метрополия>119), так и по чисто объективным признакам - в составе империй этого типа колонии и метрополия (а также их население) отделены друг от друга весьма резкой институционально и нормативно оформленной гранью, в то время как традиционная империя обычно непосредственно включает свои владения в состав государственного патримония, а статус подданного или гражданина распространяется на все население.

Детальное исследование природы колониальных империй выходит за рамки данной работы, тем более что, как справедливо утверждает Л С.Гатагова, <в пользу утверждения, что Россия не была колониальной державой, можно выстроить целую систему доказательств, начиная с географического фактора, который обусловил "живые токи коммуникации" (в отличие от европейских стран и их колоний, разделенных морями и океанами), а также апеллируя к политическим установкам, которыми руководствовалось самодержавие в своей бесконечной экспансии: рассматривать вновь приобретаемые территории как естественное продолжение России>120.

Таким образом, империя сталкивается с двумя противоположными импульсами: объективной необходимостью запуска модернизационных процессов как способа обеспечить экономическую и военно-политическую конкурентоспособность по отношению к странам, уже вступившим на этот путь, и объективной же необходимостью блокировать разрушительное воздействие модернизации на все аспекты имперской идентичности. Естественной реакцией на это противоречие является попытка максимально ограничить сферу действия модернизационных процессов, дозировать их развитие в поисках баланса, позволяющего удовлетворить первую потребность и элиминировать ее негативные эффекты, в результате чего складывается описанная В.А.Красилыциковым <имперская модель модернизации>121. Тот временной интервал, в течение которого этот баланс удается поддерживать, определяет продолжительность существования традиционной империи в эпоху модернизации

Системная модернизация, модифицирующая все стороны социальной действительности и приводящая к рождению качественно нового общества, влечет за собой, таким образом, крах империй (причем со временем - и империй колониальных) и появление национальных государств (более или менее демократических или, по крайней мере, продвигающихся к расширенному политическому участию за счет формирования рационально-активистской политической культуры) Ч.Тилли определяет империю как <крупную внутренне неоднородную политию, элементы которой связаны с центральной властью системой опосредованного правления. Центральная власть осуществляет определенный военный и фискальный контроль за всеми сегментами имперского пространства, однако не посягает на два основных элемента опосредованного правления: 1) сохранение либо установление специфицированных и не подчиняющихся общему правилу связей с элитой каждого сегмента, 2) отправление власти через этих посредников, пользующихся в их доменах значительной автономией, компенсирующей лояльность по отношению к центру, а также фискальное и военное сотрудничество с ним>122 Анализируя логически возможные последствия развития в понимаемой таким образом империи процесса демократизации, Ч Тилли приходит к выводу о принципиальной несовместимости имперских и демократических структур и ориентации < или (а) распад империи на сегменты, в каждом из которых региональные институты реорганизуются на началах всеобщего равного гражданства, основанного на политическом участии и правовых гарантиях, или (б) преобразование имперской системы опосредованного правления в общие для всех структуры непосредственного гражданского участия, порождающие новые связи между центром и периферией История демонстрирует некоторые примеры варианта (а) и никаких примеров варианта (б)>123

Следует отметить, что модифицируемая модернизацией сфера этнополитики оказывается при этом источником едва ли не самой серьезной угрозы существованию империи Так, по мнению АБезансона, <если рассматривать положение Российской империи перед Первой мировой войной, можно констатировать, что она имела серьезные шансы разрешить свои социальные проблемы, проблемы революционной интеллигенции, проблемы экономического развития, но что она не имела никаких шансов разрешить национальный вопрос Это обстоятельство жестко ограничивало возможности эволюции режима, поскольку либеральная, демократическая, модернизаторская альтернатива, бывшая ключом ко всем этим проблемам, не была решением национального вопроса и, наоборот, влекла за собой распад империи>124

III. Российская империя и модернизация

1. Имперский компонент российской государственной парадигмы

Вряд ли может быть оспорено, что признаки имперских систем, обычно выступающие в качестве критических, то есть наличествующие практически в любой синдромной дефиниции (значительные территориальные размеры, этнокультурная и этнополитиче-ская неоднородность, присутствие в механизмах легитимации и в политической практике универсалистских ориентации, вплоть до претензий на вселенский смысл собственного бытия) без труда обнаруживаются в российской истории Можно согласиться с РФ Туровским <Имперские черты придают России ее историческая эволюция, долгий процесс территориальной экспансии, сочетавшей завоевания, добровольные присоединения и мирную колонизацию, принципиальное несоответствие России концепции национального государства ни этнократического типа, ни созданного по образцу "плавильного тигля" На наш взгляд, государство становится имперским в тот момент, когда оно в результате территориальной экспансии преодолевает некий порог внутреннего этнокультурного разнообразия Русское государство постепенно стало превращаться в империю с XVI в , особенно явственным имперский его характер был в классический имперский период XVIII-XIX вв>1 Последний тезис, впрочем, нуждается в более детальном исследовании, поскольку <вопрос о степени соответствия России имперскому типу государств нелишне предварить другим, все еще не проясненным вопросом - о хронологических вехах (хотя бы приблизительных) имперского периода российской государственности>2. Представляется, что ретроспективный анализ позволит не только убедительно продемонстрировать наличие в российской государственной парадигме ярко выраженной имперской составляющей, но и описать специфику ее функционирования, - и тем самым приблизиться к пониманию небанальных эффектов, возникших в результате воздействия модернизационных процессов на российскую имперскую государственность.

Вообще говоря, уже в процессе становления русской государственности тесное знакомство с византийской политической практикой и теорией формировало представление о принципиальной возможности придания государству и его предназначению абсолютного, вселенского смысла, возникающего в результате сложения и даже амальгамы взаимно усиливающих друг друга представлений о миссии Церкви и миссии Рима. Описывая смысловую структуру византийской политической культуры, Л Брейе отмечает: <Фанатичная преданность римской традиции объясняет и оправдывает веру в предназначение Империи - подчинить все народы и утвердить христианскую веру на всей земле < ?> Богословы усматривали связь между полиархией непрерывно враждующих меж собой народов и анархизмом политеистических представлений о мироздании, с одной стороны, и имперской монархией, основанной на догмах единобожия (один Бог на небе, один император на земле) - с другой>3. Такое восприятие византийской миссии формировало и соответствующие воззрения на политическую реальность, пусть даже и не всегда обоснованные: <Изучение имперской дипломатии обнаруживает наличие в ней изобретательных и наивных одновременно фикций, призванных обеспечить права Империи, границы которой должны однажды совпасть, как полагали авторы этих фикций, с пределами обитаемого мира>4.

Но и до тех пор император, <не имеющий равных себе на всей земле, рассматривал правителей прочих государств как подчиненных тем или иным образом собственной власти. Эти правители составляли иерархию - от пользовавшихся политической автономией до простых вассалов. Отсюда следовало, что только владыка Византии имеет право на титул василевса и потому является высшим и единственным законодателем для всего мира - по крайней мере для мира христианского>5.

Впрочем, последний вопрос далеко не ясен, и есть основания полагать, что и границы христианского мира (естественно, в первую очередь воспринимавшегося как <домен> василевса) не являлись пределом потенциального расширения империи. Так полагает, в частности, Дж. Манискалько Базиле, специально исследовавший соответствующую византийскую политическую семантику и, более того, установивший факты ее рецепции на Руси: <Власть василевса распространяется до того места, где простирается линия горизонта для самого последнего человека, живущего в самом последнем доме вселенной; таким образом, эта власть - вселенская, власть над людьми и вещами, не ограниченная никакими пределами>6. При этом в результате наложения онтологического и собственно политического (неизбежно в такой ситуации возникающего) смысла термина <вселенная> этот стереотип становится достаточно гибким и в то же время устойчивым. Становится возможно, не выходя за его рамки, производить, например, такие проблематичные операции, как раздел <вселенной> между наследниками престола. <Вселенная приобретает, с одной стороны, масштаб очень конкретного пространства - наследственного удела князя, - а с другой стороны, пространный политико-религиозный смысл - как тот, что содержится в термине "раздел" между сыновьями Ноя, и в этом чрезвычайно неопределенном случае она способна "расширяться" - как это происходит в речи Макария, обращенной к Ивану IV, так и "сжиматься", когда того требуют политические или дипломатические обстоятельства>7 При этом оставалось в неприкосновенности представление, выраженное, в частности, в словах патриарха Николая Мистика <Бог подчинил прочие скипетры мира наследию господина и властителя, то есть вселенского императора в Константинополе>8 Интересно, что ни здесь, ни в других текстах Николая Мистика не подразумевается какое-либо ограничение символического авторитета империи пределами христианского мира

Однако до времени само присутствие Византии в геополитическом и семиотическом пространстве и то, что она играла в нем роль неоспоримого центра притяжения, по отношению к которому русская государственность (и церковность) неизбежно носила вторичный характер, препятствовало наделению последней какой-либо абсолютной самоценностью И В Ерофеева характеризует ситуацию следующим образом

<Особое место Византии в духовном наследии Восточной Европы было связано с характерными чертами средневекового менталитета Ему было свойственно представление о мире как об иерархически упорядоченном космосе с единственным центром В политическом аспекте это представление получало свое выражение в доктрине "единой и единственной универсальной империи" во главе с "единственным императором, владыкой Вселенной" Соответственно, столица империи воспринималась как теократическая "столица мира"

Идеологический комплекс Второго, или Нового мира осмысливался в самой Византии и за ее пределами в значительной мере в образе наднационального культурно-идеологического единства, утверждающего примат данного вселенского содержания над этническим своеобразием локальных культурно-исторических миров>9, что отражалось, в частности, в концепте возглавляемой василевсом иерархически организованной <семьи государей и народов> - концепте, бытовавшем практически вне зависимости от степени реальной самостоятельности элементов этой <семьи> По утверждению И П Медведева, <представление о централизованной иерархической структуре мира сохранялось на протяжении всего существования Византийской империи>10, причем явным образом было усвоено и за пределами собственно имперского пространства - даже в XIV в турецкие султаны именовали василевсов <императорами Болгарии, Влахии, Алании, России, Иберии, Турции>11, то есть земель, реально уже империи не подчиненных <В принципе византийский император не посягал на территориальные пределы суверенитета местных властителей, на осуществление государственной власти внутри определенной территории Император Роман Лакапин, например, недвусмысленно признавал за болгарским царем Симеоном право "делать в своей стране все, что он хочет", но рассматривал как грубое посягательство на верховные права византийского императора узурпацию титула ршлАеи^ 'РШЦССШУ>12

Одним из локальных компонентов византийского Космоса являлась и Древняя Русь При этом роль Константинополя как центра геополитического и семиотического пространства не подвергалась сомнению, хотя отношения с этим центром выстраивались, безусловно, с учетом автономных интересов формирующейся русской государственности

<Древнерусское общество не стремилось к соперничеству со Вторым Римом и не выдвигало претензий на равнозначное экуменическое место в православном христианском мире Целью русских князей было установление культурной идентичности нового христианского государства с сообществом других христианских государств и в то же время - сохранение, в рамках лояльности, определенной автономности по отношению к "старшему в княжеской семье", то есть васи-левсу>13 Степень лояльности Руси по отношению к империи была намного выше продемонстрированной иными ее лимитрофами, в первую очередь Болгарией при царе Симеоне При наличии отдельных недоразумений сакральный статус Константинополя не ставился на Руси под сомнение, насколько можно судить, до конца XIV века

Восприятие собственного социально-политического сообщества как иерархически высшего по отношению ко всему остальному миру, как центра, задающего смысловой горизонт и структурирующего все остальное пространство, возможно тогда, когда это место вакантно Есть все основания полагать, что в древнерусском сознании оно было изначально занято - естественно, Византией М А Дьяконов в своем классическом исследовании специально подчеркивал, что византийское правительство <открыто считало все земли, куда проникло христианство из Греции, находящимися от него в зависимости не только церковной, но и политической>14, причем <эти взгляды византийских правительственных сфер занесены были и на Русь>15

Факт канонического подчинения русской Церкви Константинопольскому патриархату служил <главнейшим основанием для проведения идеи о зависимости русских княжений от византийских императоров>16 И хотя <в действительности подобной зависимости и не существовало < > но идея о ней возникла у греков довольно рано, продержалась довольно долго и получила некоторое отражение даже в официальных сферах Древней Руси>17 К тому же выводу приходит и Л Брейе <Политически независимая, Русь тем не менее занимала подчиненное положение в византийской государственной иерархии Она не только находилась в духовном подчинении вселенскому патриарху, употребляемые хронистами эпитеты, как и другие признаки, свидетельствуют, что Русь всегда рассматривалась в Константинополе как вассальное государство>18 Так, <великий князь всея Руси носил еще в XIV в звание стольника византийского императора < > императоры продолжали включать в свой титул в половине XIV в звание царей русских>19 При этом, как полагает М А Дьяконов, подобные отношения зиждились не только на признании Византии как высшего религиозного авторитета <русский князь преклонялся перед этим царством как училищем законодательства>20, что подтверждается многочисленными источниками - в частности, тем красноречивым обстоятельством, что византийский свод законов Номоканон (в русском переводе - Кормчая книга), включавший не только церковные правила, но и гражданское законодательство империи, почитался на Руси как произведение богодухновенное

С XIII века, после татарского нашествия, к Константинополю (сохраняющему свою роль религиозного ориентира) добавляется Золотая Орда как безусловный военно-политический центр обозримого геополитического пространства <Орда была метрополией, а Русь ее провинцией ("Урус-улус" - Русский улус), в Сарае был "царь" (хан), а в Москве лишь князь, ездивший к царю за ярлыком на великое княжение Все ордынское, как исходящее из метрополии, обладало статусом специфической социальной престижности>21, и это относится и к соответствующим компонентам политической культуры Более того, <Орда для русской аристократии и для самих князей была важнейшим источником форм легитимности и престижности их власти>22 Особенно показательно использование в отношении ханов царского титула, имевшего в русском сознании отчетливые византийские, имперские и, что немаловажно, библейские коннотации О глубине такого восприятия свидетельствует и длительное его существование - даже после свержения ига и обретения независимости, в традиции уже московской, Казань, как это показано М Б Плюхановой, продолжала рассматриваться как символический центр и источник царственной (то есть имперской) мощи и легитимности - причем <Царьград и Казань оказываются однофункциональны и взаимозаменяемы в этом контексте>23

В системе политической легитимации Древнерусского государства, безусловно, присутствовал и сакральный компонент. Однако он был выражен не слишком ярко и, во всяком случае, не предусматривал какого-либо обоснования глобальных притязаний власти Как показали В.М.Живов и Б.А.Успенский, <параллелизм монарха и Бога как "тленного" и "нетленного" царя приходит на Русь с сочинением византийского писателя VI в. Агапита, которое было широко распространено в древнерусской письменности>24; эта концепция подвергается переработке и осмыслению на Руси, отражаясь в иных текстах (<Мерило Праведное> и др). Но детальный анализ смысла и контекста данной концепции позволяет сделать вывод, что <встречающиеся в древнерусских текстах наименования царя "богом" отнюдь не предполагают тождества между царем и Богом, какой-либо реальной общности между ними. Речь идет только о параллелизме царя и Бога, и сам этот параллелизм лишь подчеркивает бесконечное различие между царем земным и Царем Небесным- и власть князя, и его право суда оказывались в этой перспективе вовсе не абсолютными, но делегированными Богом на жестких условиях, нарушение которых приводило к полному расподоблению властителя и Бога>25.

При этом определяющую роль в формировании образа власти играло представление о нераздельности понятий государства - как набора учреждений и государя - как лица, стоящего во главе этих учреждений. В ранних памятниках русской общественной мысли отсутствует сама идея возможности разграничения этих понятий: государство - это и есть государь. И намного позднее, в XV-XVI вв. несмотря на уже начавшиеся радикальные перемены в парадигме русской государственности, <к вопросам генеалогии идеологи самодержавия сводили в основном всю проблему, поскольку понятие государства идентифицировалось с личностью государя>26. Даже в начале XVII в. дьяк Иван Тимофеев, повествуя о бедах, постигших Русь в ходе Смутного времени, пишет: <Но что оплачу сначала? Самого ли царя или его царство" Необходимо разделить поровну плач между обоими: царем и его местом, ибо как душе нельзя содержаться в видимом мире без тела, так и тело без души не в состоянии двигаться>27. Таким образом, отсутствие сколько-нибудь ярко выраженного сверхценного переживания сакральной природы властителя сдерживало и формирование соответствующего отношения к государству как таковому, представления о котором были в русской традиции весьма персонализированы.

Тем не менее потенциальная возможность усиления значимости сакрального компонента легитимации власти сохранялась, так как сохранялся радикальный монотеизм и универсализм принятого Древней Русью христианства, пусть и не актуализируясь в политической практике (как уже отмечалось выше, такой тип религиозности может при определенных условиях даже усилить представления о вселенской миссии государства). Существенно, что христианство пришло на Русь в своем византийском изводе; видимо, с византийским же влиянием связан и установившийся на Руси с момента принятия христианства режим тесного сотрудничества Церкви и государственной власти. Были, впрочем, для такого режима и объективные основания, среди которых А.В.Кар-ташев называет <патриархальное сознание неразделимости всего национального и религиозного или смешение религии с политикой>28, а также <слабое развитие на Руси государственных понятий, причем светская власть не сознавала ясно границ своей компетенции и поступалась в пользу Церкви некоторыми своими правами, руководясь лишь экономическими соображениями <?> Будь русская Церковь преемницей запад нецерковных традиций, она могла бы в таком государстве захватить в свое обладание немало политических прав>29. Этой возможностью превращения в самостоятельную политическую силу Церковь не воспользовалась (ее политические функции были даже менее ярко выражены по сравнению с Византией), хотя <русская церковная иерархия приобрела обычное право участия и вес во внутренней политике русского государства>30. Тесный союз Церкви с государством был заключен, что создавало потенциальную возможность для дальнейших изменений его внутреннего баланса и перерождения существовавших в Киевской Руси отношений равноправного сотрудничества церковных и светских властей (что неизбежно должно было отразиться и на понимании сакральной функции государства).

С другой стороны, отмеченная А.В.Карташевым неразвитость государственного самосознания такую эволюцию, несомненно, сдерживала. Аналогичную роль играли и другие факторы. Христианизация Киевской Руси <остается уделом элиты, тонкого слоя нарождающейся церковной и государственной интеллигенции. Да и тут некоторые памятники показывают крайне элементарное понимание сущности христианства>3'. Длительное сохранение восходящих к языческим временам ментальных структур маскировало универсальный, вселенский характер христианской религиозности и, соответственно, препятствовало проявлению религиозно мотивированных универсальных ориентации в политической теории и практике.

Принятие Русью византийского сакрального и в значительной мере политического наследства, состоявшееся в XV-XVI вв. и совпавшее по времени с ликвидацией зависимости от Золотой Орды и достижением политического единства, изменило ситуацию. В московский период универсалистские ориентации становятся существенной частью российской политической культуры, встречаясь во многих документах - DT текстов Вассиана Ростовского или писем Филофея к Василию III до посланий Сильвестра Иоанну IV. Один из наиболее показательных примеров такого рода принадлежит перу Сильвестра: <Обладавши от моря и до моря, и от рек до конец вселенныя - твоя, и по-клонятца тебе все Царие земстии и вси языцы поработают тебе. И честно будет имя твое пред всеми языки, и помолятца тобе всегда, и весь день предстоят пред тобою. И будет утверженье твоему царствию, яко во веки не подвижитца, и превознесетца паче Ливана плод его, и будет благословенно семя твое во веки веков, и все языцы возвеличают тя32>. Примечательно сочетание универсализма пространственного, временного и этнокультурного, подтверждающее явно имперский характер отразившейся здесь установки.

В последние годы заметна тенденция к отрицанию сколько-нибудь серьезного влияния концепции, традиционно именуемой <Москва - Третий Рим>, на российскую политическую теорию и практику33; однако многие исследования, опирающиеся на широкий круг источников, подтверждают и даже углубляют традиционную точку зрения на этот предмет34. В частности, Н.В.Синицына, уточняя изначальный смысл концепции, подробно описывает ее функционирование как важнейшего легитимизирующего механизма: <"Русское" было выражено через "римское", понимаемое как верность вселенскому>35. Именно таким образом российская государственность <пыталась осознать свое место в мировой истории, положение

Москвы в ряду мировых священных центров>36, к числу которых она однозначно причисляется - самовосприятие, весьма характерное для империи

Факт формирования имперского компонента государственной парадигмы, впрочем, отчасти маскировался отсутствием сколько-нибудь ярко выраженной претензии на прямое преемство римской миссии, столь характерной для европейской политической традиции Видимо, именно это обстоятельство подразумевается в тезисе В М Живова и Б А Успенского <В России наименование монарха царем отсылало прежде всего к религиозной традиции, к тем текстам, где царем назван Бог, имперская традиция для России была неактуальна>37, подтверждением чего служит крайне ограниченное (сферой внешнеполитических сношений) бытование династической легенды о происхождении Рюрика от Пруса, мифического брата Августа Да и византийская преемственность приобретает некий специфический оттенок - в условиях совершившегося отступления греков от православия <естественно было отталкиваться от византийского образца, актуальной оказывается не ориентация на греческие культурные модели, а сохранение православной традиции>38

Однако логика становления империи оказывается сильнее налагаемых на эксплицируемые культурные матрицы ограничений, носящих по сути своей ситуативный характер План политической идеологии, может быть, и соответствует описанию В М Живова и Б А Успенского <Чистота православия связывается с границами нового православного царства, которому чужды задачи вселенского распространения, культурный изоляционизм выступает как условие сохранения чистоты веры Русское царство предстает само по себе как изоморфное всей вселенной и поэтому ни в каком распространении или пропаганде своих идей не нуждается>39 (хотя и здесь возникают определенные со-

мнения - так, в известном послании на Угру Вассиан Ростовский прямо указывает <поревнуй прежебыв-ишм прародителем твоим великим князем неточию Рускую землю обороняху от поганых, но иная страны приимаху под собе>40)

План же реальной политики Московской эпохи как раз и демонстрирует <распространение и пропаганду> - правда, не столько идей (что было бы странно в средневековье, не знавшем феномена идеологии), сколько являющихся носителями и выражением последних государственных институтов Территориальная экспансия, начатая еще на рубеже XV- XVI вв , приобретшая качественно новый характер в середине XVI в со сломом волжского барьера татарских ханств и открытием неограниченного доступа к большей части евразийского пространства, ненадолго приостановленная в годы Смуты, возобновленная сразу после ее окончания, - окончательно превратилась с тех пор в фундаментальную константу российской политики И экспансия эта была однозначно имперской по всем показателям, вдохновляясь не только государственными соображениями (безусловно, наличествовавшими - неспроста <внутренняя организация московского княжества, а впоследствии Московского царства, была удивительно приспособлена к беспредельному расширению>41), но и определенными элементами массовой политической культуры и ментальности

Согласно точке зрения С В Лурье, идеологический комплекс Москвы-Третьего Рима в процессе усвоения массовым сознанием специфически преломился, в результате чего для народа <Третьим Римом было не Российское государство, а он сам, русский народ Любое место, где живут русские, уже тем самым становится Россией, вне зависимости от того, включено ли оно в состав Российской государственной территории>42 Общеизвестно, что русская колонизация была чуть ли не в первую очередь бегством народа от госу-

4- 1296

97

дарства; но это бегство <выливалось по сути в выполнение важнейшей по тем временам государственной функции- колонизации новых территорий>43. Как показала С.В.Лурье, этот момент в полной мере осознавался и самими беглецами, и потому <в тех переселенческих движениях, которые не носили эксплицитно характера протеста, мотив государственных льгот (а следовательно, необходимости народной колонизации для государства) порой доминировал над всеми прочими>44. Эта неожиданная амальгама двух, на первый взгляд, противоположно направленных импульсов - государственного и народного, <этот своеобразный перенос понятий на практике обеспечивал силу русской экспансии>45, выводя ее за пределы чисто военно-политической активности и превращая в предприятие глобального размаха и смысла. Представляется, таким образом, что имперские ориентации обнаруживаются в русской истории и тогда, когда они по тем или иным причинам не находят прямого идеологического выражения.

В XVII в. после преодоления последствий Смуты, имперские установки еще более рельефно вырисовываются в русской истории. При Михаиле Федоровиче и Алексее Михайловиче территориальная экспансия (как в военной, так и в мирной форме) идет в огромных масштабах - в одной только Сибири <было выстроено в оба эти царствования до 40 городов и занята колоссальная территория в 7 млн. 350 тыс. квадратных верст>46. Особенно показательно присоединение Украины, представляющее собой яркий пример имперской ценностно-рациональной экспансионистской политики Принятие Украины в состав Московского государства противоречило всем прагматическим соображениям и потому откладывалось до последней возможности; аргументация же всех посольств Б.Хмельницкого в Москву, призванных это вхождение ускорить, хотя и включала в себя определенные праг-

матические доводы, но лишь отрицательного свойства (угрозы передаться в иное подданство и даже открыть против Москвы военные действия), и базировалась исключительно на факте религиозного единства, которым мотивировалась необходимость единства политического.

Судя по всему, эти соображения были настолько естественны и для московских властей, что аргументы в пользу присоединения Украины в ходе дискуссий специально, как правило, не формулировались, будучи очевидными. Боярский приговор 1653 г. впервые официально подтвердивший вхождение Украины в состав России, называл в первую очередь именно религиозные причины: <Гетмана Богдана Хмельницкого и все Войско Запорожское с городами их и землями чтоб государь изволил принять под свою высокую руку для православной веры и святых Божиих Церквей>, и лишь во вторую - прагматические соображения, причем сводящиеся к тому, <чтоб Козаков не отпустить в подданство турскому султану или крымскому хану>47 - об извлечении каких-либо непосредственных выгод из факта присоединения речи не шло. Более того, в течение ста с лишним лет после присоединения Украины все налоги и сборы оставались в распоряжении местной администрации и не поступали в Москву, что лишний раз доказывает факт подчинения прагматических соображений ценностным.

Интеграция вновь приобретенных земель в состав единого государства происходила в полном соответствии с логикой империи; при условии сохранения лояльности и исполнения определенных обязательств (определяемых в каждом случае индивидуально и весьма разнящихся между собой) местный уклад жизни, в том числе и в социально-политическом отношении, оставался неприкосновенным. Беспрецедентно широкая автономия, предоставленная Украине, - отнюдь не единственное свидетельство гибкой политики Москвы; аналогично власть действовала и в других

41

99

регионах. Как отмечал еще в прошлом веке в своем фундаментальном исследовании Н.А.Фирсов, <из Москвы не вышло ни одного прямого закона, которым бы разрушался старинный социальный порядок в инородческих землях; напротив, Московская власть эту сторону быта инородцев, по-видимому, оставила неприкосновенной; она повсюду отличает князцов от простых людей; от Московского Государя инородцы никогда не слыхали, что можно не повиноваться князцам; Москва предоставила им на волю, иметь рабов или нет; она не входила в семейные отношения ; словом, Московская власть... явилась охранительницею старинных социальных порядков в инородческом мире>48.

Эти порядки, безусловно, все равно в той или иной степени модифицировались; Москва самостоятельно конструировала идентичности вошедших в ее состав народов, не слишком считаясь с их собственными представлениями на этот счет. М.Ходарковский выделяет четыре основных использовавшихся идентификатора - но это параметры, фиксирующие именно отличия и даже в наиболее проблематичных случаях не подразумевающие необходимости их преодоления. В политическом отношении <Российское государство определяет свои отношения с нехристианскими и негосударственными народами, живущими вдоль его протяженных границ, исключительно в терминах господства-подчинения>49 - причем вне зависимости от взгляда на данный вопрос представителей самих этих народов, что весьма напоминает византийскую практику

Однако вынужденное или добровольное принятие таких отношений лишь открывает долгий переходный период их интеграции в состав империи, не предусматривающий сколько-нибудь серьезного вмешательства в традиционную политическую или протополити-ческую культуру. Этнолингвистические границы, хотя и проводились властью во многом произвольно (<раздавая собственные наименования народам, Москва стремилась распределить туземное население по нескольким крупным этнолингвистическим группам>50), но также не оспаривались Специфичность экономической идентичности покоренных народов выражалась в ясачных отношениях, прямо связывавшихся с состоянием политического подчинения (как это продемонстрировано С В Бахрушиным в интерпретации термина <немирная неясачная землица>51) и прекращавшихся в результате ассимиляции (в форме крещения) Наконец, религиозная идентичность также фиксировалась и сохранялась, христианизация, при всей ее важности (или именно поэтому), рассматривалась как процесс исключительно индивидуальный и добровольный и потому доверялась Церкви

Государственная власть, всецело основанная на православии, разумеется, также была склонна к христианизации своих подданных, <но эти ее стремления, совпадавшие с религиозной ревностью многих подданных русского происхождения, сталкиваясь с фискальными ее стремлениями, в значительной степени умерялись>52 Христианизация поощрялась лишь косвенно и не имела оттенка принудительности Возможности отправления нехристианских культов ограничивались, и иногда достаточно жестко (пример здесь подал Иоанн Грозный после взятия Казани), но в установленных властью границах они отправлялись свободно, и об их искоренении речи не шло Можно согласиться с С Ф Старром, лаконично определившим позиции православной Церкви по отношению к иноверцам <Церковь невоинствующая>53

Тем и ограничивался интерес московской власти к ее инородным подданным - <нигде в официальных письменных источниках до начала XVIII в нельзя обнаружить ни малейшего внимания к традициям и обычаям нехристиан>54 Унификация при этом была минимальной и состояла не столько в создании некоей общей идентичности подданных московской власти, сколько во введении в определяемые этой властью рамки широкого спектра местных идентичностей - при их сохранении Более того, власть в некоторой степени стремилась к консервации этно- и социокультурной гетерогенности государственной территории (опять же из фискальных в первую очередь соображений)* так, <для того, чтобы инородцы не навыкали русским обычаям, требовавшим траты времени и имущества, запрещалось русским играть с ними зернью, возить к ним на продажу вино, табак Вообще торговые сношения инородцев с русскими правительство старалось поставить в большие ограничения>55

В большей степени унификаторские тенденции затрагивали элиту, включаемую в состав служилого сословия и в силу этого переходившую на иные социокультурные стандарты, иной, общеимперский язык социальной коммуникации- <Одинаковость с русскими служилыми людьми условий экономического их положения производила то, что служилые инородцы мало-помалу усваивали характеристические черты последних, отрываясь от инородческой массы, они умножали вместе с тем собою разряд лиц, который следовало кормить остальному народонаселению России и который впоследствии совершенно отделился от него привычками, понятиями и стремлениями; здесь, в этой среде, вместе с новым для них языком, верою, они нечувствительно приобретали привычки и понятия русского служилого человека>56 - причем именно нечувствительно, без какого-либо принуждения, хотя и при явном поощрении со стороны властей <У русских не было выбора они должны были или кооптировать локальную элиту конкретного региона, или отказаться от него>57

В сфере идей и представлений XVII в. обнаруживаются и универсалистские ориентации, являющиеся неотъемлемым элементом имперской политической культуры. Не будучи приведены в систему, они тем не менее встречаются в самых разных ситуациях. Так, вне всякого сомнения, именно эти мотивы во многом вдохновляли деятельность патриарха Никона, которого, по словам А.В.Карташева, <осенила гигантская идея - осуществить через Москву Вселенское Православное Царство>58. Особенно показателен опыт строительства Нового Иерусалима как символического центра будущего Царства (империи) - характерно, что обязательной чертой чаемой империи была сочтена поликультурность: <Монастырь был также нарочито заселен разноплеменным братством - русскими, украинцами, белорусами и принявшими Православие литовцами, евреями, немцами и оказался, таким образом, подобно Афону, как бы кафолическим центром православного подвижничества>59.

Аналогичным же образом интерпретируются взгляды крупного церковно-государственного деятеля конца XVII в. Игнатия Римского-Корсакова. Так, напутствуя войска, отправляющиеся в первый Крымский поход, Римский-Корсаков так определял глобальные задачи российской политики: <К сему же и в незнающих странах <> да подаст Господь Бог, познати им неверным языком, имя свое святое, христианского именования, и да будет по гласу Спаса нашего, едино христианское стадо и един пастырь наш Господь Иисус Христос по всей вселенней, и от него поставлен-нии по образу небеснаго его царствия содержащий российския скиптродержавства пресветлии нашы цари самодержцы, и великие государи такожде да будут в царском их многолетном здравии, всея Вселенныя государи и самодержцы>60. Видимо, прав А.П.Богданов, подчеркивавший, что <обладание "всей Вселенной" оказывается у Римского-Корсакова скорее общей декларацией, средством подчеркнуть историческое величие миссии России, чем политической целью>61 - внутри- и внешнеполитическая реальность этого времени, конечно, не давала оснований надеяться на скорое воплощение описанного идеала в жизнь. Однако представления эти были достаточно распространены, причем вселенская миссия российского государства продолжает прямо связываться с византийским наследием: <все царство Ромейское, еже есть греческое, приклоняется под державу, российских царей, Романовых>62. Обосновывая свою программу, Римский-Корсаков ссылается, в частности, на позицию братьев Лихудов, которая в его передаче выглядела так: <И по том уповаем благоволением Отца, и Сына, и Святого Духа, въкупе со престолом Цареград-ским, который по законом ваш есть, и самодержавст-во всея Вселенныя>63. Глобальная миссия России трактовалась именно как имперская, и еще в XVII в. такое понимание сути российской государственности было не только осознано внутри страны, но и принято к сведению ее внешнеполитическими партнерами, что доказывает <факт признания за Россией имперского статуса в царствование Федора, правление царевны Софьи и В.В.Голицына Русские послы были приняты при дворах наравне с послами Священной Римской Империи германской нации. В ряде случаев признание имперского статуса Российского государства подкреплялось специальными договорами о посольском церемониале>64.

2. Национально-государственный компонент российской государственной парадигмы

Представляется, однако, что указанием на имперский характер российской государственности XVI- XVII вв. ее описание не исчерпывается. Кажется допустимым предположение о внутренне неоднородном характере российской государственной парадигмы и наличии в ней, наряду с имперскими, элементов, которые могут быть обозначены как национально-государственные. (Такое наименование отчасти входит в разрез со сложившейся в политической науке, в особенности западной, практикой использования термина <национальный> лишь применительно к XIX- XX вв. Действительно, нации в полном смысле слова - безусловно, современное явление, неотделимое от общего контекста модернизации; но определенные тенденции, пусть и не приводившие к созданию законченного явления, вполне возможно обнаружить и в более ранние эпохи).

Принадлежащая Э.Геллнеру концепция национализма, несмотря на всю высказанную в ее адрес критику (в сжатом виде претензии к этой концепции представил, например, Б.Пош65), сохраняет значительную долю своей убедительности. В ее рамках нации трактуются как цементируемые <высокой> культурой большие сообщества, политические и культурные границы которых стремятся к совпадению при достижении внутренней гомогенности по обоим этим параметрам. Возникновение подобной жесткой зависимости между политической и культурной сферами связывается с модернизацией и рождением индустриального общества, требующего <постоянного, частого и четкого общения между малознакомыми людьми, подразумевающего обмен точной информацией, передаваемой на стандартном языке или, когда требуется, на письме>66. В роли единственно возможного гаранта унифицированного воспроизводства социокультурных кодов и стандартов такого общества выступает государство, что и приводит к возникновению соответствующей социально-политической модели - <Государства-нации>. Предельный вариант реализации этой модели означает, что <свобода политического самовыражения всех этнических групп, кроме титульной, будет ограничена, и их представители обретут эту свободу только ценой ассимиляции. Государство-нация по самой своей природе стремится к культурно-языковой однородности, даже не придавая этой цели радикального или метафизического смысла>67.

Но, с одной стороны, присутствие национально-государственных компонентов в государственной парадигме может быть и ограниченным; с другой стороны, концепции Э.Геллнера логически не противоречит допущение, что установление зависимости политической и культурной сфер может быть вызвано и иными обстоятельствами, помимо индустриального развития, - что, видимо, и произошло в русской истории.

Совпадение политических и культурных границ оказалось обусловлено ситуативно - спецификой обстоятельств образования русского государства и русской культуры. А.Я.Флиер, отмечая гетерогенность <субстратного слоя культурных норм, традиций и обычаев населения, составившего Древнерусское государство>68, подчеркивает роль христианства как ведущего интегрирующего фактора в процессе становления культурного и политического единства Русской равнины. <В этом новом, христианском культурно-ценностном мироощущении и языке миропонимания славяне прошли путь ассимиляции и "русификации" столь же значительный, что и балты, финны и другие составляющие древнерусского этноса>69. Речь должна идти не просто о примате религиозной идентичности по отношению к этнокультурной, но об их нераздельном слиянии и постоянном взаимодействии - особенно усилившемся после того, как Русь осталась единственным оплотом православия (показательна, например, первая же статья Соборного Уложения 1649 г. <Будет кто иноверцы, какия ни буди веры, или и русской человек...>70).

Более того, в состав этого <конгломерата идентич-ностей> органично вошла и идентичность политическая (<принятие идеи "воцерковления" за основу государственного строительства>71 - неточное употребление термина <воцерковление> не лишает смысла тезис о сложившейся уже на первых стадиях эволюции русской государственности амальгаме политических и со-териологических задач, столь характерной для российской политической культуры). Таким образом оказались жестко связаны сферы политики и культуры, отделенные друг от друга в рамках классической схемы традиционного общества (в трактовке Э.Геллнера), и сформировался набор стереотипов и ориентации, уверенно квалифидаруемьй как национально-государственный

В дальнейшем удельный вес национально-государственного компонента в составе российской политической культуры только возрастал. Причины гипертрофии государственного начала по сравнению со всеми прочими компонентам цивилизационной структуры многократно описаны и в целом могут быть обозначены как комплекс <осажденной крепости> - во всех смыслах от экономического и военно-политического до культурного и религиозного. Процесс воссоздания политического единства сопровождался, как это показал Э.Хёш, серьезными культурными переменами. <Возвышение Москвы оставляло политическому и культурному регионализму все меньше возможностей для развития. Поразительный по своему внутреннему разнообразию культурный ландшафт Древней Руси постепенно, шаг за шагом преобразовывался "московской имперской культурой"*, допускавшей существование лишь отдельных провинциальных оттенков единой культурной модели>72. И далее: <Победа московской автократии над удельной раздробленностью территориальной власти неизбежно несла с собой определенное "нормирова-

Э.Хеш употребляет термин <имперская> в смысле, совершенно отличном от принятого в данной работе, что не меняет общего смысла его тезисов, ние" культурной деятельности, введение ее в единое жесткое русло Переход удельных князей и самостоятельных боярских родов на службу к Московскому государю зачастую не только политически, но и культурно обескровливал провинцию>, причем <собирателями локальных культурных традиций царская власть и Церковь выступили>73 совместно Таким образом, переходу российской государственности в фазу имперского развития непосредственно предшествовал период консолидации будущего имперского ядра, приобретавшего при этом черты национальной государственности. Черты эти латентно сохранялись и в ходе формирования империи, чему способствовала глубокая ментальная укорененность православной традиции в сочетании с прочностью значимых для этой традиции государственных структур. В сердцевине имперской идентичности продолжала существовать собственная идентичность имперского центра. Его этнокультурное содержание приобрело в русской истории универсальное измерение, став основой имперского строительства, но не потеряло при этом национально-государственного оттенка, вполне способного к позднейшей реактуализации.

3. Российская этнополитнка XVIII - первой половины XIX в.: последствия вестернизации

<Мирное сосуществование> имперского и национально-государственного компонентов российской государственной парадигмы становится все более проблематичным начиная с петровских реформ, оказывающихся в данном контексте весьма противоречивым предприятием.

С одной стороны, произведенная в это время тотальная переоценка традиционных российских ценностей (затронувшая элиту - в основном, но не исключительно) и их значительная девальвация по отношеник> к западным стандартам входила в противоречие с фундаментальной установкой имперской парадигмы на самоидентификацию в качестве безусловного центра символического пространства. <Субъективно периоды равновесных структур переживаются как эпохи величия ("Москва - третий Рим") и метаструктурно, в самоописаниях культуры, склонны отводить себе центральное место в культурном универсуме Неравновесные, динамические эпохи склонны к заниженным самооценкам, помещают себя в пространстве семиотической и культурной периферии>74 - так Ю М.Лотман описывает ситуацию именно XVIII в

С другой стороны, есть все основания полагать, что это перемещение на периферию воспринималось как временное, а петровские реформы были средством восстановления центрального положения России на новом уровне и новых началах (деятельность Петра с этой точки зрения анализировалась В.Л Цымбурским: <С одной стороны, это пафос сугубо геополитического прорыва к европейской этноцивилизационной платформе <??> С другой стороны, это столь же демонстративная патетика инструментального "подхвата" отдельных эффективных институтов, культурных форм и высокоценных технологий>75) Новая Россия при этом продолжала мыслиться как имперская, что и отразилось в принятии императорского титула в 1721 г, которое, естественно, должно квалифицироваться не столько как отказ от старого именования, сколько как его перевод на более актуальный язык социального взаимодействия.

Анализируя семиотические аспекты деятельности Петра, Ю.М.Лотман и Б.А.Успенский описали ее как <обращение к Риму как к норме и идеалу государственной мощи>76, причем <во многих идеях, на которых строилась система отношений петровской государственности с Западом, просматривается... концепция " Москва - третий Рим"77. Референтным для петровской России и самого Петра является и образ Византийской империи В ответной речи после поднесения ему императорского титула звучит <Надеясь на мир, не подлежит ослабевать в воинском деле, дабы с нами не так сталось, как с монархиею греческою>78 - звучит почти через три века после ее падения как пример актуальный и имеющий прямое отношение к России, в силу генетического родства и сущностного сходства Но в еще большей степени значим образ Рима (римские аллюзии петровской эпохи особенно рельефно видны на иконографическом материале79), причем с этим связаны серьезные сдвиги в структуре российской политической культуры <Подлинность Петербурга как нового Рима состоит в том, что святость в нем не главенствует, а подчинена государственности>80

Перемены первой половины XVIII в действительно привели к определенному укреплению российской имперской государственности, существенно повысив уровень конкурентоспособности России по сравнению с другими субъектами европейской и мировой политики (за скобки выносится вопрос о цене этих преобразований) В то же время петровская вестернизация, выразившаяся в том числе в пересмотре содержания государственной парадигмы, оказала на нее скорее деструктивное воздействие, нарушив установившийся в XVI-XVII вв баланс имперского и национально-государственного ее компонентов Вестернизация была во многом внешней, и российская государственность, безусловно, сохранила свою специфику Но в качестве идеальной модели, в соответствии с которой реформировалась империя, были избраны генетически и структурно отличные от нее европейские локальные монархии, уже в значительной степени лишенные универсалистских ориентации (демонтаж которых выражает, например, применявшаяся во Франции еще с середины ХШ в формула <император в своем кородевстве>81) <Возросшая геополитическая функциональность отдельных европейских территорий позволила каждой из них "приватизировать" общую постцивилизацию , являвшуюся в свою очередь продолжением римской цивилизации>82 - в то время как российская геополитическая функциональность обеспечивалась именно имперским компонентом государственной парадигмы Усваивавшаяся Россией концепция абсолютной монархии (в отличие от исторически предшествовавшей ей концепции сюзеренитета) изначально связана именно с территориальной ограниченностью сферы действия абсолютного суверенитета, и этот ее аспект - наряду с другими и потому неосознанно и незаметно - был имплантирован в состав российской политической культуры

А Н Медушевский полагает главной целью петровских преобразований <создание рационально управляемого государства>83 (в терминологии самого Петра - <регулярного>), называя следующие признаки рациональной организации власти <разработанная по единому плану четкая система правовых норм и административных правил (инструкций) деятельности институтов управления, формальная иерархия уровней управления, учреждений и работающих в них чиновников, высокая степень функциональной дифференциации административного аппарата>84 и ряд других Очевидно, что традиционная российская политическая система, складывавшаяся стихийно и ситуативно (<Русское право никогда само не разбиралось систематически в том, что оно здесь творило наше право знало лишь отдельные земли и индивидуалистически характеризовало их отношение к целому русского государства>85), этому идеалу не отвечала Напротив, свойственные традиционной властной организации <постепенный исторически сложившийся порядок разделения функций в аппарате управления, смешанный характер и нерасчлененность иерархии должностей и учреждений, религиозное освящение власти традиционных (патриархальных) правителей>86 в случае допетровской государственности еще и усиливались ее имперским характером, то есть - геополитической гетерогенностью на фоне значительной территориальной протяженности и ярко выраженным сакральным аспектом политической легитимации Наконец, сам процесс рационализации, видимо, входит в противоречие с переживаемыми как сверхценные задачами имперской политики, приводя к постепенному переосмыслению их в рациональном ключе

В полной мере последствия петровской вестерни-зации для российской государственной парадигмы обрисуются существенно позже, однако некоторые признаки нарушения ее внутреннего баланса заметны уже в XVIII в Как показывает Ю Слезкин, распространение в России западной науки и черт европейской ментальноеT повлекло за собой, в частности, перемены в восприятии русскими (в первую очередь образованной элитой) черт и традиций населявших Российскую империю народов, а также и самого факта ее этнического разнообразия <В то время как Российское государство продолжает классифицировать всех субъектов империи исключительно по религиозному критерию, финансируемые этим государством ученые и их внимательные читатели (среди которых много государственных же чиновников) стремятся к изучению истинной природы народов и отношений между ними>87 В результате возникало новое видение этнокультурного разнообразия (<новый мир, открытый академическими этнографами, оказался плюралистичным, децентрированным и релятивистским>88), радикально отличавшееся от имперской картины мира с ее выраженной иерархичностью и однозначно определяемым смысловым центром

Однако в контексте идеологии Просвещения со свойственным ей отрицательным отношением к традиции, не прошедшей фильтр рациональной переоценки, это разнообразие воспринималось как подлежащая разрешению проблема. Не попадавшие ранее в поле зрения параметры этнических идентичностей (при этом еще и сконструированные, а не аутентичные) сразу же с момента своего открытия начали оцениваться негативно, как проявления варварства. Соответственно, пересматривалось отношение к политике христианизации, ранее применявшейся весьма осторожно, а в новых условиях рассматривавшейся как канал распространения просвещения и, соответственно, унификации (что связано и с утвердившимся при Петре инструментальным подходом к Церкви как к государственному институту, подходом, также имевшим очевидные западные, протестантские корни).

Еще в 1719 г. И.Т.Посошков выразил неудовлетворенность ограниченностью миссионерских усилий православной Церкви89, а позже мнение об <эквивалентности христианизации, образования и русификации>90 становится все более распространенным, причем реализация этой триединой программы начала расцениваться как желаемый результат эволюции российского общества - хотя до ее официального принятия еще далеко. Эта установка отразилась, например, в предисловии издателя к одному из первых выполненных в русле западной этнографической традиции исследований России: <Народы, обитающие в северных и восточных, самых крайних оконечностях и пустынях, не удобных ко введенному в Европе образу жизни... хотя остаются еще при своем образе жизни, но учинились уже довольно известными, а особливо при настоящем новоустроенном состоянии государства Российского. Живущие же в соседстве с исповедующими Христианскую веру и в умеренных странах весьма знатно удалились от древних своих нравов, средством единого подражания. Приемлющие Христианство приемлют и гражданское российское наречие, обряд жизни, одеяние и нравы... Единообразность учреждения государства весьма премудро допомогает сему, и исполинскими шагами приближает грубых народов наших к единой мете всеобщего России просвещения, соединения чудеснаго во едино тело и едину душу, и так сказать, сплавления во Исполина, не ко-лебимого сотнями веков>91.

Когда во второй половине XVIII в. после паузы, связанной с эпохой дворцовых переворотов, была возобновлена российская территориальная экспансия (в направлении, в первую очередь, Северного Причерноморья и Крыма), она, по мнению МРаева, вдохновлялась в первую очередь рациональными мотивами, а не универсальными имперскими притязаниями. <Речь шла не столько об установлении политического контроля над новыми территориями... сколько о заселении безлюдных южных земель, развитии сельского хозяйства и торговли... Эти территории не только представляли экономическую ценность, но и не подвергались опасности внешней агрессии и располагали свободным доступом к водным путями2. Знаменитый греческий проект Екатерины U М.Раев, опираясь на выводы О.П.Марковой93, считает исключительно дипломатической игрой, изначально не подлежавшей реализации (любопытно, впрочем, что в 1768 г. в процессе подготовки русско-турецкой войны, А.Орлов строил весьма далеко идущие аналогичные планы: <И если уже ехать, так уже ехать до Константинополя и освободить всех православных и благочестивых из-под ига тяжкого, которое они терпят>94).

М.Раев указывает на двойственный характер региональной и этнокультурной политики Екатерины (не только на Юге, но и на других направлениях), обозначая ее новые цели как специфическую <модернизацию империи> с применением почти исключительно государственных механизмов. Эта модернизация оказалась <направлена против выражений социального и культурного плюрализма и идентичности, против свободного выражения индивидуального и локального автономного творчества>95, то есть - против неотъемлемых элементов имперской политической культуры.

Соответственно комбинировались и политические методы: старый - политическая нейтрализация локальных элит путем их инкорпорации в состав общеимперского правящего класса, и новый - <милитаризм и рационализация>96. Исполнение военными властями на включенных в состав империи землях функций гражданского управления носило вынужденный характер: <Дефицит выраженного русского неправительственного присутствия на подчиненных территориях и относительная слабость гражданской администрации приводили к тому, что военные принимали на себя гораздо большую долю ответственности за управление империей, чем в нормальных условиях>97. Но при этом военные власти более <не удовлетворялись тем, чтобы предоставить делам идти своим чередом, обеспечив безусловное признание царской власти. Напротив, они стремились создавать и внедрять на подконтрольных им территориях новый образ жизни, новые формы социальной и экономической организации. Они стремились к повсеместному утверждению стандартов жесткой регуляции, единообразия и иерархического подчинения>98. Так же можно квалифицировать и распространение на вновь включенные в состав империи земли губернского уложения 1775 г.

Действительно, в екатерининской политике можно обнаружить примеры акций, направленных на значительно более радикальную, чем ранее, гомогенизацию имперского этнополитического пространства. Ликвидация украинской автономии и Запорожской Сечи, преобразования в укладе жизни днепровского, донского, уральского и волжского казачества, урезание автономии балтийских провинций, переход к более интенсивной интеграции в состав империи Северного Кавказа и т. д. - обоснование этой политики было сформулировано еще в 1764 г. в известной инструкции генерал-прокурору Сената кн. А.А.Вяземскому: <Малая Россия, Лифляндия и Финляндия суть провинции, которые правятся конфирмованными им привилегиями; нарушить оные отрешением всех вдруг весьма непристойно б было, однако ж и называть их чужестранными и обходиться с ними на таком же основании есть больше, нежели ошибка, а можно назвать с достоверностию глупостию. Сии провинции, также Смоленскую надлежит легчайшими способами привести к тому, чтоб они обрусели и перестали бы глядеть, как волки к лесу>99.

Но в то же время инерция имперской политики, не предусматривающей какой-либо унификации за пределами зоны стандартизованной политической коммуникации, в XVIII в. еще сохраняется (видимо, именно этот период истории Российской империи соответствует указанию Ш.Н.Айзенштадта на свойственное империям <сосуществование в рамках одних и тех же политических институтов двух типов политической активности, организации и ориентации, один из которых недифференцирован и традиционен, другой дифференцирован и носит специфически политический характер>100). Институциональная интеграция не стала повсеместной (предоставление башкирам прав, аналогичных правам Уральского и Оренбургского казачества) и не повлекла за собой каких-либо притеснений по этнокультурным признакам, а понесенный от нее ущерб тем или иным способом компенсировался (примеры - отмена ограничений торговой активности татар, милости, дарованные крымской элите, и др.). Стихийно сложившийся курс на веротерпимость последовательно проводился (особенно в отношении ислама) и провозглашался официально, указом Сенату: <Как Всевышний Бог на земле терпит все веры, языки и исповедания, то и ея величество из тех же правил, сходствуя Его святой воле, в сем поступать изволит, желая только, чтобы между ея подданными всегда любовь и согласие царствовали>101, - характерно указание не только на конфессиональный, но и на этноязыковый аспект проблемы.

Эту сторону екатерининской политики можно интерпретировать и как проявление вдохновленной идеями просветителей терпимости; однако не меньше оснований видеть в ней следование традициям имперской системы, причем оба эти фактора тесно переплетаются. С одной стороны, при созыве Уложенной Комиссии используется, наряду с прочими, этнический принцип представительства, что демонстрирует осознание специфики российской этнополитической плюральноеT и стремление к ее адекватному отражению. (<Эти законы должны служить и Азии, и Европе, и притом какая разница в климате, в людях, в привычках, даже в мыслях>102). С другой стороны, это первый в истории России пример политизации не религиозной, а этнической идентичности как таковой, связанный с модернизированным восприятием социокультурных реалий. Этнополитическая гетерогенность начинает осознаваться, но речь еще не идет о ее полной ликвидации (она даже является предметом своеобразной гордости) - четкая стратегия в этом секторе политической жизни вообще отсутствует. <Российское государство преследовало двусмысленные цели двусмысленными методами и не обеспечило синтеза, который мог бы преодолеть эту амбивалентность. Результаты этой политики также неоднозначны и - в конечном счете - обнаружат ее неадекватность и неустойчивость>103.

В конце XVIII - первой половине XIX вв. российская территориальная экспансия продолжалась, но ее успехи потребовали переопределения государственного этнополитического курса. В отличие от прежних приобретений XVIII в. <в состав империи вошли территории с собственными длительными традициями государственного существования или самоуправления, населенные народами с развитой национальной культурой Это сделало для власти особенно острой проблему выработки государственной идеологии и определения способов скрепления всех составных частей империи в единое целое>104 Наиболее двусмысленная (хотя и по разным причинам) ситуация сложилась в Закавказье и на западных границах.

Что касается первого региона, то, как отмечает С В Лурье, <два из трех основных закавказских районов имели права на византийское наследство, прежде всего это казалось грузин, сохранивших чистоту Православия в самых тяжелых условиях и в некоторые моменты истории оказывавшихся чуть ли не единственными хранителями неповрежденной православной традиции>105 Поэтому в Закавказье оказывался проблематичным любой этнополитический курс. < с одной стороны, эти народы должны были иметь в империи статус, равный статусу русских (этого требовала религиозная составляющая имперского комплекса)>106 Но такой подход разрушал бы специфическую имперскую асимметрию <центр-периферия>, означая появление в имперском сакрально-политическом пространстве еще одного центра с онтологически равным статусом Видимо, именно это обстоятельство и повлекло за собой не планировавшееся изначально и сопровождавшееся серьезными колебаниями лишение престола династии Багратидов С другой стороны, последовательно интегративная и ассимиляторская политика в добровольно вошедшем в состав империи Закавказье не могла быть легитимизирована и необходимо должна была бы проводиться насильственно Однако <насилие над христианскими народами просто разрушало всю идеальную структуру империи как Великого Христианского царства и превращало ее в голый этатизм без иного внутреннего содержания, кроме прагматического>107, - не говоря уже о том, что именно прагматические соображения побуждали к крайней осторожности в этом регионе, столь критическом с точки зрения военно-стратегических интересов России.

Противоречие это так и не нашло удовлетворительного разрешения. В течение нескольких десятилетий политико-административное и отчасти социальное измерения автономии Закавказья были ликвидированы - но лишь юридически. С.В.Лурье показывает, каким образом, <несмотря на то, что в Закавказье были уничтожены все прежде существовавшие государственные формирования и все системы местной власти, в крае де-факто складывалось самоуправление, причем почти неподконтрольное для русских>108. Такой подход обеспечил относительную стабильность на протяжении нескольких десятилетий, но не более - и в конце концов продемонстрировал свою несостоятельность.

Иные проблемы возникали на Западе. Наличие в Великом княжестве Финляндском и Царстве Польском структур западного типа было изначально расценено как достаточное основание для проведения здесь еще более мягкой политики, чем в других регионах; если в иных случаях консервировавшие элементы местного уклада <привилегии давались не регионам и народам... а сословиям, классам, корпорациям и городам>109, то предоставленная западным окраинам автономия оказалась гораздо более широкой. Видимо, такой подход был связан не только с возможностью масштабного сопротивления в случае принятия более решительных унификаторских мер, но и с особенностями восприятия этих столь вестерн изо ванных регионов вестернизованной же российской элитой. Высказанное Александром I в тронной речи 1818 г. при открытии польского сейма намерение <распространить на все страны, попечению моему вверенные>110, конституционные начала, весьма показательно в двух смыслах. Во-первых, монарх рассматривает себя как главу внутренне неоднородного политического конгломерата, а не единого государства; во-вторых, Польша выступает как полигон для отработки возможных вариантов политической реорганизации этого конгломерата, которая должна быть предпринята, <как только начала столь важного дела достигнут надлежащей зрелости>111 - то есть, очевидно, по мере их приближения к западным стандартам. Эти намерения (высказанные, кстати, уже в период деятельности Александра I, обычно расцениваемый как <реакционный>), не были реализованы; но наличие соответствующего плана (Новосильцева-Дюшена) позволяет предположить, что их исполнение рассматривалось как хотя бы вероятное

Однако такой подход, в рамках которого традиционная имперская политика поддержания внутренней неоднородности парадоксальным образом становилась инструментом реформирования традиционных структур, встретил и серьезные возражения, в частности, со стороны К.В.Нессельроде. <Каким образом император мог бы в одной части своих владений быть самодержавным, а в другой - конституционным монархом? Русский народ имеет право на то, чтобы с его пожеланиями считались: предприятие это по существу было бы антинациональным>112. Здесь отразился идеал политической гомогенности, мотивированный ссылкой на народ - причем последний термин употребляется явно в этническом смысле, а не в плане общего подданства или, тем более, гражданства, (тогда более уместным было бы определение <российский>), - то есть фактически идеал Государства-нации. Впрочем, в первой четверти XIX в. подобные тенденции еще не стали господствующими, и преобладал курс на сохранение местных автономий - <такая политика соответствовала планам советника Александра I М Сперанского по созданию вокруг русских территорий пояса провинций, при управлении которыми следовало бы учитывать местные особенности>113.

При этом М.М.Сперанский, руководивший, в частности, финляндской политикой Александра, применял аналогичные принципы и в совершенно иных условиях - и, соответственно, по другим причинам В разработанных под руководством М.М.Сперанского в бытность его генерал-губернатором Сибири <Уставе об управлении инородцев> и <Своде степных законов кочевых инородцев Восточной Сибири> была сформулирована классификация нерусских народов (бродячие, кочевые и оседлые), использовавшая образ жизни в качестве маркера уровня цивилизационного развития Так, народы, уже достигшие стадии оседлого быта, приравнивались к русскому населению и включались в состав соответствующих сословий (хотя и с некоторыми изъятиями в виде свободы от рекрутской повинности); для прочих же в той или иной степени сохранялась широкая автономия, предусматривавшая в том числе и функционирование традиционных властных институтов

Тем самым имплицитно подразумевалась перспектива выравнивания этого уровня, и, в конечном счете, интеграция нерусских этносов в состав единого организма. Перспектива, впрочем, достаточно отдаленная, - и потому к желаемой цели предполагалось продвигаться путем мягкой коррекции, а не решительного пересмотра традиционной имперской политики <Исходя из представления о разрыве между имперской (трактуемой как универсальная) и туземной (трактуемой как партикуляристская) юридическими менталь-ностями, Сперанский ориентировался на длительное преодоление этого разрыва путем изучения и кодификации местного обычного права>114 Видимо, подразумевалось, с одной стороны, плавное подтягивание к достигнутому русским ядром империи уровню развития модернизационных процессов ее восточных окраин, с другой стороны - столь же плавное дальнейшее продвижение по пути модернизации самого ядра империи при использовании в качестве своего рода эталона окраин западных

Однако эта стратегия так и не была реализована в полной мере, хотя ее элементы прослеживаются и во второй четверти XIX в Сами обстоятельства восшествия на престол Николая I наглядно продемонстрировали, что вестернизация имперской элиты начала приносить неожиданные и нежелательные плоды, ставя под сомнение оба основных компонента политической легитимации самодержавия - и традиционный, связанный с исторической преемственностью, и восходящий к петровскому наследию реформаторский, ассоциировавшийся с усвоением европейских начал Правительство, по мнению декабристов, уже не могло претендовать на роль <единственного европейца в России> (Пушкин) - и это мнение тем более разделялось вестернизованными локальными элитами

Таким образом, империя столкнулась с необходимостью противостоять западному влиянию - необходимостью, впервые и с некоторым опережением осознанной еще в конце правления Екатерины II и ставшей с той поры действительно серьезной проблемой

Это обстоятельство углубляет противоречивость российского этнополитического курса - в особенности на западных окраинах, превращавшихся из эталона для остальной империи в источник угрозы Опережающая модернизация (в первую очередь Польши) привела к формированию здесь (в полном соответствии с концепцией Э Геллнера) протонациональных сообществ, развернувших борьбу за эмансипацию от имперского господства - уже не под сословными или локально-территориальными, но именно под национальными знаменами, что и стало главной угрозой политической стабильности России

Принципиально важным при этом представляется тезис Э Геллнера о первичности национализма (т е сформулированного интеллектуальной в первую очередь элитой ответа на вызов индустриальной эпохи), приводящего в конечном счете не к возрождению или освобождению нации (как это видится самим националистам), а к ее формированию <Именно национализм порождает нации, а не наоборот Конечно, национализм использует существовавшее ранее множество культур или культурное многообразие выборочно и чаще всего коренным образом трансформируя Мертвые языки могут быть возрождены, традиции изобретены, совершенно мифическая изначальная чистота восстановлена>115 Но вся эта фальсификация исторического прошлого (и одновременно - конструирование новой социальной реальности) <очень глубоко уходит корнями в своеобразные структурные требования индустриального общества>116

Соответствует концепции Э Геллнера и конкретизирует ее принадлежащее МХроху117 широко известное описание основных фаз, которые проходили в своем развитии национальные движения Восточной Европы (фаза А - интерес небольшой группы интеллектуалов к народному языку, традициям и культуре, Б - развернутая этой группой агитация за национальное возрождение, результатом которой становится национальная мобилизация более широких социальных групп, входящих в состав данного этноса, и придание их деятельности политического оттенка В - оформление массового движения, направленного на политические цели) А Каппедер показал принципиальное соответствие этой схеме национальных движений, возникших на территории Российской империи, хотя и отметил наличие определенной специфики, связанной с тем, что в течение долгого времени <традиционные династическо-имперские принципы проявляли большую интегрирующую силу>118 - и этот аспект заслуживает более детального анализа

Действительно, императив сохранения стабильности имперской этнополитической конструкции требовал от николаевского правительства проведения достаточно жесткого курса по отношению к национальным движениям и даже самой возможности их возникновения В особенности, конечно, эта жесткость заметна в Польше, восстанием 1830 г выступившей как <застрельщик> (термин А Каппелера) национального подъема на периферии Российской империи Это объясняется тем, что польская шляхта к началу XIX в по ряду причин уже подверглась достаточно интенсивной национальной политической мобилизации, таким образом, <польское национальное движение не нуждалось в фазе "А", оно прямо перешло в фазу "Б">"9

Восстание 1830 г (воспринятое тем более болезненно, что до него <Николай в качестве конституционного монарха, наперекор своим личным вкусам, был более корректен, чем Александр - творец польской конституции 1815 г>120) было одним из первых проявлений новой политической ментальноеT, в рамках которой даже самая широкая автономия в составе имперской системы переставала удовлетворять локальную элиту, ранее без особых затруднений интегрировавшуюся в состав элиты имперской В целях преодоления этого конфликта был ликвидирован военно-политический компонент польской автономии (замена конституции Органическим статутом 1832 г), развернуто давление на польскую идентичность как таковую (закрытие Варшавского и Виленского университетов, воссоединение в 1839 г униатов с православной Церковью), особенно заметное в Западном крае В Манифесте 1832 г, несмотря на декларированное в нем стремление сохранить особое административное положение Польши в составе империи, отразился переход к принципиально новому определению целей российской политики в этом регионе <чтобы Царство Польское, имея особое соответственное потребностям его управление, не переставало быть нераздельной частью Империи Нашей и чтобы отныне жители онаго составили с Россиянами единый народ согласных братий>121

Включая этнический критерий в число референтных для себя, имперское правительство принимало тем самым логику противника - особенно заметно это отразилось в начатой после 1830 г кампании русской колонизации Польши и Западного края (как крестьянской, так и помещичьей), на которую возлагались серьезные надежды в плане изменения политической ситуации в регионе Так, прямо связывал культурный и политический моменты (что является сущностным признаком национализма) виленский генерал-губернатор Ф Я Миркович <Введение в сей край тысячи или более русских фамилий непременно бы произвело значительный нравственный переворот в пользу правительства, основало бы русскую народность и составило бы центр, к которому благомыслящие туземные владельцы стали бы присоединяться>122 Однако из-за различных сложностей (преимущественно бюрократического и финансового характера) русская колонизация Польши и Западного края не приобрела сколько-нибудь широких масштабов и, соответственно, политического значения

И в ряде других районов в правление Николая I были приняты меры, сокращавшие их традиционную автономию Однако их никак нельзя назвать систематическими Некоторая активизация православного миссионерства в Прибалтике, Поволжье и Сибири, ограничение автономии Бессарабии, ужесточение законодательства о евреях - все это имело место, но в целом не означало решительною пересмотра этнопо-литического курса предшествовавших царствований Более того, за попытками слишком резкого перехода к национально-государственной (<обрусительной>) политике следовал возврат к прежним ориентирам, так, после принятия в 1833 г постановления Государственного Совета относительно Закавказья, в котором формулировалось намерение этот регион <...связать с Россией, гражданскими и политическими узами в единое тело, заставить жителей тамошних говорить, мыслить и чувствовать по-русски>123, и десятилетия непрерывного сопротивления последних такой перспективе следует период деятельности в качестве наместника Кавказа М.С.Воронцова и победы мнения, что <только традиционная гибко-прагматичная политика и сотрудничество с нерусскими элитами могут обеспечить окончательное закрепление Кавказа за Россией>124,

Действительно, правительство, столкнувшееся с националистической политизацией тех аспектов локальной идентичности, которые ранее никогда не рассматривались в качестве политически референтных и потому не подвергались имперской унификации, теперь было вынуждено реагировать на эту политизацию, расширяя область действия централизованного социального контроля и включая в нее те сферы, внимание к которым характерно скорее для национальных государств. Но это еще не означало принятия самим правительством националистической установки на тотальную культурную интеграцию, поскольку и в теории, и в практике того времени национальный импульс был тесно переплетен с революционным - как результат взаимодействия просветительских идей, наследия Французской революции и романтизма.

Примечательно, что соединение таких вроде бы противоречивых импульсов, как просвещенческий политический рационализм и романтическая реабилитация традиционного исторического наследия, оказалось возможно именно в сфере национально-государственного строительства: <Как имитация французской политической модели, так и негативная реакция на нее вели в конце концов к ее усвоению. Это был романтический национализм>125. Следовательно, неприятие социально-политической программы декабристов означало и отвержение ее этнополитического блока - то есть идей П.И.Пестеля, декларировавшего в <Русской Правде> необходимость решительного перехода к тотальной этнополитической интеграции и русификации и стремившегося <преобразовать Россию в демократическое централизованное национальное государство по французскому образцу>126 (классический пример описанной выше рецепции сложившейся во французской политической культуре амальгамы республикан-ско-демократических и националистических ценностей).

Выступив в роли защитника Старого Режима, Николай I должен был распространить консервативные установки и на основополагающие принципы имперского строя - и именно поэтому <усилия правительства Николая I в первую очередь были направлены не на языково-культурную русификацию, а на поддержание статус-кво>127 (сходных взглядов на николаевскую эпоху придерживался и С.Ф.Старр, считая ее нацеленной <на достижение скорее административного единства, чем культурного синтеза>128). Наиболее зримо этот аспект николаевской эпохи отразился в известной полемике Николая I и Ю.Ф.Самарина по поводу этнополитической ситуации в Остзейском крае и ответе императора на призывы к решительной русификации региона: <Немец, финляндец, татарин, грузин - вот что такое Россия>129 (а также в весьма показательных предложениях Е.Ф.Канкрина о переименовании России в <Романовию> или <Петровию>),

Отразившиеся в этих инцидентах установки - на поддержание российской поликультурности (прежде всего через продолжение сотрудничества с местными элитами, в данном случае с балтийскими немцами, традиционно рассматривавшимися как важнейший ресурс пополнения высшей имперской бюрократии), на фиксацию династического основания солидарности этого поли культурного сообщества без увязки ее с каким-либо конкретным этнокультурным содержанием - в высшей степени характерны для имперской политической культуры и продолжают прослеживаться в эт-нополитическом курсе властей на всем протяжении правления Николая I, находя отражение в том числе и в официальных документах (так, утвержденный в 1842 г. <Наказ Главному управлению Закавказским краем> требовал от местной администрации <недопущения всякого противодействия вековым понятиям жителей>130, в том числе и правовым, и сохранял в полном объеме политику веротерпимости и сотрудничества с традиционными элитами) Факты же правительственного национального давления следует рассматривать скорее в контексте общего репрессивно-охранительного курса, нацеленного на сохранение империи именно как империи

И все же противоречивость российской этнополи-тической ситуации продолжала углубляться. Так, одним из основных инструментов самодержавия в условиях угрожающей вестернизации и модернизации стал первый опыт создания российской государственной идеологии (получившей, в отличие от взглядов Н М Карамзина, высказанных в <Записке о древней и новой России>, официальную санкцию) - сформулированная С С Уваровым теория <официальной народности> Ее <"триединая формула", сознательно противопоставленная революционному девизу "свобода, равенство, братство">131, действительно носила прежде всего консервативный характер Именно в связи с необходимостью утверждения традиционных имперских ценностей <"православие" и "самодержавие" стояли на первом месте и явно преобладали над несколько расплывчатым понятием "народность">132 На этот момент указывал и Э Таден, считавший, что <"народность" была, без сомнения, наиболее двусмысленным элементом уваровской триады>133 - и двусмысленность эта была связана как раз с отчетливыми революционно-демократическими коннотациями термина Видимо, потому от разъяснения его сути уходил и сам

С.С.Уваров, указывая, что в этом вопросе <все затруднение заключается в соглашении древних и новых понятий>134 - весьма примечательное обстоятельство.

Но не только все же происходившая, пусть и в максимально смягченной форме, политизация русской этничности демонстрирует невозможность вовсе игнорировать последствия политической и ментальной модернизации, с которой столкнулась имперская элита; в еще большей степени свидетельством эрозии имперского компонента государственной парадигмы является сам факт создания государственной идеологии, то есть всецело принадлежащего эпохе модернизации механизма рациональной политической легитимации. Настаивая на необходимости сдерживания пагубного распространения европейских революционных начал, С.С.Уваров обосновывает ее вполне рационально понятыми интересами России и предлагает рациональный, в Европе же заимствованный метод воздействия на социальную реальность. Между тем имперская легитимность обеспечивается иными, не рациональными и не идеологическими средствами; обращение к ним свидетельствует о нарастающей беспомощности традиционных инструментов.

И тем не менее к середине XIX в. российская социально-политическая система, безусловно, все еще удовлетворяет определению империи. Такие его элементы, как значительная территория и этнокультурная гетерогенность, очевидны; последней при этом соответствует неоднородность этнополитическая - факт, обычно не то чтобы отрицаемый, но игнорируемый. История российского государства <сплошь и рядом неправильно воспринимается и трактуется исключительно как русская национальная история>135, причем <это характерно для западной историографии еще в большей мере, чем для советской>136 - и значительной части российской тоже. Естественно, исключением являются работы, специально посвящен-

5- 1296

129

ные проблемам национальной политики; но в исследованиях, претендующих на интегральное описание российского общества, учет этнополитической неоднородности России встречается крайне редко. Между тем такой подход должен существенно корректировать и конечные выводы, и сам исследовательский дискурс. А ведь еще в 1911 г. Б.Э.Нольде отмечал: <Внешняя симметричность устройства русского государства и полное подчинение местных властей воле центрального закона является завоеванием сравнительно весьма позднего времени. Еще очень недавно, в XVII, XVIII и XIX столетиях, в русском государственном быту, рядом с элементами коронного управления и элементами всецело подчиненного русскому закону самоуправления, существовали в высшей степени яркие явления граничащей с государственностью автономии отдельных местностей, входивших в состав русского государства>137. При этом в целом ряде областей, ранее располагавших столь широкой автономией, но к середине XIX в. политически интегрированных в состав империи (Украина, Польша, Закавказье), система управления и правовой регуляции все равно сохраняла ярко выраженную местную специфику, в том числе этнокультурного происхождения.

Сложнее обнаружить элементы универсализма в функционировавших тогда механизмах легитимации власти и ее самоидентификации. Далеко зашедшие вестернизация и секуляризация российской государственности и правящей элиты, вовлеченность России в европейскую политику, определявшуюся к этому времени без привлечения универсально-трансцендентных понятий и концепций, блокировали эксплицитное выражение традиционных для России имперских ориентации в этой сфере. Их присутствие тем не менее подтверждается косвенно. Так, сохранялась, несмотря на все культурные и религиозные перемены, мощная

тенденция сакрализации царской власти (действие которой будет продолжаться вплоть до начала XX в.), причем <если первоначально восприятие царя как образа Божия восходит к книжным источникам, то постепенно, можно думать, оно становится фактом религиозного сознания>138. Более того, <во времена правления Николая I православная Церковь, как опора консервативной государственной политики, снова стала играть видную роль>139 (роль, естественно, не самостоятельную - в это время развитие петровского взгляда на Церковь исключительно как на инструмент государственной политики достигло апогея), что было особенно заметно по сравнению с религиозной индифферентностью екатерининской эпохи и мистическими увлечениями Павла I и Александра I. Отразилось это, в частности, в возобновлении в 1828 г. миссионерской деятельности - хотя и мотивировавшемся в первую очередь тем, что, по постановлению Синода, <единство в вере способствует также единодушию и единомыслию в государстве>140, однако символизировавшем и верность традиционным представлениям о единой миссии Царства и Церкви.

Гораздо очевиднее сохранение в российской политической культуре универсальных ориентации становится при обращении не к правительственным кругам, а к общественной мысли, все более заметной в первой половине XIX в. Именно благодаря ее возрастающей независимости здесь возможно обнаружить намного более зримые свидетельства этого сохранения. В.В Зеньковский характеризовал ситуацию следующим образом: в допетровскую эпоху <русские люди полагались на <силу благочестия>, как преображающее начало, и строили утопии <священного царства> и преображения России в <Святую Русь> именно на этом основании. С упадком церковного сознания и с торжеством процессов секуляризации... эта духовная установка не исчезла, но стала проявляться в новых

5*

131

формах>141 - то есть при смене языка политической коммуникации начались поиски новых каналов выражения старого содержания Тот факт, что со времени Чаадаева <вселенская миссия> России тематизируется как основной вопрос русской мысли практически вне зависимости от любых идеологических разногласий и дискутируется лишь ее содержание (в практически безграничном диапазоне возможных значений), но никак не само ее наличие, может быть адекватно понят лишь в контексте традиционных имперских представлений об этой миссии Чем менее обнаруживалось ее понимание и следование диктуемым ею императивам в государственной деятельности, тем более напряженно воспринималась эта ситуация за пределами правительственных сфер - и оппозиционность такого восприятия служит лучшим доказательством глубокой укорененности имперского универсализма даже в слоях, в наибольшей степени подвергшихся европейскому влиянию и демонстративно эмансипировавшихся от государственной власти

Впрочем, в одной области актуальность имперской традиции для первой половины XIX в обнаруживается достаточно явно - речь идет о российской внешней политике С одной стороны, общим ее знаменателем и для александровского, и для николаевского царствования является стремление участвовать в <европейском концерте> в роли одной из великих держав - тем знаменательнее эпизоды, выходящие за пределы этой программы Так, само отсутствие сколько-нибудь внятного обоснования необходимости экспансии в казахские степи, за исключением <цивилизаторских> соображений, а равно отсутствие выгод, из этой экспансии извлеченных, доказывают сохранение ценностно-рациональной имперской потребности в неограниченном расширении

Еще более четко имперская логика проявилась в предыстории Крымской войны, где <спор о покровительстве над святыми местами вовсе не был лишь эвфемизмом, призванным скрыть какие-то другие, более низменные причины>142 Безусловно, рационально понятые государственные интересы сыграли значительную роль в ее возникновении, однако само столкновение интересов России и других держав на Ближнем Востоке стало возможно благодаря тому, что <данный геостратегический вектор имел для русской политики особое идеальное наполнение>143, связанное с имперским наследием Попытки погасить обостренное переживание ближневосточной ситуации предпринимались еще при Александре I - граф В П Кочубей в адресованной императору записке указывал, что <Россия в пространстве своем не имеет уже нужды в расширении>144, то есть ставил под сомнение необходимость исполнения одной из основных функций империи Но именно благодаря идеальному аспекту проблемы это направление имперской политики не поддавалось рациональной регуляции, и <ход вещей направлялся, однако, не так, как предполагали официальные круги В этом отношении следует отметить могущественный рычаг, который на пространстве веков действует сильней всяких правительственных теорий и невольно склоняет само правительство идти ему на уступки Это есть единоверие и единоплеменность с нами народов, находящихся под турецким игом>145 (и на этом основании входящих в зону имперской ответственности)

Однако в результате той же самой Крымской войны ясно обозначилось, что российская модернизация обладала своей собственной логикой, не позволившей ограничить ее, как стремилось правительство до сих пор, рационализацией системы государственного управления и подготовкой соответствующего потребностям этой системы персонала Крымская война послужила толчком для перехода к широкомасштабной модернизации практически всех сфер социального взаимодействия, затронувшей в том числе и этнополитику. Вступив в стадию системной модернизации, Российская империя столкнулась с объективной неизбежностью и радикальных структурных преобразований, и не менее радикальной модификации политической культуры. И именно это обстоятельство заставляет видеть в этой эпохе признаки типологического сходства с современной ситуацией Такими признаками являются:

1 Запуск модернизационных процессов в связи с невозможностью обеспечить достаточный уровень военно-политической конкурентоспособности по отношению к Западу и их первоначальное восприятие как средства достижения этой конкурентоспособности.

2 Наличие ментальных предпосылок системной модернизации в виде в значительной степени вестер-низованной интеллектуальной, а отчасти - и политической элиты

3 Стремительный переход от социально-экономических преобразований к модификации социально-политических структур.

4 Быстро обозначившаяся неспособность власти, инициировавшей реформы, удержать под контролем их последствия.

5 Вхождение реформаторской власти в острый конфликт со стремительно рад икал изующимся общественным мнением.

6 Возникновение новых напряжений в этнополи-тической структуре, порожденных политикой центра, переменами в позиции локальных элит и формированием оппозиционных массовых движений.

Разумеется, по ряду параметров картина событий того времени существенно отличается от современной, в частности, по иному сценарию развивались именно этнополитические процессы. Однако наличие целого ряда совпадений позволяет квалифицировать модернизации второй половины XIX в и конца XX в. как попытки решения в целом однотипных проблем,

возникающих в имперских системах. Таким образом, становится необходим более детальный анализ геополитических последствий модернизации, развернувшейся в царствования Александра II и Александра III Этот анализ позволит, с одной стороны вычленить фундаментальные закономерности, управляющие модернизацией имперских структур в подобных условиях; с другой стороны, более рельефно обрисуются и значимые различия между этими поворотными эпохами в истории российской государственности.

4. Российская этнополитика в условиях системной модернизации: вторая половина XIX в.

Таким образом, российский опыт имперской вес-тернизации (то есть, как было показано выше, и модернизации), готовившейся еще в XVII в и начатой петровскими реформами, в полной мере демонстрирует прогрессирующую невозможность в ее условиях сохранения в неприкосновенности государственной парадигмы.

Безусловно, модернизация изначально носила инструментальный характер и была нацелена лишь на обеспечение военно-политического могущества России, преобразования же в иных сферах носили подчиненный характер (на эту особенность внутренней логики петровских преобразований указывал еще В О.Ключевский). Впрочем, уже в екатерининскую эпоху ситуация изменилась Как продемонстрировал В.В.Леонтович, одной из основных целей деятельности Екатерины II было <признание и обеспечение гражданских свобод, создание в России гражданского строя, и при этом, сначала, почти исключительно в отношении дворянства>146 Действительно, несмотря на определенную ограниченность этой программы (связанную с ее сословной природой, а не с игнорированием политического измерения модернизации, о котором в тот момент не могло быть и речи), результатом ее реализации (выразившейся, в частности, в гарантиях, данных дворянскому праву частной собственности) стало формирование в России людского ресурса модернизации Элита, ориентированная на западные стандарты, оказалась хотя бы частично способной к критической переоценке всех элементов российского традиционного уклада, что станет уже в первой четверти XIX в одним из основных факторов внутренней политической нестабильности и приведет к кризису 14 декабря 1825 г Но даже несмотря на этот срыв, вполне осознанное поощрение модерниза-торских тенденций продолжалось практически непрерывно, что отразилось, в частности, в деятельности М М Сперанского

Даже если не принимать во внимание либеральной окраски первого периода его деятельности, в предпринятых по его инициативе кодификации законодательства и упорядочении бюрократического аппарата явственно отразилась модернизаторская идея рационализации социально-политической системы В ВЛеонтович указывает, что в относительно позднем программном произведении М М Сперанского, статье <К познанию законов> (1838 г), <объединяются два момента идеальная цель православного государства, а именно, направлять народ к нравственно доброму , и основной принцип либерализма, то есть поставить государство на службу защиты личной свободы и частной собственности>147, - главной гарантией которых является правильно организованная самодержавная монархия, и именно потому она не подлежит какому-либо ограничению <Чрезвычайно многозначительно, что Сперанский не видит никакого контраста между этими идеалами и не воспринимает их как несовместимые>14&, полагая возможным органичное соединение рационально, в европейском духе обоснованного представления о функциях государства и традиционного (то есть, по сути, имперского) взгляда на его трансцендентную природу и сотериологическую миссию При всем антилиберализме николаевского царствования модернизация уклада российской жизни в это время продолжалась, хотя и с крайней осторожностью, исключительно бюрократическим путем и при неустанном подавлении проявлений общественной инициативы При этом политические и ментальные перемены осуществлялись на фоне все ускоряющегося дрейфа российской экономики (несмотря на сохранение крепостного права и других доиндустриальных элементов) в сторону индустриально-капиталистической модели На существование тесной связи между экономическими процессами и формированием нации как нового типа социальной общности указывала марксистская историография, в рамках которой эта проблема была детально проанализирована <Последние десятилетия перед отменой крепостного права выделяются как особый, завершающий этап в процессе образования русской буржуазной нации>!49, объясняется это тем, что <качественно новым явлением в хозяйственной жизни 30- 50-х гг XIX в было начало промышленного переворота> ! 50

Как показано выше, этнополитическая линия самодержавия на всем протяжении <правительственной вестернизации> эволюционировала параллельно последней и была, соответственно, отмечена той же противоречивостью Естественным образом следовавшее за усвоением западных стереотипов усиление национально-государственного компонента политической культуры сталкивалось с необходимостью консервации имперских стандартов как элемента оказывающейся во все более угрожаемом положении имперской идентичности Точно так же, как деятельность М М Сперанского в плане реформы государственного управления не достигла желаемых результатов и не обеспечила синтеза модернизаторских и традиционных установок, потерпел фиаско и его этнополитиче-ский курс, состоявший в постепенной интеграции составных частей империи и их совместном плавном продвижении по пути модернизации - без какого-либо качественного расширения сферы имперской унификации М Раев описывал два самостоятельных измерения российской экспансии и инкорпорирующей политики 1) территориально-политическое, 2) социально-экономическое и культурное151 Первую половину XIX в можно считать последним периодом в истории Российской империи, когда территориально-политический вектор превалировал, а отделенность этих двух векторов друг от друга в целом сохранялась - хотя и здесь польское восстание 1830 г является важным внутренним рубежом

Поражение в Крымской войне продемонстрировало, что политика дозированной модернизации, продолжавшаяся в более жестких по сравнению с началом века формах и в царствование Николая I, себя более не оправдывает Вновь стимулом к новому витку мо-дернизационных процессов стала потребность в восстановлении военно-политического статуса великой державы Тем не менее и в мотивах Великих реформ, и в их характере есть серьезные отличия от предшествующих модернизационных попыток

Как и ранее, реформы были начаты по инициативе верховной власти - это была <модернизация сверху> Но в принятии такого решения значительную роль сыграло общественное мнение (речь идет о многочисленных письмах и памфлетах, циркулировавших в образованном обществе в первые годы правления Александра II), и не считаться с этим мнением было уже недопустимо хотя бы потому, что реформаторские устремления охватили и высшие слои российской элиты - достаточно упомянуть о круге в кн Елены Павловны или о П А Валуеве, впоследствии министре внутренних дел, а тогда авторе записки <Дума русского во второй половине 1855 г > С одной стороны, это означало, что правительство может опереться на достаточно значительный <модернизационный резерв>, с другой стороны, настроения этой группы были уже в значительной мере правительству неподконтрольны Европейски образованные и, главное, европейски мыслящие интеллектуалы, бюрократы и военные обладали гораздо большей свободой по отношению к российской традиции, и их позиция могла существенно корректировать правительственный курс, который большей частью им же и предстояло проводить в жизнь

Не менее важно, что к этому времени сфера распространения ориентированной на Запад ментально-сти уже не ограничивается дворянством Все более заметна роль интеллигенции, причем не только в имперском центре, но и в ряде периферийных регионов (что, кстати, ставит на повестку дня вопрос о переходе процесса формирования локальных национализмов в стадию Б - по классификации М Хроха) Это еще более ослабляло естественный союз центральной власти с модернизаторскими элементами общества (и без того подорванный при Николае I), поскольку инициатива переходила в руки последних Этот союз приобретал условный характер и мог существовать лишь до тех пор, пока курс, характер и темпы реформ соответствовали завышенным ожиданиям общества Такая ситуация чревата углублением разрыва между государством и рождающимися структурами эмансипировавшегося от него гражданского общества - и в конечном счете переходом их отношений в фазу открытого противостояния

Охват вестернизацией достаточно широких социальных слоев, с одной стороны, и достаточно глубокое проникновение соответствующих ценностей в их мен-тальность, с другой, обусловили принятие несвойственного предыдущим этапам российской модернизации представления о ее целях В основе по-прежнему лежали прагматические соображения, но все же курс на приведение всех сторон жизни российского государства и общества в соответствие с <требованиями современности> (то есть западными стандартами) не в последнюю очередь мотивировался ценностным выбором в пользу последних - причем показателем серьезности этого выбора можно считать то обстоятельство, что предметом дискуссий стал и <палладиум России>, самодержавный строй как таковой

Видимо, именно присутствие ярко выраженной ценностной мотивации придало модернизации середины XIX в системный характер и привело к возникновению того самого кумулятивного эффекта, который отличает собственно модернизацию - как процесс фундаментального преображения всей ткани социальности - от частичного и контролируемого внедрения ее элементов Великие реформы стали вторжением в самые глубокие слои традиционной российской системной идентичности и государственной парадигмы именно потому, что их старт был обусловлен не столько институциональной логикой (рано или поздно модифицирующей ментальность и политическую культуру), а, наоборот, ментальными переменами, затронувшими в первую очередь интеллектуальную и бюрократическую элиту и не допускавшими сохранения прежнего режима функционирования институционально-нормативной структуры

Этот критерий первичности одного из двух импульсов (которые могут быть обозначены как <структурный> и <культурный>) был использован А Н Медушевским в его типологии российских модернизаций <История России дает нам два варианта реформ, направленных на модернизацию социальных отношений Первый из них состоит в ускоренном догоняющем развитии, осуществляемом исключительно путем административного регулирования, нацеленного на быстрое достижение стратегических целей < > Другой вариант модернизации представлен реформами 60-х гг XIX в , опирающимися на поддержку более широких кругов общества, которым присуще осознание необходимости преобразований Главной отличительной особенностью данного варианта модернизации является то, что она сразу законодательно провозгласила коренное социальное переустройство, что способствовало вовлечению в реформа-ционный процесс всех слоев общества Реформа открыла возможности для участия общества в преобразованиях, имевших целью создание гражданского общества и правового государства Ликвидация крепостничества, введение земского самоуправления, демократические реформы в области суда, образования и печати служили реальным основанием постепенной рационализации и европеизации общественных отношений, освобождения от традиционных институтов> 152

Естественно что преобразования такого масштаба последствия которых вышли далеко за изначально подразумевавшиеся границы, не могли не затронуть и сферу этнополитики - одну из самых критичных с точки зрения интересов имперской стабильности И в этой сфере обнаруживается та же логика, которой подчинялись и реформы в целом перемены в политической культуре опережают институциональные и определяют их характер Резкое ускорение эрозии традиционных имперских этнополитических представлений, установок и ориентации, сопровождавшееся к тому же их подменой принципиально новыми стереотипами, привело к радикальной смене правительственного курса и изменению всей этнополитической ситуации в имперском пространстве

Этнополитические процессы второй половины XIX в достаточно четко делятся на два этапа, не совпадающих ни с периодизацией собственно Великих реформ, ни с традиционным восприятием правления Александра II как реформаторского, а царствования

Александра III - как реакционного. Естественным рубежом выступает 1863 г. Как известно, основным содержанием первых лет царствования Александра II (до начала собственно преобразований) стала общая либерализация режима, состоявшая в ликвидации наиболее одиозных установлений николаевской эпохи; царивший тогда в России энтузиазм по поводу ожидавшихся перемен <был создан простым ослаблением узды, лежавшей на печати и на всех проявлениях общественности: реальных признаков обновления собственно еще и не было>153. Эта либерализация затронула и национальную политику - при том, что никаких признаков сколько-нибудь обоснованной стратегии реформ в этой области обнаружить не удается. Реформаторские усилия были сконцентрированы на других направлениях, здесь же казалось необходимым и достаточным привести ситуацию в соответствие с элементарными либеральными нормами.

Видимо, не случайно при этом перемены периода 1855-1863 г. затронули почти исключительно те народы и зоны, которые могли рассматриваться как наиболее продвинутые с точки зрения модернизаторских идеалов, в наибольшей степени подверженные западному влиянию. В одном ряду находятся предоставление в 1859 г. ряду категорий еврейского населения (определяемых по вполне модернизаторским критериям состоятельности и образованности) права повсеместного жительства в России, придание нового измерения финской автономии (введение в 1860 г. финской марки), и, наконец, эксперименты в Польше, последствия которых в конце концов вынудили самодержавие отказаться от подобной политики и заново определить свою этнополитическую линию.

Вряд ли возможно интерпретировать национальную политику 1855-1863 г. как частичную реабилитацию имперских методов, отход от которых при Николае I был вынужденным, но достаточно серьезным. Николаевская политика принудительного поддержания стабильности соответствовала объективным условиям, в которых тогда оказалась империя. Вызванная модернизацией политизация этничности обусловила включение этнокультурных факторов в число референтных для империи и потому жестко контролируемых. Спонтанная разблокировка стабилизирующих механизмов, более или менее эффективно сдерживавших политизацию этничности, привела к обретению этим процессом взрывного характера, и попытки направить его в предсказуемое русло провалились.

Стратегия маркиза Велепольского, сформулированная еще в 1858 г. состояла в восстановлении польской автономии в составе империи на основе конституции 1815 г. при одновременной умеренной демократизации внутренних институтов государственного управления. Однако даже тот средний класс, на который планировал опереться Велепольский (как на наиболее связанный экономическими интересами с империей и потому наименее склонный к политическому радикализму), уже в такой степени был охвачен националистическими настроениями, что не мог удовлетвориться подобной половинчатой программой. Любое допущение даже достаточно широкой политической автономии не останавливало националистической борьбы, но воспринималось лишь как суррогат полной независимости, достижение которой стало сверхценностью.

Ближайшим последствием подавленного восстания 1863 г. стало стремление <решить этот вопрос раз и навсегда посредством репрессий и насильственной интеграции>134, которая на этот раз носила этнокультурный характер не в меньшей степени, чем институциональный. Об этом наглядно свидетельствуют такие факты, как устранение из официального обихода самого названия <Польша> и замена его на <Привислен-ский край>, персональная чистка местной администрации с заменой даже лояльных этнических поляков русскими, резкое принудительное сокращение сферы бытования польского языка (и полное изгнание его из административных органов, судебных и образовательных учреждений). Политика сотрудничества с местной элитой сменилась прямо противоположной, что выразилось в усилении экономического и юридического давления на крупных польских землевладельцев. Состоявшаяся в регионе в 1864 г. крестьянская реформа и вся последующая политика правительства в этом вопросе носили явно антипомещичий характер. Требования этнокультурной (или, точнее, уже национальной) солидарности возобладали над традиционной для имперской политики солидарностью сословной. Более того, сословные соображения стали второстепенными применительно не только к полякам, но и к русским.

Активизировавшаяся в это время благодаря прямому правительственному инспирированию русская колонизация Привисленского и Западного края могла быть либо преимущественно помещичьей, либо крестьянской. Как убедительно показал Л.Е.Горизонтов, вопрос о выборе между двумя возможными вариантами рассматривался и правительственными кругами, и общественным мнением с позиций оценки эффективности того или иного варианта как инструмента русификации региона и <ослабления польского элемента>, а не с точки зрения интересов той или иной социальной группы155. Сама же конечная цель колонизации и изменения структуры землевладения воспринималась как исключительно политическая и не дискутировалась вообще.

Однако польские события 1863 г. и правительственная политика последующих лет не только повлияли на ситуацию в регионе, жестко блокировав на несколько десятилетий проявления польского политического сепаратизма (хотя и посеяв при этом семена нового возмущения). Польский вопрос впервые заставил и правительственные круги, и общественные силы обратить самое серьезное внимание на этнополитиче-ские последствия идущих в России процессов Выше говорилось о наличии глубинных связей между демократией и национализмом как элементами единого феномена государственности индустриальной эпохи, даже столь умеренная демократизация, какой были Великие реформы, неизбежно должна была сделать актуальным вопрос о природе - национальной или имперской - обновляемой российской государственности Речь идет не только и не столько о выработке внятно артикулированной официальной позиции по этому вопросу, сколько о лишь частично осознаваемых переменах в политической культуре Хотя отдельные националистические проявления встречались в русской истории и ранее, именно в начале 60-х гг и под непосредственным влиянием польских событий сформировался русский национализм как таковой

Следует особо подчеркнуть две особенности этого явления С одной стороны, русский национализм не обладал внутренним единством А Каппелер перечисляет такие его подвиды, как радикально-демократический {свойственная народникам идеализация крестьянства), либеральный (игнорировавший в своей борьбе за дальнейшую демократизацию наличие особых интересов населения окраин империи), экстремистский (связываемый с именем М Н Каткова), наконец, панславистский156 - впрочем, последнее движение вряд ли возможно однозначно квалифицировать как национализм в связи с его глубокой укорененностью в имперской традиции С другой стороны, несмотря на внутреннюю неоднородность, русский национализм <оказал сильное консолидирующее воздействие на поляризованное русское общественное мнение, решительно выступившее против польских устремлений>157 - за редкими исключениями, одним из которых была позиция А И Герцена

Национализм, таким образом, способствовал решению одной из самых острых проблем, возникающих в ходе модернизации - проблемы обеспечения достаточно широкого социального консенсуса (как между элитой и более широкими слоями, так и внутриэлит-ного). П Н.Милюков, считал ответственными за принятие националистического курса именно интеллектуалов, предвосхищая построения Э.Геллнера-М Хроха: <Часть русской интеллигенции, исповедовавшая национализм.. вступила на почве националистического идеала в союз с русской правительственной властью. Мы видели, что эта власть вначале была благосклонно расположена к национальным культурам вновь присоединяемых национальностей... Но - в значительной степени под влиянием националистической части интеллигенции - это отношение мало-помалу изменилось>158. И желаемый консенсус действительно был в какой-то степени достигнут:

императорское правительство, проводя свою националистическую политику, состоявшую в подавлении всех сторон национальной жизни недержавных народностей, было не одиноким и в значительной мере пользовалось общественной поддержкой господствующей великорусской народности, национальным представителем которой оно было и намеревалось оставаться в будущем>159.

Полностью устранить оппозицию интеллектуалов правительству не удалось; но ее удалось хотя бы расколоть, добившись восстановления союза с некоторой их частью: <Год второго польского восстания, 1863 г. был тем хронологическим водоразделом, на котором основные политические течения в России, национализм, либерализм, социализм, окончательно разделились и пошли каждое своей дорогой>160. Эта консолидирующая роль национализма позволила правительству <использовать национализм как инструмент стабилизации господствующего режима>161 - точнее, всего социально-политического организма, вход которого в состояние системной модернизации резко обострил многие старые социальные противоречия и породил новые. Политическая интеграция, объединяющая общество вокруг некоего надгруппового социального проекта, является одним из важнейших условий успеха модернизации - <в условиях нарастающей дифференциации общества она обеспечивает минимальный уровень массовой поддержки индустриального развития, примирение с ним традиционных групп и классов>162.

В Западной Европе роль такого интегратора сыграл именно национализм; и Россия в процессе своей вес-тернизации следовала тому же образцу. В современной науке мнение о глубокой связи между Великими реформами и ростом националистических тенденций встречается редко. Национализм обычно рассматривается или в контексте несовместимой с либерально-демократическими преобразованиями политической реакции, или как ситуативно обусловленная политика, не имевшая существенных объективных оснований. Между тем еще в конце XIX в. А.Д Градовский трактовал русский национализм (как таковой, а не только его экстремальные формы) как вполне логичное следствие именно либерально-демократической модернизации' <Нетрудно заметить, что как только Россия сделала первые шаги на пути к уравнению сословий, к развитию личной и общественной свободы, идея национальности как основы и мерила политики сделала у нас существенные успехи>163. <Благодаря этим "космополитическим" реформам, освободившим массу русского народа, давшим лучшее обеспечение личности, больше свободной мысли, больше простора самодеятельности - благодаря всему этому и сделалось возможным развитие России в национальном смысле>164.

Прямая ориентация на западно-европейские образцы прослеживается даже в деятельности тех представителей режима, которые обычно ассоциируются исключительно с охранительным курсом самодержавия, а никак не с Великими реформами Так, Д А Толстой в 1868 г следующим образом формулировал и обосновывал образовательную политику самодержавия в Польше <Государь Император, так щедро рассыпающий средства образования в этом крае, имеет полное право надеяться, что они послужат не к отчуждению, а к сближению его с остальными частями Империи В этих видах вводится и усиливается преподавание на русском языке Мера эта вовсе не новая, вы можете ее видеть во всех европейских государствах, в которых сильно народное сознание, где многочисленность первенствующего племени естественно притягивает к себе остальные народности и где таким образом язык государственный становится и языком школы>165 Этнокультурная унификация воспринималась как необходимый элемент модернизации, а не как средство противодействия ей, причем этот подход ДА Толстой применял не только в Польше, но и повсеместно < в здешних учебных заведениях, подле природных русских, сидят молдаване, болгары, греки, евреи Все они соединяются русской школой, а объединяющая сила цивилизации самая прочная>166

Тем не менее принятие правительством националистического курса не было однозначным и во всяком случае не означало прочного союза власти с интеллектуалами-националистами Как справедливо отмечает А Каппелер, уже в силу своего европейского происхождения любое национальное движение (и русское в том числе) <естественно должно было соединить чисто национальные устремления с социальными и политическими требованиями и определить свою антигосударственную направленность, ибо самодержавное государство препятствовало необходимым преобразованиям>167 - препятствовало, разумеется, с точки зрения оппозиции, объективные факты правительственной реформаторской деятельности воспринимались общественным мнением с присущим ему нетерпением как решительно недостаточные

Примером соединения в пореформенный период демократических и националистических установок является, например, позиция Н И Тургенева, посвятившего этнополитическим проблемам России в пореформенный период специальную работу, опубликованную в Париже в 1866 г <Слабость русского элемента, слабость гражданская, нравственная, религиозная есть главная, существенная причина бедственного положения западного края>168 Способ решения этой проблемы предлагался вполне демократический - замена сословного неравенства национальным равенством (весьма показательно, что традиционное для империи сохранение господствующих позиций периферийной элиты в глазах Н И Тургенева утрачивает всякое обоснование как полностью несоответствующее модернизированной системе ценностей, а вопрос о его функциональности даже не обсуждается) <Поставьте Русского на одну черту с преобладавшим доселе над ним Поляком, подчините его тому же закону, которому подчинялся доселе поляк> - речь явно идет о необходимости развития начал представительной демократии - и <тогда вопрос о преобладании русского элемента в западном крае решится сам собою, - так как тогда семеро будут равноправно стоять против одного>169

Более того, Н И Тургенев считает необходимой реализацию этой предельно откровенной программы строительства демократического национального государства (и национального именно в силу своей демократической природы) на всей территории империи <Исчезнут тогда все эти шероховатости, все эти странные неправильности, которые мы встречаем теперь в государственной жизни русского народа, в его отношениях к иноплеменникам Сии последние, конечно, не исчезнут - и пусть они живут и благоденствуют, - но тогда элемент русский будет так силен, так влиятелен, что совместничество элементов чуждых может быть только полезно, во всяком случае безвредно, для общего дела земли. Иностранная и инородная речь не умолкнет; но когда в печати, в земских собраниях, раздастся могучий говор полноправной русской речи, тогда, покрывая все, он проникнет во все концы государства и убедит всех обитателей его в неоцененном благе государственного единства, единства в величии, в благоустройстве, единства в условиях общего благосостояния>170.

Это же направление эволюции считали оптимальным и многие представители либеральной бюрократии. Так, П.А.Валуев записывал в своем дневнике: <Чтобы никогда не было независимости Польши, России достаточно продолжать жить. Но чтобы Польша окончательно влилась в Россию и с нею сроднилась, нужно, чтобы русскому народу была дарована политическая жизнь. Народ, которого политические права ограничиваются правом платить подати, правом ставить рекрут и правом кричать ура!, еще не имеет ассимиляционных сил>171. П.А.Валуев, таким образом, вполне осознавал тот факт, что столь характерная для империи региональная неравномерность развития модернизационных процессов, в особенности в граждан-ско-политической сфере, является главным препятствием для реализации национально-государственной программы: <Мы постоянно забываем, что кроме усложненности польского вопроса различием вероисповеданий, он затруднен различием степеней гражданской цивилизации>172.

Но это осознание не находило адекватного отражения в реальной политике, поскольку неизбежно встающий в этом случае вопрос о пересмотре самодержавного характера российского государственного строя был абсолютно неприемлем. Правительство, для которого императивом было прежде всего максимально возможное сохранение стабильности и удержание контроля за ходом преобразований, <ко всем направлениям русского национального движения, ставящим под сомнение традиционную легитимность и монополию на власть самодержавия, относилось настороженно и подозрительно>173 - причем эта позиция распространялась и на лояльных к самодержавию националистов просто в силу того, что последовательная реализация их предложений в любом случае была бы слишком резким разрывом с традицией. Такой взгляд отразился в описанной выше негативной реакции Николая I на предложения Ю.Ф.Самарина по поводу Остзейского края - предложения, повторенные последним в еще более решительной форме в 60-е гг. в серии издававшихся преимущественно за границей работ под общим названием <Окраины России>174 и столь же негативно встреченные Александром II. Поэтому <в России все же ни одно из направлений национального русского движения не оказалось в прочной коалиции с государством, которое в принципе держалось за донациональный сословно-династический имперский патриотизм>175.

С другой стороны, несмотря на отказ от однозначного принятия националистической программы, <националистические течения проникли в армейские и высшие бюрократические круги и оказали влияние на политику>176. Так, правительственная политика в отношении балтийских провинций была все же в определенной мере скорректирована. Объективные условия для этого были созданы опять же реформами: <В период после освобождения крестьян и других Великих реформ масштаб добровольной спонтанной русификации значительно вырос. Железнодорожное строительство, экономическая экспансия и модернизация теснее привязывали периферию к русскому центру. Развитие промышленности и внутреннего рынка, совершенствование коммуникаций, расширение перспектив профессионального роста и социальной мобильности создавали новые преимущества не только для русских, но и для представителей других народов>177.

Наличие этой обусловленной требованиями формирующегося индустриального общества тенденции и создало впечатление возможности перехода к более глубокой интеграции Прибалтики в состав России: <Сторонники культурной русификации полагали, что для периферийных народов интеграция в политическую и административную структуру империи недостаточна. Россия, с их точки зрения, могла стать современным национальным государством только в том случае, если ее периферийные меньшинства примут язык, культуру и религиозные ценности русского народа>178 - к чему они вроде бы демонстрировали готовность. Видимо, именно такой оценкой ситуации объясняется предпринятый при Александре II перевод делопроизводства в балтийских губерниях на русский язык (1867 г), а также реформа органов городского самоуправления (1877 г.), ликвидировавшая преобладание в них балтийских немцев.

На других направлениях после 1863 г. также обозначился явственный переход к политике культурной унификации и русификации, хотя и не сопровождавшийся какими-либо официальными подтверждениями смены этнополитического курса. Крайне негативно правительство отнеслось к украинскому, белорусскому и литовскому национальным движениям, рядом административных репрессий затормозив их переход в фазу Б. Наличие явной связи этих движений с польскими национал-радикалами и их поощрение Австрией (в особенности украинского - вплоть до переноса туда организационно-пропагандистских центров) усиливали восприятие культурно-просветительской деятельности их лидеров как политического вызова, логически влекущего за собой, по словам будущего шефа жандармов и начальника III отделения Н.В.Мезенцова, <положительную политическую сепарацию Малороссии>179.

Показательно, что инициатива в деле русификации Украины принадлежала П.А.Валуеву, полностью соответствуя его взглядам на будущее России как национального государства. При этом - и часто вопреки очевидности - отрицался сам факт существования особой, не совпадающей с русской, этнической идентичности представителей этих народов. По словам А.Каппелера, <белорусы, украинцы и даже литовцы рассматривались как <западные русские>, как <малороссы>, как составная часть русского народа, которых надо было <защитить> от поляков>580.

Следует подчеркнуть, что такую реакцию, как это ни парадоксально, вполне можно считать адекватной ситуации - поскольку в условиях индустриальной модернизации даже не подразумевающее прямых политических выводов утверждение этнокультурной специфичности какой-либо группы все равно с высокой степенью вероятности рано или поздно к таким выводам приводило. Соединенными усилиями интеллектуальных и иных элит утверждение этнокультурной осо-бости в то время легко трансформировалось в требование национальной независимости: <Между выяснением своей особоеT и требованием определенной автономии возникает жесткая связь, которую не может разорвать никакая историческая данность>181, и предотвращение развития событий по такому сценарию действительно потребовало жесткого правительственного контроля за деятельностью сторонников национально-культурного просвещения.

Та же закономерность - переоценка сложившихся стереотипов взаимодействия центральной власти и периферийных народов как причина изменения государственной политики по отношению к ним - обнаруживается и в Закавказье. С.В.Лурье, описывая в рамках жанра case study некоторые элементы имперской политической культуры, демонстрирует, каким образом установившееся де-факто полное господство в крае местных элит (в первую очередь армянской), сложившееся в результате действия имперских стандартов (к христианским народам, имеющим равные с русскими права на византийское наследие и более чем лояльно настроенным по отношению к российской власти, не могли быть применены никакие интегра-тивно-ассимиляторские меры), стало восприниматься все более негативно. <Для русских складывалась абсолютно замкнутая ситуация: соблюдение в крае общих принципов русской туземной и колонизационной политики давало результат, обратный ожидаемому. При наличии всех внешних признаков гомогенности населения края населению метрополии (христианское вероисповедание, хорошее владение русским языком, охотное участие в государственных делах и военных операциях на благо России) реально оказывалось, что дистанция не уменьшалась>182.

То, что в рамках имперской политической культуры вообще не являлось проблемой, поскольку позиция местных элит удовлетворяла решительно всем требованиям имперской солидарности, с точки зрения национально-государственных стереотипов выглядело противоестественно. Принципиально разная методика определения имперско-государственных и национально-государственных интересов порождала конфликт, разрешение которого, впрочем, представляло значительные затруднения в связи со спецификой военно-стратегического положения региона в контексте соперничества великих держав.

Тем не менее некоторые шаги все же были предприняты. Ликвидация автономного статуса Абхазского и Мегрельского княжеств (1864 г. и 1867 г. соответственно), а также распространение на Закавказье действия судебной и городской реформ должны были способствовать более прочной институциональной интеграции края, а принудительное расширение сферы действия русского языка, в особенности в образовательных учреждениях, - культурной унификации региона с имперским ядром, ранее на повестке дня не стоявшей. Описывая альтернативы, возникавшие в процессе определения государственной образовательной политики на Кавказе, Л.С.Гатагова демонстрирует, каким образом к 1867 г. <в борьбе регионалистов и централистов победили последние, сумевшие убедить всех в предпочтительности скорейшей унификации системы народного образования в наместничестве с существовавшей в центральных губерниях империи>, причем объясняет этот выбор стремлением превратить Кавказ в <естественное продолжение территории России>183. Вдохновителем такой образовательной политики (причем не только на Кавказе) являлся ДАТолстой, который, отчитываясь о деятельности своего министерства, писал императору в 1867 г.: <Цель инородческого образования - сближение инородческих племен с господствующим русским населением, постепенное слияние их с русскою цивилизацией>184.

Вообще же переход самодержавия к национально-государственной политике в Закавказье связан опять же с именем П.А.Валуева, еще в 1865 г. заявившего о необходимости блокирования <стремлений как заграничных, так отчасти и наших армян к восстановлению своей национальной автономии>185. В Армении эту программу в целом удалось выполнить (тем более что политизация армянского национального движения по понятным причинам носила в первую очередь антиосманскую направленность); что же касается Грузии, то здесь усиление этноязыкового давления привело к реализации стандартного сценария - постепенного перехода романтического патриотизма в политическую фазу, датируемого А.Каппелером 60-ми годами XIX в.

Серьезные перемены произошли и в отношении правительства к исламским народам России. Кавказские мусульмане, впрочем, пока сохраняли значительную часть своих традиционных (в первую очередь религиозных) институтов, вплоть до особых горских судов, действовавших на основании местного обычного права. Такая политика объясняется опять же нестабильностью военно-политической обстановки, а также невозможностью перехода сразу после окончания многолетней Кавказской войны к форсированным методам интеграции. Тем не менее вопреки имперской традиции мусульманская знать не была приравнена в правах к российскому дворянству автоматически и интегрировалась в ее состав в индивидуальном порядке186.

Что же касается мусульман Поволжья, то в этом регионе факты сужения как институциональной, так и культурной их автономии являлись реакцией на начавшееся (прежде всего среди татар) движение за возрождение собственной исторической идентичности, выразившееся в первую очередь в массовом выходе крещеных татар из православия. Как полагает А.Каппелер, <хотя подавляющее большинство мусульман России были тюркоязычны, однако язык для определения их этнической идентичности был не так важен, как образ жизни и религия>187 (в основном и детерминирующая образ жизни). Православие также являлось стержневым элементом русской этнокультурной идентичности; поэтому реакцией на это движение стало не только возобновление миссионерской деятельности (связанное в первую очередь с основанным в 1867 г. в Казани братством св. Гурия), но также усиление институционального (ликвидация татарского самоуправления в Казани; упразднение особого статуса башкир, вплоть до распространения на них воинской повинности) и культурного (прекращение изучения татарского языка в казанской гимназии) давления.

Сложным оказался выбор этнополитической стратегии в отношении казахских и особенно среднеазиатских мусульман. Как показала О.И.Жигалина188, российская внутренняя политика в этом регионе формировалась под сильным воздействием военностратегических соображений, связанных с русско-английским соперничеством; как и в Закавказье, это обстоятельство объективно ограничивало интенсивность вмешательства в традиционные порядки. Тем более ее ограничивала сама ситуация длящейся (с 1864 г. и до самого конца XIX в.) экспансии, когда ее дальнейшие успехи в значительной степени зависели от степени приемлемости для местного населения конкретных форм российского господства. И если в Казахстане 60-е гг. XIX в. ознаменовались переходом к достаточно решительной институциональной интеграции (результатом чего стало, в частности, казахское восстание 1869 г.), то в Средней Азии проводилась гораздо более осторожная политика, ассоциирующаяся прежде всего с именем К.П. фон Кауфмана (туркестанского губернатора с 1867 г.).

В литературе можно встретить различные оценки его курса на <выдержанное, последовательное игнорирование ислама> и всех его институтов (а следовательно, и сформированной исламом местной этнокультурной специфики), не предусматривавшего при этом никаких жестких унифицирующих мер. Так, сохранение определенной автономии низших уровней местного самоуправления (вплоть до самостоятельного выбора аульного начальства), свободная выдача населению российских паспортов, отсутствие на первых порах вмешательства (за исключением ликвидации рабства) в традиционные формы социально-экономических отношений квалифицировались как <основы синтеза местного традиционного и российского начал в сфере государственного строительства и хозяйственной жизни>189 - то есть как имперские по своей сути методы управления периферийными регионами и решения проблем этнокультурной гетерогенности.

Аналогичную позицию, помещающую политику К П. фон Кауфмана в традиционный для России имперский контекст, занимает Д.Брауэр. Однако его объяснение мотивов, лежавших в основе кауфмановской политики, корректирует восприятие последней как однозначно традиционной Д Брауэр связывает возрождение имперских методов с распространением научного (преимущественно этнографического) интереса к этническому разнообразию и вытекающим отсюда его восприятием как позитивной ценности: <Кауфман проводил политику, являющуюся прямым продолжением екатерининских методов колониального правления <> Его стратегия базировалась на признании локальных социальных практик - в имперской перспективе. Патерналистская политика, возрождаемая современной наукой, противостояла отсталости и способствовала утверждению конструктивных культурных, экономических и политических идеалов и стереотипов>190 Таким образом, использование К.П. фон Кауфманом имперских методов может быть интерпретировано как своеобразный побочный эффект модернизационных процессов в сфере ментальноеT.

Есть, впрочем, серьезные сомнения в обоснованности отнесения политики К.П. фон Кауфмана к имперской традиции Такие факты, как постепенная унификация налоговой системы, некоторые другие структурные преобразования, а также отказ от интеграции местной элиты в состав российского дворянства, позволили А.Каппелеру прийти к выводу, что <ни кочевники, ни оседлые среднеазиаты не рассматривались как полноправные граждане России <> Таким образом, среднеазиаты оставались колониальными народами, сегрегированными от русских, и их верхушка также не была социально интегрирована в имперские структуры>191. Между тем в рамках имперской парадигмы единственным предлогом для какой-либо сегрегации могут служить критерии политической лояльности, но никак не этнокультурные

В С Дякин документально обосновал мнение, что сохранение в Средней Азии местного уклада было мотивировано ситуативно, а не принципиально, и рассматривалось как временное; избранные же К.П. фон Кауфманом методы просто оценивались им как более эффективные по сравнению с жестким противостоянием исламским традициям в их локальном варианте. <Он полагал, что в этом случае ислам развалится <от заявленного и выдержанного к нему презрения>>'92. Сомнения в конечной ассимиляторской направленности политики К.П, фон Кауфмана связаны прежде всего с демонстративно заявленным и последовательно выдержанным им принципом веротерпимости; однако отсутствие в Средней Азии сколько-нибудь выраженной православной пропаганды и миссионерской деятельности, как это показывает С.В.Лурье, вполне компенсировалось использованием светских методов ассимиляции, в первую очередь посредством системы образования - вплоть до материального поощрения тех местных жителей, чьи дети обучались в русских школах. <Распространение православной веры заменялось... русифицированным просветительством, как бы заменявшим христианскую цивилизацию>193. Как формулировал сам генерал-губернатор, <мы должны вводить в Туркестанском крае русскую христианскую цивилизацию, но не стараться предлагать туземному населению православной веры>194. Заключенное в этих словах очевидное противоречие свидетельствует о вытеснении имперской сакральной легитимации российского господства легитимацией национально-государственной; представление об особой российской миссии сохраняется, но ее универсалистский характер выхолащивается, подменяясь цивилизаторством, основанным на столь свойственном национализму восприятии конкретной (собственной) культуры как безусловно высшей.

С отчасти аналогичными затруднениями можно встретиться при попытке однозначно интерпретировать такой принципиальный поворот в российской инородческой политике, как разработка и внедрение педагогической системы Н.И.Ильминского. Суть ее в общем виде заключалась в переходе к интенсивному православному просвещению инородцев (вне зависимости от их текущей религиозной принадлежности) посредством миссионерских школ, причем преподавание в последних должно вестись на родных языках российских народов. Это, в частности, требовало организации перевода на эти языки Библии и иных религиозных текстов (что ранее в России практиковалось лишь эпизодически), а также практически беспрецедентного богослужения на национальных языках - одним из немногих примеров такого рода является относящаяся к XIV в. деятельность Стефана Пермского. При этом подразумевалось параллельное изучение русского языка и постепенный перевод преподавания на него.

С одной стороны, такая широкомасштабная реабилитация языков нерусских народов и их фактическое уравнение с русским (хотя бы в одном аспекте) встретили ряд возражений сторонников культурной однородности - и возражений достаточно дальновидных, поскольку отдаленным эффектом применения системы Н.И.Ильминского <оказалось то, что с созданием письменности, с развитием школ на родном языке, с формированием узкого слоя своей интеллигенции у многих народов были заложены основы для развития их национальных движений, а методы миссионерской деятельности среди татар в значительной мере способствовали возникновению исламского реформаторского движения>195.

Но подъем национальных культур (и тем более политизация национального фактора) ни в какой степени не входили в цели Н.И.Ильминского; не связаны его идеи и с имперскими стереотипами; наоборот, конечной целью этой образовательной стратегии являлось постепенное, мягкое и потому, как предполагалось, эффективное втягивание инородцев в орбиту

русской культуры. Здесь отразилась та же переоценка ценностей, что и в деятельности К.П. фон Кауфмана - религиозный фактор отходит на второй план, и христианизация воспринимается не столько как самоцель, сколько как средство русификации (в Туркестане система Н.И.Ильминского применялась в значительных масштабах). В конечном счете официальные круги приняли систему Н.И.Ильминского как полностью соответствующую новой этнополитической линии самодержавия, что отразилось, в частности, в <Правилах о мерах к образованию населяющих Россию народов> (1870 г.). Интерпретация системы Н.И.Ильминского как специфической и даже изощренной формы реализации национально-государственной программы подтверждается высказываниями о ней Д.А.Толстого (<конечной целью образования всех инородцев... должно быть обрусение их и слияние с русским народом>196) и К.П Победоносцева (педагогика Н.И.Ильминского <являлась единственно возможным средством для просвещения и, в конечных результатах, для обрусения инородцев>197).

Таким образом, системная модернизация, вызванная Великими реформами, привела к существенным переменам в содержании российской политической культуры и повлекла за собой практически повсеместный переход (в зависимости от местной специфики - в более или менее явных и жестких формах) к институциональной и культурной унификации. Единственным регионом, где подобные тенденции практически не обнаруживаются, оставалась Финляндия, традиционно обладавшая наиболее широкой автономией в составе империи и при этом, в отличие от Польши, не выступавшая открыто - и тем более насильственно - против российского господства,

И.Н Новикова, разделяя мнение Л.Крузиуса-Аренберга, связывает отказ самодержавия от принудительной русификации Финляндии со стремлением сохра-

6- 1296 161

нить в неприкосновенности <европейский фасад России>198, скорее всего, здесь имели место и другие причины, поскольку польская часть этого же <фасада> подверглась решительной реконструкции без какого-либо учета позиции Запада Видимо, сама ситуация интенсивной правительственной модернизации не позволяла распространить русификаторскую политику на регион, существенно опережающий в темпах модернизации собственно российские земли и к тому же культурно связанный с Западной Европой посредством активного шведского меньшинства, без веских к тому оснований

Можно предположить, что и в середине XIX в Финляндия продолжает негласно рассматриваться как своего рода эталон с точки зрения системы модерни-заторских ценностей Лишь их переоценка откроет дорогу настроениям <сил, которые, призывая к сохранению "единой и неделимой империи", выступали против любых проявлений финляндского сепаратизма>199 - настроениям, которые, как показано Л В Суни, распространялись уже в этот период, но до времени носили скорее оборонительный (попытки блокировать дальнейшее расширение финской автономии), чем наступательный характер Финская автономия под давлением уже сформировавшегося и в значительной степени политизированного национального движения все же приобрела новые измерения (утверждение сеймового устава - 1869 г, собственная армия, не предназначенная к использованию за пределами Великого княжества - 1878 г), но планировавшееся расширение полномочий сейма вплоть до создания ответственного перед ним правительства и предоставления сейму права законодательной инициативы не состоялось <Отказ от новой формы правления создавал по сути дела необходимую основу для более полной инкорпорации Финляндии в состав империи в будущем>200

Пересмотр имперских традиций, вызванный модернизацией и рационализацией российской политической культуры, привел к переменам и в системе органов государственного управления Одним из ее элементов, наиболее прочно связанным с имперскими политическими технологиями, был созданный губернской реформой 1775 г институт генерал-губернаторств (наместничеств) Юридическая природа власти генерал-губернаторов так и не была четко определена, в частности, не был даже окончательно решен вопрос об отнесении ее к сфере управления или только надзора На практике же <огромная власть генерал-губернатора зиждилась в основном на личном доверии монарха и была почти бесконтрольна>201 - в том числе сводились к минимуму возможности влияния на ситуацию в генерал-губернаторствах и наместничест-вах центрального бюрократического аппарата, что придавало власти их руководителей квазиполитический характер Создавались такие специализированные территориально-административные единицы в первую очередь на окраинах, а также в столичных или особо отдаленных местностях, то есть в регионах, в которых поддержание стабильности требовало особой консолидированности власти и оперативности ее действий

Создание специфических периферийных властных институтов в высшей степени характерно для империй Пограничная ситуация в империях и локальных государствах принципиально различна хотя бы потому, что империям, в потенции и в идеале включающим в свой состав всю обозримую ойкумену, не свойственно наличие четкой границы как таковой <Государство четко определяет свою территорию, а на этой территории, равно как и вне ее (в делах международных), - свою компетенцию Империя такого четкого ограничения не знает>202 Соответственно, функционально различны в империях и локальных государст-

6*

163

вах используемые в пограничной зоне механизмы управления и контроля Прообразом подобных пограничных структур был, например, римский лимес или марки в державе Карла Великого Помимо естественных оборонительных задач они исполняли и не столь очевидные функции, одна из которых описана М В Ильиным <Крайне серьезным Вызовом является конфликт между безудержным стремлением открытой системы к экспансии и инстинктом самосохранения Типичный Ответ предполагает установление пределов для собственной экспансии, которые обеспечили бы баланс и даже некоторое накопление ресурсов для создания эффективного резерва Решение приходит в виде формирования особой структуры - зоны пограничья или лимеса Хотя системы застав и укреплений формально созданы для обороны от набегов внешних варваров, гораздо более важным становится возникновение зоны пограничного режима, нередко довольно широкой, функция которой как раз заключается в гашении собственных экспансионистских устремлений>203

В целом же институт генерал-губернаторств является одним из самых ярких подтверждений того, что в России, как это характерно для империй вообще, <не существовало четких различий ни между сферами колониальной администрации и внешней политики, ни между колониальной администрацией и внутренней политикой>204 Чрезвычайная широта генерал-губернаторских и наместнических полномочий была, кроме того, в значительной степени вынужденной, и именно на периферии <Личная власть выступала как субститут концентрированного административного присутствия, которого на окраинах недоставало>205

Но национально-государственное строительство в сочетании с тенденцией рационализации приходит в противоречие с сохранением генерал-губернаторств как института, не вписывающегося в регулярную иерархическую структуру Их полной ликвидации не произошло, поскольку сами размеры империи в сочетании с неразвитостью коммуникаций, а также напряженность внутриполитической обстановки не позволяли вовсе отказаться от сильной региональной власти, тем не менее с 1856 по 1881 г было упразднено восемь генерал-губернаторств В этом же контексте находятся попытки центральной администрации усилить контроль за деятельностью туркестанского генерал-губернатора (малоуспешные), а также, в известном смысле, и ликвидация Царства Польского и поста его наместника (сменивший его генерал-губернатор обладал менее широкими полномочиями) С 1879 г , в связи с ростом революционного движения, генерал-губернаторства начинают воссоздаваться (в Санкт-Петербурге, Харькове и Одессе), однако полномочия их руководителей ограничены полицейскими функциями, местные же органы гражданской власти остаются в прямом подчинении центральных, и полусамостоятельная роль генерал-губернаторов как прямых представителей верховной власти так и не была восстановлена Весьма знаменательно, что <П А Валуев, будучи министром внутренних дел, занимал откровенно антигенерал-губернаторскую позицию>206, и в этом вопросе выступая как последовательный сторонник национально-государственного подхода к решению текущих проблем

Еще одно подтверждение эрозии имперского компонента российской государственной модернизации - постепенный отказ от продолжения внешней экспансии, до того выступавшей как одна из наиболее устойчивых констант российской политики Если мирное продвижение (в Сибирь и на дальний Восток) практически прекращается в результате достижения естественных рубежей, то экспансия военная, ранее даже часто не нуждавшаяся в специальном обосновании, теперь, в случае отсутствия внятного рационального оправдания, начинает восприниматься как бессмысленная

Особенно рельефно нерациональный характер имперской экспансии и конфликт представлений о ее необходимости вырисовывается при анализе ситуации в Средней Азии Как известно, усилившееся со второй половины 50-х гг XIX в военно-политическое давление на южных соседей России (Бухарский эмират, Хивинское и Кокандское ханство, а также практически независимые туркменские племена) было связано в первую очередь с тем, что <отдельные периферийные генералы смогли взять инициативу в свои руки Руководимые отчасти жаждой личной славы, они порою собственными силами провели ряд операций>207, чему центральная власть, поставленная перед фактом, не смогла воспрепятствовать В окружении таких либеральных бюрократов, как Д А Милютин и А М Горчаков (Военное министерство и Министерство иностранных дел соответственно, то есть ведомства, в чьей исключительной компетенции должно было бы находиться решение вопроса о дальнейшем расширении государственных границ), был подготовлен документ относительно перспектив среднеазиатской политики России, в котором однозначно утверждалось <Дальнейшее распространение наших владений в Средней Азии не согласно с интересами России и ведет только к раздроблению и ослаблению ее сил Нам необходимо установить на вновь приобретенном пространстве земли прочную, неподвижную границу и придать оной значение настоящего государственного рубежа>208

Тем не менее, несмотря на состоявшееся в 1864 г высочайшее утверждение этой концепции и рассылку соответствующих инструкций местным властям, уже в 1865 г без какой-либо санкции со стороны центральной администрации военным губернатором Туркестана генералом М Г Черняевым был взят Ташкент (при этом, в полном соответствии с имперской традицией, победитель гарантировал его жителям неприкосновенность их веры и обычаев) Эта дестабилизирующая акция сделала неизбежными обострение ситуации, дальнейшие захваты России и использование для закрепления их результатов опять же имперских политических технологий, наиболее ярким примером чего стало формальное сохранение государственного суверенитета полностью подконтрольных на деле России Бухарского эмирата и Хивинского ханства, игравших роль буферных государств (что имеет прямые аналогии, например, в римской политической практике) И в этом случае крайне негативно к реанимации имперских традиций отнесся П А Валуев, сделавший в своем дневнике известную запись1 <Ташкент взят генералом Черняевым Никто не знает, почему и для чего Министерства финансовое и военное недоумевают Есть нечто эротическое во всем, что у нас делается на отдаленной периферии империи>209 Такую образную характеристику можно расценить как указание на стихийную, не поддающуюся рациональным объяснениям природу имперской экспансии

Особенно противоречивой - и именно по причине столкновения принципиально разных политических программ - была российская политика в Восточном вопросе <Нет ни одного другого направления в русской политике XIX в, вокруг которого столь явно проявлялись бы колебания, алогичности, противоречия, как геополитический вектор, идущий от Москвы на юг через Балканы, Константинополь, Палестину, Эфиопию>210 Подробное исследование этого сюжета именно в контексте проблемы имперского характера российской государственности выполнено С В Лурье, детально описавшей, каким образом эта <идеальная геостратегическая линия> стала <стержнем конфронтации двух идеологий - "византизма" и панславизма, т е ареной столкновения центрального принципа Российской империи, принципа религиозного, и принципов национальных>211 Точнее, основных позиций по Восточному вопросу во второй половине XIX в обнаруживается три, и их сравнение позволяет рельефно представить нарастание внутренней противоречивости российской политической культуры этого периода В частности, взгляды на цели и характер русско-турецкой войны 1877-1879 г, бытовавшие в обществе и правительственных кругах, могут быть классифицированы следующим образом

1) Имперская традиция безусловно обозначала захват Константинополя и фактическое восстановление православной империи в качестве главного императива и самой войны, и всей вообще российской политики в этом регионе Примечательно, что именно таким образом война была воспринята народными массами - как носителями более архаичных слоев политической культуры, в наименьшей степени затронутых вестер-низацией Однако даже такие яркие представители политической идеологии <византийства>, как К Н Леонтьев, отдавали себе отчет в том, что реализация этой программы парадоксальным образом поставит под сомнение собственную российскую идентичность, поскольку выведет за пределы очага российской цивилизации ее вновь обретенный сакрально-политический центр - восстановление Второго Рима неизбежно лишает оснований существование Рима Третьего

2) Национально-государственная концепция в чистом виде выражалась теми государственными деятелями, которые, мысля категориями рационально понятого государственного интереса, вообще не видели смысла в экспансии как таковой Предельно четко эта позиция, разделявшаяся, скажем, А Н Куропаткиным (служба которого проходила до войны в Туркестане, где он мог лично столкнуться с осложнениями, вызываемыми неконтролируемой экспансией), отразилась в приведенном С В Лурье высказывании Р Стрельцова

< как бы ни была соблазнительна идея завоевания и присоединения этого овеянного романтикой города, необходимо помнить, что всякое приобретение ценно лишь постольку, поскольку сумма неизбежных жертв не превысит суммы приносимого им блага>212 В этих словах звучит однозначный отказ от имперского взгляда на экспансию как ценностно-рациональное действие, мотивированное верой в его абсолютную самоценность, и принятие целерациональной стратегии минимакса (принципа максимизации выгод при минимизации издержек), которой, как правило, руководствуется политика локальных (национальных) государств

3) Промежуточное положение между этими полюсами занимала панславистская идеология, также предусматривавшая интенсификацию российской экспансии в направлении Балкан, Константинополя и Ближнего Востока, но мотивировавшая эту программу не столько религиозно-мистическими, сколько вполне прагматическими соображениями (в перечне аргументов Н Я Данилевского в пользу обладания Константинополем <огромное нравственное влияние> находится на последнем месте, уступая не только военно-стратегическим выгодам, но и <экономии финансовых сил>213) Проектировавшаяся Н Я Данилевским <всеславянская федерация, с Россией во главе, со столицею в Царьграде>,214 не подразумевала никакого свойственного империям идеального наполнения, она рассматривалась как рациональный метод обеспечения интересов славянского культурно-исторического типа Славянство в рамках этой концепции трактовалось как гипертрофированная нация, то есть сообщество, в котором сливаются воедино политическая и культурная идентичность (при том, что степень общности последней Н Я Данилевским сильно преувеличивалась)

ЭТассен описывает имеющее место в стадии становления нации колебание между двумя типами временной ориентации - одной, обращенной в прошлое и присваивающей его, другой, обращенной в будущее и формирующей его путем выборочной селекции настоящего. <Во втором случае национальность есть признак не существующего сообщества, но сообщества принципиально возможного, не органически возникшей группы, а группы, складывающейся избирательно и конвенционально>215, причем в определении границ этой группы возможны существенные вариации.

По этому пути и шли Н.Я.Данилевский и его единомышленники, фактически предлагавшие альтернативный проект российского национального государства, предполагавший его оформление не в актуальных, а в потенциальных границах исторической империи. Как отметил Ю.С.Пивоваров, <Н.Я.Данилевский, разрывая с христианской традицией, лишает государство и общество статуса "выходящего за пределы земного". Иначе говоря, он проводит операцию десакрализации, секуляризации государства, политико-правовой культуры и общества>216. Несмотря на крайне негативное отношение Н.Я .Данилевского и всех мыслителей этого круга к западной цивилизации, очевидно наличие генетической связи этой установки с ментальной модернизацией и вестернизацией,

Столкновение всех этих точек зрения так и не нашло удовлетворительного разрешения. В самой необходимости войны 1877-1878 гг. ни Александр II, ни наиболее рационально мыслящие министры (А.М.Горчаков) не были уверены и всячески пытались ее оттянуть, если не избежать. Война тем не менее началась под сильным давлением общественного и народного мнения - <правительство было вынуждено народом признать войну официально>217, и в высшей степени характерно, что одним из лидеров добровольческого движения был генерал М.Г.Черняев, еще в Средней Азии зарекомендовавший себя как решительный приверженец имперской политики. Война была даже практически доведена до конечной цели, однако в ее решающий момент национально-государственная логика вновь возобладала над имперской. Отказ от занятия Стамбула в 1878 г. безусловно, мотивировался прежде всего возможным вмешательством Англии, но вместе с тем означал и отказ от реализации имперской программы. Возможные и даже гарантированные символические приобретения оказались принесены в жертву вполне прагматическим, рациональным соображениям, поскольку имперские ценности были в сознании российской элиты уже в значительной степени девальвированы. Дискуссии же о смысле и целях российской политики в Восточном вопросе продолжались вплоть до Первой мировой войны, по-прежнему вращаясь в том же кругу возможных вариантов.

Таким образом, несмотря на сохранение в политической культуре имперских представлений о сверхценности внешней экспансии, в этой сфере рациональная точка зрения в целом возобладала, и экспансия была если не полностью свернута, то хотя бы значительно заторможена. Этот вывод подтверждается, в частности, исследованиями Р.Таагеперы: построенный им график роста территории российского государства, подвергнутый логарифмической аппроксимации, принимает вид гладкой кривой с всего двумя выраженными перегибами. Первый относится к середине XVI в. и означает резкое увеличение темпов территориального роста (что совпадает с датировкой возобладания в российской государственной парадигме имперского компонента); второй приходится на 60-е - 70-е гг. XIX в. и означает не менее резкое падение этих темпов (до того практически постоянных) вплоть до перехода кривой в горизонталь218 - что, скорее всего, связано с развернувшейся в это время широкомасштабной модернизацией российской политической культуры, и, соответственно, переосмыслением внешнеполитических задач.

Национально-государственный аспект политики Александра II обычно остается на втором плане, не вполне стыкуясь с образом Царя-Освободителя. Следующее же царствование единодушно описывается всеми авторами как время решительного перехода самодержавия к последовательно националистическому курсу. Действительно, превращение национализма при Александре III в полуофициальную правительственную идеологию неоспоримо; однако перемена эта скорее является количественной, а не качественной, и все основные элементы националистического этнополитического курса сложились еще в 60-е - 70-е гг. XIX в. Тем не менее этнополитическая ситуация времени Александра III в некоторых отношениях имела принципиально новый характер и потому несла в себе мощный конфликтогенный потенциал.

Проблемы, с которыми столкнулось самодержавие после I марта 1881 г. типологически во многом были сходны с проблемами первых лет николаевского царствования Не оставалось сомнений, что нарастающая угроза революционного взрыва является следствием выхода из-под контроля модернизационных процессов; ответом на этот вызов, как и ранее, стал отказ от какой-либо политической модернизации и правительственные репрессии, причем идеологическим оправданием и того, и другого служило противопоставление русских традиций иноземной крамоле (одним из инструментов этой борьбы стал даже активно эксплуатировавшийся внешний облик и имидж Александра III как <русского царя>). Но если, как было показано выше, при Николае I политическая реакция означала борьбу с амальгамой демократических и националистических идей и консервацию имперских ориентации, то в 80-е гг. XIX в. такой поворот был уже принципиально невозможен - поскольку открыл бы дорогу национальным движениям народов империи, к этому времени в значительной степени политизированным Кроме того, ментальная модернизация в такой степени затронула правящую элиту, что задача укрепления государственности неизбежно воспринималась как задача укрепления государственности национальной, так как именно этот взгляд на природу государства господствовал уже практически безраздельно Таким образом, и субъективные, и объективные причины вынуждали правительство Александра III (в целом негативно относившееся к модернизации как таковой и предпринявшее попытку затормозить ее ход, осуществив целый ряд контрреформ) в сфере эт-нополитики проводить, по сути, модернизаторскую линию, целенаправленно превращавшую Российскую империю в национальное государство.

Факты усиления в царствование Александра III административно-полицейского и политического давления на нерусские народы России хорошо известны и неоднократно описаны в литературе. Обзоры этнопо-литических процессов этого времени, принадлежащие перу как российских219, так и зарубежных220 авторов, рисуют идентичные картины торжества националистического курса, вне сферы действия которого не осталась ни одна этнокультурная общность - как компактного, так и дисперсного проживания. Сам факт поли культурности начал восприниматься как аномалия, подлежащая изживанию; такой, например, оказалась в итоге политическая позиция А Е.Алекторова, в 70-е - 80-е гг. видного деятеля образования, немало сделавшего для распространения педагогической системы Н И Ильминского, а затем включившегося в националистическое движение Его опубликованный уже в начале следующего века труд221 содержит перечень претензий, предъявляемых от имени русского народа всем сколько-нибудь значимым этническим группам России, наглядно демонстрируя глубину и радикальность происшедших в общественном сознании (и подсознании) перемен.

Строительство национального государства форсировалось; правительственный национализм распространялся как вширь (новые установки внедрялись повсеместно, в том числе и в таких регионах, как Финляндия, ранее не подвергавшаяся русификации), так и вглубь (<русское правительство окончательно решилось зайти далее административной русификации и твердо взяться за русификацию культурную>222 - под эту характеристику, относящуюся к Прибалтике, подпадает и большинство иных территорий империи).

Можно, впрочем, согласиться с возражениями А.Каппелера против одномерного восприятия правительственной национальной политики как русификаторской - действительно, <политика в отношении многих народов была направлена вовсе не на их интеграцию, а на их сегрегацию и дискриминацию>223. Это непосредственно относится к народам, сохранявшим кочевой или охотничье-собирательский образ жизни, и, с оговорками - к евреям, мусульманам Средней Азии. Но и интеграция, и сегрегация являются в данном случае двумя сторонами одной медали - строительство монолитной политической и культурной общности требует жесткого отсечения групп, участие которых в этом процессе по тем или иным причинам рассматривается как недопустимое. Разброс цивилиза-ционных характеристик народов России, колоссальные различия в степени их включенности в модерни-зационные процессы (связанные с имперской природой российской государственности) предопределили выбор в целом ряде случаев сегрегирующих, а не интегрирующих политических технологий.

Некоторые элементы имперской традиции сохраняются и в это время, однако явным образом перемещаются в периферийные зоны политической культуры, либо приобретая чисто ритуальный характер, либо включаясь в новый контекст и при этом радикально меняя свой смысл. Так, время от времени проправительственной пропагандой эксплуатируются представления о провиденциальном и сакральном характере российской государственности и, соответственно, царской власти; М.Н.Катков писал: <Русскому царю дано особое отличие от других властителей мира. Он не только государь своей страны и вождь своего народа. Он Богом поставлен блюстителем и охранителем православной Церкви. Русский царь не только наследник своих предков, он преемник кесарей>224. Но это напоминание о вселенской миссии (которая по своей природе выше любого этнически конкретного субстрата) служит лишь утверждению национальной исключительности; это напоминание используется как дополнительный аргумент в пользу сохранения в неприкосновенности самодержавного строя, не требуя никаких специальных действий по реализации глобальной имперской программы.

Аналогичным образом в административной практике по отношению к нерусским народам также встречаются попытки реанимации имперских политических технологий. А.И.Термен, в 80-е - 90-е гг. XIX в. занимавший должности среднего уровня в Туркестанском генерал-губернаторстве, выступая против безоглядного русификаторства, исходил из положения, что <быть подчиненным русскому закону может лишь лицо, получившее образование в России или в русских учебных заведениях и работающее в русской среде. Туземец же, знающий Россию по имени, должен управляться законами, под сенью которых сложился его склад, его нрав, взгляды и его привычки. И прежде чем изменить его закон, надо изменить его быт>225. Но сама необходимость интеграции, в том числе культурной, под сомнение не ставилась, причем мотивировалась она в последовательно модернизатор-ском духе: <Администратор есть представитель правительства и, как таковой, должен вверенное ему население вести по пути прогресса, а потому администратор есть прежде всего воспитатель в высшем значении этого слова Он должен вызвать к жизни и деятельности все потенциальные силы, пользуясь для этого всеми данными науки и высшей культуры, представителем которых для инородцев является он. Конечная цель такого администратора-воспитателя будет: выработать из вверенного ему материала, надежно-слитую с коренным элементом имперской культуры единицу>226.

Одним из важнейших средств такой плавной, но уверенной интеграции А.И.Термен считал образование, рассматривавшееся им как оптимальный способ коррекции традиционных культурных стереотипов: <Если бы... у начальника, которому народ доверяет, была возможность воспитывать детей, то за единицами последовали бы десятки и сотни приводимых детей и народ естественным путем бы шел на слияние с коренным населением>217.

Имперские технологии, таким образом, воспринимались всего лишь как средство, сфера же целеполагания полностью подчинена модернизаторским, национально-государственным стереотипам. Но даже такой подход встречался по причине своей внешней мягкости с подозрением. А.И.Термен приводит немало примеров негативного отношения вышестоящих инстанций туркестанской администрации к своим попыткам, например, использовать в разрешении споров между местными жителями нормы шариата. Кстати, его работа и опубликована в порядке полемики с давно (к моменту ее выхода в свет) установившейся точкой зрения.

Следует, однако, учитывать, что период контрреформ вовсе не означал отказа от модернизации как таковой - но лишь ужесточение контроля за ее ходом. <Сегментированная> модернизация, <связанная, как это обнаружилось еще при Петре I и Екатерине II, с административной систематизацией и унификацией государственного и общественного устройства>228 и нацеленная на решение прежде всего военно-политических, а также, в связи с началом индустриальной эры, во все большей мере экономических задач, продолжалась Даже жесткое блокирование мо-дернизационных процессов в сферах политики и идеологии оказалось лишь частичным, поскольку, как было показано выше, все основные этнополитические установки этой эпохи имели модернизационное происхождение. Но такой курс приводил к дальнейшему росту противоречивости российской политической культуры. Напряжения, десятилетиями копившиеся в политическом пространстве, угрожали его разрывом.

Само продолжавшееся внедрение в российскую политическую культуру неорганичных для нее элементов порождало целый веер негативных побочных эффектов, проанализированных Б.Бади в работе, специально посвященной последствиям вестернизации политического порядка в незападных обществах и возникающему при этом феномену <импортированного государства>: <Там, где импортированный уклад утверждал себя как универсально пригодный, он приводил к воспроизводству партикуляризма; там, где он стремился к конструированию монолитного политического порядка, лишь возрастала дискретность социальных пространств; там, где внедрялись легально-рациональные установки, власть начинала действовать нео-патримониальным образом>229.

Модернизация, тем более в ее догоняющем варианте, постоянно находится перед угрозой конфликта традиционных и инновационных элементов, разворачивающегося обычно на всех уровнях социальности - от идеологического и ценностного до группового и индивидуального. Этот конфликт может стать причиной модернизационного срыва, заключающегося в стихийной массированной реставрации традиционных структур и ориентации. Синхронизация перемен в разных сферах жизни общества несколько снижает риск такого срыва (при условии умеренных темпов продвижения); разная скорость, например, экономической и культурной или социальной и политической модернизаций (возможны и другие варианты) увеличивает риск экстремальных реакций.

В российском случае особенно большая опасность заключалась в разрыве объективно существующей, как это отмечалось выше, связи между национализмом и демократией, возникающих именно в ходе модернизации в качестве специфических социокультурных условий успешного индустриального развития. Это обстоятельство отмечалось и вне контекста теории модернизации: <Неоохранительная интерпретация старого догмата официальной идеологии - народности - вступала в противоречие с глубоким и последовательным антидемократизмом этой идеологии>230. Противоречие это было тем более очевидно, что вся националистическая идеология строилась на восприятии народа - русского народа - в качестве безусловной высшей ценности (но при Этом, парадоксальным образом, не источника власти).

Уже тогда действовала закономерность, описанная М.Уолзером применительно к ситуации в Восточной Европе, сложившейся столетием позже: с одной стороны, народы начинают воспринимать себя как демосы, то есть самодостаточные политические сообщества; с другой стороны, в поликультурных обществах существование (пусть в зачаточной форме) демократических институтов или даже хотя бы представлений делает неизбежным, согласно цитированному выше тезису М.Уолзера, признание существования нескольких демосов, из чего следуют прямые политические выводы. <Многонациональный характер этих обществ формировался протодемократическими и даже антидемократическими режимами. Но поскольку они использовали понятие "народ" в своей политической терминологии, постольку они были вынуждены включать традиционные общности в свои организационные структуры, тем самым санкционируя воспроизводство их языка, исторической памяти, обычаев, образа мысли, приверженностей>231, - и даже усиливая его собственной националистической политикой (<российские институты постоянно транслировали свою националистическую риторику подчиненным народам, что сыграло в пробуждении локальных национализмов не менее важную роль, чем акты открытых репрессий>232).

Избранный правительством путь, с одной стороны, приводил к росту радикально-демократических движений (переходящих в условиях жесткого противостояния в экстремистскую фазу вплоть до отказа от демократических ценностей в пользу классовых) внутри самой создаваемой как политическое сообщество русской нации. С другой стороны, он провоцировал дальнейшую политизацию национальных движений нерусских народов, подвергавшихся все более жесткой унификации и русификации, причем союз тех и других на почве противостояния общему врагу был вполне органичен и в конце концов сложился. И те, и другие заполняли возникающие в условиях догоняющей модернизации <провалы социальности>, описанные Б.Бади: <Импортированное государство страдает от дефицита гражданственности, связанною с его ненадежной легитимацией и низкой эффективностью. Эти факторы увеличивают значение для незападного мира проблемы "пустых социальных пространств", которые официальная политика не в состоянии ни мобилизовать, ни контролировать, в которых формируются иные, замещающие государственную власть силы, замыкающие на себя индивидуальную лояльность>233.

Еще в большей степени обострялась эта проблема имперским прошлым России. Э.Геллнер справедливо отмечал, что <большинство культур, или потенциальных национальных групп, вступает в век национализма, даже не попытавшись что-либо из этого для себя извлечь. Таких групп, которые по "прецедентной" логике могли бы попытаться стать нациями, которые могли бы определиться на основании критериев, в других местах фактически определяющих реальные и эффективные нации, - бесчисленное множество. И все же большинство из них безропотно подчиняется своей участи: быть свидетелями того, как их культура... медленно исчезает, растворяется в более широкой культуре одного из национальных государств>234. Но риск перехода национализма из сферы потенциально возможного в область политических реалий значительно возрастает в случае поликультурного государства (в связи с возникающим в таких случаях кумулятивным эффектом, когда пример одного народа влечет за собой аналогичные действия со стороны других); тем более он возрастает в случае крайне гетерогенной империи, на территории которой представлены десятки потенциальных национализмов, а переход государства к националистической политике воспринимается как отказ от имперской традиции, в прошлом скреплявшей воедино конгломерат разнородных сообществ, как отказ имперской власти от исполнения функций беспристрастного арбитража и покровительства, то есть как предательство.

Тем не менее в течение достаточно долгого времени националистическая политика, избранная еще Александром II и дополненная охранительно-репрессивным курсом Александра III, приносила результаты и обеспечивала поддержание на всей территории империи относительной этнополитической стабильности. <В Российской империи царил мир и порядок, в период между 1864 и 1905 гг. не было ни одного крупного восстания нерусского населения. Административное объединение и централизация России также продвинулись вперед>135. Но такое положение могло длиться лишь до тех пор, пока действовали в

полном объеме механизмы жесткого социального контроля - причем продолжительность периода латентного накопления противоречий прямо пропорциональна интенсивности их последующего открытого проявления Между тем объективные закономерности становления индустриального общества неизбежно должны были поставить под сомнение возможность сохранения этих механизмов, свою роль предстояло сыграть и дефициту политической воли, необходимой для поддержания их функционирования, столь явно проявившемуся в следующем царствовании Ослабление же системы жесткого социального контроля привело уже в следующем веке к масштабному социальному кризису и революционному взрыву

5. Советская этнополитнка: империя как виртуальная реальность

Первая попытка широкомасштабной модернизации (Великие реформы 60-70-х гг XIX в) завершилась срывом и тотальным системным кризисом Причины этого срыва - и в догоняющем характере модернизации, и в неравномерности ее развития в различных областях социальной жизни, и в нарастающих напряжениях в имперской этнополитической конструкции Наиболее продвинутые регионы, в полном соответствии с традиционным европейским сценарием образования национальных государств, активизировали борьбу за независимость, иные, но не менее серьезные проблемы возникали в более архаичных провинциях, ускоренно втягиваемых в модернизационное русло, и если собственно национальные движения имперскому центру более или менее удавалось удерживать под контролем, то социально-политический кризис 1917 г, ликвидировав сами механизмы такого контроля, закономерно привел к мгновенному краху всего имперского здания

Впрочем, в исторически ничтожные сроки на руинах Российской империи вырос новый политический организм - СССР. Сегодня Советский Союз все более погружается в прошлое, и даже перспектива реставрации советской власти, еще недавно в значительной степени формировавшая политическую реальность, стала фантастической. Условная грань рубежа тысячелетий отделила советский опыт от актуальной реальности, сделав его достоянием прошлого века. Тем самым советская социальность утрачивает черты самоочевидной данности, проблематизируется - и благодаря этому процессу делается, может быть, более доступной научному познанию, и во время существования СССР, и в первые годы его посмертного бытия демонстрировавшему, за редкими исключениями, собственное бессилие в отношении советского феномена.

В ряду подлежащих переосмыслению штампов - уже сложившаяся традиция именования Советского Союза империей, традиция, даже в своем научном изводе (не говоря уже о публицистическом) оставляющая без решения слишком много проблем. Действительно, на интуитивном уровне оправданность использования этого термина не вызывает сомнений -парадигматическому типу империи соответствуют все основные слагаемые образа советского государства, от величины до величия. Адекватность термина подтверждается структурно-функциональным анализом советской политической системы, обнаруживающим в ней явные признаки соответствия идеальному типу империи.

Образ империи, без сомнения, просвечивает сквозь советскую реальность. Такие аспекты условий формирования СССР, как идеологически заданный универсализм (воплотившийся и в политической символике, и в институциональном строении, и в политической практике), экспансионизм (и в реальном политическом пространстве, и в идеальной/идеологической сфере), этнокультурная гетерогенность (объективно детерминированная и даже, по крайней мере на некоторых этапах, консервируемая и пестуемая) - не раз становились предметом анализа, в том числе и достаточно глубокого. Во все периоды существования советской системы обнаруживаются - с большей или меньшей, но всегда достаточной четкостью - и характерные признаки империи. Претензия, не столь уж безосновательная, на роль потенциально безграничного самодостаточного (во всех смыслах от политического до экзистенциального) космоса; параллельное бытование общесоюзного языка социальной (в первую очередь властной) коммуникации и многообразных локальных коммуникативных контекстов; тенденции выравнивания центра и периферии, особенно заметные в последние годы существования Советского Союза и (post factum) после его краха - все эти неотъемлемые элементы советской политической культуры, как представляется, служат достаточно весомыми аргументами в пользу включения СССР в класс империй, причем именно как продолжателя и наследника российской имперской традиции, описываемой, в общем, в тех же понятиях.

В отечественной литературе во многих отношениях образцовыми до сих пор остаются посвященные этим сюжетам статьи А.Б.Зубова и АМ.Салмина236, основанные на общей глубоко фундированной посылке: <Российская империя - и наследовавший ей Советский Союз - типологически наиболее сходны... с религиозно и этнически плюральными, но властно вполне гомогенными космократиями>237. Близкие позиции занимают также АДж.Мотыль238, РДж.Сьюни239, В.Заславск: <Советский Союз был империей и в объективном, и в субъективном смысле: этнотерритори-альная структура, в рамках которой межэтнические границы устанавливались и гарантировались государством; им же фиксируемая этническая стратификация; специфические отношения центра и периферии - вот наиболее явные имперские черты советской государственности>240

Даже простая констатация этого факта может быть весьма продуктивной и существенно расширить исследовательский горизонт по сравнению, например, с интерпретацией советского опыта в терминах теорий тоталитаризма; однако дальнейшее углубление анализа приводит к еще более важным результатам. Так, не менее основательной можно считать сегодня точку зрения, согласно которой основным содержанием советского периода российской истории являются мо-дернизационные процессы, принявшие специфическую (возможно - патологическую) форму. Развернутое описание советского режима и его эволюции в этом ключе предложено В.А.Красильщиковым241; собственно, сходным образом воспринимал социалистический эксперимент и Т.Парсонс: <Партия и государство стали агентом модернизации в той же мере, в какой были агентами революционных завоеваний>242.

Однако, как было показано выше, есть серьезные основания считать имперский тип политической организации принципиально несовместимым с системной модернизацией, приводящей к формированию и распространению модели государства-нации - тем более с такой интенсивной модернизацией, как советская. Модернизаторская суть советской власти и ее имперская природа в равной мере неоспоримы, но при этом с трудом поддаются концептуализации в рамках единой модели.

Некоторые соображения, впрочем, достаточно очевидны - так, с рационалистическим <расколдовани-ем> мира, демистифицирующим имперскую абсолютную идею, Советский Союз успешно справлялся, вновь <заколдовывая> мир посредством претендующей на тотальность пропаганды и возводя собственные идеологемы в ранг ценностей именно абсолютных. Нерыночный характер социалистической экономики компенсировал выравнивание центра и периферии, присваивая центру новые редистрибутивные функции взамен утрачиваемых чисто технологических преимуществ и делая процесс выравнивания хотя бы управляемым. Вместе с тем уникальное этнополитическое строение СССР требует существенно более углубленного анализа. Как представляется, именно здесь лежит ответ на вопрос - в каком смысле и в какой степени Советский Союз может быть интерпретирован как империя.

После устранения в начале 20-х гг. прямых военно-политических угроз своему существованию советская власть столкнулась с двумя разнонаправленными, но равно мощными императивами - причем характер этих императивов был задан объективно и практически не зависел от природы самой власти. С одной стороны, власти предстояло осуществить ускоренную модернизацию всех аспектов российской социальности, и неотмен и мость этого требования определялась самыми различными соображениями - от стратегических (отсутствие иных способов обеспечения военно-политической конкурентоспособности, кроме стремительного формирования сопоставимого с западным индустриального потенциала) до идеологических (мощный модернизаторский импульс, изначально заложенный в марксизме, лишь усилился при его приложении к российским реалиям, более чем архаичным с точки зрения марксистского прогрессизма).

Любопытно, что для групп российского населения, уже успевших освоить модернизаторскую парадигму, <социализм означал рациональную, ясную доктрину, которая указывала путь преодоления отсталости страны, новой модернизации, но уже... без тех безобразий, которыми сопровождалась модернизация самодержавная>243; при этом неоднократно отмечавшаяся глубокая укорененность большевистской версии социализма в российской традиции (укорененность, прослеживающаяся по разным линиям - от мессианства и милленаризма до бунтарства и идеала <всероссийского поравнения>) легитимизировала это модернизаторское предприятие в сознании традиционалистских групп. Тем самым решалась едва ли не центральная проблема, возникающая в ходе модернизации незападных обществ - обеспечение синтеза инновационных элементов социального уклада и эндогенных социокультурных стандартов (одна из наиболее основательных работ на эту тему, появившихся в России в последние годы, принадлежит перу Н.Н.Зарубиной244). Именно это обстоятельство, в сочетании с применением качественно более жестких методов социального контроля и репрессии, обеспечило - чудовищной ценой - завершение индустриального этапа российской модернизации, начатого в XIX в. но прерванного модерни-зационным срывом в форме революционного катаклизма.

С другой стороны, власть должна была сформировать механизмы долговременного контроля над российским гео- и этнополитическим пространством. Однако принципиально новых парадигм организации российского геополитического пространства обнаружено не было - точнее, они предлагались, но оказались нежизнеспособны. Собственно, выбор был невелик - следующим этапом после относительной военно-политической реинтеграции пространства Российской империи должна была стать интеграция и унификация этнополитическая, дискуссии велись лишь по поводу ее темпов и радикальности. Так, планируя национальную политику, Ленин отнюдь не ставил под сомнение унификаторский вектор как таковой: <Федерация, которую мы вводим... послужит именно важнейшим шагом к самому прочному объединению различных национальностей России>. Неприятие сталинского плана <автономизации> мотивировалось его <поспешностью> и потому рискованностью - радикальная унификация столкнулась бы с таким сопротивлением и потребовала бы привлечения таких ресурсов, которыми еще непрочная советская власть явно не располагала. Поэтому восстановление российской государственности в советской форме необходимо повлекло за собой и возрождение имперских механизмов и установок - за неимением альтернативы.

Относительно этнополитической природы СССР существует два основных подхода. Первый уделяет особое внимание официальной государственной квазифедеративной структуре, второй - партийной власти, организованной на принципиально иных началах. Второй подход представляется намного более оправданным и в свете анализа реальных политических процессов, и даже с точки зрения обыденного опыта жизни в советской повседневности. И если советская власть носила почти фантомный характер, то власть партийная была властью действительной и при этом организованной именно на имперских началах: <Монолит СССР держался семьдесят лет не на сложной, противоречивой и аморфной иерархии национальных и республиканских суверенитетов, но на железном каркасе коммунистической партии>245.

Кооптация представителей локальных элит в состав общеимперской элиты и удержание их таким образом под контролем; монополизация имперской элитой доступа к символическому капиталу; распоряжение им в духе имперских <плавающих> ресурсов, то есть делегирование и отзыв символического капитала как основной модус властвования; использование локальных элит в качестве посредников между элитой центральной и местными этнополитическими сообществами; универсализация контекста политической коммуникации при одновременном воспроизведении в ряде регионов (особенно в Средней Азии) традиционных форм коммуникации <элиты-массы> - все эти и многие другие признаки имперской системы суть в то же время неотъемлемые и легко узнаваемые элементы коммунистического режима.

Однако, как показано Э Геллнером, <организация человеческих групп в большие, централизованно обученные, культурно однородные сообщества не является плодом идеологической аберрации или эмоциональной невоздержанности>246, но <очень глубоко уходит корнями в своеобразные структурные требования индустриального общества>247. Соответственно, унифицирующая политика оставалась идеалом - и Сталин, видимо, был готов приступить в 40-х - начале 50-х гг. то есть тогда, когда по всем остальным параметрам гомогенность советской политической культуры была уже достигнута, а индустриализация в целом завершена, к бескомпромиссной реализации этого идеала. Собственно, отказ от идеи мировой революции и переход к строительству социализма в одной стране уже означал принятие не вполне имперской стратегии формирования закрытой территориально-политической структуры (в отличие от принципиально открытой, разомкнутой и потому безгранично расширяемой империи).

Так же интерпретируется и убедительно демонстрируемый А.Каппелером <переход от прагматично-гибкой к репрессивной национальной политике, совершившийся в конце 20-х гг.>, в ходе которого <на смену призывам к интернациональной солидарности пролетариев всех стран пришли любовь к Отчизне и культ Сталина: тем самым большевики вновь вернулись к той идеологии национализма и к той вере в царя, которые объявлены были давно преодоленными. Советский патриотизм все более обрастал русско-национальным флером>248.

Весьма показательно также использование древней технологии этнополитической гомогенизации, опробованной еще в Ассирии и Вавилоне - переселения народов. В древности эта технология оказалась нефункциональной, поскольку порождала серьезное сопротивление, требовала колоссальных ресурсов, а эффект от ее применения мог быть заметен лишь в очень отдаленной перспективе. Видимо, те же факторы привели к отказу от нее и в XX в. после смерти Сталина; и в этом видится, между прочим, повод задуматься о том, какой ценой и в каком режиме радикальная этнополитическая унификация российского пространства вообще возможна. Так или иначе, националистическая по сути своей программа тотальной русификации, не реализованная даже в период апогея советского тоталитаризма и максимальной концентрации властных ресурсов в центре, тем более не имела шансов на реализацию в ситуации последовавшего эволюционного смягчения режима - смягчения, постепенно переходившего в эрозию.

Постсталинский Советский Союз продолжал балансировать между двумя тенденциями, модерниза-торской и имперской; но обе они, хотя и по разным причинам, уже ослабевали. С одной стороны, советский уклад все более явно переставал быть адекватным социально-политическим обеспечением модернизационных процессов. Предел экономической эффективности мобилизационной экономики был достигнут, поддержание военно-стратегического паритета обеспечивалось лишь прогрессирующим отставанием от Запада в иных областях, наконец, научно-техническая революция и начало формирования постиндустриального, информационного общества предъявляли вызов, любой ответ на который неизбежно оказывался сопряжен с необходимостью существенного ослабления социального контроля - что в то же время ставило под угрозу самоё системную идентичность и потому было недопустимо.

С другой стороны, затухал и имперский импульс. Империя как структура неотделима от империи как илеи, живой и властной, - идеи, воплощающейся в политической и экономической материи, но безоговорочно первичной по отношению к ней Идея, лежавшая в основе советской власти, имела, безусловно, всемирный, если не вселенский размах, действительно суля <прыжок из царства необходимости в царство свободы> и этим привлекая на свою сторону разноязыкие миллионы, и эта-то идея все более выхолащивалась, подменяясь приземленной борьбой за сферы влияния, источники ресурсов и т п Превратившись в пространстве реальной политики в сверхдержаву и начав играть по соответствующим правилам, Советский Союз, как это ни парадоксально, в пространстве политики идеальной сжался, трансформировавшись из потенциальной модели всего мироздания в актуальное устройство всего лишь одной - пусть и одной шестой - его части

Выхолащивание, истощение смысла имперской идеи происходило параллельно обессмысливанию советской модели модернизации Более того, обе эти тенденции, безусловно, кумулятивно взаимодействовали - так, прогрессирующая неконкурентоспособность советских технологий снижала и привлекательность Москвы как источника эманации имперского смысла Такая смысловая эрозия нуждалась в компенсации, осуществить которую было особенно сложно потому, что разлагалась не столько зримая мощь - она-то как раз продолжала возрастать, - сколько идея, все менее соответствующая реальности и при этом не допускающая никакой коррекции И требуемая компенсация была обеспечена таким плавным преобразованием внутреннего уклада жизни в Советском Союзе, которое сохранило его имперскую природу - но лишь виртуально, лишь в качестве симуля-кра (Ж Бодрийяр), то есть знака, не указывающего ни на какую внезнаковую реальность и вообще ни на что, кроме самого себя

Так, в послевоенные годы вроде бы продолжало культивироваться единство Советского Союза - единство в многообразии составляющих его <национальных культур-* Но в официальном символическом пространстве были представлены вовсе не реальные культуры, чьи отношения друг с другом и с социалистическим строем часто были весьма далеки от продуцируемой советской пропагандой идиллической картины, а подменившие их симулякры, этой же пропагандой произведенные Собственно, именно общность виртуальной, фантомной природы образов <Советской Украины>, <Советской Эстонии>, <Советской Чувашии> и т д (и, соответственно, <украинца>, <эстонца>, <чуваша> ) и обеспечивала их абсолютную совместимость и беспрепятственную интеграцию в составе единого образа <Страны Советской> - и та степень единения, которая предполагалась этим образом, конечно, и могла быть достигнута только в мире тотальной симуляции

Все многообразие представленных на территории СССР культур (в том числе и культур политических1) описывалось на едином языке и в рамках общей стилистической схемы, подразумевающей однотипность предикативных структур, свойственную повторяющимся элементам орнамента - <национальный костюм>, <национальный эпос>, <традиции национально-освободительной борьбы> и т д Ценой такой виртуализации, подменявшей живые культуры их сконструированными в соответствии с единым сводом правил моделями, и поддерживалось единство имперской картины мира Чем дальше заходила стилизация разнородных этнокультурных традиций, тем больше она подменяла собой идею, когда-то вновь спаявшую вместе обломки рухнувшей Российской империи 15 республик не потому едины, что они - авангард человечества в борьбе за воплощение идеала вселенской значимости, а всего лишь потому, что такова единственно мыслимая форма социального космоса, советский Weltanschauung - данность, а не перспектива. Идейный импульс, лежавший в основе социалистического эксперимента, не просто сформировал советский символический универсум, понимаемый в духе П.Бергера и ТЛукмана как <матрица всех социально объективированных и субъективно реальных значений>249 (такие <символические универсумы осуществляют исчерпывающую интеграцию всех разрозненных институциональных процессов. Все общество приобретает теперь смысл. Отдельные институты и роли легитимируются благодаря их включению во всеобъемлющий смысловой мир>250). Этот идейный импульс, затухая и выхо-лащиваясь, растворился в сконструированной им же социальной реальности всех уровней, от повседневности до политики - и реальность продолжила существование уже после смерти породившего ее смысла.

Происхождение единого языка описания - и тем самым снятия - этнокультурных различий достаточно очевидно. Сама марксистская идеология во всех своих изводах постулировала принципиальное единство классовой структуры всех сообществ и культур, базисное тождество всех элементов создаваемой этнополитической мозаики - и, следовательно, их совместимость в составе единой организации (допускались различия, связанные со скоростью продвижения по лестнице социальной эволюции, но все равно сводимые к общему знаменателю за счет помещения в эволюционный, прогрессистский контекст). От этой фундаментальной установки, подразумевающей возможность и должность всеобщей интеграции, невозможно было отказаться, не затронув глубинные слои системной идентичности. Пролетарии всех стран должны соединиться - но как чаемое соединение может выглядеть пространственно" Поскольку в реальном политическом пространстве такое соединение выглядело все менее вероятным, и Советский Союз уже явно не

предназначался к превращению в <Мировую Социалистическую Советскую Республику>, как обещала первая конституция СССР, то единственным вариантом оставалось соединение виртуальное (напрашивающиеся аналогии с современными экспериментами с виртуальным сексом и их соотношением с живым соитием, видимо, неслучайны и небессмысленны).

Но реальные уклады жизни, представленные в советской империи, все более дифференцировались - модернизация, пусть в извращенных и малоэффективных формах, продолжалась, слабел социальный контроль, соответственно крепли локальные интеллектуальные и политические элиты. И все чаще самоопределение наиболее активных локальных групп разной степени лояльности происходило помимо имперской коммунистической идеи. Ритуальное поклонение оставалось необходимым; но содержания в этом ритуале уже не было, и локальные группы оказались вынуждены перейти к конструированию собственной идентичности на основе других, более актуальных ориентации и символов, обращаясь при этом и к собственным реальным этнополитическим традициям.

<Национальная по форме, социалистическая по содержанию> - так действительно описывалась виртуальная, официозная советская социальная реальность, не признававшая за национальным никакого другого статуса, кроме статуса формы. Но подлинная советская реальность описывалась диаметрально противоположным образом, и под социалистической оболочкой скрывалось иное содержание, действительно - в рамках советского понимания термина - национальное. Двойственная организация символического универсума превращала социализм во всеобщий маскарад, где господствовали соответствующие способы социальной коммуникации и формы реинтерпретации действительности (золотой век советского анекдота, в котором, кстати, этнокультурные сюжеты были не по-

7-1296

193

следней темой). Однако скрытая масками, табуиро-ванная реальность - в том числе и этнополитическая - оставалась до поры непроницаемой за отсутствием адекватного языка ее эксплицитного описания.

Одним из элементов этой картины эрозии империи являлось выравнивание центра и периферии - выравнивание не только экономическое, выразившееся в действительно осуществленной коммунистической властью, хотя и не завершенной, модернизации социально-экономических структур имперской периферии. В экономическом смысле эта проблема, как уже отмечалось, нашла хотя бы паллиативное решение. Быть может, важнее было выравнивание онтологическое, причем происходившее не за счет поднятия онтологического статуса периферии, но за счет смысловой эрозии имперского центра. Эта эрозия была уже отчасти предопределена тем, что процесс создания советской империи пошел по неклассическому пути.

В традиционных империях, и в российской в том числе, ценности центра, утрачивая локальность, постепенно приобретали глобальный характер; в Советском же Союзе собственно русская традиция сама подверглась еще более радикальной трансформации, чем традиции периферийные. Не раз констатировался тот факт, что Советский Союз был империей без имперского народа; и прав А.Ф.Филиппов, утверждая вслед за В.Бюлем, что <проблема СССР состоит в том, что в нем нет такого народа, который бы составлял его ядро, хотя центральная номенклатура и является русской. Тонкий слой номенклатурной элиты - это все что удерживает империю СССР и во внешнем отношении, и внутри. Но интересы центральной и периферийной элит уже далеко не тождественны>251. И когда периферийные интеллектуальные и политические элиты, ощущая прогрессирующее бессилие имперской идеи, начали конструировать собственные не соположенные с ней идентичности, центр оказался в менее выгодном положении, поскольку был не в со-

стоянии произвести такую же операцию. РСФСР была единственной союзной республикой, не имевшей собственной компартии именно в силу своего центрального положения; одно это обстоятельство (более подробный анализ см. например, в работе А.С.Барсенкова, А.И.Вдовина, В.А.Корецкого252) достаточно явно свидетельствует, что советский имперский колосс стоял на глиняных ногах или, точнее, имел глиняное сердце, поскольку властный центр его (в отличие от центров периферийных) не имел какой-либо органической связи с конкретным этнокультурным и этнопо-литическим субстратом.

Промежуточный итог всего сказанного можно представить в виде серии тезисов:

1. СССР был посттрадиционным государством постольку, поскольку он был социалистическим и поскольку социализм являлся специфической формой незападной, неорганичной, догоняющей модернизации.

2. СССР был империей постольку, поскольку он был Россией и поскольку не было обнаружено иных, более функциональных форм организации российского этнополитического пространства.

3. Органическая связь между этими аспектами советской государственной парадигмы отсутствовала (реальность не обязана быть логичной и без остатка укладываться в прокрустово ложе концептуальных схем); в советском социализме не было внутренней необходимости империи, и в империи не было внутренней необходимости советского социализма.

4. Модернизаторские и имперские тенденции входили во все более заметное противоречие и в конце концов пришли к взаимному уничтожению, когда неконкурентоспособность созданной на их основе структуры - военно-стратегическая, экономическая, экзистенциальная - стала самоочевидной.

К. моменту распада Советского Союза имперская идея была уже мертва, и распад скорее был просто подтверждением этого факта. Труп имперской идеи в

7*

195

предшествующие десятилетия подвергался перманентной гальванизации со стороны центральной элиты, и простого прекращения этой гальванизации оказалось достаточно для мгновенного краха всего сооружения. <Центральная элита (или часть ее) перестала воспринимать бывший СССР совокупно с его <лагерем> как совершенный, бесконечно расширяемый космос. Отношения торговли, обмена, универсального общения - короче говоря, все, что понималось под <общечеловеческими ценностями>, стали на место смысла имперского пространства>253. Но при этом идея умерла раньше имперской структуры, и сложившиеся в рамках последней сегменты - именно за счет ее имперской природы и сложившиеся - оказались более или менее способны к самостоятельному существованию и функциональной самодостаточности.

В Беловежской Пуще в 1991 г. при помощи абсолютно виртуального по своей природе действия - апелляции к Союзному договору, фантомному тексту, никогда не описывавшему реальной структуры властных отношений и вообще не имевшему, как и все советское квазиправо, положительного юридического смысла, - было упразднено виртуальное имперское измерение Советского Союза. И сама легкость этой процедуры, отсутствие какого бы то ни было ей сопротивления лучше всего доказывает, что только в виртуальном пространстве СССР и продолжал существовать - реальные, живые империи так, росчерком пера, не отменяются. Тем же объясняется и относительно мягкая и в целом бескровная - по сравнению со стандартной картиной распада империи - дезинтеграция СССР и советского блока в целом. Обнажившаяся после ликвидации имперской фикции конфигурация власти оказалась достаточной для того, чтобы обеспечить минимальный уровень стабильности.

6. Российская этнополитика в условиях системной модернизации: конец XX в.

Современная российская ситуация может быть описана как новая попытка системной модернизации, что заставляет с особенно пристальным вниманием отнестись к проблеме ее этнополитического обеспечения. При этом очевидно типологическое сходство периодов второй половины XIX и конца XX вв. - как в стимулах, подтолкнувших систему к радикальному реформированию (поражение в военно-политическом противостоянии Западу), так и в избранных методах этого реформирования (в условиях исчерпанности возможностей дозированной модернизации и эрозии механизмов социального контроля - переход к системной модернизации, в том числе к демократизации политической сферы). Этот факт позволяет предположить, что ряд закономерностей, обозначившихся в прошлом, продолжают действовать и сегодня. Как представляется, такими закономерностями являются:

1. Заведомая бесперспективность попыток вывести из-под воздействия модернизационных процессов отдельные секторы социальной реальности и политической практики, в том числе этнополитику. Преобразование социальных отношений неизбежно принимает тотальный характер, а в тех сферах, где имело место торможение модернизационных процессов - характер взрывной и неуправляемый, особенно при одномоментном демонтаже механизмов социального контроля.

2. Наличие жесткой связи между процессами демократизации, формирования индустриальной экономики (а именно такая задача стоит в настоящее время перед Россией - перспективы перехода в ближайшее время в постиндустриальную стадию, видимо, уже не просматриваются) и принятием модели национального государства, понимаемого как гомогенная культурно-политическая общность. Связь эта, наличие которой подтверждается опытом западных обществ и общепризнано в мировой политической науке, до настоящего времени не осознана в России: и либерально-западнические, и консервативно-традиционалистские круги в равной мере воспринимают демократию и национализм как несовместимые явления. Следует, впрочем, оговориться, что усвоение национально-государственной модели не обязательно выражается в повышении статуса этнической культуры большинства путем репрессивного подавления этнокультурных меньшинств и принудительной их ассимиляции. Существуют и продолжают совершенствоваться политические технологии, обеспечивающие достаточный для стабильного функционирования национального государства уройень культурно-политической консолидации вокруг общих символов и ценностей, лишенных жесткой этнической привязки. Различные аспекты этого идейного комплекса, смысловым центром которого является понимание нации как согражданства, сформулированы такими авторами, как П.Ашар254, Э.Балибар255, Ж.Деланнуа256, П.Кенд257, Э.Кисс258, М.Уолзер259; в отечественной науке (и политической практике) близкие идеи развиваются в первую очередь В.А.Тишковым260. Речь идет, таким образом, о выборе между сценариями развития этнического национализма (с его очевидной конфликтогенностью и, следовательно, нефункциональностью) и национализма политического; но сама необходимость обеспечения культурной интеграции как условия интеграции политической (то есть формирования монолитной политической культуры) в условиях модернизации становится категорическим императивом.

3. Возникновение при модернизации этнокультур-но и этнополитически гетерогенных политических систем серьезных угроз их стабильности - с одной стороны, в результате возникновения в их политически автономных субструктурах стремления к достижению полнообъемного суверенитета (инициируемого, как правило, интеллектуалами с перспективой обретения массовой поддержки); с другой стороны, в результате политизации этничности в сообществах, чья идентичность ранее была лишена политического измерения.

4. Возможность и в ряде случаев функциональность использования в новых условиях отдельных имперских политических технологий при переоценке конечной цели их применения,

Необходимость учета этих объективно действующих закономерностей, в значительной степени определяющих ход этнополитических процессов, тем более настоятельна, что российская государственная парадигма продолжает демонстрировать собственную инерционность, и многие ее уходящие корнями в прошлое элементы сохраняют силу, несмотря на всю радикальность происходящих перемен. Безусловно, распад Советского Союза как очередной конкретно-исторической формы российской государственности сформировал ситуацию, во многих отношениях отличающуюся от той, в которой предпринимались предыдущие попытки системной модернизации. Если в конце XIX - начале XX вв. распад имперской системы был максимально оттянут и последовал за достаточно продолжительным периодом модернизации социально-экономических, а потом и социально-политических институтов (при этом приняв неконтролируемые формы), то в конце XX в. последовательность событий была обратной.

Мягкая дезинтеграция СССР и советского блока в целом, произошедшая еще до завершения демонтажа прочих элементов социалистической системы, во многом способствовала выбору в целом эволюционного варианта дальнейших преобразований. Конфликты, в том числе насильственные, безусловно, имели и продолжают иметь место на всем постсоветском пространстве; но возникшие в нем новые государства более или менее успешно справляются с их локализацией, подтверждая тем самым сохранение некоего минимального уровня собственной дееспособности и не допуская сваливания преобразуемых социумов в состояние политического хаоса, который, вообще говоря, был бы намного более естественным состоянием постимперского пространства, чем его нынешняя стру ктурирова нность.

Однако, судя по событиям последнего десятилетия и в особенности по различным вариантам их идеологизированной интерпретации, полного устранения имперских этнополитических ориентации из пространства возможностей так и не произошло, причем их присутствие в российской политике не является чем-то уникальным и не может быть объяснено исключительно локальными причинами - безусловно, весьма значимыми. К их числу относятся: и чисто пространственный аспект новой российской государственности, когда сама физическая величина пространства является не только географическим фактом, но и одним из ключевых факторов, определяющих черты политической культуры и ментальности; и сохранение этнокультурной и, что еще важнее, этнополитической гетерогенности этого пространства; и подтвержденная по многим параметрам преемственность новой российской государственности по отношению к ее прежним формам.

Но помимо этих имеющих российское происхождение причин, продлевающих жизнь имперских ориентации, обнаруживаются и иные причины более глобального характера. Имперская традиция представляет собой один из видов того социального феномена, который РДарендорф обозначает как лигатуры: <...речь идет о связях более глубоких, чем социальные отношения, устанавливаемые договором>261, связях намного более устойчивых, практически не рационализируемых и часто вступающих в противоречие и конфликт с рационально мотивированными попытками строительства конвенционального социального порядка. Речь идет не только и не столько об описаннной М. фон Хагеном стихийной ностальгии по временам имперской стабильности. Речь идет о том, что при безусловной невозможности простой реставрации имперских структур вполне возможна их частичная и модифицированная реактуализация, связанная с восстановлением ограниченной функциональности имперских практик.

Как представляется, такая реактуализация может развиваться по трем сценариям. В первом случае имперская традиция воспринимается инструментально - как дополнительный аргумент в пользу программы национально-государственного строительства, предусматривающей абсолютизацию притязаний конкретного этнического субстрата, исторически связанного с имперским ядром. Между тем легитимизирующие механизмы традиционных империй, как правило, предусматривали свободу имперской идеи и практики от фиксированной этнокультурной привязки, что, с одной стороны, снимало значительную часть возможных претензий инкорпорируемых в ее состав инокультур-ных групп, с другой стороны, позволяло власти обрести независимость от традиционных элитных групп имперского ядра, отстранив их от участия в принятии политических решений путем отказа от признания их автономности и самоценности. Такой взгляд на имперское наследие наиболее распространен в современной России. Одну из самых четких формулировок инструментально-националистического отношения к имперской традиции предложил А.Н.Кольев: <Отличие русского национализма... состоит в осуществлении "проекта" Российской империи, обеспечивающего русской нации жизненное пространство и материальные ресурсы, соответствующие ее историческим масштабам и самобытности>262 (аналогичные позиции занимает и большинство авторов цитируемого сборника).

Обращает на себя внимание явное несоответствие столь рационального понимания имперской идеи

(<пространство и ресурсы>) исторической имперской традиции, в рамках которой рациональные соображения всегда играли подчиненную роль. Впрочем, такое подчиненное конкретным политическим и идеологическим задачам переосмысление традиции в соответствии с особенностями современного менталитета вполне естественно: как отмечает Е.Шацкий, <каждое поколение по-своему осуществляет отбор элементов общественного наследия, делая каждый раз объектом оценивания новые его элементы, относясь безразлично к другим, меняя оценки отрицательные на положительные и положительные на отрицательные>263. Практически никогда общественное наследие не рассматривается как интегральная ценность - оно для этого слишком амбивалентно и может породить почти любые толкования. При отборе актуальных элементов исторического прошлого, сопровождающемся фальсификацией, размах и уровень осознанности которой могут быть самыми различными, личности и группы руководствуются собственными интересами, а реальная ситуация накладывает свои ограничения, санкционируя воспроизводство одних традиций и препятствуя реанимации других.

Краткосрочная функциональность такой эксплуатации имперской традиции несомненна. В связи с высокой степенью эмоциональной привлекательности имперское наследие может служить действенным стимулятором аффективного политического поведения, используясь, в частности, для обеспечения дополнительной харизматической легитимации соответствующих политических сил.

Вызывает, однако же, серьезные сомнения перспективная функциональность такого подхода. <Приватизация> имперской традиции, потенциально открытой для всех объективно причастных к ней этнокультурных групп, лищь одной из этих групп играет конфликтогенную роль, поскольку приводит к формированию несовместимых версий исторического прошлого. Перекрывая доступ к общему запасу политических ориентации и символов, этот курс подталкивает находящиеся в процессе национально-государственного становления группы к опоре на сепаратные символические ресурсы (часто искусственно конструируемые либо заимствуемые), которые в дальнейшем неизбежно будут использованы для оправдания противоположно направленных политических стратегий, следствием чего станет не расширение, а дальнейшее сужение пространства продуктивного эт-нополитического взаимодействия. В рамках этого варианта подвергаются эксплуатации не столько конкретные имперские политические технологии, сколько установки и ориентации, которые после соответствующей фальсификации могут быть использованы для легитимации принципиально иной по своим целям, содержанию и формам националистической политики.

Возможен, однако, и иной вариант реактуализации имперского наследия, связанный не столько с переосмыслением содержания имперской миссии, сколько с использованием имперских политических технологий, обеспечивающих интеграцию разнородных этносов вокруг общих политических символов, ценностей и идей, не монополизируемых одним из них, но тем не менее образующих каркас формируемой политической системы. Речь идет о политическом, а не этническом национализме; в случае принятия такой стратегии отдельные имперские практики могут оказаться функциональными и в долгосрочной перспективе, поскольку свойственное им отсутствие жесткого и явно выраженного этнокультурного давления, а также соответствие реальной традиции продуктивного взаимодействия народов в составе единой политической структуры может обеспечить более плавное продвижение к созданию консолидированного сообщества.

Наличествуют определенные прецеденты проведения такой политики - например, описанные выше взгляды А.И.Термена на оптимальные методы деятельности российской администрации в Средней Азии и его собственный опыт их воплощения Б ЖИЗНЬ, нуждающиеся, впрочем, в очищении от не соответствующей современным представлениям установки на необходимость прямого цивилизаторства, в реальности слишком часто выливающегося в грубое вторжение в глубинные слои чужой идентичности Генеральная этно-политическая линия в конечном счете приняла иной вид, что, видимо, и стало одной из причин ее последующего фиаско, но допустимо предположить, что именно таким образом может быть обеспечен приемлемый баланс выгод и издержек в решении вполне рационально обосновываемой задачи создания стабильного сообщества, чья конкурентоспособность в мире будет объективно обеспечена его успешным продвижением по пути модернизации

Наконец, еще один сценарий реактуализации имперских практик может быть связан с предложенной С Хантингтоном известной концепцией <столкновения цивилизаций>, согласно которой в ближайшем будущем мир ожидает (и уже началась) интенсивная политизация цивилизационных факторов В результате этого процесса тип политической идентификации, ориентированный на государство (и до сих пор воспринимающийся как основной), отойдет на второй план, поскольку различия между цивилизациями и соответствующие идентификаторы <более фундаментальны, чем различия между политическими идеологиями и политическими режимами>264 Эта концепция вызвала в момент ее появления оживленную полемику, однако вряд ли может быть оспорено, что большая часть событий, происшедших в мире с тех пор, укладывается в предложенную С Хантингтоном схему, и основные очаги кризисов и конфликтов продолжают концентрироваться на <линиях разлома между цивилизациями> Эмпирически подтверждаясь, концепция С Хантингтона заставляет задуматься о возможных в такой ситуации механизмах более прочной внутрици-вилизационной интеграции, которые неизбежно будут востребованы в ситуации дальнейшего роста межци-вилизационной конфликтности - и здесь естественным было бы обращение к ряду элементов имперской традиции

Связь концептов империи и цивилизации изначально была неразрывной - в лапидарной формулировке Л Г Казаряна <цивилизация выступает как миссия империи, а империя - как ее должная и достоверная власть>265 Исторические империи стремились к включению в свой состав всей породившей их цивилизации - а точнее, являлись инструментом строительства цивилизаций, преодоления локальности в пользу универсализма, иногда (в том случае, когда имперская парадигма базировалась на вселенской трансцендентной религиозности) доводимого до логического предела Именно на этом обстоятельстве основана упомянутая выше интерпретация М А Мешковым империи как инструмента мондиали-зации и глобализации, посредством которого формально мировая история становится реально всемирной В некоем конечном смысле империя может быть интерпретирована как материализованное и институционализированное представление о потенциальном единстве человеческого рода как такового266 - или, точнее, как выражение надежды на достижимость этого единства политическими методами, постоянно подрываемой неадекватностью используемых средств поставленной цели

М А Чешков обнаруживает признаки исчерпания возможностей этого механизма <в развитии новых механизмов мондиализации - коммуникаций, экономических связей, культурных воздействий, общечеловеческих и общемировых ценностей>267, считая их более адекватными современным реалиям и сближаясь тем самым с концепцией <конца истории> Ф Фукуямы, в рамках которой также подразумевается достижение благодаря всем этим факторам некоего равновесного бесконфликтного состояния. Реальность, однако, соответствует скорее опасениям С.Хантингтона, чем надеждам Ф.Фукуямы - и потому, если ранее империи порождали цивилизации, то теперь цивилизации, оказавшись перед лицом новых угроз, вполне могут породить новые метагосударственные империи. Они, безусловно, не окажутся копией старых - но такие их элементы, как формирование не связанных с конкретными этнополитическими образованиями координационных и властных структур, сохранение локальной специфики, не препятствующей интеграции вокруг общей идеи, территориальная и символическая экспансия как сверхценное предприятие и т. д. вполне могут быть воспроизведены лишь с незначительными коррективами.

Подробный анализ этой темы требует самостоятельного исследования. Но такие факты, как деидео-логизация НАТО при сохранении и расширении блоковых структур, массовый отказ в процессе европейской интеграции от такого важнейшего атрибута суверенных государств (Государств-наций), как собственная валюта (а также и другие аспекты современной <европейской идеи>, о которой весьма распространено мнение, что в основе своей <эта идея отражает ностальгию по империи>268), наконец, постоянная апелляция к <глобальным ценностям> как к средству реализации интересов Запада (<само выражение <мировое сообщество> превратилось в эвфемизм <??> Оно призвано придать общемировую легитимность действиям, отражающим интересы США и других западных стран>269) - уже сегодня вполне могут быть квалифицированы как <имперский ренессанс>.

Возможные перспективы российской государственности в этом контексте не могут быть определены однозначно. Во многом они зависят от того, продолжит-

ся ли в ближайшие десятилетия обострение межциви-лизационной конфликтности; от того, как в связи с этим будут складываться отношения России с Западом, исламским миром, Китаем; будет ли избран путь реконструкции российской цивилизации как самостоятельного элемента глобальной мозаики или же входившие в прошлом в ее состав территориально-политические единицы примкнут к цивилизациям, менее пострадавшим в ходе катаклизмов конца XX в. В любом случае ответы на эти вопросы будут даны в результате ценностного, экзистенциального выбора, до предела осложненного давлением политической конъюнктуры. Научное знание вряд ли окажет сколько-нибудь значимое влияние на этот выбор; но вопрос об ответственности науки, исследующей прошлое, настоящее и будущее российской государственной парадигмы, этим не снимается.

Комментарии:

Добавить комментарий