Журнал "Юность" № 8 1975 год / Часть I

Василий АФОНИН

В ДЕРЕВНЕ ЮРГД

РАССКАЗЫ

Рисунки М. ЛИСОГОРСКОГО.

<Сентиментальный вальс> Чайковского

ел урок арифметики, и повторяли таблицу умножения - шестой столбец. В классе стояла тишина, все ожидали, кого же вызовут первого.

- Шестью шесть"- спросила учительница, расхаживая возле доски, и посмотрела поверх голов.

Кое-кто поднял руку.

- Шестью шесть" - повторила учительница, поворачиваясь от окна к двери.

Я пригнулся за спиной Тимки-Муравья, но разве за Тимкой спрячешься.

- Надеждин! - назвала учительница мою фамилию и села к столу, кутая руки в концах наброшенного на плечи платка.

Я вскочил, хлопнув крышкой парты.

<Шестью восемь - сорок восемь, трижды семь - двадцать один,- проносились в голове цифры.- Шестью шесть, шестью шесть...>

- Тридцать два! - подсказал сзади спекулянт и ябеда Плошкин.

- Тридцать два, Валерия Григорьевна! - выпалил я.

Девочки засмеялись.

- Плохо, Надеждин,- качнула головой учительница и сделала в журнале какую-то отметку - может, поставила двойку.

- Я повторял, Валерия Григорьевна,- забормотал я.- Я все повторил, а на <шесть> забыл. Я думал, на <шесть> не задавали!

- Садись,- еще раз кивнула учительница.- Тося, сколько будет шестью шесть" - спросила она мальчика с первой парты.

Толстый, в круглых очках Тося, встав, одернул серую курточку с зелеными заплатами на локтях и дал правильный ответ.

Все облегченно вздохнули.

- Хорошо, Тося,- похвалила учительница.- А теперь запишите домашнее задание.

После звонка я тут же кинулся ловить Плошкина, чтобы как следует треснуть его. Так и есть, Плош-кин в углу коридора успел выменять на два перышке кусок брюквы у малыша из второго класса. Плошкин ловко играл в перышки, а выигранные обменивал на еду. За это его и прозвали спекулянтом.

- Спекулянт! - на ходу закричал я.- Что же ты... Малыш, зажав в руке перышки, убежал.

- На, - протянул мне Плошкин брюкву,- а хочешь, я тебе <синичку> дам?

- Врешь! - не поверил я.- У тебя нет ее!

- Ей-богу, есть.- Плошкин полез в карман, где лежало все его богатство: перышки, солдатские пуговицы, обломок красного карандаша, кусок цепочки от стенных часов.

<Синичка> - перышко, которое хотел иметь каждый. Обычно мы писали пером с цифрой восемьдесят шесть, оно царапало тетрадь, скрипело, оставляло кляксы. А <синичка> шла гладко. Сунув брюкву в карман, я принял на ладонь новенькую <синичку>, полюбовался, спрятал и пошел разыскивать Тоську Горяева, с которым собирался поговорить. В классе его не оказалось, и я выскочил из школы. На улице держалась теплынь, было много солнца, пахло талым снегом. На берегу Валерия Григорьевна, которую за спиной звали Валерой, играла с первоклассниками в снежки. Возле поленницы на солнечной стороне, где снег подтаял лучше, образовалась маленькая лужа, и в этой луже купался воробей. Зайдя по колено в воду, подняв торчком хвост, воробей касался грудкой воды и всплескивал расправленными крылышками. А возле крыльца, в расстегнутом пальтишке, зажав под мышкой учебники, стоял, улыбаясь, Тоська.

- Видал" - кивнул на воробья.- Купается, не боится простудиться.

Воробей взлетел на поленницу и чирикал, отряхиваясь.

Тоська посмотрел на мое лицо и опустил голову.

- Хочешь, ударь меня,- тихо предложил он.

- Ты что, Тоська? - удивился я.- За что же я тебя бить стану, ведь ты не враг мне.

- За то, что я ответ сказал на уроке.

- Ну так что же, что сказал" Ведь ты не выскочка, учительница сама тебя вызвала отвечать. Если бы ты был выскочкой, как Зойка Лопахина, тогда другое дело.

- Значит, ты не сердишься на меня? - сказал Тоська и засмеялся. Он был самым толстым в нашем классе, вялым и неповоротливым. Идет-идет да и запнется за что-либо. Видел он плоховато.

- Хочешь брюкву, Тоська? - достал я кусок из кармана, попытался разломить, но не смог.- Кусай первый,- протянул Тоське. Стесняясь, он откусил немного.

- Кусай еще,- предложил я, откусил сам, и мы медленно пошли по переулку, обходя первые лужи и поочередно кусая брюкву.

Было нам бел малого по двенадцати лет, стоял апрель сорок седьмого года.

- Тоська,- спросил я, когда мы остановились возле его дома.- Ты что будешь сегодня делать" Ты, как уроки подготовишь, приходи ко мне, станем скворечню ладить. Я уже доску припас, гвозди. Вот-вот скворцы прилетят, а у меня скворечня не готова. А старую тебе отдам, она крепкая, только нужно почистить внутри.

- Я не смогу,-отказался Тоська.-Мама болеет...

- А чего она у тебя болеет так часто" - спросил я.- Зимой болела и раньше.

- У нее почки болят,- объяснил Тоська.- У нее камни в почках.

- Что ты говоришь" - удивился я.- Какие почки" И как камни могут в них попасть"

- Не знаю,- сказал Тоська.- Так врачи говорят. Они давно говорили, когда мы еще не жили здесь.

Откуда мне было знать тогда, что есть у человека почки, а в них могут быть камни" Почки росли на деревьях, а камни" Вон кусок кирпича - камень.

- Хочешь, я сам к тебе приду? Принесу все и вместе сделаем?

- Приходи,- согласился Тоська и заторопился в избу, к матери.

Новую скворечню я делал дома. Ровно распилить доску и прорубить леток помог старший брат. А у старой я осторожно снял крышку, перевернул, ударил легонько по дну молотком и вытряхнул несколько воробьиных гнезд. Почистил еще рукой, накрыл крышу, а щели законопатил паклей. Скворечню понес Тоське. Вот он обрадовался! Мы сняли с городьбы длинную сухую жердь, прикрепили скворечню к тонкому концу и подняли ее над крышей, повернув на восход. Тоська несколько раз отходил в сторону и, подняв голову, любовался.

- Ты приходи ко мне,- попросил он, когда я собрался домой.- Вот мамка выздоровеет, и тогда можно будет гулять. Вместе уроки станем готовить.

Я обещал приходить.

- Сень-ка! - закричал через улицу Тоська.- Вечером репетиция!

- Знаю! - откликнулся я. А сам и забыл совсем, что сегодня репетиция.

После ужина я пошел в школу. Подморозило немножко, и обезвоженный снежок похрупывал под моими подшитыми брезентом пимами. Талые, с набухающими почками тополя раскачивал ветер. В сумерках деревня меняется, избы вроде бы расплываются чуть, приседают и темнеют мягкими скирдами. Через оттаявшие по теплу оконные стекла проступали желтыми пятнами огоньки коптилок, семилинейных ламп. На репетиции мне особо делать нечего было: стихотворение, которое я должен был читать на концерте, давно выучено-я шел, чтобы послушать, как Тоська играет на скрипке.

Школа стоит на левом высоком берегу Шегарки, речка в этом месте делает плавный поворот и уходит на север. Ни в одной из деревень, которые рядом, нет такой школы, как у нас в Юрге. Когда-то в Юрге жил удачливый охотник. Разбогатев от продажи шкур, он срубил этот дом, бросил охоту и занялся торговлей. Дом двухэтажный, верхний этаж занимала семья, а на нижнем, окна которого были зарешечены, помещались магазин и склад. Мужик-торговец со временем умер, сыновья разъехались, а дом с той поры определили под школу.

Занятия велись на верхнем этаже, состоящем из четырех комнат. Шкопа наша начальная - каждому классу отводилась отдельная комната. А внизу хранились сухие дрова, стояли старые парты, ведра с известью для побелки, школьные лыжи.

Когда я поднялся наверх, все артисты уже собрались. В комнате первоклассников, где обычно проходила репетиция, горела висячая лампа. Концерт решили поставить ко Дню Победы, репетиции начались сразу же после Нового года, собирались раз в неделю. Руководила Валерия Григорьевна.

Главный номер программы- песня <Вставай, страна огромная>. На сцене полукругом становились девочки, за их спинами - ребята. Хор должен исполнять песню, а Тоська Горяев и Генка Воропаев - подыгрывать им: Генка на гармошке, Тоська на скрипке.

И вес было хорошо - хористы выучили слове и пели со старанием, отдельно Тоська и Генка вели мелодии, не сбиваясь, но вместе у них не получалось.

- Сыграться не могли,- говорила Валерия Григорьевна.

Можно было просто спеть песню, да и все, но учительница настаивала на музыкальном сопровождении. Сначала должен идти проигрыш, потом девочки начинали <Вставай, страна огромная>, и, когда доходили до слов <Пусть ярость благородная>, вступали ребята. Когда пели эту песню, у меня всегда возникал в груди холодок и начинали дрожать колени.

Уже хор стоял на сцене, Генка с Тоськой на табуретках сидели впереди.

- Раз-два,- учительница взмахнула руками.- Начали!

-<Вста-а-ва-а-ай, стра-на огро-о-ом-на-ая>,- запели девочки.

На этот раз у музыкантов получилось, и песню допели до конца.

- Мне песню сыграть - раз плюнуть,- горячился Генка.- Я бабам на гулянках подыгрывал. У Тоськи не выходит. Сядет рядом и начнет скрипеть под ухом смыкалкой своей. Смычком, значит

Кроме песни и других мелких номеров, Валерия Григорьевна задумала еще <Литературную композицию>. По композиции этой на сцене должно стоять шестнадцать мальчиков и девочек, каждый из участников должен представлять какую-либо республику, входящую в СССР. В полуподнятых руках участники композиции держат флажки с названием республики: Украина, Литва, Молдавия... Поочередно каждый делает шаг вперед и произносит: <Я - сын трудового народа Казахстана>, <Я - сын трудового народа Белоруссии> и другие слова.

Из-за этой композиции я и подрался с Генкой Воропаевым, нашим гармонистом.

Стали разбирать республики, я выбрал Эстонию. А Генка опоздал, и ему досталась Киргизия. Киргизию Генка брать не хотел, хотел Эстонию. Оказывается, он еще вчера выбрал ее, да забыл сказать. Ему предлагали поменяться на Армению или Латвию, но Генка уперся-дай ему Эстонию, и все. Я стал было уверять, что ему только и представлять республику Киргизию-ростом он невысокий, лицо круглое, волосы черные. А мне - Эстонию, я выше его и волосом бел. Девчонки сажей подвели Генке глаза, и он стал здорово смахивать на киргиза, но Генка размазал сажу и заорал, что если ему не дадут Эстонию, он не станет играть на гармошке. Тут мы с ним и сцепились. Из композиции меня удалили. Ну и пусть! Если уж честно сказать, то подрался я с Воропаевым вовсе не из-за роли, а из-за Тоськи. Пусть он перед Тоськой не воображает. Подумаешь, гармошка! В деревне каждый с шести лет на гармошке шпарит, а ты сумей на скрипке.

А композиция у них все одно не получалась. Не из-за меня, конечно. Из-за костюмов. Все участники должны были выходить в национальных костюмах, как на картинке в журнале, а где их возьмешь, костюмы. Кто в чем ходил в школу, в том и выступал. Вместо композиции решили разыграть пьесу о партизанах. В пьесе мне тоже не разрешили участвовать из-за Воропаева.

Сцену уставили срубленными ветками- они изображали березняк. По березняку, пригнувшись, цепочкой шли три немецких солдата в поисках партизан. А в другом конце сцены, за пнем - широким осиновым чурбаком,- лежал партизан Ленька Ушаков и целился в немцев из старой дедовой одностволки. С криком <Партизаны не сдаются!>, с ружьем наперевес, Ленька выскакивал из-за пня. Увидев Леньку, передний немец-офицер удивленно восклицал: <О-о дер партизанер!> - и вскидывал руки. Подымали руки и остальные немцы. Подталкивая в спину ружейным стволом, Ленька забирал их в плен.

Это была отличная пьеса, и всем хотелось играть в ней. Но роль партизана Ленька Ушаков не уступал никому. На репетиции он приходил в хлябающих кирзовых сапогах брата-фронтовика, хотя партизану больше подходили валенки, армейские же штаны стягивал ремнем под мышками, надевал драиую шубу и лохматую баранью шапку. К шапке Ленька пришил лоскут красной материи; где-то он вычитал, что партизаны делали так. А к генеральной репетиции собирался сделать бороду из кудели. Огорчало Леньку то, что ему не разрешали выстрелить по немцам, хотя бы холостым патроном. На каждой репетиции он упрашивал учительницу позволить ему разок жахнуть по врагам, а когда они перепугаются, тут их и нужно брать в плен. После таких разговоров Пашка Лазарев- немецкий офицер,- двигаясь по березняку, неуверенно переставлял ноги и все косился на пень, боясь, как бы Ленька на самом деле не саданул из дробовика. Валерия Григорьевна тут же внушила Ушакову, что если он хоть раз действительно жахнет, то не видать ему больше школы и всего света белого. На всякий случай, она каждый раз проверяла ружье, не засунул ли туда Ушаков украдкой патрон.

После пьесы девчонки опять пели группой и поодиночке, Зойка Лопахина с Томкой Важиной, взявшись за руки, подбрасывая коленки, танцевали под гармонь <Светит месяц>, причем Зойка шмыгала носом и лупала своими совиными глазами- посмотрите, дескать, как здорово у меня выходит. И где-то между этими номерами я должен был читать стихи. Стихотворение называлось <Рассказ танкиста>, и речь в нем шла о том, как во время войны наш парнишка разведал, где стоит немецкая пушка, а разузнав об этом, побежал и сообщил танкистам. И вот он едет с танкистами, ветер, пули свистят, а ему хоть бы что. Стоит парнишка на танке, а рубаха у него на спине пузырем от ветра. Я танк видел только на картинках, но умел скакать на конях; летишь на старом Беркуте по лесной дороге от сенокосов к деревне, в ушах ветер, а рубаха на спине так же надувается, как у того парнишки.

- Надеждин,- заглянув в листок бумаги, где у нее была расписана программа, позвала Валерия Григорьевна.-На сцену.

Я вышел на сцену. И только произнес первые две строки, как восклицанием <Руки!> - учительница остановила меня. Это означало, что я опять засунул руки в карманы, чего во время выступления делать, разумеется, никак нельзя. А куда их девать, я не знал. Опустить по швам, так они тянут вниз, заложить за спину - еще хуже. Я согнул руки в локтях, будто собирался бежать.

- Жестикулировать надо,- объясняла учительница. - Для пущей выразительности!

Попробуй, пожестикулируй, если тебя обрывают на каждой строке! Сама она, небось, не жестикулирует, когда объясняет уроки; засунет руки под мышки и греет их там.

Кое-как закончил стихотворение, после чего со сцены все убрали. Поставили на середину табурет, на него сел Тоська, положив скрипку на колени. Из-за него я и пришел сегодня на репетицию. Лампа висела над сценой (учительница прикрутила ее), теперь лампа освещала Тоську и часть сцены, а в классе, где расселись артисты, держался полумрак.

Тоська посидел немного, чтобы сосредоточиться- как он объяснил потом,- встал, отступил чуть в сторону и поднял к подбородку скрипку. Еще минуту стоял он, держа смычок в воздухе, потом мягко опустил на струны и плавно повел вниз.

Боже мой, что со мной стало тогда! Первый звук, чистый и печальный, пронзил меня. Это был сон, а может, сказка, которую я слушал давным-давно... Далекая лесная деревенька, звездная апрельская ночь с теплым ветром, темь, деревянный дом на высоком берегу, лампа под потолком и маленький мальчик со скрипкой, мальчик-волшебник, с волшебной палочкой в руках. Вот он повел палочкой по струнам, и звуки опять заполняют тебя, останавливают дыхание, расслабляют так, что не поднять головы, не пошевелить рукой.

Казалось, скрипач один стоит в большом пустом доме - так было тихо. Закутавшись в платок, Валерия Григорьевна сидела, откинувшись к стене, глаза ее были закрыты.

Я вздрагивал и стучал зубами. Я вышел на цыпочках в коридор и проплакал все время, пока Тоська играл. Никогда не было мне так сладко от слез. Я не пошел в класс, чтобы не видели моего лица, сошел вниз и стал ждать Тоську. Наверху шумели, кто-то искал свою шапку.

- Ты почему ушел" - спросил, выходя, Тоська, держа завязанную б платок скрипку под мышкой.- Тебе не понравилось, как я играл"

- Ты хорошо играл, Тоська,-сказал я.- Только у меня начался кашель, и я вышел, чтобы не помешать тебе. Хочешь, я понесу скрипку? Я не уроню ее, не бойся.

Он разрешил, я прижал обеими руками к себе скрипку, Тоська взялся за мой локоть, чтобы не упасть, и мы пошли по переулку от школы. Звезды кружились над нами, теплый ветер свистел в тополях, продолжая мелодию.

- Какую песню ты играл, Тоська? - спросил я.

- Это не песня,-пояснил он.-Это музыка Чайковского. <Сентиментальный вальс> называется.

Откуда мне было знать обо всем этом! Музыкой, слышанной раньше, были песни, которые в деревне исполняли под гармонь.

- Тоська, откуда у тебя эта скрипка? И как ты научился играть" Я хотел узнать у тебя сегодня, после занятий, да засмотрелся на воробья и забыл совсем.

- Это папина скрипка,- сказал он, останавливаясь возле своего дома.- Если хочешь, я тебе когда-нибудь расскажу о ней.

Увидел я скрипку в первый день репетиции; Валерия Григорьевна послала меня за Тоськой, он опаздывал. Когда я вошел, Тоська уже собирался, а его мать, маленькая седая женщина с мелко трясущимися руками и головой, бережно завязывала в платок продолговатый, никогда не виданный мною раньше предмет.

- Что это"-спросил я Тоську, указывая глазами.

- Скрипка,- пояснил он.- Музыкальный инструмент. Это футляр, а скрипка там, внутри.

- Тося, будь осторожен,- тихо попросила женщина, подавая узел.

- Хорошо, мама,- обещал Тоська, взял скрипку под мышку, и мы вышли.

В школе скрипку положили на стол, Тоська не отходил от нее. Если кто-либо приближался, чтобы потрогать пальцем футляр, Тоська бледнел'и молча прижимал к груди руки. Тогда ему на помощь приходила Валерия Григорьевна.

...В концерте я не участвовал. За день до этого мы с Тимкой Муравьевым ходили в перелески искать сорочьи гнезда, разогревшись от лазанья по деревьям, пили воду из ручья. Тимка - ничего, а я простудился и охрип. В день концерта лежал я дома на горячей печи и пил чай, заваренный сушеной малиной. Концерт давали днем. Вернувшись из школы, мать сказала, что без меня было еще лучше, концерт удался, когда пели <Вставай, страна огромная>, бабы плакали, и что Тоська шибко жалобно играл на скрипке.

А потом пришел и сам Тоська и принес кулек конфет. Оказывается, после концерта всем школьникам давали подарки- кульки с пряниками и конфетами,- и Тоська получил вместо меня.

Мать накормила его супом, он влез ко мне на печку, угрелся возле чувала и стал рассказывать, как проходил концерт.

- Тоська,- напомнил я.- Ты обещал рассказать о скрипке.

- Это папина скрипка,- помолчав, начал он.- Мой папа был скрипач и играл в театре. И мама играла там же. Мама играла лучше, чем папа. Она была первой скрипкой в театре.

- Как это - первой скрипкой"

- Она играла лучше всех,-пояснил Тоська,-а потом заболела и потеряла слух.

- Разве она не слышит"

- Она потеряла музыкальный слух. Мама сильно переживала и, чтоб не расстраиваться, глядя на скрипку, подарила ее своей младшей сестре. Папа продолжал играть, пока не началась война. Тогда он положил скрипку в футляр и пошел в ополчение.

- Твой папа солдат"- спросил я.

- Нет, папа - ополченец,- повторил Тоська, незнакомое мне слово.- Солдатам дают форму и оружие, солдаты воюют, а ополченцы помогают им- роют окопы и строят укрепления от врага. И тушат пожары от бомбежек.

- Тоська, отец у тебя такой же маленький и старый, как мать"

- Нет,- он ничуть не обиделся,- папа наш большой, а мама совсем не старая. Ей тридцать шесть лет всего. Она такая потому, что много пережила. У нее нервная болезнь, мы жили в блокадном городе.

- А что такое блокада? - опять перебил я.

Он все знал, мой новый товарищ Тоська Горяев. Он видел войну, а мы о ней только читали да слышали от вернувшихся фронтовиков.

- Блокада - это когда враги окружают город, взять его не могут и никого не выпускают оттуда, ждут, когда людям станет нечего есть и они сами сдадутся. А они не сдаются, они все равно воюют, хоть и голодные.

-" А как же вы уехапи из города?

- Мы уехали ночью, на машинах, папа тоже мог уехать с нами, но он не захотел. Он сказал, что никуда не поедет, останется защищать город, а мы должны уехать. А когда закончится война, папа нас найдет. Он отдал мне свою скрипку и просил, чтобы я сберег ее, а если его, папы, не станет в живых, то сохранил бы скрипку как память о нем. Вот уже пять лет, как мы здесь, война закончилась, а от папы нет никаких известий. Видно, он не может нас разыскать. Мама писала на наш адрес и соседям, но никто не ответил. Наверное, разбомбили дом.

Тоська с матерью приехали в Юргу в зиму второго года войны. Изба свободная оказалась, но селить их в эту промерзшую избу без полена дров, без малого хотя бы запаса картошки не было смысла. И тогда взял их к себе, на время как бы, бригадир- он ездил за ними в сельсовет. А потом соседка попросила приезжую побыть у нее сколько она сможет, присмотреть за ребятишками - сама хозяйка от темна до темна на работе. Так, пере-

ходя из семьи в семью, продержались они зиму в тепле, ели вместе с хозяевами, а весной, по суху уже, перебрались в намеченную для них избу. Наши видавшие виды, все понимавшие матери молчаливо помогали звакуированной справиться с огородом, обмазали и побелили внутри стены избы. Бабы учили Тоськину мать - тетю Киру,- как перетерпеть трудные дни, а Тоська обвыкался с нами, деревенскими ребятишками, и многое перенял от нас. Он научился, не боясь обжечься, рвать для супа крапиву, находить по берегам ручьев сладкую траву дидлю и пучку, мастерить удочки и ловить в Шегарке чебаков. По весне, как только сходил снег и чуть прогревалась земля, мы уходили за деревню на колхозные картофельные поля, где до осени росла картошка, а теперь лежала темная, сухая ботва. Тяпками, а часто руками разрывали на второй раз лунки, выискивали оставшиеся на зиму картошки. Насобирав, снимали отставшую кожицу, толкли и прямо на плите пекли запашистые, удивительно вкусные лепешки.

Мы, деревенские ребятишки, в то время взрослели рано, к десяти годам многое умели делать, во многом понимали толк. Но Тоська, наш ровесник, в отличие от нас был разумнее. Он и держался совсем по-иному, и говорил рассудительно, как взрослый, больше прочел, больше видел. Его мать, тетя Кира, маленькая и слабосильная, как девочка-подросток, не могла выполнять тяжелые работы - убирать сено, хлеб, ухаживать за скотом. Ее и не назначали. Тогда бабы научили тетю Киру вязать носки-варежки, этим она и занималась. Чтобы не отрывать у себя на вязание время, бабы приносили ей нитки, делали заказы - семьи в деревнях большие. За работу тете Кире платили, чем могли: кто давал горсть соли, кто - пару яиц или бутылку молока. Кто-то отдал ей клубок белых ниток, тетя Кира связала себе шапочку и носила постоянно, даже в летние теплые дни за зто прозвали ее в шутку Белой Шапочкой...

...После концерта я выздоровел, а тут скоро и учебный год закончился, мы с Тоськой перешли в пятый класс. Через некоторое время уехала на родину наша учительница Валерия Григорьевна. О том, что она из одного с Тоськой города, я долгое время не знал. Раньше Валерия Григорьевна преподавала в семилетке, в соседней деревне, а год назад перешла к нам, потому что наша старенькая учительница, которой давно надо было на пенсию, уже не могла работать. Мы сразу заметили, что к Тоське Горяеву новая учительница относится иначе, чем к нам. По имени она называла только Тоську да девочек, а всех мальчишек - по фамилиям. И еще мы заметили, что она никогда не смеялась. Но она совсем не была сердитой, Валерия Григорьевна. Жила при школе, и первоклассники всегда толкались там, пока учительница не отправляла их по домам готовить уроки. Она все возилась с малышами: то игру новую разучивает, то кружок организует. Высокая, черноволосая, она постоянно зябла и во время уроков прислонялась спиной к печи. Почти каждый день учительница заходила к Горяевым Когда тетя Кира болела, учительница ухаживала за нею, топила печку, ходила к проруби по воду. Тоська часто играл ей на скрипке. Слушая, Валерия Григорьевна всегда откидывалась спиной и закрывала глаза. Узкое лицо ее становилось серым.

- Учительница родная вам? - спросил я Тоську.

- Из одного города с нами,- пояснил он.

Сразу же после окончания занятий мы с Тоськой взялись на пару пасти индивидуальных коров. За каждую голову, раз в месяц, хозяева платили нам, чем могли - молоком, картошкой, кто - рублями.

Один раз я выгнал стадо без Тоськи, его долго не было, потом он пришел, грустный, сел на траву.

- Валерия Григорьевна уехала,- сказал он и вдруг заплакал.-Навсегда уехала, нас звала с собой.

- Что же вы остались" - спросил я, когда он успокоился.

- У нас нет денег на дорогу. Она разыщет папу, расскажет ему, где мы живем, и он пришлет денег.

Все лето мы пасли коров, отогрелись после зимы, отъелись. С весны питались травами, потом ягода подошла. Пекли картошку, если случалось, молока давали нам.

Один раз Тоська пригласил меня ужинать.

- Приходи, у.нас сегодня зеленый борщ Борщей в деревне не варили, да еще зеленых, и

я пошел из любопытства скорее. Оказалось, что это всего-навсего суп из щавеля, посоленный, правда, и забеленный слегка. К супу дали картофельную лепешку.

В избе у Горяевых было чисто, стол застлан новым плакатом, взятым у почтальона, видимо. На плакате была нарисована щекастая деваха, держащая в обнимку сноп, внизу стояла надпись: <Труженики села, боритесь за досрочное выполнение пятилетки!>

Мы сели за стол.

- Тося, мягче жуй, мягче жуй,-уговаривала сына тетя Кира.- Желудок испортишь.

Подняв голову, я увидел, как, низко наклонясь над столом, трясущейся рукой несет она ко рту ложку щавелевого супа, поддерживая снизу картофельной лепешкой. Откусит лепешку и мелко-мелко, по-кроличьи, начинает жевать. А седые волосы, заложенные за уши, выпадают и ползут по щекам, мешая есть.

Я отвернулся и закусил язык, чтобы не закричать.

- Ты что, мальчик"-заметила тетя Кира.- Ты обжегся, мальчик? Не надо так скоро, не спеши.

Я стал дуть на суп, хоть он и не был горячим. Тоська, конечно, все понял. Он многое понимал.

Раза два-три я спрашивал у него:

- Что, от отца ничего не получали"

- Нет,-всякий раз неохотно отвечал он.

Тетя Кира все лето занималась заготовкой дров. Выгоняя стадо, мы брали с собой топор и по очереди рубили по ручьям хворост, связывая его лыком в маленькие, короткие вязанки. Эти вязанки тетя Кира носила из лесу домой. Зимой она попросит кого-нибудь привезти сырых дров, а хворост пойдет на растопку.

Один раз она шла по тропе, перекинув вязанку за спину, навстречу ей из кустов вышел Семка Чу-ев, собиравший смородину.

- Белая шапка - Белый колпак! - закричал он, увидев тетю Киру.

Лицо тети Киры стало жалким.

- Мальчик, ты нехорошо поступаешь! - сказала она, сходя с тропы, чтобы пропустить Семку.

- Белая шапка- Белый колпак! - еще противнее завопил четырнадцатилетний, бросивший школу балбес Семка, стал кривляться, показывая язык.

- Не смей так разговаривать с мамой!- закричал видевший все это Тоська.- Она ничего плохого тебе не сделала.

Мы кинулись к тете Кире. Заметив, что нас двое, Семка бросился в кусты. Тоська упал, потерял очки. Я вернулся и помог ему.

- Ничего,- успокаивал я Тоську.- Вечером мы перехватим его в переулке, зададим жару.

- Не надо его бить,- отряхиваясь, сказал Тоська.- Его надо воспитывать, тогда он поймет, что так делать нельзя.

- Как же, воспитаешь! - засмеялся я.- Его отец каждый день порет - а толку? Это он, Семка, залез в сарай к соседям вашим и спер яйца. А говорили на Леньку Ушакова.

Семкин отец, конюх Чуев, из-за хромоты не попал на фронт, и семья его не голодала так, как другие. Все знали, что он крадет от коией овес, Чуеха перемалывает овес на жерновах и варит кисель или похлебку. Семка, сынок его, был здоровее любого из нас. Мы, дети тех, кто не вернулся с войны или вернулся покалеченным, постоянно враждовали с Семкой...

...Осенью я пошел в пятый класс. Все, кто учился в семилетке, жили зиму в интернате, набирая с собой на неделю продуктов. А Тоська в школу не пошел: он не имел теплой одежды и, кроме картошки, ничего не мог брать с собой. Тетя Кира с холодами стала чаще болеть, и Тоська зиму просидел дома, ухаживая за матерью. Приходя домой на выходные, я всякий раз навещал его, приносил книжки из школьной библиотеки. Или он заходил ко мне.

Среди зимы я долго не видел Тоську, а на новогодних каникулах он сам навестил меня. И рассказал о полученном от Валерии Григорьевны письме. Она писала, что отец их умер от истощения.

- Что же вы теперь станете делать"- спросил я Тоську.

- Мама начала хлопотать,- ответил он. Он уже выплакался и говорил спокойно, только голос стал глуше.- Мама написала несколько писем, чтобы нам за папу выплатили деньги. Если не выплатят, то Валерия Григорьевна пришлет, и весной мы уедем.

Весной Тоська оживился.

- Уедем скоро,-говорил он.- В музыкальную школу поступлю, стану скрипачом.

- Скрипачом?

- Да! Мама говорит, что у меня способности, их надо развивать.

И тетя Кира часто говорила об отъезде.

- Надо ехать, надо ехать,-повторяла она.- Делами заниматься, Тосю музыке учить.

И огород не стали садить.

Деньги им действительно прислали. За отца или Валерия Григорьевна - не знаю.

Перед отъездом Тоська зашел попрощаться. Он подарил мне книжку <Робинзон Крузо>, привезенную из Ленинграда, а я ему - складной ножик, который мне отдал отец, вернувшись с войны.

Назавтра они должны были уехать. Мы шли медленно по узкому переулку, крапива росла возле городьбы.

- Давай дадим клятву,-вдруг сказал Тоська, останавливаясь.

- Какую"-спросил я удивленно.

- Поклянемся, что никогда не забудем, как мы жили здесь, с тобой подружились, школу нашу. Клянешься?!-спросил он, подавая руку.

- Клянусь! - сказал я, волнуясь.

- И я клянусь! - повторил Тоська. Уехали. В это лето коров я пас один.

Много времени прошло с той поры. Многое забылось. Но когда я слышу музыку Чайковского, неважно что, я всегда вспоминаю апрель сорок седьмого года, ночь, вечер, в талых тополях школу с висячей лампой и мальчика-скрипача.

Где он сейчас? Помнит ли наши клятвы"

Надя-Курилка

Rикто из деревенских, кроме матери моей, так за все время и не /знал, за что она отбывала наказание и как попала к нам. ...Лет десять назад, мокрым сентябрьским днем, бригадир Еремеев ходил по деревне в поисках жилья для приезжей. Следом за ним шла и сама приезжая - молодая, смуглая и глазастая женщина, в фуфайке, грубой юбке и резиновых сапогах, в темном платке, повязанном под подбородком. Шла она прямо и легко, успевая за рослым Еремеевым, держа в правой руке большую хозяйственную сумку; с левой стороны от нее, цепко схватясь за материну руку, оглядываясь по сторонам, торопился большеглазый парнишка лет десяти.

Ветер налетал из-за речки, нагоняя полосы мелкого дождя; длинный Еремеев с пустым левым рукавом, тоже в фуфайке и сапогах, отворачивал лицо, шепотом ругаясь на ходу. В кармане Еремеева лежала присланная из центральной усадьбы бумага, в которой были выведены фамилия, имя, отчество женщины и указано в отношении ее... определить с жильем и трудоустроить!

Эту бумагу - направление - Еремеев расценивал как очередную издевку над собой. Он давно себя считал обиженным. Бригада его была самая дальняя от центральной усадьбы хозяйства, и те бригадиры, что поближе, постоянно, по мнению Еремеева, толклись на глазах у начальства, выпрашивая то новую сбрую, то грабли конные. И, если случалось, приезжала семья какая на жительство - туда ж ее, в ближнюю деревню, а ему, Еремееву, что достанется. Пришлют, скажем, на уборочную шофера или комбайнера, то обязательно пьяницу. Шофер и не выпьет ни разу за время уборки, все одно Еремеев считает, что лучшие машины попали в ближайшие к усадьбе деревни.

Вот эту прислали... Определить с жильем! Написать, конечно, легко, а ты попробуй определи. Была в деревне избенка одна, так туда, прежде чем вселять кого, на неделю плотников посылать надо. А они заняты на ремонте скотных дворов, осень, скоро пастьбе конец. Шагая по грязи, Еремеев перебирал подряд избь,, прикидывая, и отвергал одну за другой: то семья большая, то хозяева нелюдимые, а то и просто не захотят брать чужого человека. Не захотят - и все. Что ты ему, прикажешь"

Дело шло к вечеру.

- Ты хоть работать-то станешь" - спросил Еремеев женщину, останавливаясь, чтобы закурить.

- Стану, начальник, стану,- спокойно заверила та.- Как же, всю жизнь работала. Кто ж меня кормить будет"

- Что делать-то хоть умеешь" - Бригадир возился с табаком.

- Все умею, начальник.- Женщина повернулась на ветер спиной, тоже достала курить.- Детей рожать умею,- и, прикурив у Еремеева, подняла на него страшные глаза свои. Два железных зуба тускло поблескивали во рту ее.

' - Чего доброго.- не стесняясь, плюнул под ноги Еремеев,- рожать вы мастера, только волю дай.

И пошел через мост в конец переулка к бабке Лукьяновне.

- Что ж мы, начальник, так и будем венчаться по деревне из конца в конец? - спросили сзади.- Дождь идет.

Еремеев не отвечал.

Все, кто в это ненастное время был на улице, видели, как трое ходят по деревне. Переговаривались.

- С кем это Ерема кружит битый час?

- На жительство прислали новенькую, гадает, где поселить.

- Откуда ее принесло"

- Из тюрьмы - откуда ж еще! Добрую не пришлют!

- И-и. Молодая, а уж отсидела. За что и судилась только"

- За убийство, за что же еще! Ты заметил, как глазами стригет" Разбойница! Мужа, поди, гробанула, а то хахаля!

- За это, говорят, расстрел!

- Не каждому.

- Парнишка с ней. Где ж парнишка-то был все это время?

- А нигде не был, там и родила, в заключении.

- Да ну-у... как там родишь, от кого то ись"

- Хо, от кого! Захочешь - родишь.

- Брось врать-то!

- По переулку пошли. К Лукьяновне, не иначе.

Еремеев вел приезжую к бабке Лукьяновне. Большая изба старухи была разделена пополам. Во второй половине, с отдельным входом, жила недавно бабкина племянница с мужем; племянница уехала ближе к центру, и теперь бабка бытовала одна. Шел сюда Еремеев с неохотой. Шел он замедленным шагом, дожидаясь, пока попутчица докурит, не дай бог увидит бабка ее с папиросой - лучше не подходи. Бригадир не то чтобы враждовал с бабкой, но все как-то доброго разговора не получалось у них - ругань одна. Еремеев всю войну прошел старшиной, да и после, в деревне своей, на разных должностях перебывал не ниже бригадира, потому разговаривать привык коротко, редко выслушивая возражения. Но на бабку Еремеевы команды не действовали. Забредут, к примеру, бабкины гуси в посевы, Еремеев - в крик.

- И твои, и твои заходят,- жалеючи, покачивая головой, скажет бабка.- Заметили, как же! Ты своих допрежь устереги.

Еремеев - ругаться с женой.

Подошли к избе. Бабка в ограде поила телка.

- Лукьяновне,- поздоровавшись, бодро начал Еремеев,-ты вот все жаловалась, что скучаешь по вечерам одна, так я тебе постояльцев привел.

- Кого ишшо" - выпрямилась от ведра бабка.

- Приезжая, жить будет у нас, работать,- пояснил бригадир.

- Сколько же ей лет, приезжей" - вытирая о подол юбки руки, спросила бабка. Спросила, будто Еремеев один стоял перед нею.

- Сколько лет...- Еремеев не знал, сколько.- Молодая еще.

- Что ж у ией, у молодой, по сей день ни кола, ни двора своего - на постой просится?

- Как специалиста прислали.- стыдясь, врал Еремеев.- Потом квартиру дадим.

- Видна-а,- протянула бабка.- Приезжал тут один специалист...

- Ты, бабка, ровно прокурор.- Злясь, Еремеев переступал с ноги на ногу.- Что да как. Сама же просила квартиранта, а теперь отказываешься.

- Так я у тебя кого просила? Я учительницу просила. Она девка тихая, образованная. Она б мне письма под диктовку писала. А ты взял да отвел ее к Лушихе. А у Лушихи ее и положить негде. У Лушихи в избе черт голову сломит. Я надысь зашла, а у нее середь пола чугун ведерный с картохой. Я говорю...

- И эта не хуже,- не дослушал Еремеев.- Эта будет письма писать - диктуй, только успевай. Принимай! Разве я плохого человека могу тебе привести"

- Ты все можешь,- покивала головой бабка,- ты в прошлый раз...

- А мы тебе дров привезем в первую очередь,- обещал Еремеев.- Как по заморозку снег пойдет - так тебе. И распилить поможем.

Дрова доконали бабку.

С дровами, по мнению бабки, бригадир обычно хитрил. Всем привезут давным-давно, а она все ходит кланяется. То трактор занят, то мужиков не соберешь - в работе. По талому снегу и привозят.

- Смотри,- сказала она, открывая воротца.- На дровах объегоришь - лучше не подступайся.

Но Еремеев уже уходил по переулку. В сумерках к бабке зашли по делам две соседки. Бабка загоняла в ограду гусей.

- У тебя поселились эти" - поинтересовались соседки.

- У меня.- Бабка с хворостиной в руке подошла к воротцам.- Куды ж еще! Сам Ерема привел, уж то просил, то просил. Я, говорит, тебе, Лукьяновне, дров в первую очередь. И распилим-расколем, и...

- Кормила их"

- Как же... Супу дала, хлеба. Парнишке кусок сахару. Она-то хлебала суп, хлебала, аж ложкой по дну скребла.

- 'Изголодались.

- Обещал им Ерема продукты из кладовой отпускать попервости, да не знаю, как они зиму протянут.

- Ты пойди глянь, что делает она.

Бабка со стороны огорода подкрапась к окну, пригнувшись, заглянула в нижний глазок. Вернулась скоро.

- Лежит, курит.

- Вот оно что,- крутили головами бабы.- Курит. Как мужик.

- Подошли, я как глянула на нее - батюшки мои! До того страшна, до того страшна, я таких не видала еще. Глаз черный, порченый... Как повела на меня, я аж и присела. А парнишка пригожий.

- Не ее, поди.

- Ну-у, глазищи такие же, так и лупает ими.

- Ты пойди погляди, что делает.

Бабка, пригнувшись от всрот, пошла снова. Вернулась.

- Встала.

- А что делать начала?

- Закуривает.

- О-ох! - обмирали бабы.- Спалит она тебя, Лукьяновна. Приняла на свою беду. Откажись, пока не поздно. Отлежится, а потом начнет по деревне шастать, выпивку сшибать.

- А что ж.

Потолковав, бабы разошлись. Наутро бабка кинулась в контору.

- Ку-урит! - с порога закричала она Еремееву.- Что же ты, дьявоп однорукий, обманом меня взяп! У меня старик не курил, а она коптит в потолок. А кто белить станет"

- Договор дороже денег,- отшутился Еремеев.- Подумаешь, курит! Беда какая! Може, она сердечница. Им врачи специально курить советуют для успокоения. Что ж теперь, выгонять ее? Подумай, в какое положение ты меня ставишь. Я уже и начальству доложил - с жильем определена. А ты - курит! Давеи выгоняй! А когда дрова нужны будут, ко мне же и придешь трактор просить.

Ругаясь, бабка вернулась к себе.

А квартирантки встало чуть позже хозяйки, умылась, пол подмела, воды принесла и, собрав мальчишку, повела сто в школу.

- Ишь ты,- удивились все.- В школу парня повела, знать, баба с соображением.

На второй день она вышла на работу. И ничего. Баба как баба. И видом совсем не страшна. Худа, правда, шибко. Оттого на смуглом до черноты лице диковатыми казались большие глаза. И деревенские не все красавцы. Присмотрелись, верно, друг к другу, потому и считалось - все у каждого как следует. И матом, как ожидали, приезжая не ругалась. И выпивку не сшибала по деревне.

Одно - курила много. Там, видно, научилась. Придет утром в контору, сядет с мужиками, пока разнарядка идет, пока бригадир сводку передает на центральную, раза три закурит. Тут же и прозвали ее за это: Надя-Курилка. И фамилию долгое время не все знапи. Скажут: Курилка - сразу понятно, о ком речь.

Поработала Надя неделю на разных, пришла к Еремееву.

- Вот что, начальник, не дело это - что ни день, то новая работа. Два дня на току работала, день школу обмазывала, день в амбарах щели затыкала. Что это".,. А потом ходи, собирай копейки. Ты мне постоянную работу определи, чтоб ее только и знала. Тогда и спрос будет. Мне заработок нужен, парнишку одеть-обуть, да и сама хожу...

Поставили Надю работать телятницей в родильное отделение. Умели работать и наши бабы, войну пе-редюжили, да и после не легче им было сколько годов. Всякую работу знали-делали, но и им в удивление было Надино старание. Сначала Надя навела порядок в помещении, где ей предстояло работать. Скотный двор длинный, перегорожен посредине, в одной половине коровы перед отелом стоят, в другой - телята новорожденные. За этими телятами ухаживать стала Надя. Она, как пришла, всю грязь, навоз скопившийся (нерадивая до нее была телятница) выгрузила из своей половины, стены внутри обмазала заново - утепляя, печку обмазала, побелила кругом и клетки заодно - <чтоб зараза не пристала>. Полы в проходе перестелили плотники, по обе стороны прохода -клетки, по двадцать на каждой стороне. Сорок маленьких телят.

Чистота у Нади - у другой бабы в избе не так прибрано.

А она сходила в соседнюю деревню, выпросила у медсестры халат старенький, подштопала его, подправила и в халате том по телятнику.

- Как доктор,-шутили бабы.

Новорожденные телята, что дети малые - за ними уход да уход. И возится она днями целыми с ними, молоком их подогретым поит, отваром клевера, болтушкой мучной. Клетки три раза на день чистит. Зимой, темень еще, метель крутит, сровняло дороги, а она торопится раньше всех, утопая, в телятник печку растоплять, чтоб телята не простудились. Чуть что - бежит к Еремееву.

- Печка дымит, посмотреть надо, полы в клетках подгнили - теленок провалится, ногу сломает

И так день за днем. Выходит до определенного времени, в другие руки передает, а к ней почти каждые сутки после отела поступают. Растел на зимний период обычно приходится. Случалось,,и ночевала тут же.

При работе такой и результаты видны. У Нади чистота в родилке, как ни у кого, у Нади привес ежемесячный выше, чем в других бригадах, у Нади заболеваемость телят редка.

И заработок был. Придет в день зарплаты в контору, случатся у кассира мелкие деньги, начнет от-.считывать ей рублями да трешками - ворох бумажек на столе.

- Огребает баба деньжищ! - скажет кто-либо завистливо за спиной.

На него тут же накинутся:

- Огребай и ты, кто ж тебе не дает. Хоть лопатой!

- Вот-вот. Сначала навоз, а потом - рубли!

- Да не с его ухваткой!

- О чем и разговор!

Бригадир соседней бригады, прослышав, что живет Надя на квартире, приехал втихую, чтобы переманить ее к себе.

- Переезжай, машину пришлю. Избу новую займешь!

Еремеев узнал да бегом на ферму. Сцепились с бригадиром тем, чуть не до драки.

- Во Ерема забегал,- смеялись по деревне.- А, бывало, первыми днями, как увидит Надю, нос на сторону.

Весной освободилась по нашему переулку просторная изба. Еремеев сам пришел к Наде.

- Вот что, Надежда, хватит тебе по квартирам мотаться, переходи, занимай избу. Огород там хороший, сарай крепкий, хозяйкой будешь.

Лукьяниха - в слезы. Привыкла за год к квартирантам. Еремеева клясть начала - опять он во всем виноватый. А над Надей запричитала-заплакала:

- И чего тебе не жить у меня, и чем я тебе не угодила, разве слово какое плохое сказала? И не надо мне платы с тебя, живи как дочь родная, умру -все тебе достанется.

- Ничего мне твоего не нужно, бабушка,-смеялась Надя.- Что ж, я так и буду всю жизнь квартиранткой у тебя? Я, может, замуж захочу выйти.

Перебралась, и стали мы соседями.

Десять лет прожила Надя в нашей деревне. За годы эти все успели забыть давно, что приезжая она да после заключения. Будто родилась тут, да так и жила все время рядом с нами. Давно уже не называла она Еремеева <начальником>, в разговоре величала по отчеству, а за спиной - Еремой. Все годы ухаживала за телятами. Сын ее, Колька, после семилетки закончил курсы трактористов, на трактор сел. И каким парнем вырос - любому такого сына пожелать можно. Смирный, в работе безотказный. И хорош по-дсвичьи. Бывало, идет навстречу и, шагов десять не доходя, голову наклонит, как взрослый - здоровается. Мотоцикл купил себе, ружье, фотоаппарат. Оделся на свои заработанные.

Надю несколько раз в область посылали как лучшую телятницу. Приедет, подарков привезет бабам - соседкам. Той - платок, этой -на юбку. Сыну приемник ручной привезла - транзистор. С приемником этим любила она ходить за ягодой. Рассказывала:

- На сучок его повешу, он кричит, и мне веселее, будто разговаривает кто со мной.

Собрание какое случится - Надю обязательно похвалят. И Еремеева упомянут. Так и говорят:

- В бригаде Еремеева телятница Кузнецова Надежда Федоровна...

Еремееву приятно, конечно.

Дело соседское - часто заходила она к нам, подружилась с матерью.

- Яковлевна, научи носки вязать, зима скоро.

- Да я тебе свяжу,- пообещает мать.

- Ну что же, мне так всю жизнь и будут вязать, сама научусь.

Или:

- Пойдем посмотришь, так ли я рассаду высадила. Не густо ли.

И за добро добром платила.

Случалось, прихворнет мать зимой, она и корову подоит и баню вытопит, когда нужно. Каждую осень картошку помогала копать. Всюду успевала.

- Надька, замуж тебе надо,- говаривали бабы.- Не шестьдесят лет - одной-то быть.

- Вот Кольку женю,- соглашалась она,- а там и сама объявлюсь невестой.

Хорошо помню ее на пожаре.

Загорелась избенка бабки Сысоихи. Избенка старая, крыша седловиной прогнулась, над крышей этой кособокая, с дырявым чугунком наверху, подымалась труба. Трубу не чистили сколько лет, не обмазывали, прогорела она - от нее тесины взялись. Август, сенокос, все на полях. Сбежались, кто оказался в деревне,- бабы, два-три мужика-пенсионера. Стоят поодаль, смотрят, как пластается по крыше огонь, тесины потрескивают. Воды рядом нет. За водой бабка Сысоиха к соседям ходила, принесет ведро- ей на два дня хватает. А колодец тот метров за двести, попробуй потаскай, чтобы залить огонь.

Надя прибежала от телятника.

- Мужики, что ж вы стоите, добро вытаскивать надо!

- Да там нет ни хрена -чего лезть. Постель бабы вынесли, успели.

- Давно сгореть надо было завалюхе. У сынов вон какие дома.

У Сысоихи два сына по соседним деревням жили, да не ладила со снохами бабка, все угодить ей не могли, переругалась со всеми, да и вернулась к себе.

- О-ой, бабы! - завопила тут сидевшая на узле с постелью Сысоиха.- Иконка осталась та-ма! Забыла совсем! О-ох, грех смертный! В углу висит икона. Богоматерь Владимирская, мать еще из Расеи привезла. Всю жизнь со мной. О-ох, бабы, смерть мне! - обмирала Сысоиха.

- Дай-ка твой пиджак! - подошла Надя к мужику, одетому поплоше. И ребятишкам:-Лейте не меня!

Надю облили из двух ведер.

- НЗдька!-окружили сс бабы.- Куда тебя несет, сгоришь ведь!

- Не сгорю! - Надя накрыла голову пиджаком.- Я на пожаре первый раз. А сгорю - туда и дорога.

Обежала вокруг, но сени, набранные из осинового горбыля, полыхали со всех сторон. Взяла тогда вынесенную скамейку, отвела для размаха и раз за разом ударила торцом в оконную раму. Стекла посыпались вовнутрь, из окна повалил дым. Отбросив скамью, Надя перелезла через подоконник. Через минуты какие из окна на траву вылетела кастрюля, сковородник, две алюминиевые тарелки. А потом показалась сама Надя. Под мышкой, завернутая в тряпку, зажата была икона, в другой руке держала она рамку с фотографиями.

- На, бабка,- сказала Сысоихе.- Молись своему богу.

И села на траву, закашлялась: дыму наглоталась. А в конце сентября, когда вес убрали в огородах, Кузнецовы собрались уезжать.

- Надька,- затосковали бабы,- или не ложилось тебе тут"

Бабы, они друг друга всегда лучше понимают и дружат крепче, чем мужики.

- Пожилось, видно, раз десЯ1ь лет день в день отжила. Да ведь и родина есть у меня, туда показаться надо. Сестру сколько времени не видела.

Распродала все, в бригаде рассчиталась. Еремеев почернел аж: где теперь такую телятницу сыщешь" И на трактор вместо парня надо садить кого-то.

Идешь, бывало, с полей, сумерки, коров уже подоили, а они сидят, мать с сыном, на крыльце избы своей, не заколоченной пока,- курят. Она-махорку по обыкновению, он - папиросы. Разговаривают. Посмотришь, и так сердце сожмется от всего этого.

Каждый день заходила к нам.

- Надя,- спросила ее как-то мать.- Дело прошлое, давно я хотела узнать, да все стеснялась. За что же тебя наказали тогда, перед тем, как ты к нам приехала? Баба ты - кругом молодец.

- А разве я не рассказывала"- засмеялась та.- Жили мы на станции, в торговле я работала, в овощном магазине. Дружочек был у меня, директор базы - Колька-то от него. Днем торговала, а вечером- гульба. Ну и наторговала. Он-то по суду невиновным оказался, а мне четыре года. Кольку государство определило. Я когда освободилась, стыдно было назад возвращаться, многие меня знали. Решила так: уеду куда-либо в деревню, поживу, а там видно будет. Теперь и вернуться можно, все грехи мои быльем поросли.

Дня за два до отъезда собрала к себе всех до единой баб - прощаться. Угощение выставила. А сыну денег дала, чтобы вина купил да угостил ровесников своих.

Уехали.

И пусто как-то в деревне стало вроде. Будто похоронили кого.

Вот как привыкли к ним.

Два раза присылала яблок нам в гостинец. И письма писала. И Николай писал товарищам. А потом переехали они на новое место, и затерялся след.

Времени прошло порядочно. А бабы наши и мать нет-нет да и вспомнят:

- Как там Надя теперь" А Колька женился, наверно.

Скучают.

Осенними днями

зба его - крайняя по переулку, возле березовой согры. Летом старик встает рано и целый день занят чем-нибудь около двора: подкашивает бурьян вокруг бани, подправляет нарушенную скотиной городьбу или мастерит что-либо в ограде. Под навесом у него верстак, инструмент кое-какой, заказы бабьи. Придет иная, за работу рубль протянет старику, тот откажется.

- А на что мне, старому человеку, деньги"-скажет.- Пенсия идет. А ты, если будет милость, молока принеси.

Принесет баба молока, другая, бывает, разохотясь, полы помоет, л кто лишь поблагодарит за сделанное - и так ладно.

Осень, первая половина сентября. По утрам на земле зыбкими пластами лежат туманы, с восходом солнца рассеиваются, и долгие, сухие стоят дни. Началась уборка хлебов, сенокосы стихли.

Старик уже четвертое лето не держит корову, сено не косит. Сейчас он занят заготовкой на зиму грибов, ягод. Нарвал шиповнику - чай заваривать, наломанные веточки калины связал пучками и развесил в сенях на гвоздики, вбитые в матицу. Калину зимой старик парил в чугуне в большой печи, а часто ел сырую. Кололо у него в правом боку, признали бабы, что калина помогает от этого недуга, посоветовали есть сырую Калины довольно запас старик, оставалось грибов набрать.

Вот идет он, прихрамывая, опираясь на палку, по своему переулку и дальше по тропинке в лес, на выруба за грибами-опятами. По грибы и ягоды ом ходит по старинке - с корзинкой. Сивая голова его не покрыта, рукава пестрой рубахи закатаны по локоть, на ногах легкие, на шерстяной носок, галоши. Идет, идет старик, остановится, опершись на палку, смотрит по сторонам, будто запоминает местз.

Лес в красных и желтых накрапах, в шорохе первого падающего листа - шуршит лист на тропе, мягко ступает нога. Выруба от деревни верстах в трех - долго идет туда старик. Когда-то на этом месте раскачивался на ветрах высокий прямоствольный осинник, а теперь стоят по поляне темные, заглушённые травами пни. Вокруг пней этих из года в год растет гриб-опенок, сюда и ходит старик каждую осень. Да и не только он.

Наберет старик грибов, сядет на пень отдохнуть. Корзина около пня, папка в коленях зажата, сидит, слушает лес. От деревни к вырубам подступают сенокосы, а дальше начинается редкий, по кочкам в жесткой осоке березняк и тянется до самого Бора.

Тихо, не видно птиц, только высоко-высоко чертит круги на распластанных крыльях коршун. Отцвели травы, вызрели и уронили на землю семена. Тихо, а налетит ветер, всколыхнет таловый куст - и зашумит он ветвями, роняя узкие бурые листья в корзину. Чуть слышно ответит ему на краю поляны трепетная, снизу доверху желто-красная на блекло-синем полотнище сентябрьского неба осинка. Зашумят кусты и деревья вокруг.

- Боже мой,- шепчет старик,- всю жизнь прожил в лесу, а не замечал красоты такой.- И так ему дооогп сейчас все до самой тонкой травинки, упавшего листка, радостно и больно. И слов нет нужных, только сладкая боль внутри да пустота. Сидит, слушает лес. Отдохнет и той же тропинкой обратно. И долго, зацепившись за плечо, будет тянуться следом длинная блескучая паутинка. Дома он переберет опенки, листву отделит, травинки попавшие, расстелет на тесовой крыше сеней дождевик и рассыплет по нему грибы - сушить.

- Много ли грибов заготовил, Данилыч? - спросит, зайдя попроведать, соседка.

- А две корзины всего,- скажет старик.

В деревне на такие вопросы по-разному отвечают. Кто все тайком от людей делает - уменьшит наполовину, другой - прихвастнет. Набрал ведро - скажет четыре.

- Две корзины,- сознается старик.- Сухих-то, однако, полведра всего наберется. Как дойдут - приходи, тебе отсыплю. Куда мне одному столько"

Четвертая осень пошла, как, похоронив старуху, старик живет один. Все теперь по дому делает сам. И еду готовит. Варит он раз в день, утром, чаще всего суп, с теми же вот опятами или с крупами, вечером пьет чай, а то - молоко, если принесет кто. Корову и овечек старик продал сразу же после похорон, десяток кур - все его хозяйство. Хлебая подогретый суп, не чувствуя почти вкуса его, не испытывая, как прежде, радости от пищи, старик вспоми нал иногда, как совсем молодым, до войны еще, работал он на лесоповале или позже швырял через голову пятипудовые мешки в <За отзерне> Вот когда шла еда. В то время старик постоянно носил в себе легкое, сосущее чувство голода ко всему, не только к пище. Долгое время ловок был он и в работе и в гульбе. Пойдет, бывало, под гармонь: <Эх, где мои семнадцать лет|> Да ладонями по голенищам, да по полу. Роста невысокого, плечи вислова-тые - в родителя весь.

Он и сейчас еще крепок с виду, грудь не запала ничуть, усох, правда, несколько. Но внутри, чувствовал старик, износился он. Будто порвалось что-то там главное, что держало все годы в теле силу, не на прочь порвалось, держит еще, но совсем не так, как прежде. По теплу он целыми днями старался быть на воздухе, двигаться, зная, что слякоть и зиму придется сидеть в избе.

- Семьдесят шестой годок уходит,- заметит он в разговоре,- как ни бодрись.

- До ста доживешь, Данилыч,- пошутит кто-нибудь.- Вон Плешаков старше тебя, а не подумаешь никогда.

- И-и, милый,- покивает старик седой головой.- Ему бы, Плешакову, с мое поворочать, давно бы сгинул. Он ведь, сколь его помню, все на должностях. То землемером, то объездчиком, кладовщиком просидел лет десять. От войны ослобонили как сердечника - спина не ломана

Был у старика одногодок в деревне, по хорошим дням ходили они проведать друг друга. Получит старик пенсию, возьмет в магазине большую, черного стекла, бутылку вина да и пойдет на другой край деревни. Долго сидят ровесники за вином, запьянеют. Выйдут на крыльцо, долго прощаются и все говорят, говорят вразнобой.

- А времечко-то наше уходит, уходит, кум, а?

- Э-э, уходит... Ушло уже - вот как!

- А ведь пожили... все одно - хорошо пожили!

- Пожили - что и говорить. Пожили, поработали. Пущай они так проживут!

- Куды-ы им! Они вот машинами не могут, а мы - все руками1

- Руками, кум, руками, а как делали! Смолоду любил старик две работы: колоть дрова

и косить траву. Особенно - косить. Сейчас литовки у хозяев по сараям ржавеют, уже и конных косилок не увидишь, тракторами все. А раньше, бывало...

Иногда старик видит себя во сне - как ведет он первый прокос, молодой, взмокревшие волосы на лоб, расстегнутая рубаха навыпуск, рукава закатаны, идет, чувствуя затылком солнце. Утро, рань, роса моет литовку; ведет он первый прокос, а за ним - бабы.

В крестьянстве всякое приходилось делать старику. Бывал он на разных работах. После войны, хоть и болела нога, не отказывался, когда посылали. Пахал наравне со всеми, боронил и сеял, а когда подходила трава, водил по полям звено баб-косарей. И метал накошенное, а осенью, в уборочную, швырял снопы в зев молотилки, скирдовал солому, зимой солому ту возил с полей. Так год за годом. Конюхом работал, а последние перед пенсией годы плотничал. Рубил скотные дворы, амбары, старые ремонтировал по осеням, гнул полозья для саней, ставил на колеса телеги и столярную работу правил, когда нужда выходила. Теперь отошел от всего. Но все одно ноют руки, просят настоящей работы. Иногда, заслыша стук топоров, идет старик посмотреть сруб. Сядет на ошкуренное бревно, погладит смолистый бок, щепу свежую к лицу поднесет и, закрыв глаза, долго потянет носом. Попросит топор, прикинет к руке топорище, попробует пальцем лезвие и, сев на бревно верхом, двигаясь спиной к концу его, как по шнуру протешет боковины.

Иной раз старик помогал кому-нибудь в переулке с сенокосом управиться - на стогу стоял.

В деревне каждый на виду. Живет мужик - все о нем знают, что может он, а что нет. Какая работа особо у него спорится-ладится. Тот рамы вяжет - залюбуешься, другой косу насадит - отобьет, как никто. Два-три мужика славятся как хорошие метчики. Иной так возьмет, подаст и положит навильник, что стогоправу и делать нечего, ногой придавит - и только. Старик и сам годами ходил в первейших метчиках - навильник брал треть копны - и со старухой своей такие стога ставил, что отличны были они от других. Так и говорили: это Данилыч метал. А на стогах всегда бабы - их работа. Стога вывершивать старик парнишкой еще учился, с той поры не занимался. Этим летом так ему зехотелось побыть на сенокосе, хотя бы на стогу постоять, пошел к соседу напрашиваться.

- Ты уж метать как задумаешь - пригласи меня стогоправить, душу отвести напоследок.

Пригласили его.

Стог расчали на трех копнах.

- Не мал ли начали" - засомневался хозяин.- Копен около сорока, по центнеру каждая!

- Пятьдесят уложим.- Старик взял вилы-тройчатки с коротким черенком (граблей он на стогу не признавал), взобрался и стал ходить по краям стога, растаптывая, принимая навильник за навильником.

Ехали к сенокосу недалеко, версты полторы. Старику сверху хорошо видна деревня - изба его, ближние поля. В полях убрано и просторно оттого вроде, стога огорожены - скот свободно пасется. А во-он там, за перелеском, его, старика, бывший сенокос.

- Не зевай, Данилыч! - кричат снизу.

- Засмотрелся я,- повинился улыбкой старик.- Уж больно удобно деревня наша стоит... И вода и выпаса - все рядом.

Стога старик вывершил округлые - ни выступа, ни зазубрины; утоптал, начнись сейчас дождь-косо-хлест - не пробьет ни в какую. Спустился с последнего по веревке, ступил на землю, а нога не держит. Опираясь на вилы, доковылял до телеги, сел.

- Отметал я свое, ребята.

Поехали к хозяину ужинать. Зная заранее, что будут их угощать после работы, старик еще утром попросил хозяйку:

- Ты мне, мипая, супчику свари жиденького. Сварят ему супу с куриными потрохами, выпьет

старик с бабами красненького, похлебает горячего, поговорит. А мужики на другом конце стола спорят о своем. Вот молодой парнишка, допризывник еще, стал жаловаться на заработок. Вчера он скирдовал солому, так пятерку всего и заработал, а ребята на пахоте по десять рублей за смену выгоняют.

- Сынок,- не стерпел, вмешался старик.-Ты вот жалишься - плата мала, пятерку всего заработал. Пятерка - это пятьдесят старыми. Полсотни, как мы называли. Ее, полсотни-то, держишь в руках - деньги. А ты... Что ты вчера делал" Скирдовал! Ты стогометателем взял зараз копну соломы из-под комбайна и на скирду положил. А я, бывало, к куче такой пятьдесят пять раз подбегу, да столько же навильников на скирду выброшу. Вот как. Ладони горят, мозоли лопаются, а я...

- Ты мне, дед, про ранешнее не толкуй,- оборвал старика захмелевший допризывник.- Я сейчас, живу. Я сел на трактор - дай мне заработать. Правильно" А то - раньше... Раньше вы вон на быках в Москву ездили!

Ну, в Москву не в Москву, а в областной город, случалось, часто старик отправлялся на быках. Да что там на быках - на коровах ездили. Нужно, к примеру, мужику картошку продать, одежду ребятишкам к школе справить, запряг корову и поехал. Быка для такого раза никто не дает. Всякое бывало. Только объяснять все это не хотел старик: ие поймет парень, времена иные теперь. Вот уж и пять рублей им не деньги.

Встанет старик, попрощается со всеми за руку, засобирается к себе.

- Посидел бы, Данилыч, что одному-то быть.

- Нет, пойду, с утра домой не заглядывал. И пойдет по переулку к избе своей.

Он найдет еще себе работу в ограде: поправит поленницу, сарай закроет, где куры ночуют, в старое ведро щепы наберет возле верстака - утром на растопку, а управясь - закурит, облокотясь на городьбу.

<Скоро картошку копать>,- с грустью подумает он, глядя в огород, и вспомнит, как выходили они со старухой каждую осень копать. По хозяйству у них давно были размечены обязанности: старуха - в избе возле печи, он - на дворе, а уж такие работы, как сенокос, огород,- вдвоем.

Утром старик шел в огород, отметив прогон,- выдергивал ботву, складывая ее кучками возле изгороди, а после завтрака начинали друг перед другом, ведро за ведром.

- Как картошка нынче? - спросит кто-либо, проходя мимо, и остановится поговорить.

- Мелка, да накописта, сорок лунок - два ведра,- разогнувшись, быстро ответит старуха, и спрашивающий засмеется: старуха всегда так говорила.

Была она ростом чуток пониже старика, а уж проворна как... Глянешь, ведро опять полное. А день чистый, теплынь, оглянешься - согнутые спины по огородам.

- Эх, Никитишна! - кряхтит горестно старик.- Как же это, жили вместе, а ушла одна. Подождала б.

Идет в избу.

Но спать ему не хочется, и занятия себе он никак не может найти, садится к окошку и опять лезет в карман за табаком. В окно виден пустой затравеневший переулок, уходивший к речке, к старому горбатому мосту - давно старик не был на той стороне.

Так сидел он, курил, думал, а темнело уже, сумерки постепенно скрали дальние избы, изгороди, рябину в палисаднике.

О смерти думал старик. С того дня, как похоронил старуху, он иногда задумывался об этом, но вскользь, как о каком-то обыденном деле, шибко голову ломать не к чему было, раз так определено природой. Единственно, что хотел старик,- это умереть на ногах и при полном разуме. А как сляжешь в болезнях - кому-то ухаживать нужно будет за тобой, а это всегда в тягость. Плохо, что похоронят чужие люди, ну да что ж теперь, раз так сложилось. Свои же, деревенские, и похоронят. А наказ насчет избы и всего остального он даст кому-нибудь заранее.

На войне могли убить просто. Но там можно было обойти смерть хитростью, смелостью ли, часто смекалкой. Здесь никак не обойдешь. Пришло время - все. Всех. Вот это, что всех, шибко устраивало старика.

А если б на выбор, обиды бы начались промеж людей. Я вот умираю, а ты остаешься. Плохих бы людей много осталось, а им, как понимал старик, в первую очередь уходить надо.

Он, старик, жизнь свою прожил как следует. Работал с малых лет, не ловчил, не лукавил, никого не обидел, не обманул. Со старухой ладил. Плохо одно - детей у них не было. Первым не могла разродиться, делали операцию, с тех пор и не пошли дети. Говорили старику после того - чего, мол, живешь с бесплодной, бросай да бери другую. <Вот тебе на,- удивился старик.- Как это - бросай" А для чего сходились тогда? Да разве она виновата в этом?> Сам старик всегда хотел детей, но при старухе не говорил, боясь обидеть. Сейчас вот он думал: будь дети, какими бы выросли они повадками и характером, где бы жили - рядом или сами по себе?

Вспоминая год за годом прожитое, понял старик, как нравилось ему жить на земле, какие славные люди окружали его в работе, на войне и в праздниках. За ежедневной канителью, бывает, и времени нет присмотреться к кому-нибудь толком, а потом при каком-то случае увидишь вдруг, какой хороший человек был возле тебя, и странным покажется, что не выделил ты его раньше, не отметил среди других...

На дворе темь, старик зажигает свет, ходит от окна к Двери, не зная, чем заняться. Письмо бы сейчас написать - да некому. Было их три сына у отца с матерью, двое не вернулись с войны.

Подходит к окну, долю смотрит в темноту.

- Да,- только и скажет себе, качая белой головой.- Да.

И всю жизнь его с бедами, горестями и радостями вберет в себя это короткое слово. Старик разбирает постель, гасит свет, долго лежит, поглаживая, успокаивая простреленную в двух местах ногу, и "под утро засыпает.

Устройство

Rа сто какой-то версте, буксуя, грузовик поломался. Торжавин, толкавший его, помыл в канале руки и, подвернув забрызганные штаны, жалея ботинки, пошел по раскисшей дороге к поселку, до которого оставалось всего полчаса езды.

Поселок стоял на супесчаном взгорье, дождь по улицам большой грязи не наделал, только там, где часто проходили машины, в выбоинах держалась вода.

Торжавин бывал здесь, поэтому без расспросов разыскал столовую: выехал он рано, без завтрака, и теперь хотел есть. В столовой снял сырой плащ и долго сидел возле окна, грелся чаем, глядя на мокрые деревья, на прохожих, одетых по-осеннему,- август держался холодный, с частыми дождями. Потом вышел, подобранной возле крыльца щепкой соскреб со штанин подсохшую грязь, постоял, вспоминая, где центральная улица, и направился по делам. Торжавину нужно было найти районо - он приехал устраиваться на работу.

Год Торжавин прожил с матерью в далекой деревне в северном краю района. Деревня разъезжалась, осталось несколько дворов; в начале лета, по суху Торжавин спустился километров на сорок вниз по речке, на которой родился, побывал в нескольких деревнях, одна из них, Еловка, понравилась ему - сюда они и решили с матерью переехать. Они бы сразу и перебрались, да огород удерживал- договорились дождаться осени. В Еловке была школа-восьмилетка, требовался туда на новый учебный год историк-на это место Торжавин и рассчитывал.

- Ты мне подпиши заявление,- просил он директора школы, с которым виделся несколько раз и разговаривал,-подпиши, а то пришлют кого-нибудь по распределению, останусь я ни с чем.

- Я бы подписал,- упирался директор,- а что в районо скажут" Они скажут: что же ты, голубчик, с нами не посоветовавшись, на работу принимаешь" Ты поезжай, поговори там. Если они будут не против, я от своих слов не откажусь.

И Торжавин поехал в поселок.

Поселок - в прошлом небольшой купеческий городок - давно, когда через него проходил центральный тракт, был славен торговыми рядами, ежегодными конными ярмарками, на которые приезжали издалека- Остались от тех времен каменная церковь да двухэтажные, под железом, деревянные, на фундаментах особняки. В одном из таких особняков с высоким крыльцом, резьбой по карнизам и наличникам помещался районный отдел народного образования. Возле крыльца Торжавин вытер о тралу ботинки, застегнул плащ и поднялся на второй этаж. В приемной беспрерывно стучала машинка, пожилая секретарша печатала быстро, скосив глаза в текст, возле дверей с табличкой <Зав. районо т. Луптева> томилась очередь человек около десяти. Торжавин встал в хвосте ее и, простояв не более часу, попал в кабинет. Заведующая в строгом черном жакете, в белой с отложным воротником кофточке, гладко причесанная, сидела возле окна под большим портретом Макаренко, положив руки на стол. Она не писала, не разговаривала по телефону, она принимала посетителей.

- Слушаю вас,- сказала Луптева, когда Торжавин сел по ее приглашению.

Лицо завраионо понравилось Торжавину. <Хорошее лицо,- подумал он.- Добрая она, видно>.

- Я в отношении работы,-начал Торжавин.- Мне известно, что в Еловскую школу требуется историк.

- Вы что же, живете в Еловке? - Луптева приветливо улыбнулась. Посетитель ей тоже понравился- спокойный, прическа аккуратная и одет без вольностей. Угрюм, правда, несколько.

- Нет, я живу в другом месте,- пояснил Торжавин.- Но я был в Еловке и разговаривал с директором.

- С Волковым?

- Да.

- И что же он"

- Он не возражает... Как вы.

- Нам действительно нужен историк в Еловку... А вам раньше приходилось работать преподавателем?

- Я работал год в средней школе. Читал историю.

- Где вы работали"

- За Уралом.

- Простите, а как вы оказались у нас?

- Здесь мои родные места.

- Хорошо.- Голос Луптевой был ровный, идущий изнутри.- Документы при вас?

- При мне.- Полез Торжавин во внутренний карман, сразу теряя интерес к делу. До университета он пожил в нескольких городах, работал на различных предприятиях не более года на каждом, и вся трудовая книжка его была уставлена печатями <принят> - <уволен>. Последнее время перед университетом его уже и грузчиком не хотели никуда брать, да и на учебу приняли только потому, что вступительные экзамены Торжавин сдал по самым высоким баллам.

Все еще улыбаясь сомкнутыми губами, Луптева взяла трудовую книжку, стала листать, вчитываясь в записи. Губы ее раздвинулись, сгоняя улыбку, бровь изумленно вскинулась вверх, опустилась и опять взлетела. Луптева дошла до вкладыша, отогнула два листка - там стояли такие же печати - и отложила трудовую. Минуту она молчала, не зная, что говорить.

- Последнее время вы жили...- Луптева подняла на Торжавина несколько изменившееся лицо,- жили в нашем районе?

- В Сусловке,- подсказал Торжавин.- Мне нужно было пожить зиму с матерью, отдохнуть.

- Вы что же... болели до того"

- Нет, не болел.

- И работали...- Луптева потянулась к трудовой.

- Почтальоном.

- С высшим образованием!-Завраионо заметно прищурилась.

- Видите ли,- объяснил Торжавин.- В Сусловке не оказалось подходящей работы пришлось взять эту. У меня характеристики... из школы и с последнего места...

Луптева заглянула в характеристики.

- А теперь вы хотите переехать в Еловку?

- Да,- коротко ответил Торжавин. Он уже понял, что ничего не выйдет.

Завраионо не знала, как поступить. Сюда она была назначена недавно и боялась на первых порах сделать что-либо не так. Отказать сразу она не решалась - историк был нужен, но и принимать с такими документами... Странный человек! Все, кого ни направляли в Еловку, год проработают и бегут - дыра, а этот сам просится. Местный, может, поэтому... Почтальоном работал. Скрывает, видно, что-то. А посылать в Еловку кого-то нужно: до начала занятий осталось две недели. Кого пошлешь"

Все, кто приехал по назначению, распределены по школам, и <передвинуть> никого нельзя. И облоно не обещает: нет людей. Придется, видимо, посылать кого-либо из бывших десятиклассников, не поступивших в институт. Так обычно и делали, когда позарез был нужен учитель. Толку, правда, мало. А этот с высшим образованием, год преподавал. Попробовать если... Послать его к Николину - как тот решит. В случае чего всегда можно сослаться на его решение.

- Вот что,- сказала завраионо, возвращая Торжавину документы.- Вам необходимо поговорить с товарищем Николиным. Сама я этот вопрос решить не могу. Дело в том, что преподавателей общественных наук мы принимаем с его ведома и согласия. Если разговор закончится положительно - вернитесь за назначением. Здесь недалеко. За углом- большое кирпичное здание. Второй этаж.

Торжавин спрятал документы, попрощался и вышел. Возле здания, к которому он подошел, стояло несколько <газиков>, крытых брезентом, в вестибюле сидела дежурная, спрашивая всех, кто куда и зачем идет; она заставила Торжавина раздеться, осмотрела его ноги и только тогда пропустила в правое крыло, назвав номер кабинета.

Торжавин неслышно дошел до нужных дверей - шаги глушила ковровая дорожка, протянутая по коридорам и лестнице. Николин, казалось, ждал его.

- Вы от Луптевой" - встал он навстречу.- Прошу садиться.

Кабинет большой - в два окна, паркетный пол, натертый или покрытый бесцветным лаком, холодно блистал, от двери по нему мимо стола к стульям (как и в коридоре) брошена была узкая плетеная дорожка. Торжавин, сам того не желая, на носках прошел к стене, сел. За полированным столом, на котором белый телефон, бумаги, сидел Николин- молодой, худощавый, рыжеватые волосы отброшены назад, на длинном лице под белесыми бровями в белых ресницах глубокие глаза, коричневый с искоркой пиджак, светлая рубашка, галстук, на лацкане пиджака - вузовский значок.

- И надолго в наши края, Дмитрий Иванович? - спросил, улыбаясь, Николин, раскладывая бумаги.- В свои края,- поправился он и улыбнулся еще лучше.

<Это он от Луптевой узнал имя>,- понял Торжавин и ответил:

- Поживу пока, а там видно будет. Как загадывать...

- И хотите поработать в школе? Позвольте вашу трудовую.

Торжавин полез в карман - снова, как в кабинете Луптевой, чувствуя под сердцем холодок,- шагнул к столику, протягивая. Николин не стал листать книжку, сразу открыл вкладыш, прочел последние записи, отложил.

- Историк нам нужен,-подтвердил он.-Дмитрий Иванович, расскажите, пожалуйста, о себе. Вкратце, конечно. Мы должны знать что-то о человеке, которого берем на работу.

- Ну, что о себе,- тяжело начал Торжавин. Он никогда не любил выворачиваться наизнанку перед незнакомым. Но голос у Николина был доброжелателен, и последняя фраза его обнадеживала несколько.- Родился в Сусловке,- стал рассказывать Торжавин,- на севере района, за год до войны. Отец и мать - крестьяне. Отец умер в пятьдесят третьем- ранен он был на войне. Я как раз тем летом семилетку окончил. Трое нас осталось у матери- я старший. Два лета пас коров в своей деревне, потом ушел в город, на стройке работал первое время разнорабочим..,

Торжавин вспомнил, как шел он тогда из Су-словки, подъезжая на попутных, худой, сутуловатый, в кирзовых сапогах, с сумкой за спиной, в которой лежали пироги с морковью. Как жил он у тетки в засыпном бараке на окраине города, в длинном бараке, в четырнадцатиметровой комнате - пятеро их жило там. Как вечерами приходил он со стройки, где подносил кирпичи и раствор, как приходил дядька, и ругал, и попрекал, как пристал он весной к вольной бригаде на Оби и разгружал с ними баржи, приходившие с низовья, спал на берегу, а осенью, с первыми дождями уехал в Среднюю Азию. Там он прожил зиму, весной уехал на Урал, оттуда - к Белому морю, а глубокой осенью - в Молдавию, к теплу. Так он переезжал с места на место, пока не забрали в армию. Да и служил он не со своим годом - дважды давали отсрочку.

- Ну, а потом...- Торжавин поднял глаза. Николин, склонив чуть голову, внимательно смотрел на него, кивал, сочувствуя...- Потом армия, вечерняя школа, университет.

- Так мы с вами ровесники, оказывается,- улыбнулся Николин.- Вам когда тридцать-то"

- В марте исполнилось.

- В марте... А я жду декабря. Вы курите, Дмитрий Иванович? Присаживайтесь поближе.- Николин достал из ящика стола плоскую пачку папирос.- Вот пепельница.- И спичку поднес.

Закурили. У Торжавина от двух затяжек тут же ослабли ноги - плохо он поел в столовой.

- 'Вы. где заканчивали"-Николин ладонью отогнал дым.

- Воронежский.

- А я Казанский. Старейший университет... Ах, студенчество! - Николин подался к Торжавину.- Как праздник - годы те. Не правда ли"!

- Да,- согласился Торжавин,- это так.

Сам он все пять лет, через два дня на третий, ходил на товарную разгружать вагоны, но все одно учиться ему нравилось, и время то он вспоминал часто.

- Я ведь и сам историк,- рассказывал Николин,- на последних курсах увлекся психологией. Перед распределением профессор Раздомский - не слыхали" - крупный специалист, спрашивает: <Ну-с, молодой человек, чем думаете заниматься? Советую остаться при кафедре>. А я отказался. Знаете, разговоры пойдут: протеже, то да се... Поработаю, думаю, рядовым, а кандидатская от меня не уйдет. Работал, потом сюда перевели. Вы, кстати, не состоите в...- не забывая ни на секунду о цели прихода посетителя, спросил Николин.

- Нет, не состою,- опередил его Торжавин, щурясь от дыма вроде.

- А здесь работы...- Николин поднял ладонь над головой, показывая.- Запарился совсем. А ребята, слышно, докторские пишут.- Он закурил новую, откинулся на спинку стула, затягиваясь.- Да, психология... Сколько там темных пятен! Вы не читали последнюю работу Блюминштейна? Рекомендую, оригинально мыслит старик, но, знаете, с некоторыми аспектами я не согласен...

Торжавин положил в пепельницу докуренную папиросу и перешел обратно к стене. Неудобно было сидеть так, запросто, рядом с ответственным работником.

- Да,- вспомнил Николин.- Вот вы, Дмитрий Иванович, проситесь в школу, год уже работали, а ведь образование у вас, простите, совсем не педагогическое. Как это получилось"

- Видите ли,- Торжавин сидел, горбясь по обыкновению, нога на ногу, сцепленные руки на коле-

не,- у нас декан своеобразный был. Собрал всех перед выпуском и спрашивает: кто за время учебы охладел к своей профессии, сознайтесь сразу; грома не будет, можем предложить иную работу - в школу, например. Нас трое попросилось в преподаватели.

- Разве бывает такое? - удивился Николин, а про себя отметил: темнит что-то.- Насколько мне известно, специалисты вашего профиля требуются всегда и всюду. Ну, а историей вы дополнительно интересовались"

- Зачем же... У нас шли лекции по всеобщей истории, по истории России. С правовым уклоном, конечно. Я ведь могу преподавать не только в школе- в техникуме, например.

- Так-так.- Николин взял трудовую книжку, начал перелистывать страницы, вчитываясь, всюду одно и то же. Уволен по собственному желанию, уволен по собственному желанию...

- Там характеристики мои, в конце вкладыша,- подсказал Торжавин.

<Допустим, написать можно что угодно,- листал книжку Николин.- Интересно, почему он не держался ни на одном предприятии" Пил, видимо>.

- Дмитрий Иванович - Николин отложил книжку.- Скажите, а как вы к спиртному относитесь'

Торжавин не знал, что ответить. Он уже не чувствовал к Николину расположения, как в начале разговора, и Николин теперь не улыбался, и голос его был обыкновенен.

Нужно было отвечать, а Торжавин не знал, как. Скажи - пью,- испортишь дело. Скажи - не пью,- не поверит.

- Выпиваю,- глухо произнес он и добавил1 - Иногда

- Так-так.- Николин постукивай пальцами по столу.- Дмитрий Иванович, у вас семья, разумеется. А ваша супруга... кто она по образованию? Скажем, вы пойдете в школу, а где она будет работать"

- Я не живу с женой,-помедля, нехотя ответил Торжавин. Он никак не хотел говорить об этом, все это играло против него. Но он все еще надеялся на Николина. И не сказать нельзя: вдруг при устройстве потребуется показать паспорт, а там штамп развода. Сказал и пожалел. Заметил, что и без того посерьезневший Николин подобрался весь, как для прыжка.

- А что случилось, если не секрет"

- Извините.- Торжавин встал. Он уже понял, что проиграл и здесь.- Извините, я вовсе не намерен...

Зазвонил телефон, спасая Торжавина и Николина.

- Да,- сказал Николин в трубку.- Да, конечно, помню,- и посмотрел на часы.- Знаете что, Дмитрий Иванович,- Николин положил трубку,- вы зайдите ко мне или к Луптевой - лучше к Луптевой - через неделю. Сейчас я вам ничего определенного сказать не могу. Дело в том, что облоно (с облоно он придумал) обещало дополнительно направить к нам человека. Если будет задержка, мы возьмем вас.

<В Еловку пошлем десятиклассницу,- додумывал тут же Николин.- Меньше риска. А если Торжавин надумает явиться еще раз,- объяснить, что из облоно прислали специалиста>. .

На этом можно было и закончить, но Николин медлил. Что-то ему не хватало. О чем-то он еще хотел спросить Торжавина. Собственно, вопрос с Торжавиным был решен сразу, когда Николин посмотрел его трудовую. Принимать на работу человека, который прошел через десяток предприя-

2. <Юность> - 8.

тий, человека, который не захотел работать по специальности, человека, который не живет с семьей,- на это Николин никак не мог пойти. Кто знает, что он станет говорить ученикам на уроках. Возможна фальсификация исторических фактов. Но и отказать сразу было бы нетактично. И Николин завел разговор. Хотя разговор получился естественным. Николин всегда затевал разговор с посетителями, стараясь <попасть в душу>, как он выражался, <добраться до нутра>. Но сейчас он что-то пропустил. Вопрос пропустил. Тот вопрос, в ответе на который Торжавин раскрылся бы полностью.

- Скажите, Дмитрий Иванович,- спросил он, вставая, когда Торжавин уже был возле двери.- Скажите, а вы судимы не были" - И посмотрел, не мигая, прямо в лицо Торжавину.

Торжавин повернулся к Николину. Нет, ничего, кроме любопытства, лицо того не выражало. Торжавин подумал, что он никак не представляет в таком кабинете с лощеным полом себя в галстуке, со значком, чтобы стоял он, Торжавин, вот так за столом с белым телефоном и задавал посетителю страшные в своей обнаженности вопросы.

Николин ждал ответа

- Отсидел,- коротко сознался Торжавин.- Было такое.

<Вот оно,- прожгло насквозь Николина.- Вот оно что! Чувствовал же я!>

- И за что" - почти шепотом спросил он, подаваясь телом к Торжавину, напряженно стоя на носках.

- За растление несовершеннолетних,- так же доверительным шепотом солгал Торжавин. И толкнул мягко подавшуюся дверь. И вышел из здания.

Уже когда пересек площадь, вдруг вспомнил. Понкратов! Ну да, Понкратов, ведь он должен быть тут. Мать как говорила: Яков работает в районе, и большим, слышно, начальником. Зайди, если не получится с устройством. Отцов товарищ.

Торжавин развернулся и пошел обратно.

- Или забыл что" - спросила навстречу дежурная.

- Мне бы Понкратова повидать, Якова Фомича. Он где сейчас?

- Понкратов выехал в район.-Дежурная все знала.- Будет только завтра. Приходите утром, прием в девять.

Торжавин ушел в гостиницу.

Наутро, в половине девятого, Торжавин пошел к Понкратову. Народ уже собрался в приемной. Торжавин не стал занимать очередь, вышел в коридор, сел. Понкратова он видел в последний раз лет десять назад, когда тот жил еще в Сусловке, работая бригадиром животноводов. За это время Понкратов, побывав на многих должностях, прошел путь от колхозной конторы до кабинета с секретарем в приемной.

<Черт знает, как к нему теперь обращаться,- подумал Торжавин.- Да и помнит пи он меня?>

Без пяти девять в конце коридора показался Понкратов. Торжавин запомнил его в фуфайке, резиновых, замазанных навозом сапогах; сейчас Понкратов был в костюме, нейлоновый ппащ нес, перебросив через руку, и только на голове его, крупной голове с чугунным лысеющим лбом, по старой мужицкой привычке сидела кепка. И ничего другого не представлял Торжавин на этой голове - ни шляпы, ни берета, только вот эту приплюснутую кепку, которую Понкратов, видимо, забывает снять и в кабинете. Понкратов шел тяжело, большой, вислопле-

17

чии, ступал редко, будто считал шаги, и пол, казалось, прогибался под ним. Когда он почти подошел к приемной, Торжавин встал.

- Як тебе, Яков Фомич,- сказал он негромко, чтобы не слышали в очереди.

- Что" - не поняв, задержал ход Понкратов. Он не любил, когда его останавливали в коридорах.- Вы записались на прием?

- Нет! - Торжавин чуть усмехнулся.- Не записался! Я думал, что сусловские идут вне очереди.

- Торжавин, что ли"-присмотрелся Понкратов.- Ты как здесь оказался? Ты же был где-то там.

- Был там, а теперь здесь. В Сусловке живу, с матерью.

- По делу или как?

- Попроведать,- засмеялся Торжавин.

- Зайдешь после всех,- нахмурился Понкратов и прошел в кабинет сквозь расступившуюся очередь.

Начался прием. Торжавин два раза выходил на улицу курить. Время шло. Когда последний посетитель ушел, Понкратов приоткрыл дверь.

- Заходи,- кивнул Торжавину. И секретарше: - Я занят на полчаса, никого не пускать. Ну, здорово,- протянул он руку, закрыв дверь.- А то неудобно там, в коридоре. Садись, рассказывай, как живешь. Ты ведь учился где-то. Мать здорова?

Торжавин оглядывался. Кабинет в два окна, но, пожалуй, побольше, чем у Николина. Ряд стульев во всю длину стены, два стола. За одним - Понкратов, на другом, поменьше, пара телефонов, бутылка минеральной воды. <Кто же из них главнее"-подумал Торжавин.- Понкратов, видимо: у Николина минеральной воды не было>. Все это время, пока Торжавин дожидался в коридоре, Понкратов, выслушивая посетителей, решая различные вопросы, нет-нет, да и вспоминал о нем, думая, чего вдруг тот появился у <его. Еще год назад, когда Понкратов только-только занял этот кабинет, ему подумалось, что вот сейчас, узнав о его высоком назначении, начнут к нему приходить с различными просьбами земляки, всякие там кумовья и уж родственники - обязательно. Этого Понкратов страшился больше всего. Но никто в течение года не пришел к нему, не сказал: <Помоги>. Торжавин был первый.

- Надумали с матерью в Еловку переехать,- рассказывал он.- Избу купили. Сусловка разбрелась почти.

- Слыхал,-кивнул Понкратов. Он давно уже не был на родине, и не тянуло его туда. Начни вспоминать - все одно и то же: скотные дворы, грязь, ругань, затоптанный, в окурках, пол конторы.

- В Еловке я себе работу присмотрел- преподавателем в школе. С директором договорился, приехал сюда - не берут. У Луптевой был, у Николина. Может, посоветуешь что.

- Что говорят-то" - Понкратов исподлобья посмотрел на Торжавина.

- Ничего не говорят. Спрашивают больше. Почему так, а не этак.

- Тут я тебе не помощник,- засопел Понкратов.-Николину я приказать не могу, он выше меня сидит. Да и Луптевой. Я ведь в основном хозяйственными вопросами занимаюсь, квартирными. Позвонить могу, конечно, но толку...- Он набрал номер.- Зоя Алексеевна?! Здравствуйте, Понкратов говорит. К вам обращался Торжавин по поводу трудоустройства? Обращался... Так... да... понимаю-понимаю...- говорил он в трубку, косясь на Торжавина. Положил трубку, попросил:-Дай-ка трудовую посмотреть.- Долго листал, фыркал толстым носом,

- Все верно. Летун! С таким документом, милый, тебе не в районо нужно, а на Север вербоваться - милое дело. Да и возьмут ли" Как у тебя еще хватило духу к Луптевой пойти, не понимаю. Летун, и все тут.

- А при чем тут трудовая"- сдерживаясь, спросил Торжавин.

- Как это при чем?

- Ну да, при чем? Откуда видно, что я плохо работал"

- Оттуда! Тут девяносто девять печатей - вот что! Все как на ладони! И попробуй докажи, что ты хорош! Ты почему,- Понкратов ткнул пальцем в запись,- столяром не стал работать" Чем плохая специальность" Чистая... хлеб на всю жизнь. А ты год поработал и ушел!

- Правильно,- подтвердил Торжавин.-Там только рамы делали - больше ничего. А я их раньше умел вязать. Уволился, пошел к электрикам.

- Ну, а там что не остался" Чего тебя понесло аж на Печору"-Шея Понкратова наливалась краснотой.

- Ребята на стройку уезжали, и я с ними. Мне интересно было посмотреть новые места. Не был я там ни разу.

- Ин-те-ре-сно! - протянул Понкратов.- Видите ли, ему интересно было. Потому и ходишь, пороги обиваешь в тридцать лет. А сидел бы на одном месте, бил в точку- сейчас бы и квартира была и в квартире...

Сопя, стал закуривать, ломал спички. Торжавин наблюдал за ним.

- Я не хвалюсь собой, но тебе и не грешно послушать. Помнишь, с чего я начинал" Кладовщиком работал, учетчиком, в навозе копался. А сейчас вот,- кивнул Понкратов,- паркет. Через все прошел.

Начинал Понкратов не с кладовщика. Кладовщиком он стал позже, поняв кое-что в жизни. Кладовщик - это первая ступень лестницы, по которой с той поры подымался Понкратов.

Как всякий крестьянин, Понкратов вначале ухаживал за скотом, пахал землю, рубил избы. А кладовщик- это уже должность, хоть крошечная, но власть. Когда в Сусловку приезжало на машинах районное начальство, все, что окружало в тот момент Понкратова, казалось ему убожеством. <А почему я не могу вот так на машине? - спрашивал он себя.- Они могут, а я не могу" Мне, значит, всю жизнь сидеть в кладовой, выдавать сапоги да ведра дояркам? Нет>.

И он начал. Некоторое время поработал бригадиром на ферме - это уже был шаг. Стал выступать на собраниях - раз, другой. Критиковать недостатки, предлагать меры к их устранению. Критиковать тех, кого не следовало опасаться, и считаться с теми, кто стоял выше и мог подняться еще выше. Понкратова заметили. Кроме природной смекалки и мужицкой хватки, оставалась в нем кое-какая грамотешка от школы. Посидев зиму над книжками, с положительной характеристикой Понкратов поехал в район и поступил в техникум, на заочное отделение бухгалтеров. А через год перешел в центральную бухгалтерию совхоза. Еще через год он был избран председателем месткома, председателем рабочей кооперации, заместителем директора совхоза по хозяйственной части, и еще, и еще - пока не очутился вот здесь, в кабинете. И тогда Понкратов сказал себе: <Все, Яшка, хватит! Выше некуда. Можно и оскользнуться!>

Теперь он жил в новом доме; в углу одной из трех комнат его квартиры стоял телевизор, на специальном столике - телефон. На стене - ковер. Де-

шевый-на полу. И машина была. Захотел на выходной на озера с ружьем - сел и поехал. За грибами-ягодами с женой - пожалуйста.

Жена его, когда еще Понкратов сидел на малых должностях, работала то в библиотеке, то в военном столе сельсовета, теперь же она службу совсем оставила, занималась домашними делами.

Понкратов смотрел на Торжавина, и его распирала злость. Он не понимал, как это такой молодой, с образованием и не определил себя. Как ему поможешь... Звонить Николину бесполезно. Торжавин уйдет, а тот где-нибудь когда-нибудь скажет, что вот он, Понкратов, хлопотал за такого-то, а у того документы...

- Надо было ко мне сначала зайти,- с досадой сказал он Торжавину,- а уж потом к Луптевой. А гы попер напропалую. Нагородил там черт знает что. К чему о судимости ляпнул"!

- Да не сидел я вовсе! - Торжавин встал, прошел туда-сюда по кабинету.- Надоели расспросы - что да как. Выматывают душу. Не нужен, так бы сразу и сказали.

- А ты как хотел - выматывают. Должны они знать человека! А ты влетел с улицы - и, нате вам, направление. Да еще с такими бумагами.

- Не в бумагах, дело. Им в диковинку, что человек сам напрашивается в школу. А когда учителя бегут из деревни, это никого не удивляет"

- Ляпнул о судимости,- тянул Понкратов,- а теперь попробуй переубеди их, что соврал... Какие вы все Торжавины заполошные. Отец твой, бывало, все горло драл.

- Ты отца не тронь! - взвинтился Торжавин.-

Он к тебе за хлебом не ходил. Ты сам к нему пришел, вспомни пятьдесят первый!

- Ну и что... А я ему не помогал" Тебе-то откуда знать...

- Знаю я эту помощь.

- Жену бросил, по бабам, небось, шаришься! - разошелся Понкратов.- Почему с женой не живешь"

- Какое ваше дело" - взбеленился, шагнул к столу Торжавин. Он сейчас был противен сам себе за то, что пришлось ходить по кабинетам.- Какое ваше дело: живу - не живу! Что я, перед каждым должен отчет держать"!

- Да ты не ори, это тебе не в колхозной конторе,- косился на дверь Понкратов.

- Бросил! Как вы сразу догадываетесь! Может, она меня бросила! - Торжавин дергал головой, всегда у него начиналось так, когда доводили его.- Я зиму в области учительствовал, а она, сука, трепалась с кем попадя!

- Ну, ладно, ладно,- морщился Понкратов.- Не живешь и не живи, какое мое дело! Спросить нельзя, что ли" Садись, чего ты вскочил.

- Шаришься! - лязгал зубами Торжавин. Не мог успокоиться.- Все вы праведниками становитесь в пятьдесят. Ты не шарился... Зинка Жагилина от кого"!

- Какая еще Зинка? - по-волчьи повернулся Понкратов.

- Та, что ты состряпал.

- Ну, это ты брось,- побурел Понкратов.- Это еще доказать нужно.

- А что доказывать, вся деревня знает.

- Ладно.- Понкратов положил ладони на стол.- Разговор этот ни к чему. Давай о деле. Со школой, надо полагать, ничего не выйдет у тебя.

- Черт с ней1 Устроюсь куда-нибудь, работа найдется.

- Ты не психуй, устроишься... У тебя мать. Вернешься в Еловку, чем станешь заниматься?

- На ферму пойду скотником.

- Ну-у... опять двадцать пять. Зачем же ты учился тогда, штаны протирал" Работу и здесь можно подобрать - жилья нет, вот что. С жильем я тебе не помогу. Третий год дом строим, никак сдать не можем. То того, то другого нет. Дом двадцатиквар-тирный, а очередь - пятьдесят семей. Где остановился? В гостинице? Сделаем так: зайдешь ко мне после выходных, а я за это время кое с кем поговорю. Ну давай.- И, встав, протянул руку.

Торжавин вышел, стоявшие за дверью удивленно смотрели на него.

Понкратов подошел к окну, увидел, как медленно уходил через площадь Торжавин, подняв воротник плаща, сунув руки в карманы.

- Ничего не выйдет,- поморщился Понкратов, И отошел от окна. Надо было заниматься делами.

Во второй половине дня Торжавин ходил по поселку, присматривался. Побывал на хлебозаводе, в заготконторе. Всюду требовались грузчики, слесари-сантехники, уборщицы. Сантехником Торжавин работал когда-то, и можно было бы пойти для начала хотя и на хлебозавод, но в отделах кадров, прежде чем заводить разговор о работе, спрашивали о прописке. Так, обходя улицы, он оказался возле редакции районной газеты. Прошел, вернулся и минуту стоял, раздумывая. Никаких объявлений на двери не было. Зайти если" В студенчестве Торжавин редактировал стенную печать, а когда ездил на каникулах со строительным отрядом, несколько его статеек опубликовала областная молодежная газета.

<Попробую>,- решил Торжавин, потянул ручку двери и очутился в небольшом коридоре; направо, из открытой двери, доходил стук машины - печатной, догадался Торжавин; налево уходил еще один коридор и заканчивался дверью с табличкой <Редактор>. Торжавин постучал и, услышав громкое <Давай!>, вошел в кабинет. Кабинет был мал совсем, в одно окно, возле того окна за столом сидел толстогубый курчавый человек в темном пиджаке поверх свитера. Правый пустой рукав был затолкан в карман, в левой редактор цепко держал толстый граненый карандаш. Карандашом этим он ловко подправлял строки на свежем газетном листе, ставил кавычки, вопросительные и восклицательные знаки.

- Повремени чуток.- Редактор кивнул на стулья.- Черти! Говорил, другой нужен шрифт, так нет - на своем настояли. Та-ак,- подчеркнул он последнюю строку и, бросив карандаш, несколько раз сжал пальцы, разминая.- И по какому вопросу"- спросил он, и Торжавин увидел, что лицо у редактора круглое и веселое, в рытвинах оспы, с долгими, до скул, баками.

- Люди вам нужны" - спросил Торжавин, глядя в сторону.

- Люди, дорогой мой, всегда нужны,- рассмеялся редактор.- Хорошие люди. Ты насчет работы" Нужен нам литсотрудник в сельхозотдел. Образование какое? Та-ак... А в газете не приходилось работать" Нет".,. А кем работал раньше? Трудовая есть" Ну-ка, давай сюда!

<Так я и знал>,- подумал Торжавин, в который раз доставая трудовую.

- Так-так,- быстро листал редактор.- Фабрики-заводы, понятно.

- Я, знаете,- стыдясь себя, пояснил Торжавин,- рано начал работать, шестнадцати еще не было. Потому пришлось на разных... У меня вот характеристика положительная с последнего...

- И хорошо, что пришлось на разных,- перебил редактор.- Значит, опыт есть различный, наблюдения есть, впечатления всякие. А это - главное. А что толку, если бы ты сорок лет сидел в одной артели, замки делал" Заржавел бы от скуки, а"1-Редактор опять засмеялся и полез за папиросами.- Я, когда молодой был, пол-России объездил. Все посмотреть хотел. Только и помотался, пока молодой. Стариком хоть вспомнить будет что. Ты мне характеристику не суй. Ее всяко сочинить можно. Как с начальством живешь - такая и характеристика. Так, что ли" Я их сам десятками пишу. Ты мне поработай да покажи себя на изломах - тогда и видно будет, что ты за человек. Вот как.-Редактор приподнялся и, стукнув кулаком в стену, крикнул: - Семеныч, зайди!

Скоро вошел старик, грузный, седой, в очках, сдвинутых на лоб, с исписанными листками в руках.

- Семеныч! - Редактор сел на подоконник, прислонился к косяку.- Вот тебе новый литсотрудник, знакомься.

- Ты хоть знаешь, кого берешь"-не глядя на Торжавина, недовольно загудел старик.- Собираешь с бору по сосенке, а я отдувайся. Ты в прошлый раз принял, а он лыка не вязал.

- Ну мало ли что! - не смутился редактор.- Ошибся я тогда. А ты что, не ошибаешься? У человека желание есть, а другому лишь бы день прошел. Мы вот что сделаем, Семеныч. Возьмем его с испытательным сроком. Неделя сроку, а? Пошлем сразу в командировку, в дальние хозяйства, на день-другой. Для сбора материала. Пусть он соберет, обработает и подаст нам. А мы посмотрим. Получилось- берем к себе, не выйдет - тогда извините. Идет" - спросил он Торжавина.- Сегодня какой день" Так... В понедельник на работу к девяти часам. Трудовая пусть лежит у меня. Все. До свидания.

Все это редактор говорил громко и быстро, глядя то на Торжавина, то на старика - завсельхозот-делом. Губы его ползли, раздвигались в улыбке, открывая крупные непорченые зубы.

<Вот тебе на,- опомнился на крыльце Торжавин.- А что же он о прописке не спросил" Как же быть" Надо за эти дни старуху какую-то найти, угол снять. Редактору объясню потом, главное-испытание пройти... Если оставят,- размышлял он, шагая к гостинице,- матери напишу, пусть зиму потерпит одна, а к весне, может, здесь что с жильем образуется>.

г. Томск.

Борис Слуцкий

Отцы и сыновья

Сыновья стояли на земле,

но земля стояла на отцах,

на их углях, тлеющих в золе,

на их верных стареньких сердцах.

Унаследовали сыновья между прочих, в том числе и я,

выработанные и семьей и школою руки хваткие и ноги скорые,

быструю реакцию на жизнь и еще слова: <Даешь! Держись!>

Как держались мы и как давали,

выдержали как в конце концов, выдержит сравнение едва ли кто-нибудь, кроме отцов,

тех, кто поднимал нас, отрывая

все, что можно,

от самих себя,

тех, кто понимал нас,

понимая

вместе с нами

и самих себя.

Текст и музыка

Таланту не завидовал. Уму - Тем более. Ни в чем и никому: Не более меня вы все успели. Завидовал, что ваши песни пели. Бывалоча, любимая родня, Застольничая, выспросит меня, И отповедь даю ей тотчас с жаром, Что связан с более серьезным жанром. А между тем серьезней жанра нет.

И кто там композитор, кто поэт - Неважно. Важно, чтобы хором дружным Ревели песню ураганом вьюжным. А кто поэт и композитор кто - Не стопь существенно. Они зато, В сторонке стоя - вылезать не надо - Безмолвно внемлют песни водопаду. Безмолвно впитывают звездопад. Покуда текст и музыку поют.

Самый старый долг

Самый старый долг плачу:

с ложки мать кормлю в больнице.

Что сегодня ей приснится!

Что со стула я лечу!

Я лечу, лечу со стула. Я лечу,

печу,

лечу...

Ты бы, мамочка, соснула. Отвечает: - Не хочу.

Что там ныне ни приснись,

вся исписана страница

этой жизни.

Сверху - вниз.

С ложки

мать

кормлю в больнице.

Но какой ни выйдет сон -

снится маме утомленной:

это он,

это он,

с ложки

некогда

кормленный.

Александр Сергеевич

Отец был Сергей и шутник и сына назвал Александром. Не думал, не понял, не вник - обрек на который оброк. Вот так этот тезка возник, с таким же горячим азартом и жадностью к чтению книг и к станциям дальних дорог.

А то, что таланту судьба ему уделила немного - ну что ж, верстового столба в окне и стихов на столе хватало ему за глаза и пушкинской лучше, дорога, железной дорога была, что мчала его по земле.

Как редко читают стихи, особенно в жестком и твердом вагоне, где книга дрожит, немедля фиксируя стык! Я долго его наблюдал, читая и в профиле гордом, и в неординарных руках, а также в глазах непростых.

Откуда приходим к стихам?

От вдруг полюбившейся строчки!

От радиопередач!

От жизненных передряг!

Вот так мы приходим к стихам.

А он и родился в сорочке.

От имени с отчеством он

нежнейшее принял из благ.

Перрон

Она стояла и рукой махала,

хоть поезд отблеснул во тьму давно

и скрылось в отдалении окно

с небрежно-ласковым лицом нахала.

Она махала вовсе не ему - конец был полный, с подписью,

с печатью,-

а кратенькому счастью своему,

коротенькому счастью.

Ее

почти великая душа из этого

почти нуля

достала

крупицы драгоценного металла, о коих он не ведал, мельтеша.

Ловча, о них он не подозревал

и потому не слишком горевал,

что против всех своих житейских правил

хоть что-нибудь

другой душе оставил.

Она представила, как в этот миг он вертит головою в ресторане и, несмотря на все старанье, не видит вовсе женщин молодых.

И сдунула она снежок с платка, снежинки,

до единой,

ловко сдула: ее повадка, показалось мне, легка. Ее походка,

показалось мне,

бездумна.

Голосок на п л я >.< е

Рестораны, встроенные в пляжи, солнце, высыпанное на песок, тонкий голосок, как волосок, словно ниточка небесной пряжи.

Солнце, как и следует, в зените,

бушевавший утром южный день

загоняет в тишину и тень

все на свете, кроме этой нити.

Эта нить поет, как провода,

даже молча, стало быть, беззвучно.

Не могу я объяснить научно,

но поет! В жару и зной. Всегда.

Закрываясь от пучей рукой,

раз посмотришь, а потом другой -

и увидишь девушку в песочке.

Маленькую - меньше точки.

Северянка, архангепогородка.

Отпуск удивительно короткий

нужно с двух концов на солнце сжечь,

прокалить, провялить и пропечь.

Море - в первый раз. Жара,

солнце, пляж, песок - впервые.

- Что они, как неживые,

в тень попрятались с утра?

Кто там с солнцем встретиться готов!

Сколько вас уже просили!

Вылезайте все из-под зонтов!

Выходите из-под парусины!

Юрий Ряшенцев

Ночь

на берегу моря

Тяжелые всплески несутся в окно - Так мокрое бьет по воде полотно.

Там полночь и быт непонятный ее: Вселенская прачка стирает бепье.

Сияние пены чуть брезжит сквозь мрак. Пищит нетопырь, полуночный дурак.

И кем-то, кто чувствует шелест и звон. Срифмованы вслух окончания волн.

И слово со словом, все тщась - об ином. Застыло в бессильном объятье ночном.

Безумье и мудрость, сливаясь в одно, Становятся ночью и веют в окно.

И счастье вздохнув, выдыхаешь печаль. Но жалко любви. А любимой не жаль.

Мы счастливы оба, всерьез и вполне: Я - вьявь, а она - наяву и во сне.

Кого тут жалеть! Я не помню беды Над чудом общенья земли и воды.

Жизнь - самозабвенье, а не забытье... Вселенская прачка стирает белье.

И тихим созвездьем не первой руки В ночном тамариске горят светляки.

Если стройно и тяжко неся благолепье

ботинка,

Столько тайн мимо исповедален проносит

литвинка -

Я в ней юность свою узнаю.

Узнаю поворот, до которого был я не

вправе

Ни другого судить, ни себя же

подвергнуть облаве. Узнаю эту встряску души,

Узнаю этот ветер, наполненный липовым

цветом -

Если хочешь, вдохни его третьей декадою,

летом,

И живи, и живи и дыши...

Возвращение в Литву

Вот я снова в стране, той, где хлеб

называют <дуона>. Как ты хлеб ни зови, а его не возьмешь

без поклона...

Экий дом-то забавный какой!

И на крыше, небось жемайтийского этого

дома

Дуло к дулу все свищет пустыми стволами

солома -

Отголосок тоски хуторской.

А уж вот он и город, который расчерчен

на ппиты - Силуэты тюльпанов историей в каждую

вбиты,-

Что за чувство он будит во мне!

То ли просто тоску по готическим

призракам детства.

То ль к оседлости ревность - татарского предка наследство.

Что за воля забыть о коне!

Что за воля забыть кочевую свободу

туркмена,

Журналиста, монгола, геолога, гунна,

спортсмена, И прожить целый век в городке.

Только службу служа, только милый очаг

раздувая.

Только милым друзьям вечера наобум

раздавая - Жить легко, а не так, налегке...

В каждой профиль тюльпана - мой шаг

исповедуют плиты. Ах, отцы-исповедники, местные иезуиты. Каково-то вам нынче в раю.

Случайная встреча со старым другом 29 февраля на Касьяновы именины

Как богач на некрупную сдачу,

Год махнул на Касьяна рукой:

Что за день, мол, пустяшный такой!..

А Касьян-то сулил нам удачу.

Неужели я что-нибудь значу

Для души твоей, мой дорогой!..

Неужели сумятица дел.

Хлеб насущный да брачное иго

Не лишат нас прекрасного мига -

Взлета душ, и спокойствия тел,

И окна, где в далекий предел

Аполлонова мчится квадрига!..

Где друзья наши! В часе езды.

Где любимые! Ждут нас во злости.

Но безумье - домой или в гости,

Никуда мы отсель - до звезды!

Никуда - от крестьянской еды

И безмолвного звона при тосте!

Если хочешь молчанья вдвоем.

Много ль проку тогда в телефоне!..

Все летят Аполлоносы кони

В мастерскую, в оконный проем,

И кривой городской окоем -

Словно образ недвижной погони...

Ах ты, боже мой, что за подарок.

Безвозвратная ссуда судьбы,

Этот час безобидной гульбы.

Час кофейных и чайных заварок!

Неужели без этих трех чарок

Мы бы жили и дальше, кабы

Кабы нашей разлуки безбожной

Не пресек только случай простой.

Торжествующий над суетой.

Над заботой, святой ипи ложной!!

Неужели пора нам! Постой,

Помолчим над последней, дорожной.

Этот день нам добавлен недаром.

Вот ты в чем, високосная суть:

Лишний шанс друг на друга взглянуть.

Вдруг обняться с товарищем старым...

Поздно, друг мой, пора... Мне -

к бульварам. Натолкнись на меня где-нибудь.

Олег КУВАЕВ

РАССКАЗА

Рисунок Н ВОРОБЬЕВА.

Ш ?

Е ?

Га

ПРОЗА

надо курлыкать

Rаверное, телеграммы <до востребования> сюда приходили редко. Поэтому ее положили на подоконник - на видное место, чтобы не забыть и сразу вручить. За месяц телеграмма выцвела, и потому гриф <срочная> и текст воспринимались с неуместным и мрачным юмором. Г. П. Ники-тенко сообщал о перерасходе средств <в целом по институту> и предлагал незамедлительно свернуть экспедицию <как утратившую научную перспективу>.

...Оба моих лаборанта, которых в Москве давно ждали девушки и вообще грохот истинной жизни, радостно забрались в вагон. Несмотря на юный возраст, они понимали, что при утрате научных перспектив нам вряд ли придется в дальнейшем вместе работать. Поэтому прощание вышло не бодро-экспедиционным, как полагалось, а натянутым и даже фальшивым. Поезд, как мне показалось, тоже облегченно дал сигнал отправления и радостно загромыхал на юг. Подальше от сумрачных ельников и холодных дождей.

Я остался один на путях среди мокрых шпал и липнущего к сапогам песка. Рюкзак мой, сиротливо завалившись набок, лежал на дощатой платформе, куда дежурный по станции выходил встречать поезда.

Дежурный тоже уже ушел.

Было тихо. Вечерело.

Никаких дел на станции у меня не осталось. Я забрал рюкзак и прямиком удалился в лес, который тут же у насыпи и начинался.

Причина моей задержки выглядела никчемной. Но сейчас уж было все одно к одному, сейчас уж неважно. В здешних лесах имелась одна деревушка, о которой, кроме районного начальства да родственников, живущих в ней, наверное, мало кто знал. Стояла она на реке несудоходной и непригодной для сплава леса. Потому и рекой никто не интересовался. Но близ устья той реки имелось несколько островов.

По слухам, на голом граните островов, среди холодного моря, рос лес невиданной мощи и жизнестойкости. Вот на него я и хотел посмотреть.

Попасть на острова по осеннему времени можно было только из лесной деревушки. Взять у кого-нибудь карбас и сплавать.

Еще утром я мечтал осмотреть островной лес с сугубо научными целями. А сейчас, наверное, двигался по инерции или для фиксирования конечной точки научной карьеры, вроде как отметить командировку <прибыл - убыл>.

В глазах Г. П. Никитенко, жены и своих собственных я давно уже превратился в унылого научного неудачника. Есть неудачники яростные. Для них мир делится на врагов и друзей. Враги их обходят, зажимают, <ставят им стенку>. А они им <заделывают инфаркт> по телефону, <снимают скальп> на конференциях и <бросают через бедро> в коридорной беседе. Друзья им сочувствуют. Унылый же неудачник как бы специально существует для ведомственных кризисов, когда вдруг вспоминают его фамилию.

Он безрогий козел отпущения науки. Существует определенный предел, после которого унылый неудачник как бы переходит черту и становится такой же привычной деталью, как вход в учреждение. В нем прорезаются месткомовские или иные таланты, и он спокойно живет до пенсии, не обделяемый премиями в красные даты и благодарностями в приказах по случаю юбилеев. Я этого предела не достиг, и потому после телеграммы выход был только один: статья КЗОТ 46 <по собственному желанию>.

В сорок лет всякие там порывы уже позади. Остаются мужчине работа и быт. Без работы с моей профессией я не останусь: в любой дыре государства меня ждут не дождутся, а быт, как я понял давно, удобнее всего предоставить собственному течению.

И бог с ней, с наукой, черт с ней, с романтикой познания тайн природы!

Всего семь лет назад я спокойно копался в шок-шинских лесах, восстанавливал рубки кедра военных лет и писал незамысловатые статейки о связи почвенных микроэлементов и продуктивности леса. Слова <хобби> тогда еще не знали, но работа над статейками мне нравилась. Потом случилась Большая Научная Ревизия, косуля на вертеле, <сильный коньяк>, и Г. П. Никитенко пригласил меня в институт. Ни он, ни жена моя, мечтающая стать женой академика, ни сам я, обуреваемый честолюбием, сразу не заметили, что, наверное, свой научный потенциал я исчерпал в тех самых статейках. Семь бесплодных лет это с ясностью показали. И уж, во всяком случае, разъяснили смысл слов <проза жизни>.

...Перебирая все это, шел я от станции вначале ягодными и грибными тропинками, потом просто лесом. Дождь здесь казался слабее. Стук прошедшего товарняка уже был далеким, и на душу сходи-по успокоение.

Что бы там ни было, а лес я любил до сих пор. Огец-плотник привил мне уважение к простодушной мудрости дерева.

Дождь вдруг стал острее, впереди мелькнул просвет зеленого закатного неба, и я вышел в обширный прошлогодний горельник. Лес в здешних краях не рубили. Он жил, как положено: со свистом рябчиков вдоль малых речек, глухариными выводками, мхами, ягодниками. Но последние годы все шли и шли пожары. Начинались они в небольшом отдалении от железной дороги. Наверное, стосковавшийся по первозданной природе горожанин приезжал и...

Здесь пожар шел верховой. Деревья-скелеты стояли неестественно прямо. Среди тишины и этой кошмарной четкости мертвого леса дождь казался ядовитым, точно падал из радиоактивного облака. И тотчас в левой половине головы у меня запульсировала жилка, пошел нехороший звон в теле - приступ беспричинного ужаса, особенно страшный, когда я был один. И вдобавок сразу же в поясницу раз-другой стрельнул, вонзился в копчик радикулит. Я наскоро натянул брезент, служивший вместо палатки, разостлал собачий спальный мешок. Радикулит - наша профессиональная болезнь, с ним я умел обращаться. В поясницу точно садили из автомата, и все пульсировала, билась жилка, преддверие сумасшествия.

И этот звон, звон, точно я стал металлическим и по мне била боль.

Я много бывал один последние годы и потому завел много самодельных теорий. Вот одна. Не помню уж, где я прочел передовую статью о биопотенциалах деревьев. Если установить достаточно точный датчик, то можно определить, как деревья <узнают> человека.

Допустим, прошел мимо кто-то и просто так тяпнул дерево топором. В следующий раз оно отметит проход именно этого человека электрической вспышкой боли и ненависти. Звон и предчувствие сумасшествия у меня появились недавно. Точно я все чаще стал попадать в окружение изуродованных мною деревьев, и их слабый биопотенциал, объединившись, давил на мозг, рождая и жилку, и звон, и беспричинное чувство страха. За что же мне мстили деревья?

Чтобы отвлечься, я стал думать об этих неизвестных мне поджигателях. Но получилось еще хуже. То ли радикулит разыгрывался от злобы, то ли злоба усугублялась радикулитом. Я лежал, вцепившись в мешок, и разговаривал сам с собой. Аккуратисты! Пепел в своей проклятой машине на сиденье не стряхнут, газ в своей идиотской квартире выключить не забудут. Наверное, <Литературную газету> выписывают, над оскудением природы вздыхают, умиляются прелести травки и русских пейзажей, демонстрируя слайды на домашнем экране. Все это замыкается на пугающий в своей простоте вопрос: почему мы столь легки на сочувствие, податливы на <ахи> и столь тяжелы на малое дело" Отчего большинству легче выступить на пяти собраниях с проповедью любви к природе, чем посадить или просто сберечь одно дерево" Затраты энергии ведь в том и другом случае несовместимы. Почему виноват всегда некто абстрактный и <бяка> живет всегда в другом месте?

И кто в конце концов я-то сам, как не тот же лесной инженер, который не любит смотреть, как щепки летят"

Чуть рассветало, я свернул лагерь. Поясница притихла, и хотелось скорее уйти из мертвого леса. Никогда я не узнаю, где живет, чем занимается тот, кто его поджег в июне прошлого года. Куда он собирается в будущий отпуск? Ладно. Будь проклят и живи дальше!

Сейчас надо все завершать поскорее, уяснить, что научный работник я никакой, и пора возвращаться на производство. Где потише.

...Я всегда гордился своим умением через десятки километров тайги выйти точно на цель. Но из-за этого звона, жилки проклятой, которая не утихала, что-то во мне разладилось, я начал сомневаться, даже полез в рюкзак за компасом. Но тут вдалеке тенькнуло, вроде затрещал мотор - деревня там. Иду правильно.

Я знал, что увижу два-три десятка старых домов, половина из них заколочены и новых ни одного. Новые в больших лесорубных поселках, где кино, школа, магазины и телевизор по вечерам.

На опушке я точно запнулся. Деревня за неширокой кочковатой поймой открылась вся, сразу. Было ощущение, что когда-то давно дома ее, точно испуганные девчонки, каждая в своем веселом ужасе, вылетели из леса, не чуя ног, промчались по лугу к реке и там остановились, рассыпались по берегу. Так они и стояли, может быть, не одну сотню лет. Состарились и лес и дома. Но все-таки помнили тот давний день и веселый испуг, ужас и хохот. Сейчас деревня полыхала рябинами, отблескивала чистыми окнами. Каждый дом стоял отдельно, каждый перекособочился по-своему, и в этом было свое лукавство.

Где-то вверху на реке неторопливо постукивал лодочный слабый мотор.

Он как бы излагал неторопливую повесть житейских осенних хлопот: <Ничего, дорогой товарищ, все идет-катится помаленьку, так уж заведено>.

Я не выдержал и улыбнулся.

На той стороне реки тоже был лес. Но уже малосильный, не настоящий. Сквозь него зыбко просвечивали пустоты и угадывалось движение обширных масс океана. Там были и мои острова с невиданным лесом.

Стоило подумать про острова, как снова вернулась, запрыгала, защелкала жилка.

Когда я подошел к крайней избе, из-за перекособоченного, но в веселой синей краске крыльца вышла рыжая собака и трижды гавкнула. Но не на меня, а в избу, вызывая хозяев. После этого собака подошла ко мне, обнюхала колени и, утешительно махнув хвостом, села в сторонке. В сенях тяжко заскрипели половицы. Казалось, кто-то нес тяжелый мешок и боялся в темноте оступиться. Распахнулась дверь, и на крыльцо вышла старуха столь могучего роста, что я даже усомнился в реальности происходящего.

Она была в платье из темного ситца, а из-под платья торчали носки литых рыбацких сапог. И лицо у нее было как бы литое, с твердым мужским подбородком. Старуха укрепилась на крыльце, подняла к глазам тяжелую ладонь и так разглядывала меня, точно она была Илья Муромец, а я - хитрый и коварный татарин на горизонте. Собака поднялась и пересела точно в центр тропинки между старухой и мной, как бы уважая хозяйку, но и не нарушая обычай гостеприимства. Лодочный мотор на реке затих, рябины шумно стряхнули воду с огненных листьев.

- Дак пришел, дак зачем под дождем мокнешь"- громко и ехидно спросила старуха.

Мне показалось, что уловил мгновенно мелькнувшую улыбку, и через эту улыбку как бы со стороны увидел и собаку, соблюдавшую дистанцию, и самого себя в обтертой лесной одежде, скрюченного под рюкзаком, но с щегольской офицерской сумкой, которая как бы удостоверяла мое непростое положение в этих самых лесах.

Старуха повернулась и так же тяжко ушла в избу. Я прошел следом.

В избе пахло печкой, рыбой и сухим деревом. Я сел на лавку. У здешних деревень есть одна особенность, которую вряд ли где в мире встретишь. Они всегда строились в лесу, но на реке и в близости моря. Поэтому повседневный обычай сплел воедино плуг крестьянина, топор лесоруба, рыбацкое знание сетей, прижимных и отгонных ветров, а также разный морской обиход. Вот и сейчас в поле зрения я видел картошку, сваленную для просушки в углу, груду сетей, из-за которых торчал заговорщический глаз прошмыгнувшей за мной собаки, два топора - один с финским прямым, другой с плотницким топорищем,- несколько стеклянных оплетенных шаров-поплавков и на стенке две раскрашенные увеличенные фотографии в рамках: бравые светлоглазые парни в морской форме, один в бескозырке, другой в офицерской фуражке с <крабом>.

Собака затаилась в углу, лишь глаз ее доброжелательно поглядывал на меня. Старуха поставила на плиту керосинку, на керосинку чайник. Она двигалась, как монолит, с эдакой размашистой твердостью.

- Ты по делу пришел или так? - стоя ко мне спиной, спросила она.

- На остроЕа требуется попасть. Где карбас можно достать"

- А ведь я, старая, правильно догадалась,- помолчав, сказала старуха.- Вначале думала: еще один за иконами рыщет. А икон-то нету. Уж самовары и то все увезли. Котелки старые, прости господи, забирают... Потом разглядела. Вид у тебя боевитой, глаз хмурой. Наверное, мыслю, на острова. Ведь иконы да острова, тем люди нашу деревню и знают. Тебя как зовут-то"

Я сказал.

- Карбаса-то сейчас все в Баб-губе. Пикша на яруса идет. У Андрея, слышал, трещал. Я сбегаю.

- Да не беспокойтесь, я сам.

- Я этот вопрос на ноги поставлю,- хмуро погрозилась она кому-то.- Меня ведь Студенткой зовут. Поди слышал, раз сразу ко мне стопы направил"

- Как Студенткой"

- А вот! - Она села на лавку, как бы приготовившись к долгой беседе, сидела она по-гвардейски прямо.- До войны-то Евдокия была. В войну Патриоткой прозвали. В газете портрет мой был: женщина-патриотка. Так бабы и звали. А теперь повадились студенты ездить. Вначале один, потом двое, а теперь нагрянут, да по полу негде ступить. Так и прозвали: Студентка. Я не спорю - обидного нет. Ты море-то знашь" Сплаваешь"

- Я больше в лесу,- усмехнулся я.- Да сплаваю как-нибудь.

- Прости, господи, старую Евдокию,- сердито сказала она.

Прошла в другую комнату, там зашуршал целлофан. Собака за' сетями тихонечко взвизгнула.

- А то я не заметила, как ты прошмыгнул" А то меня, старую, кто омманет,- громко откликнулась Евдокия.

Собака еще взвизгнула и прижалась к дверям. Евдокия вышла в целлофановом мешке, в котором были прорезаны дырки для рук и для лица.

- Чисто буфетчица из окошка выглядываю,- объявила она.- Дождя не боюсь. Ты, милой, с керосинки глаз не своди. Я бегом. Если я пошла - все! - и с этими словами исчезла в дверях.

Вернулась она неожиданно быстро.

- Поставила вопрос, приняла решение. Будем мой карбас спущать. Как я неопытного тебя одного отпущу? Ведь люди осудят!

Я промолчал.

- Ведь три дня как карбас-то вытащила. Теперь снова спущать. Трудов-то пропало сколько. Не знала, что ты придешь,- по-бабьи пожаловалась она.  - Я заплачу.

- Дак ведь за порог взошел, дак в доме гость. Какие теперь деньги" Опять люди осудят. Нельзя! Вот какое решение: соберу плотик-два на дрова, бензин оправдаю. Мы лес-то на дрова не рубим, плавник на островах собираем да за карбасом плавим,- пояснила она.

- Я помогу. Вы одна, что ли, жизете?

- Без малого девять десятков, как, конешно, одна. Мужа-то схоронила, сыновей в войну оплакала, внуков не успела нажить. Теперь вот студенты молодой голос дадут да табаком избу оживят - рада. Да ведь русски люди кругом, пропасть не дадут.

...Ночью радикулит мой, разогревшись в тепле, зверем прямо вцепился в поясницу. Я ворочался в мешке и тихонько вздыхал, чтобы не разбудить Евдокию. Я и не заметил, когда зажегся свет. Она вышла из горницы в длинной белой рубахе, массивная, точно оживший шкаф.

- У тебя, милой, не спина ли болит" - сонно спросила она.

- Спина-а.

- А чего молчишь" Я ведь днем увидела, что ты со спиной пришел. Вылезай из мешка-то.

- Да вы спите,- сказал я.- Дело привычное.

- Дак я спать, ты стонать" Хорошо ли, по-твоему, получится? Я ведь тебя сейчас вылечу.

- Не поможет,- сказал я.- Меня уж на всех курортах лечили.

- Поясница-то - наша болезнь, лесная. Я всех русских людей лечу. Им помогает, а тебе нет"

Она больше не говорила. Поставила лампу на стол, сунула в плиту несколько смолистых полешек. Огонь загудел сразу, тихо и грозно. Евдокия топала по избе, огромная тень ее металась по стенам. Она вышла в сени и бухнула на плиту тяжелый, заполненный опилками таз. За окном была тишина, какая бывает только в спящей деревне, и темнота настолько черная, что, казалось, в окнах не было стекол, был просто провал.

Когда от опилок густо пошел спиртовой и смолистый дух, Евдокия с маху грохнула таз на пол и придвинула стул.

- Садись! Суй ноги!-приказала она.

Я выбрался из мешка и сунул ноги в горячую древесную кашу. Их сразу охватило влагой и жаром.

- Не поможет,- сказал я.

- Молчи! Ты мыслей, мыслей болезнь гони. Из поясницы пойдет в ноги, из ног в опилки. Взамен кверху смола, здоровье побежит.

- Мыслью гнать. По методу йогов,- пошутил я.

- Ёги, поди, тоже русски люди. Дело знают,- не сморгнув глазом, ответила Евдокия.

Я сидел так, наверное, с полчаса. Опилки внизу не остывали, и я слышал, как тепло их действительно поднимается вверх и греет спину. Евдокия принесла мне длинные шерстяные носки. Вынула из шкапчика заткнутую бумажкой бутылку водки.

- Тебе выпить теперь надо, чтобы снутри согреть, Это уж мужики мое лечение дополнили. Да ведь помога-ат!

Она ушла в горницу, вернулась уже в платье, налила водку в стакан и с поклоном протянула мне.

- Выпей да выздоравливай, батюшка.-Монументальное лицо ее вдруг расплылось в таких материнских морщинках, что что-то сжало мне ребра, и я смог только через минуту сказать:

- Водки так водки. Помогло бы.

То ли от водки, то ли от нагретых ног жилка утихла, звон кончился, боль в пояснице лишь слабо поскуливала, было благостно, ясно. Евдокия, поскрипев в горнице кроватью, затихла. Я, лежа в мешке, досадуя, злясь, не мог все-таки отвязаться от того, что называл <интеллигентщиной>. О доброте деревенских старух, о том, что вот спросить бы совет, <как жить> и действительно это выполнить. Мысли такие и разговорчики и литературу о величии крестьянской души я не любил. Все это стало нынешней модой и шло, по-моему, как отголосок давних переживаний русского барства, ничего общего с действительным уважением народа не имело. Я это чувствовал по себе, потому что, когда делил кров и хлеб с леспромхозовскими мужиками, все было проще, по-человечески. И в мыслях ведь не было, что я могу нашей секретарше Леночке привезти в подарок лапти. А ведь привез в позапрошлом году. Именно я. Последними мыслями было: острова... диссертация... Никитенко...

...День выдался погожий и тихий. Наверное, он отстал где-то от бабьего лета и теперь нагонял своих. Мы спустили на воду ветхий карбас. С воды изба казалась вовсе старенькой, покосившейся набок.

- Келья-то у меня худа, карбас-то старенький,- сказала Евдокия, погружая в лодку веревки, костыли для плота и зачем-то тяжелый таз.- Доживу-и развалится.

...Вода в реке была черной, осенней и тихой. Океан находился рядом, и река исчерпала себя. Под неторопливый стук мотора мы тихонько плыли вниз. Собака свернулась калачиком на носу лодки, я сидел посредине, Евдокия держала руль. Солнце беспощадно просвечивало морщины, и в лице ее было больше монументальной мужицкой твердости, даже больше, чем тогда на крыльце. Она же, как бы в противовес моим мыслям, посмеялась, прикрыв poi ладонью.

- Маленько-то я тебя омманула. Как услышала, костром от тебя пахнет, сил нет на острова захотелось. Ведь мы там рыбачим! Сколько лет, сколько весен... Летом-то лось с одного острова к другому плывет. Ну плыви, плыви. Медведь плывет. Плыви-и. А он выйдет да еще около карбаса пройдет туда-сюда. <Уходи!> - крикнешь. Слушается. Знает, если я скажу,- все!

Острова торчали над поверхностью моря, как подушечки пальцев гигантской гранитной ладони. Лес на некоторых из них действительно рос. Но человек, рассказавший мне об этих соснах среди моря, не был лесным инженером, и потому информация его, пожалуй, больше отражала состояние души, чем действительные размеры сосен.

Все это я понял еще издали. Мы стали собирать плавник.

Ободранные морем гладкие и тяжелые стволы белой полосой тянулись по черте осенних штормов. Я носил деревья и сбрасывал их в воду, а Евдокия, подтянув голенища .рыбацких сапог, подоткнув юбку, размашисто вгоняла в них костыли, крепила веревкой. Работа как-то оживила ее, и Евдокия, разогнувшись, кричала мне на берег:

- Молода-то я была здорова-а! Строевой лес носила. Веришь"

К ночи мы собрали два хороших плота. Евдокия умело счалила их и, устало загребая по мелководью, буксиром потянула в соседнюю бухточку-вдруг ночью сменится ветер.

Странная была эта картина: закат, белая, как жесть, равнина моря с красными отблесками на горизонте, согнувшаяся в буксирной лямке Евдокия, и за ней покорно тащились плоты.

Ночь была ясная. Мы сварили в котелке соленой трески - излюбленной здешней пищи, и я, умаявшись с плавником, быстро заснул. Звон и биение жилки не возобновлялись, а может, и совсем оставили меня, когда я увидел на островах обычный лес, к которому незачем было ехать. Как-то пусто и обыденно прошел конец научной карьеры.

Проснулся я неожиданно. Евдокия сидела у костра и молча раскачивалась. Лешачьи тени от огня прыгали по ее лицу, огромная была фигура, огромны ладони на коленях и огромны ступни, которые почему-то она держала в тазу, который утром еще положила в карбас.

И, еще полусонный, я вдруг понял, что все-таки мне суждено услышать от этой странной старухи необходимую истину жизни (втайне я все-таки этого ждал) и я услышу это сейчас.

- Ноги-то у меня болят, хоть отруби да на дерево повесь, - по-детски жалобно произнесла Евдокия.- Я ведь почему в море стремлюсь. В морской-то рассол поставишь, так отпуска-ат. Врач говорит, мазь мне надо из пчелиного и змеиного яда. Иностранная мазь, где я, неграмотная, ее возьму?

- Бывает в аптеках.

- А то! Студенты-то в город зовут. <Бабушка, поедем>. А я им про мазь молчу. Зачем старостью да болестью ихнее веселье портить! Но ведь грешна! Люблю чай. Студенты-то чай привезут, дак спрячу. Им заварю, какой в нашем сельпо продают. Ну, чисто жадина! Ведь пачки-то одинаковы, а мне городской слаще.

Море лежало совершенно беззвучно, луна залива-га берег светом, и за спиной тихо-мирно пошумливали сосны.

В каком-то диком приступе той самой <интеллигентщины> я вдруг сказал:

- Поставить бы здесь избу. И жить бы сто лет.

- А была,- равнодушно ответила Евдокия.- На том месте костер жжем. Неуж не заметил" Позапрошлом годе еще стояла.

- Вывезли"

- Сожгли русски люди. Пьяны напились да сожгли для потехи. Ничья была. Для всех. Летом-то ведь здесь большая дорога. И на лодках, и на байдарках, и всяко...

- Э-эх1 - Я ругнулся.-Забором, что ли, леса огородить. Охрану поставить с оружием?

- Лес-то один не может стоять,- ровным голосом произнесла Евдокия.- Кто-нибудь должен по нему ходить, курлыкать. Петь да перекликаться. Без голосу лес-то засохнет, умрет.

Вот так. Все-таки как ни иронизировал я, как ни оберегался, но получил простодушный народный совет и мог в соответствующем случае произнести: <В одной дальней деревне девяностолетняя бабка сказала мне...>

Но как бы там ни было, эти звоны, и жилки, и страх сумасшествия - все это поблекло перед простой истиной: кто-то должен курлыкать в лесу. Без этого лес не может стоять. Почему в принципе курлыкать должен не я, а другие?

...Ровно через пять дней после того, как уехали лаборанты, я тоже сел в поезд и помчался к югу...

...Обстановка в институте была нехорошая, но это уже не имело значения. Вдобавок ушла жена. Это тоже было уже все равно, давно между нами стало ясно, что ей ни к чему неудачник. Я написал письмо в один дальний лесопитомник, где меня знали. Написал заявление об уходе и в ожидании ответа спрятал его в ящик стола на работе. А пока стал приводить в порядок собранные за семь лет материалы. Зря, что ли, курлыкали мы в мокрых ельниках" Кому-нибудь пригодится.

Жил я очень размеренно, часов до девяти вечера сидел на работе, дома варил суп из пакетика и ложился спать. Иногда заходил в кино и с огромным, даже странным вниманием смотрел любой фильм, какой подвернется.

Но вскоре опять начались странности. За графиками и таблицами я усмотрел небольшую, но дельную статью. Так сказать, напоследок. Потом она незаметно выросла в большую статью. И вдруг я почти с ужасом увидел в ней диссертацию. Как раз пришел ответ из лесопитомника. Место обещали весной. Я механически отнес заявление в приемную Г. П. Ни-китенко. Секретарша сидела с марлевой повязкой. Это ей я привозил лапти.

- Что с вами'- осведомился я.

- С луны" - сквозь повязку спросила она.- Гонконгский грипп, весь город болеет.

Я ужасно испугался гриппа: тогда я не успею закончить работу, никак мне нельзя было болеть. Помчался в аптеку и увидел вереницы людей у окошек. Действительно, весь город болел. У прилавков со штучными лекарствами не было никого, и на стекле сиротливо лежали ненужные никому тюбики с мазью из пчелиного и змеиного яда. В постыдном раскаянии я схватил их, и уж дальше больше - помчался в главный гастроном, набрал пачек с чаем и помчался на почту. И лишь тут выяснил, что не знаю фамилии. Так и написал на адресе <бабушке Евдокии>. Уговорил. Взяли.

События же вышли из-под моего контроля. Почему-то я миновал очередь на предварительную защиту, и Г. П. Никитенко сказал на ней: <Мы имеем пример скрупулезного сбора фактов без скороспелых, однако, выводов>. После этого окончательная защита превращалась в формальность.

Пришло письмо от Евдокии. <...Пролила слезы. Ведь не стала просить, думала, забудешь. А не забыл! Вот плачу и плачу. Ты не обижайся, я об тебе думала много. Работа у тебя, наверное, почетистая, но глаз у тебя нехороший. Вроде сердцем начал грубеть. Ты не грубей. Как оно огрубеет, дак тяжело жить. Я знаю. Кругом русски люди, перед кем возноситься".,.>

Я тоже смахнул что-то вроде слезы и твердым шагом пошел к Г. П. Никитенко. Напомнил о заявлении. Надо отдать ему должное, он не стал меня ни одобрять, ни уговаривать остаться. Только глянул из-за очков, точно сфотографировал изнутри, и зачем-то пожал мне руку мягкой ладонью. Через день на ученом совете с представителем министерства я услышал, что являю собой пример воспитания научных кадров. Бывалый производственник идет в институт, оформляет накопленный опыт в диссертацию и снова возвращается на любимое производство, ради которого все мы действуем и живем.

Еще через день у меня на квартире раздался звонок. Представитель ведомственной газеты с поручением написать обо мне развернутый очерк: <Портрет ученого-инженера>. Это было уже лишнее. В дальних леспромхозах и лесопитомниках не любят газетной славы. Но оказалось, очерк уже готов, только не хватало деталей. Кстати, ни слова в нем не было о моем возвращении на производство. Позвонили с работы. Поздравили с тем, что я <попал в самую популярку>, и какие-то слова о командировке в Австралию для ознакомления с эвкалиптами. Не успел я разделаться с журналистом, снова звонок в дверь - телеграмма, жена возвращается. Хотите верьте, хотите нет. Я взял веник - в квартире за зиму ни разу не подметалось. Прибираюсь. Мысли у меня о тягостных разговорах с женой. Снова о том, как не быть олухом в середине XX века. Раз жена возвращается - значит, это точно насчет Австралии. Она всегда все обо мне знала лучше меня. Евдокия этот вопрос решила бы так: <В Австралии, поди, тоже русски люди живут. Лес тоже кверху растет. Чего не поехать">

Слаб человек. Так где взять силу души, чтобы на старости лет получить кличку Студента? Таким, как я, не дано это. И надо ли"

И вот завершающая картинка: я, кандидат наук запоздалой выпечки, шаркаю веником среди случайно купленной мебели, случайно собранных книг в холостяцком разоре, жилка в левой половине головы вроде бы собирается ожить, а я думаю о том, что австралийские эвкалипты не будут давить на меня объединенным биопотенциалом, я для них человек случайный, пришлый, чужой, нет у них со мной ни прошлых, ни будущих счетов, нет претензий, которые, в идеале, может предъявить ко мне каждое дерево от Балтики до Тихого океана, смешно все это, конечно, и еще я думаю, как бы отнеслись австралийские деревья к появлению моей жены или любой из ее подружек. Дело в том, что я отношу себя к той нации и тому государству, к которому относится Евдокия. Но к какой нации и стране принадлежит моя жена и подружки ее, я иногда, честное слово, не знаю.

устремляясь в гибельные выси...

Памяти Михаила Хергиани

коло пятнадцати лет тому назад главным общественным транспортом на окраинах государства были маленькие зеленые автобусы с расположенной впереди дверцей. Дверь эту водитель открывал длинным сверкающим рычагом.

Такие, всегда насмерть разбитые колымаги перевозили разнообразное население по памирским кручам, зимникам Чукотки, трассам таежных золотых приисков и прочим невероятным дорогам. Они и сейчас где-нибудь догромыхивают свой век среди <икарусов>, маршрутных такси и дизельных мастодонтов с креслицами в белых чехлах.

До сих пор, как наяву, я слышу скрип разбитого кузова, дребезжание ходовой части и вижу бессмертный блеск дверного рычага, который, я уверен, сверкает, даже когда автобус везут на свалку. Хотя трудно представить себе этот автобус просто на свалке. Наверное, он гибнот, КАК ездовая собака: в упряжке.

Случилось так, что в первый свой <настоящий>, полугодовой отпуск, полагавшийся после трех лет работы на Севере, я ехал именно на таком, хорошо знакомом по Северу доходяге. Впереди была не работа, а высокая гора Эльбрус, горные лыжи и солнце. Но я никак не мог отделаться от мысли о том, что делаю что-то не так. Мне казалось тогда, что к прославленным в почтовых открытках местам надо ехать иначе. Шикарнее, что ли...

Автобус катил по предгорной равнине. Небо казалось белесоватым от старости, а степь - темной, потому, что овцы съели траву. Изредка виднелись и сами овцы. Они двигались куда-то на север в сопровождении чабанов, похожих в своих башлыках на пожилых коршунов. На завалинках около станичных магазинов сидели старики в плоских барашковых шапках и провожали автобус выцветшими, как небо над их головой, глазами.

Весь день впереди маячили горы. Издали снеговые вершины казались величественными до неправдоподобия. Вид их, можно сказать, потрясал. Особенно, если учесть, что ты родился и большую час"|Ь сознательной жизни провел на равнине, а с горами сталкивался случайно, как, допустим, в метро сталкиваешься со знаменитой актрисой.

Вид гор наводил на <вечные> мысли. Я вспомнил об одном древнем персе-огнепоклоннике. Тьму веков тому назад он родился на пыльных равнинах Ирана, а когда пришла пора поразмыслить, то он ушел в горы. <В горах сердце его преобразовалось>,- так антинаучно утверждает легенда.

В горах сердце его преобразовалось...

Сейчас, накопив кое-какой опыт общения с разным народом, я со всей ответственностью могу утверждать, что существуют люди, сердце которых от рождения преобразовано к высшей цели. Среди коловращения имен, лиц и событий они входят в твою память с точностью патрона, досланного в патронник. Как раз из таких и был Михаил Хергиани.

Ах, каким же красавцем он возник перед нашим смешанным обществом, состоявшим из двух физиков, изучавших несерьезную материю облаков, одной аспирантки, изучавшей математику, одного геолога, отпускника с Севера, изучавшего человечество (то был я), и младенца по имени Димка, изучавшего мир из своей коляски.

Мы размещались под ореховым деревом, дерево же росло внутри ограды, окружавшей территорию института с высокогорным названием, а было все это в южном городе Нальчике. Почва вокруг дерева была утоптана представителями разных наук. Альпинист Хергиани находился здесь, потому что работал в том институте инструктором альпинизма и горноспасателем.

Он появился, как цветное рекламное фото: лицо коричневое, свитер ярко-красный, брюки голубые. Черными были только усы и ботинки. На другом человеке все это выглядело бы излишне ярко или даже смешно, но ему было в самый раз, потому что он распространял вокруг себя эманацию физического здоровья и сдержанного достоинства. Он был одним из ведущих альпинистов мира и в 1960 году блестяще преодолел труднейшие скальные маршруты в Англии вместе с теми самыми англичанами, что когда-то изобрели альпинизм как спорт и знали шотландские скалы лучше собственных пяток. Кстати, потрясающий этот свитер (тоже согласно легенде) ему подарила одна англичанка, которая вначале была влюблена в скалолазание и альпинизм, а потом, естественно, в Мишу. Думается, что ту англичанку можно понять.

Прошло пятнадцать лет, но я помню тот день во всех его подробностях: и очень синее небо, и темную кору орехового дерева, и немногословный такой разговор, когда даже младенец Димка вел себя с чувством собственного достоинства.

В эмоциональном плане альпинизм сводился для меня к тощеньким книжечкам техники безопасности, которые начинались со слов <человек является ценнейшим достоянием>. Было, впрочем, еще одно воспоминание. Мы работали в Киргизии на Таласском хребте. В одном маршруте я увидел, как тренируются фрунзенские альпинисты во всеоружии сверкающих триконей, карабинов, веревок и ледорубов, а мимо шлепал в маршрут Мика Балашов в резиновых сапогах и с геологическим молотком на обло-

манной ручке. Вот и сейчас меня мучает вопрос, почему он в горный маршрут ходил в резиновых сапогах" Мика Балашов был серьезным парнем и хорошим геологом, не из тех, что исповедуют принцип <умный в гору не пойдет>. И пижоном его назвать было никак невозможно.

Меж тем за заборчиком института появились пестрые молодые люди и стали шептать страшными голосами: <Миш-ша! Послушай минутку, Миш-ша!> Они шептали и кивали в неизвестную манящую даль, где поблизости стояла машина, а дальше пряталось что-то уж совсем интересное. Хергиани извинился и пошел к ним. Молодые люди выпрямились и сразу стали очень мужчинами. Конечно, они были пижоны, а таких тянет к великим не изученная наукой сила. Может быть, они заимствуют часть силы великих людей, не знаю.

На другой день я сел в зеленый автобус, чтобы ехать в поселок под Эльбрусом, где люди катаются на горных лыжах. И весь день приближались горы. Здесь я должен дать пояснение. Я старался как можно меньше поддаваться эмоциональному воздействию гор, потому что наши ребята, те ребята, с которыми мы молились единым богам, мотались в тот момент на маленьком самолете АН-2 севернее Новосибирских островов, где есть точечки островов Де-Лонга: остров Жаннетты, остров Генриетты и остров Жохова тоже там есть. Большинство жизненных проблем в те годы мы решали с простотой игры в шашки. Человечество делилось на <людей> и <пижонов>, а география-на области, где жили <люди>, а где <пижоны>. Само собой разумеется, что <люди> жили севернее Полярного круга.

В тот солнечный день я ощутил первую трещину в нашей шашечной концепции мира. Сверкающие вершины все приближались, и вдоль дороги взметнулись сосны. Стволы, их хвоя казались отлитыми из тяжких металлов, а горы были теперь невесомыми, вроде чистой мечты.

Именно чистой, потому что обычно мечта все-таки имеет свой вес. Было ощущение, что в горах так же должны жить <люди>. Не могут не жить в таком окружении.

...Комната, которую мне дали, оказалась очень хорошей. В окно лезла сосна, за сосной торчал пик Донгуз-Орун с ледяной шапкой на нем. Вершина ледника была розовой, а отвесная теневая стенка - темно-зеленой. Было тихо и грустно. Я вышел на крыльцо. Прошла шумная кучка туристов в мешковатых штормовках. <Альпинизм-лучший отдых> - возвещал подпорченный дождями плакат. В сторонке сидел на камне невероятной черноты парень и пел популярную песню: <Чем дальше в горы, пиво тем дороже, а мы без пива жить никак не можем>.

Вечером приехал Хергиани. Видно, в горах и предгорьях он был вездесущ. Комната у него была рядом с моей. Стенки ее были увешаны орографическими схемами Гималаев. Гора Джомолунгма была обведена на схеме красным кружком. В ту пору легендарное восхождение Тенцинга и Хиллари уже состоялось и великолепная книга Тенцинга <Тигр снегов> уже была переведена на русский язык. Готовилась русская экспедиция на Джомолунгму, и, конечно, Хергиани числился в ее списках под номером первым. Карты всякого рода были с детства моим увлечением, а потом превратились в профессию. В тот вечер мы долго рассматривали линии горных хребтов с манящими, как сказка, названиями.

В этих разговорах у карты у меня сложилась личная концепция альпинизма. В основе своей эта концепция имела нестандартный взгляд Хергиани, где поровну смешивалась ребячья тоска по игрушке и

умудренность философа, понявшего к старости лет невозможность познать до конца даже простые вещи. Но об этом чуть дальше.

Трасса здесь открылась недавно, и горнолыжник был скромный. После недавних соревнований осталось несколько мастеров, отрабатывавших скоростной спуск, и еще была серая масса, которая маялась на непослушных склонах, а чаще стояла, задрав голову к солнцу, как новомодные, в темных очках, солнцепоклонники.

Ежедневно около часа дня раздавался предупреждающий крик, махали палками, все выстраивались по бокам склона и смотрели вверх, откуда вылетали в свисте разорванного воздуха мастера. Шлем, темные очки и воздушный свист - до чего ж это было красиво! Если мастера и делали показуху, то настоящую.

Склон оживал, и солнцепоклонники с новой силой начинали утюжить его, надеясь хотя бы в мечтах приблизиться к непостижимой и рискованной красоте горнолыжного спуска. Здесь была своя шкала ценностей, иронизирующие же снобы сюда еще не добрались, предпочитая более легкие места для упражнений в иронии.

...На Север я укатил обогащенный принципом, который Миша Хергиани преподал мне, когда взялся учить горнолыжной технике. Принцип заключался в том, что когда склон крут и тебе страшно, надо еще больше падать на носки лыж, ломая страх,- и будет нормально. До сих пор не знаю, насколько правилен этот принцип с точки зрения горнолыжной техники, но мне он помог. Я не то, чтобы просто его

На снимках (стр. 30 -31) - Михаил Хергиани.

запомнил, я включил его в сборник заповедей и увез с собой, когда возвращался из отпуска.

В бесснежных местах Арктики, где снег или выдут ветрами или спрессован в заструги, больше похожие на пластмассу, я часто вспоминал, как в горах сейчас снег идет крупными хлопьями, ветки сосен сгибаются под его тяжестью, стряхивают и потом качаются долго и облегченно. Говорят, что именно вид сосен, стряхивающих снег, натолкнул основателя борьбы дзю-до на принцип этой борьбы. <Поддаться, чтобы победить>.

Принципы, по которым жили в бесснежных местах Арктики, были другими. По тем принципам тебе прощалось все или многое, кроме дешевки в работе, трусости и жизненного слюнтяйства. Если же ты имел глупость это допустить, то автоматически становился вне общества, будь то на дружеской выпивке или в вечерней беседе о мироздании. В общем, <вперед и прямо>. Ей-богу, остается удивляться лишь, как мы, будучи уже инженерами, ухитрялись сохранить чистоту и наивность семиклассника.

...В следующий раз я видел Хергиани через три года. Он изменился. Теперь уже не надо было думать о том, что этот человек не способен на показуху. В нем появилась твердость, которая приходит к мужчине, когда цель жизни ему точно известна и средства для ее достижения есть. Конечно, я читал <Советский спорт> и знал, что советская экспедиция на Джомолунгму не состоялась и вряд ли состоится в ближайшие годы. Знал я и о выступлении Хергиани за границей. Он и Иосиф Кахиани, неизменный напарник в связке, получили звание <тигров скал> и еще они стали членами <Ассоциации шерпов-альпинистов>. Эта встреча была мимолетной, о чем я до сих пор жалею.

Прошло еще три года, и я насовсем уехал из Арктики. В Терсколе же все изменилось. Торчали здания стеклянных гостиниц с хорошими, как говорят, бытовыми условиями, работали два подъемника у подножия склона, на длинных шестах полоскались спортивные флаги, и репродуктор хрипел фамилиями и цифрами - шли соревнования. Всюду было шум,но от транзисторной техники и очень пестро от разноцветной синтетики и яркого лака лыж. А люди на склонах теперь делились на две категории: <эт-ти туристы> и <мастера>.

Миша Хергиани погиб очень далеко отсюда - в итальянских Доломитовых Альпах. Об этом достаточно много писали газеты. Я все пытался выяснить, как и почему он погиб. Ей-богу, это было необходимо. Необходим был последний штрих, чтобы получился вывод, не ясный в то время еще мне самому. Ибо жизнь спустя десять лет из упрощенной, черно-белой шашечной плоскости перешла в более расплывчатые и сложные категории.

Никто мне не мог толком на это ответить. Наверное, потому, что вопросы мои были невнятны.

То, что он выбрал сложнейший скальный маршрут,- так на то он и был Хергиани. И то, что был камнепад, перебивший страховочную веревку,- так это случайность, от которой не гарантирован ни один человек, и альпинист особенно. Люди, с веранды альпинистского отеля следившие за восхождением, видели, как падал вниз один из лучших альпинистов планеты, всю жизнь стремившийся вверх. Ничего они не могли сделать.

Еще проявило потрясающую оперативность итальянское телевидение, сообщившее о гибели <знаменитого Хергиани> чуть ли не в тот момент, когда тело его упало с высоты шестисот метров.

Похоронили его в Сванетии. И <вся Сванетия>, как говорят очевидцы, собралась, чтобы почтить память <тигра скал>,

Осталась вершина имени Михаила Хергиани, приз скалолазов его имени и мемориальная доска в одном из альплагерей.

На этом я кончу заупокойные перечисления. В памяти у меня он остался таким, как десять лет назад: очень знаменитый и яркий, со странным взглядом, где смешивались печаль и ребячий азарт.

...И все-таки был высший смысл. Встречаясь с людьми, которые знали его гораздо лучше меня, потому что вместе делили досуг и опасность, я столкнулся с тем, что не так уж часто бывает. Никто не кричал <я был его другом>, никто не примазывался к его славе. Люди держали память о нем бережно, как держат в ладони трепетного живого птенца.

Наверное, альпинизм нельзя считать спортом в чистом его виде. В нем есть элемент риска, который очищает души людей, и есть тот самый <момент истины>, о котором писал Хемингуэй. Наверное, альпинизм больше сходен с человеческой жизнью вообще, чем со спортом, если, конечно, речь идет о том случае, когда человек решил жизнь прожить, а не прожечь, или, что еще хуже, просуществовать. В горах преобразовалось его сердце...

...В этом году я поздно приехал в Терскол, а весна была ранней. И как-то в один из дней, когда солнце было чересчур ярким и очень громко вопил чей-то магнитофон, я не стал надевать лыжи, не стал в очередь к подъемнику, а просто так поднял ся на то место, где Миша Хергиани учил когда-то наивного суперполярника падать на носки лыж и тем самым ломать страх. Победить, не поддаваясь. Это был как бы его личный подарок мне.

Здесь было тихо, стояли сосны. И я явственно услышал, как замкнулся круг времени, как мы закрываем дверь, переходя из одной комнаты в другую. Был высший смысл, был <момент истины>. Горы будут горами, сколько их ни глянцуй на открытках, и, в каких бы неожиданных сочетаниях ни шло коловращение лиц и имен, где-то среди этих лиц попадутся бывшие или теперешние самолюбивые мальчики, которым снятся гибельные выси и которым суждено стать знаменитыми. За Полярным кругом работают другие двадцатипятилетние, а те, с кем молились единым богам, сейчас уже обрастают учеными степенями и должностями. Прислонившись к теплой от солнца сосне, я верил, что должности, звания и комфорт не погасят в нас священный огонь, горевший во времена, когда мир казался нам сосредоточенным за Полярным кругом.

Я пошел к Иосифу, члену знаменитого тандема Кахиани - Хергиани, или Хергиани-Кахиани, как будет угодно читателю. Иосиф Кахиани, этот второй член <Ассоциации шерпов-альпинистов>, поздоровался со мной очень торжественно по принятому у нас шутливому ритуалу. Ритуал этот мы взяли из писем, которые пишут старому мудрому Иосифу один английский лорд и одна известная альпинистка Великобритании. Иосиф поставил чайник, и мы в сотый раз стали обсуждать, как осенью поедем на кабанов и что для этого надо иметь.

...О Мише Хергиани Иосиф говорит редко. Иосиф был действительно его другом, старшим по возрасту и опыту, и, наверное, не может простить, что его не было тогда в Доломитовых Альпах, ибо его опьт и нюх солдата всегда вовремя сдерживали экспансивного Хергиани. И вообще Иосиф предпочитал вспоминать разные смешные истории, которые с ними случались дома и за рубежом. Только однажды он добавил в перечисление того, что Миша оставил, людей, которых спас Хергиани. Их было много, кого спас или они спасли вместе с Иосифом.

Есть фотография, на которой стоят два человека: Тенцинг и Хергиани. Где-то на заднем фоне - гора

Эльбрус. Фотографию эту многие знают, но не все знают, что когда Тенцинг был гостем в Советском Союзе и они поднимались на Эльбрус. Миша ночью поднялся по склону высочайшей вершины Европы и ?ырубил на леднике гигантские буквы <Добро пожаловать, Тенцинг>. Наверное, и сам Тенцинг не знает этого, потому что ночью пошел снег и все завалил'.

Еще одна фотография висит у меня дома. На ней очень парадный, при полном наборе военных и спортивных наград, Иосиф Кахиани. Я всегда улыбаюсь, когда смотрю на нее, потому что знаю: за всем этим парадом, блеском, медалями этими - просто мудрый и насмешливый Иосиф, и даже блеск стекла не может скрыть лукавой доброты этого человека. Такая доброта свойственна только людям, часто видящим смерть и потому лучше других знающим цену суете, мишуре - всему, что в начале рассказа я по-жаргонному назвал показухой. Еще лучше меня это чувствуют дети, которые льнут к Иосифу Кахиани, наверное, потому, что в их крохотных сердцах заложены будущие сердца мужчин.

Еще я не могу без улыбки смотреть на эту фотографию потому, что вспоминаю обязательно случай, свидетелем которого недавно я был. Мы поднялись с Иосифом Кахиани на Чегет. Группа из дома отдыха, в тяжких пальто и шапках, внимательно слушала экскурсовода, который показывал им страшную отвесную стену горы Донгуз-Орун и рассказывал, как два знаменитых альпиниста Хергиани и Кахиани совершили восхождение именно по этой отвесной стене.

- Толщина ледяной шапки шестьдесят метров, уклон отрицательный,- объяснял экскурсовод.

Женщины тихо ахали, мужчины делали каменное лицо. Иосиф подошел поближе, ему было интересно послушать о себе самом.

- Из нашей группы" - шепотом спросило Иосифа ратиновое пальто.

- Нет,- замялся Иосиф.

- Тогда топай к своей группе, нечего тут примазываться.

- Послушать интересно,- смиренно сказал Иосиф.

- Всем интересно. Но тебе, дед, это уже ни к чему. Топай к своим гипертоникам. Поднимают тут всяких!.. Горы есть горы. Тут всяким нечего делать.- Пальто отвернулось за голосом экскурсовода, как подсолнух за солнцем. Теперь им рассказывали про Эльбрус.

Не знаю, может, в этом и есть слава, когда человеку подробно объясняют, что он сам совершил, ибо свершенное уже начинает существовать самостоятельно и отдельно. А может, в том, когда люди держат о тебе память бережно, как живого птенца, или в том, что ты входишь в память случайно встреченных, как точно подогнанный каменный блок. В теперешнем цикле развития я все еще верю в урок Хергиани: падать прямо в опасность, ломая страх и тем самым - себя. Но истинно это или нет, я не могу сказать. Просто верю.

Была еще завершающая точка. В тот день, когда я уезжал из Терскола, здесь открывался международный симпозиум физиков-ядерщиков. По шоссе, к научному центру МГУ, проносились шикарные автобусы <Интуриста>. Я стоял у обочины и думал о том, как бы пристроиться на один из них, чтобы с комфортом и быстро докатить до Минвод. Но автобусы все проносились и проносились в мягком клокотании мощных моторов. И вдруг сзади я услышал скрип тормоза и какой-то очень знакомый лязг. Я оглянулся и увидел бессмертный зеленый автобус с гостеприимно открытой дверцей. Лицо шофера было знакомым, но я не мог точно вспомнить его.

- Уезжаешь" - спросил он.- Садись.

И мы неспешно покатили вниз. Автобус на ходу раскачивался и жизнерадостно дребезжал, точно рассказывал анекдоты из длинной дорожной жизни.

ОТ РЕДАКЦИИ

Вот судьба! Эти рассказы <Юность> получила за два дня до смерти Олега Куваева. хорошего русского писателя, только что начинавшего набирать в литературе большую силу. Они пришли к нам с письмом, где Олег Куваев - человек, который на своем коротком веку немало попутешествовал по советской земле,- делился своей заветной мечтой: уже не как географ, не как геолог, а как писатель (на этот раз с путевкой <Юности>) снова постранствовать по любимому им Северу, где. как ему казалось, и не без основания казалось, <особенно видны приметы нашего бурного, нелегкого творческого века>.

В письме своем он извещал редакцию, что пишет для нас повесть. А к письму прилагал проект затеянной им литературной экспедиции на яхте под названием <Юность> вдоль известного уже ему северного побережья страны.

Все было: и мечты дать серию новелл на темы задуманной экспедиции (интереснейшая могла бы получиться серия), и расчеты, и маршрут, и даже смета на постройку этого судна.

Пересылая нам рассказы. Куваев писал, и это тоже для него как человека и литератора характерно: <...Скидки на <симпатичность> автора, на значительность темы могут быть для меня и вредны. Таков, так сказать, <юношеский максимализм> сорокалетнего мужика>.

Олег Куваев был реалист в лучшем смысле этого слова. Он не хотел плыть на парусах конъюнктуры и требовал строгого, но справедливого отношения к себе и своему творчеству.

Увы. и обещанную им повесть читатель уже не прочтет и суденышко с поэтическим названием <Юность> не отправится в интереснейший рейс.

Ну что же. мы последовали совету автора и из трех рассказов рекомендуем читателям два. Мы публикуем их. выражая огромное сожаление о том. что незаурядный его талант оборвался в дни своего настоящего расцвета.

3. <Юность> Ni Я.

Татьяна Кузовлева

о

Теплый дождь - июльская услада. Облако. Порыв. Голубизна. В глубине запущенного сада Песенка щемящая слышна. Голос, отделившись от пластинки, Властно заполняет тишину. Невесомо сохнут паутинки. Тень скользит по белому окну. Голос хриплый, радостный, разбитый. Диска ощутимый поворот. Это он - безудержный, забытый, Довоенный мчащийся фокстрот. Дачный дом затих, припоминая Туфель парусиновых полет. Летних платьев солнечная стая На поляну вырвется вот-вот. Словно снимки старые, слепые. Сжатые в слабеющей руке: Мать с отцом, такие молодые, Кружатся вдвоем в березняке. Свет уходит меж стволов куда-то, Тени и летящи и длинны. Лист томится близостью заквта. Есть тревога. Нет еще войны. Нет еще того, что отгремело- А ведь отгремело тридцать лет... И крыло у птицы побелело. А ведь было - вброновый цвет! А ведь пел певец, смеясь капризно, Задыхаясь, путая слова. Ах, какие позатихли жизни! Песеика, а как же ты жива! Как же ты: нелепая, смешная! Жгучей страсти томное лицо. Мать с отцом, о чем-то вспоминая, Загрустили, выйдя на крыльцо. Березняк молчит в оцепененье. Облако. Порыв. Голубизна. Я варю вишневое варенье. Дети пробегают у окна.

О

Земля просыпалась неспешно, И снег отступал перед ней. И капли прозрачно и нежно Свисали с тончайших ветвей. И глядя красиво и длинно На луч, трепетавший у ног. Хозяйская девушка Нина Купала в воде сапожок.

Румяной и светловолосой Ей нравилось землю любить. И тень ее с тенью березы Могла перекрещенной быть.

О

Я не смею в сны твои проникнуть.

Прикоснусь, едва ли не сгубя.

Ни войти в них, ни тебя окликнуть.

Ни спасти, ии заслонить тебя.

В той стране, где все на явь похоже.

Где зеркально жизнь отражена,

Жестче, неприкаянней и строже

Музыка шагов твоих слышна.

И такой, каким и мне неведом.

Ты идешь вдоль яркого огня.

Женщина твоя проходит следом.

Вовсе не похожа на меня.

Мир встает тяжелыми углами,-

Длится недосказанности гнет.

Высказаться - словно сбросить камень:

Только эхо вскрикнет и умрет.

Все, чему положено случиться.

Все, что резко отгоняешь днем.

Каждой ночью

Снится,

Снится,

Снится,

Захлестнув непрошеным огнем.

И легко превозмогая разум.

Отвергая веру в колдовство.

Волны сна захлестывают разом

Глубину сознанья твоего.

И проснуться, как назад вернуться.

Утро. Отчуждение. Земля.

Может, где-то и соприкоснутся

Наших снов бескрайние поля.

Ни узнать друг друга, ни окликнуть.

Время смещено: секунда! год!

Я не смею в сны твои проникнуть.

В них другая женщина живет.

О

О мое неуклюжее чадо.

Покоренное сельским крыльцом!

Так играют щенки и волчата:

В снег с разбега и в небо лицом.

Только детям грохочущих улиц

Эта редкая радость дана.

Как деревья под снегом согнулись,

Как синицы снуют у окна.

Как, готовые к ласке и драке.

Чуя зуд в пропотевших боках.

По-весеннему скачут собаки.

Утопая по брюхо в снегах.

Но дневные окончатся сроки,

Но изба потемнеет с угла.

Но крыло запоздавшей сороки

На мгновенье мелькнет у стекла.

И звезда затеряется в соснах,

И, мороз пронося на весу.

Запоет остывающий воздух

В непроглядном высоком лесу.

И под песню неспешную эту.

Разметавшись при свете огня,

Разрумянена, полуодета.

Ты заснешь на руках у меня.

И, тебя отдавая постели

Из расслабленных тающих рук,

Я застыну: смирить ли метели.

Удержать ли беспечности круг!

И за дальностью лет сохранить пи Тот огонь, что с младенчества нас Наполняет восторгом открытья. Озаряет свечением глаз! В нем живет безудержность порыва И смятенье слетающих фраз.  В те минуты, когда мы красивы,- Это он загорается в нас.

О

Приходит время новой сини.

Высоких, тающнх небес,

И, неподвижность пересилив,

Снега отряхивает лес.

И, в гулкий мир с надеждой глядя.

Сквозь недоверие и страх,

Дрожат березовые пряди

На влажных, тающих ветрах.

И все отбрасывает тени:

И дом. и ствол, и человек,

И то засохшее растенье.

Пронзившее собою снег.

И эта слабая травинка.

Чья безымянная игла

Тончайшую черту к тропинке

Сегодня храбро провела.

И там, где пристальней и зримей

Скрещенье линий на снегу,-

То вспыхнет, то растает имя.

Как будто эхо на бегу.

В том имени, невесть откуда,

И влажность губ, и стекоп звон,

И эта ранняя остуда.

За мной летящая вдогон,

И распрямление растенья,

И пробуждение зерна.

В том имени под общей сенью

Я с каждой веткой сведена.

Алексей Пьянок

Давай поговорим о кораблях

Давай поговорим о кораблях. Забудем сухопутные заботы и, вспомнив море синее за бортом, поговорим с тобой о кораблях.

Пусть мы уже давно не носим блях с надраенными ярко якорями.

но мы, как прежде, маемся морями... Давай поговорим о кораблях.

Ты помнишь, мы ходили в королях, а сами были робкими <салагами>, жонглировали <лоциями>, <пагами>... Давай поговорим о кораблях.

Мы одолели тошноту и страх, хоть номер наш был вовсе не смертельный. И выше чифа чтили мы артельного... Давай поговорим о кораблях.

Там счастье измерялось не в рублях, там были справедливыми наделы. Как палуба, спина у нас гудела... Давай поговорим о кораблях.

В каких сейчас проливах и морях

они на винт накручивают мили!

Пусть будет глубоко у них под килем...

Давай поговорим о кораблях.

И что поделать, если даже в снах уютными домашними ночами нас волны океанские качают, и зажигают солнце наших блях, и комнаты в каюты превращают...

Давай поговорим о кораблях!

О

Еще не тронут лед на речках.

Снегов слепяща белизна,

А в сердце, как скворец в скворечник.

Уже вселяется весиа.

Сосульками грозят карнизы.

И пусть морозит по ночам.

Но все вещественнее виза.

Что выдана лесным ручьям.

О

Уже нигде и никогда Мне не избавиться от Севера. Там облака плывут, как сейнеры, И тянут солнце в неводах. Там над озерами скиты Так отрешенны и незрячи. И ночь, как белая горячка, Сильнее спирта сушит рты. Там женщины иконолики. Как будто их Рублев писал. Там. может быть, еще калики По темным шастают лесам. ...Хотел забыть, да мало толку: От Севера лекарства нет. Заброшу все. Возьму котомку. И. до Кеми куплю Ьилет.

О

Я знаю:

легкая удача - ошибочно большая сдача... Чужой полтинник не схвачу. От неудач давно не плачу. Когда обидно, слезы прячу. За настоящую удачу ценою полной заплачу. Другой удачи не хочу.

Алексей ДИДУРОВ

САНИТАР-ПОЛКОВНИК ПЕТРОВИЧ

РАССКАЗ

PlirvHOK

о. leoKiniA.

? а

1 ш

ПРОЗА

Rэто утро Петрович опоздал на 15 минут. Подходя к тяжелым тугим дверям больницы, он сквозь черную муть стекла увидел Меле-тину Афанасьевну, проверяющую карточки, на которых отбивают свой приход сотрудники.

- А, санитар-полковник...- произнесла она, не глядя на Петровича.- Явились" Могли бы уже не являться. Карточку я вам не дам. Идите, объясняйтесь с Доничем. Сколько можно выезжать на своих сединах".,..

Петрович придал своему лицу каменное выражение. Все, что скажет эта незамужняя стареющая дева, он знал наперед. Одного он не понимает - зачем она, зная, что главврач не станет злиться на Петровича, а, поболтав с ним о войне прошлой и будущей, отпустит с запиской <Поставлено на вид>, зачем она тешит себя паскудной своей властью? Сколько, поди, скопилось у ней в столе этих <Поставлено на вид...>. Много ли нужно одинокой бабе для счастья... Тьфу...

В приемной главврача было очень натоплено. Старый санитар закрыл глаза и, поглаживая свои колени, слушает, как говорят о своих молодых делах машинистка и шофер <Скорой>. Чертова баба, эта Мелетина! В <травме> (так в больнице называют травматическую операционную) стоит пустой кислородный баллон, тот, что вчера в конце дня Петрович поленился сменить. И старшая сестра оперблока Антонина, тоже старая дева (вся больница кишит старыми девами), не забудет помянуть этот баллон в утренней душеспасительной беседе с ним. Петрович представляет эту традиционную беседу в красках... Властное, все еще красивое лицо Антонины, ее чеканную, твердую речь, после которой в голове, такая же боль, как после пребывания в кузнице... Кузница... Это было до войны, в его деревне...

Секретарша что-то пискнула, оторвавшись от машинки и трепотни с шофером, когда Петрович дернул ручку двери.

В кабинете Донича никого не было. На столе, среди бумаг, разбросаны таблетки и стоит недопитый стакан воды. Стенки стакана облеплены пузырьками - бусинками воздуха. Значит, главврач еще не приходил на работу. Сидеть, ждать" Нет, Антонина уже, наверное, бушует... Ладно, не будет сегодня <отбиваться> Петрович. Не впервой. Уходя из приемной, Петрович краем глаза замечает, как секретарша, кокетливо кутаясь в розовый мохеровый шарф (при такой жаре1), кивает на него.

- Этот санитар-полковник вечно...- слышит Петрович краем уха. И обрывки смеха.

Поднимаясь по лестнице на второй этаж, Петрович думает о том, как бы, не наткнувшись на Антонину, проскользнуть в <травму>, выкатить баллон, сменить его внизу, - подвале, и так же незаметно привезти новый в операционную.

У дверей, ведущих с лестницы в вестибюль опер отделения, санитар замирает, вслушивается. Слышится голос Антонины, допрашивающей Светку, молоденькую медсестру, дежурившую в ночь.

- Операций было много".,. Все записаны в журнале".,. Проследила за бельем".,. Сколько белья записала".,. Новокаин полпроцентный остался? Сулему получила? Петрович пришел".,. Ох, уж этот мне санитар-полковник... Будет профсоюзное - поставлю вопрос...

Потом солдатские шаги Антонины удаляются в сторону кабинета профессора, где идет пятиминутка. А Светка появляется перед Петровичем в накинутом на плечи халатике, в шапочке с козырьком.

- Здравия желаю, Василий Петрович!

- Привет студентам. Ничего она про баллон не говорила?

- Это про тот, что в <травме>?

- Про тот.

- Я его сменила сама! <Старикам везде у нас почет!> Хотите витаминчика?

- Понесла... трепаться меньше надо. Учиться - больше.

- Учусь, Василий Петрович. Сессию сдаю! Вчера анатомию скинула.

- Тройка, небось"

- Государственная оценка! Не хотите витаминчика7 До свидания!

Светка ладонью заталкивает сразу горсть красных шариков в рот и, поднимая ветер, несется вниз по лестнице. Старик успевает шлепнуть ее. Пролет наполняется гулким тоненьким смехом.

Раз Антонины нет, по коридору можно идти не торопясь, с видом человека, вовремя, а то и раньше пришедшего на работу, уже успевшего сменить баллон. Навстречу, поддерживая друг друга под локоть, идут две женщины, сгорбившись в три погибели, ступая осторожно. Им недавно удаляли аппендикс. Они здороваются с Петровичем, в глазах у них боль и радость.

- Первый день топаете? Все в порядке. Скоро на свидание со мной будете ходить! - дежурным, веселым голосом, подражая врачам, говорит им Петрович.

Женщины слабо улыбаются. Петрович открывает дверь автоклавной. Здесь жарко, светло. Шесть медсестер сидят за столом - крутят вату на палочки, делают из бинтов салфетки. Пять молодых и одна

старая, Дарья Максимовна. Все пять молодых поют.

А Дарья Максимовна улыбается:

- А вот во время войны, девочки...

- Что ты им про войну, Максимовна! Молодым не до этого. Им бы знать, как замуж поскорей выскочить! Так, молодухи'-Петрович улыбается, перекашивая свое изуродованное шрамами лицо на сторону.

Маленькая девушка Машка, с лицом хулиганистого мальчика, поджимает крашеные губки.

- Мрачно шутишь, Петрович!

- А ты ко мне на <вы> обращайся. Машка краснеет, но запальчиво огрызается:

- На <вы> к нему! Старый человек, а рабочей дисциплины никакой! Светка сегодня мучилась - баллон за вас меняла! Она медсестра, а не санитар!

- Ух ты! Светка старому человеку помогла, с Медсестра, санитар!> А как что - <Поди, Петрович, сделай больному укол, а то я совсем забегалась!> Умные какие вы все стали... Повыходили бы все замуж- подобрели бы.

Машка совсем стала бордовой.

- А я вот с этим сама не тороплюсь! Мне образование надо получить! А то вам, мужикам, только с дипломом подавай, правда, девочки" Конечно, губа не дура...

Все смеются, ссоры не вышло потому, что операции еще не начались, до нервотрепки все хотят спокойно в жаркой автоклавной попеть, рассказать про вчерашние свидания, про войну послушать. Дарья Максимовна про войну рассказывает всегда одно и то же - как рядом с их госпиталем стояли кавалеристы и как одного молодого парня расстреляли за изнасилование медсестры... Шипят и плюются белесыми струями пара автоклавы, в которых стерилизуется белье, плохие голоса девушек в этой высокой, влажной комнате приобретают волшебные оттенки, а механическая работа - скручивание пальцами салфеток-не отвлекает от разговора...

- Поди отнеси воды в <чистую> операционную, Петрович,- говорит почти ласково Дарья Максимовна.- Гера там совсем запарился один.

Давно позади блаженное утреннее время. Вовсю идут операции в <чистой>. Идет в <гнойной>. Коридор оперблока наполняется бегущими нервными людьми. Петрович больше всего не любит это время- полдень. Не присядешь, не покуришь, не поговоришь с больным о болезнях. Носишься по больнице в поисках свободной каталки, носишься по операционной- кладешь больного на стол, ввозишь и вывозишь громоздкий аппарат для съемки, меняешь врачам тазы для мытья рук и делаешь еще тыщу дел, которые входят в обязанности операционного санитара. Все время перед глазами мельтешит санитар Гера, семнадцатилетний олух, поступивший в санитары для выполнения своей программы подготовки в мединститут. Может, он и прав, этот Гера... С какой злорадной усмешкой подносит он вату с нашатырем к носу какой-нибудь упавшей в обморок студентки. Наведут этих крашеных девок полную операционную, они жмутся друг к другу, когда больной орет, лезут на табуретки смотреть живые внутренности, а когда увидят - с белыми лицами грохаются на пол... И Гера тут как тут с вонючей ваткой. А работает Гера! Зубы стиснет, глаза полузакроет и как машина заведенная бегает. Собственно, на его плечах весь день и выезжает Петрович. <Молодым везде у нас дорога!> Неплохой парень - Гера. Вот он несется с полным тазом теплой воды к стойкам. Вот уже рвется и дрожит в его руках бутыль с сулемой, выплескивая залпами синюю жидкость, вот и пузырек нашатырного спирта звенит в его ладонях о мензурку. А потом - с двух шагов - бросает он пинцетом в таз чистую салфетку, а в раковине умывальника уже дымится налитый до половины новый таз. Он - к нему. И все это быстро, ловко. Шарахаются от него в стороны студентки, во все глаза глядя на эту юркую бестию. А он, кося веселым глазом на Петровича, бросает ему на ходу:

- Василий Петрович! Сходите, будьте добры, в патанатомию! Принесите препараты-у меня не будет времени!

Петрович с радостью покидает суетный мир операционной.

На скамеечке у домика, в котором находится па-тологоанатомическое отделение больницы, или просто <морг>, сидят и греются на солнышке санитар морга Вася, главврач Донич и Грешников, завхоз. Над скамеечкой нависло вьющееся растение, надетое на старую раму больничной кровати. Это растение посадил и обхаживает в свободное от вскрытий время сорокалетний Вася. Летом это растение даст тень и цветы.

- Курим, граждане? Георгий Эрнестович, я сегодня утром запоздал немного, приходил к вам...

- Знаю уже, Петрович... Мелетина донесла... Садись, покури.

- Да там самая запарка... Профессор резекцию желудка делает... Ну, ладно, посижу.- Скамья маленькая, и он садится на корточки.

- Жарит солнышко-то... Весна как рано... Ты бы, Весь, скамью-то удлинил.

Санитар Вася глядит на пролетающих в синем небе голубей. К его губе прилип окурок папиросы,

окурок не горит, но Вася время от времени тянет через него воздух.

- А Грешников доску даст"

Маленького роста, толстый мужчина Грешников насупливает свое и без того всегда мрачное, красное лицо и хрипло цедит:

- Где я тебе доску возьму? Тут Антонина приходила - щетки делать велела. А у меня для дела и то досок нет. Лаялись целый ч I

Вася, не отрывая воспаленных от бессонницы глаз от кружащихся голубей, ровным голосом отвечает:

- Для Антонины ты, допустим, все найдешь. Ты ей доску, она тебе чекушку спирта...

Главврач Донич смеется, широко раскрывая беззубый рот. Грешников хочет ответить что-то злое, но Донич хлопает его по коленке и, заглядывая в глаза, смеется все громче и, как видит завхоз, по-доброму. И завхоз улыбается сам, натянуто, неумело.

- Черт его знает, что за контора! Намедни вот, Георгий Эрнестович не даст сбрехнуть, поехал за мылом. Хозяйственное мыло. Никакой не дефицит, а достал килограмм десять. Это на всю больницу! А потом меня та же Антонина за грудки возьмет. А досок нет, я ей не дал. Пусть заявление пишет. А с заявлением я уж поеду вытрясать.

Донич достает пачку <БТ>, сует в рот сигарету и приглашает жестом всех. Все крутят головами, закуривают <Север> санитара Васи.

- А я вот здоровье решил беречь,- грустно говорит Донич, дотрагиваясь до левой стороны груди.- Все-таки доконала меня география, климатические пояса.

- Это как же? - спрашивает завхоз.

- А так: войну начал на Украине, в жару и толстым, в плену сидел всю зиму, почти в чем мать родила - в Белоруссии. А поправлять здоровье приехал летом пятьдесят пятого из Норильска - такого перепада температур и времен никакой человеческий организм даром не перенесет. Если, как у нашего Петровича, в кузне не закален. А? Я прав, санитар-полковник? А?

- Ну...- согласно кивает Петрович головой. Завхоз Грешников поворачивается к нему и с усмешкой спрашивает:

- А что это тебя, Петрович, все санитар-полковником величают"

- Ого| Это целая история для худлитературы! - похохатывая, бьет Грешникова по коленке Донич.- Он однажды из окружения столько людей вывел, что теперь не у каждого полковника есть в подчинении. И я там был, мед-пиво пил, да в рот не попало! Не довел меня Петрович до места, не довел. Ушел я от него!

- Это куда же? - заинтересовался завхоз.

- В разведку.

- Чего же врача - в разведку?

- А это важная была разведка. Последняя. До наших уже рукой подать. Надо было, чтоб командир с людьми пошел. А мы и были с Петровичем весь оставшийся комсостав. Только я на один кубик младше...

Во время речи Донича Петрович смотрит на папиросу, кивает важно головой. Он покраснел,

только шрам не изменился в цвете - остался белым

В это врэмя на другом конце двора появилась секретарша Донича и звонко заголосила:

- ...Оргий Эстович!!! Телефону!

Донич встает и, одергивая на ходу халат, быстро идет к больнице. Пройдя немного, он оборачивается и говорит Петровичу:

- Я на тебя уже отдал записку Мелетине!

- Спасибо, Георгий Эрнестович' Донич кивает ему и ускоряет шаг.

- Ну, я тоже побегу... Герка меня, поди, клянет последними словами....- кряхтит Петрович.

В операционной сутолока неимоверная Профессор вытирается, оглядывается на операционный стол, где врач-наркотизатор хлобыщет по щекам больного, возвращая его в чувство после наркоза.

- Больному кислород в бокс! На ночь - сестру! Дежурить! Завтра я к нему зайду,- гремит профессорский голос. Стянув с себя бахилы, профессор замечает на своих белоснежных тапочках почерневшее пятнышко крови. Завидя проходящего со шваброй Герку, профессор манит его к себе пальцем:

- Слушай, как тебя... Возьми салфетку с нашатырем, сотри это пятно

Петрович видит, как вздуваются вены на Геркином виске, как его глаза стекленеют от бешенства. На глаза старика почему-то попадается мокрое пятно на белой шапочке Герки там, где шапка прикасается ко лбу... Такое же пятно от проступившего за день пота - на том же месте у профессора... Молодые студентки окаменели...

Старик срывается с места и, прихватив из. кармана кусок бинта, мочит его в нашатыре. И, кинувшись в ноги сидящему на табуретке профессору, трет, трет пятно, жмурясь от острого запаха... Герка хлопает дверью. Минут пять спустя, уже уходя из операционной, профессор говорит Петровичу:

- Петрович, я отдал приказ. Тебя, как старого вояку, наградим грамотой 9 мая. Только не помри до этого от белой горячки!-Он громко смеется.

И Петрович смеется. И студентки смеются.

Кончился операционный день. Петрович помог раздатчице Нюре поднять с первого этажа на второй бидоны и ведра с обедом, а за это Нюра его накормила. Сытый и усталый, Петрович мотается по больнице в поисках места, где покурить. Заходит он в <гипсовую>. Здесь работает <гипсовая> сестра Людмила, женщина, распечатавшая пятый десяток. Когда-то Людмила была красавицей - любимой дочерью в семье провинциальных актеров. Отец был вечным исполнителем ролей элегантных, холодных любовников, мать - страстных и коварных любовниц. Такими они были, наверное, и в жизни, потому что Людмила погубила на своем веку немало мальчиков и мужчин то холодностью, то темпераментом и коварством - как кого пришлось. Но ее мечты кончить институт разбила война, а ее личные планы на одного военного врача-хирурга - ранняя старость. Все, чего она добилась в жизни,- это права сидеть за одним столиком в ресторане с процветающими артистами или врачами. Она имеет некоторый успех у хирургов больницы и бешеный - у безусых студентов и санитаров.

Вот и сейчас в <гипсовой> сидят Игорь Юрьевич, очень высокий и сильный молодой хирург, и санитар Гера.

Они зубоскалят.

- А, санитар-полковник! Милости прошу! Я, как женщина, отдаю предпочтение только вашим седым вискам гусара! Как говорил один друг моей юности, актер Жора Милославцев: <Он бросил на весы и саблю и усы, и сердце дамы было взято!>

- Я покурить...

- Кури. Петрович, скажи, что более другого на свете ценится - года младые юноши сего или тугой кошель и мышцы эскулапа?

- Во, баба... Я не знаю, какой кошель у Игоря... Игорь, не суйся к этой бабе... Пусть играется с сосунками, да и жена твоя моложе.

Игорь Юрьевич встает, берет в свои железные руки Людмилу и поднимает ее высоко вверх.

- Петрович! У этой женщины есть одно великое преимущество перед другими! Она умна, в годах и много не просит! Привыкла к скромной жизни! Недостаток средств мешает ей стареть дальше! Людмила, ты - вечно моложава!

Людмила задыхается от счастья, высоты и силы держащих ее рук.

- Пусти, дьявол! Бедная твоя жена!

Когда Игорь Юрьевич ее опускает, она кидается на него с девчачьим обиженным выражением лица. От этого ее бледное, маленькое, морщинистое ли чико делается пугающе некрасивым. Хирург выскальзывает за дверь. Для приличия он держит дверь ногой, а Людмила радостно в нее рвется. Потом она, раскрасневшаяся, садится на стул.

- Не дай бог, Герочка, если ты вырастешь таким же бабником, как этот гренадер... Соблюдай себя, мой мальчик. Приходи ко мне почаще в гости. Проходи жизнь по моим ненаписанным мемуарам.

Петрович гасит плевком папиросу.

- Гера! Поди белье посчитай.

Когда Герка уходит, Петрович подвигается к Людмиле поближе.

- Людка! Я за порцией!

- Хватит! Больше не получишь!

- А кто молчит, что Герка к тебе в рабочее время ходит" А кто молчит, что Игорь к тебе в рабочее время ходит" А кто их зовет, кто за ними сюда бегает, если их ищут" Кто" Пушкин Александр Сергеевич или я?

- Не стыдно"

- А мне чего стыдиться?

- Шантажировать несчастную, беззащитную женщину!

Весь разговор происходит при взаимных улыбках. Людмила достает из стеклянного шкафа бутылку со спиртом и наливает полстакана старику.

- Только на Антонину не наткнись! Она сразу на меня, несчастную, подумает!

- Ладно, у меня все рассчитано. До минуты...

Действительно, Петровичу остается ровно четыре минутки для того, чтобы после приличной дозы уйти из больницы. И он несется по лестнице вниз, к выходу. А у выхода стоят Мелетина и Антонина.

- Вот он, голубчик наш'

- Постой, когда кончатся эти опоздания?! До каких пор мы будем тебя терпеть"

Но Петрович пулей вылетает на улицу, в мир, полный звона, свежести, ослепительного света. У закрытой двери две женщины выясняют, пахло от него или не пахло, а он вдыхает влажный весенний воздух и чувствует, как каждый глоток прохладного воздуха перемешивается с горечью в горле... Эта непередаваемо нежная и прямо-таки волшебная смесь ударяет в уставшую голову, преображает все вокруг! Петрович садится на скамью в сквере и блаженствует.

? а

1 Е ш

ПРОЗА

РОМАН

Аркадий АДАМОВ

ПЕТЛЯ

Глава VII

КУРОРТНАЯ ЖИЗНЬ

РИСУНКИ

Г. КАЛИНОВСКОГО.

Rтак, у меня впереди опять дальняя дорога, командировка. На этот раз в совершенно новом для меня качестве, точнее - с необычным прикрытием: больной, приехавший лечить язву желудка. Мы с Кузьмичом долго обсуждали эту проблему. Можно, конечно, приехать по командировке и поселиться в гостинице. Но в данном случае это только осложнит мою задачу. Мне ведь надо попасть в санаторий не по служебному удостоверению, не для официального расследования. Мне необходимо найти там людей, которые помнят Веру или того парня в белой рубашке, найти среди врачей, сестер, санитарок, официанток, среди больных, которые приезжают в этот санаторий не первый год. А может быть, мне так повезет, что я найду кого-нибудь из тех, кто снят на фотографии вместе с Верой. И все эти люди должны быть со мной откровенны не потому, что они готовы помочь следствию; такой вид откровенности мне будет недостаточен. В этом случае человек ощущает невольную скованность, повышенную ответственность за каждое слово, тут исчезают всякие предположения, догадки, смешные или кажущиеся незначительными детали, мелкие происшествия. Все это можно вспомнить и рассказать, только если перед тобой обыкновенный и случайный человек, который ничего не выспрашивает, не записывает, и ты не обязан контролировать каждое свое слово и нести за него ответственность. В этом случае ничего пучше не придумать, чем стать таким же, как все, лечиться, отдыхать, заводить знакомства и беседовать со всеми и обо всем.

В нашем деле нужна контактность, умение получить нужную информацию, умение расположить к себе людей. И то, что ты сегодня не можешь сказать им все о себе и своей работе, нисколько не должно отгораживать тебя от этих людей даже в твоем собственном сознании. Ведь твоя работа- для них, ради них, и сознание этого снимает всякую внутреннюю неловкость за вынужденный, но ни для кого из них не опасный обман.

Конечно, официальный путь куда проще, и может показаться что мы стреляем из пушки по воробью. Подумаешь, какой-то там парень в белой рубашке! Стоит ли затевать ради него такую сложную комбинацию? Но мы ищем этого парня по подозрению в убийстве, и для такого случая официальный путь - это сеть со слишком крупными ячейками, через нее уйдут от нас многие нужные нам люди.

Uitoiriaiinc. Начало см. в Л1'? 4. О, 7 за 1973 год.

Однако организовать такую командировку не просто. И весь день у меня уходит на эти дела.

А под вечер раздается телефонный звонок. Звонит, к моему удивлению, Меншутин.

- Здравствуйте, Станислав Христофорович,- говорю я как можно приветливее.- Чем могу быть полезен"

- Полезен"- негодующе переспрашивает Меншутин.- Вы меня просто удивляете, уважаемый Виталий Семенович.

- Что случилось"!

- Как что случилось" А Вера? Да мы тут -все с ума сходим! Уже почти две недели идет следствие, а вы не решили самого элементарного вопроса. Куда это годится? Нет, Виталий Семенович, извините меня, но так работать нельзя. Весь коллектив взволнован. Он ждет от вас ответа: что случилось в конце концов" Молодая, в общем, здоровая, жизнерадостная девушка с нормальной психикой не может покончить с собой. В наших условиях к этому нет и не может быть оснований! Это-то вы, надеюсь, понимаете? Значит, произошло убийство. Это же логично! Надо только уметь рассуждать. Ну, а убийство может произойти по разным причинам. Давайте же разберем эти причины. Я готов вам помочь.

На минуту мне изменяет выдержка. Эта менторская речь может кого угодно вывести из себя.

- Нет, Станислав Христофорович,- довольно резко отвечаю я.- Разбором причин мы с вами заниматься не будем. Этим мы занимаемся на наших служебных совещаниях. Если вы чем-то недовольны, то можете связаться с моим руководством.

- Давайте, давайте,- охотно соглашается Меншутин.- Это, между прочим, в ваших интересах тоже.

Я диктую ему фамилию Кузьмича, его звание, должность и номер телефона. Эта незозмутимость мне нелегко дается. Как мне хочется на прощание сказать хоть часть того, что я о нем думаю Невозможно. Он может говорить, что хочет, я лишен такого удовольствия. Это еще одна особенность нашей работы. И я заставляю себя проститься с Меншути-ным максимально любезно.

Впереди у меня еще уйма дел.

Ровно и мощно гудят моторы, самолет слегка вибрирует. Салон залит солнечным светом. Я гляжу в иллюминатор и думаю о своих делах, вернее, о своем деле, о сложном, запутанном пути, по которому мне приходится идти. О чем же мне еще думать" Путь этот петляет в потемках, и я движусь почти на ощупь. Одна петля, вторая, третья... Сколько их впереди" Одну петлю мы уже прошли, и она привела нас к исходной точке, путь кончился неудачей. Правда здесь мы раскрыли кражу, но это нисколько не приблизило нас к решению главной задачи: что случилось с Верой" И еще на этом пути мы потеряли товарища...

Сейчас я движусь по второй петле. А может быть, на этот раз это не петля? И я приду к цели" Дорога ведет меня все дальше в темноту. На этом новом пути я уже познакомился с любопытными персонажами, вроде балагура Фоменко или сухого, молчаливого Струлиса, или того же Лапушкина. Все они почему-то пугались нашего знакомства, и, однако, все трое оказались непричастными к трагедии, разыгравшейся в котловане стройки. Почему же они пугались"

Но мне надо идти дальше, в сторону от них, к человеку на фотографии. Кончится ли там мои путь"

Сейчас я учитель, скромный молодой учитель и еду залечивать язву желудка.

В аэропорту меня встречают двое молодых ребят в штатских пальто и шляпах. Я никогда нз могу объяснить, как узнаю своих. Они ничем не выделяются в толпе, но как только наши глаза встречаются, мы безошибочно узнаем друг друга.

У меня отнимают чемодан, большой, типично курортный. Приходится отдать. Я как-никак гость, а здесь почти Кавказ. Во всяком случае, один из моих хозяев, бесспорно, кавказец, худой, поджарый, с узким, как молодой полумесяц, лицом, горбатым носом и орлиным взглядом из-под лохматых бровей. Зовут его Дагир, он приехал за мной из Тепловод ска.

И вот мы с ним уже мчимся по оживленному неширокому шоссе. Кругом неоглядный степной простор, и только на севере, вдали, кое-где горбятся невысокие вершины ближайших гор. Выглядят они здесь как-то неправдоподобно, как мамонты.

Старенькая наша <Волга> бежит, однако, весьма бойко и даже рискует обгонять щеголеватые частные машины. Тем временем Дагир вручает мне путевку и, улыбаясь, говорит:

- Ой, как трудно достать, ты бы знал! Всего за один день. Это еще хорошо, что ноябрь. А летом

Я с интересом рассматриваю путевку, где уже вписана моя фамилия.

Вот наконец и Тепловодск. Сразу за новостройками начинается курортная зона города: парки, сады, красивые здания санаториев, широкие, тихие улицы с рядами старых, раскидистых деревьев, аккуратно подстриженных кустарников.

В просторном вестибюле санатория меня встречает пожилая нянечка в белом халате. Закинув голову, она смотрит на меня, и в глазах ее я улавлизаю удивление: этакий верзила и здоровяк приехал, видите ли, чего-то такое лечить. Небось, отхватил по блату профсоюзную даровую путевку И мне становится неловко...

В большой и красивой столовой я знакомлюсь с соседями по столику: это симпатичная молодая женщина, аспирантка из Свердловска, в щегольских брюках с гигантским клешем, и два пожилых инженера из Донбасса.

- Вы здесь уже не первый раз? - спрашиваю я одного из инженеров.

- Что вы,- усмехается тот.- Вот мы с моим другом в один год язву получили и вместе который уже год ее залечиваем. Который год, Яша?

- А1 - машет рукой его друг.- И считать не хочется.

- А я в первый раз здесь,- вмешивается молодая женщина.- Подруга уговорила. Вон она за тем столиком сидит. Такая красивая, в голубой кофточке, видите?

Она смеется.

- Значит, подруга ваша здесь не первый раз? - спрашиваю я.

- Второй. Она тут в прошлом году была.

- Кстати, давайте познакомимся, раз уж нас свела судьба,- предлагаю я и обращаюсь к молодой женщине: - Не могу же я называть вас <товарищ аспирант> или <гражданка из Свердловска>?

- А я и этого о вас не знаю,- смеется она.- Меня зовут Рая. А подругу мою - Валя

Мы все представляемся друг другу, и это получается необычайно церемонно и смешно. Вечером мы уславливаемся идти все вместе в кино.

Так проходит первый день моей необычной командировки.

Я живу в небольшой уютной комнате с балконом, правда, на пару с молодым и веселым шахтером Виктором Богдановым. У него только что зарубцевалась страшенная язва, но Виктор полон сочувствия ко мне и тем смущает меня невозможно. Логика его рассуждений предельно проста.

- Ну, хорошо,- говорит он.- Мне такая хреновина поделом. Точно. Если бы ты столько выпил, сколько я, у тебя бы их четыре было. У меня еще порода крепчайшая. Но ты-то вообще не пьешь, я же вижу. А тоже, понимаешь, такое страдание заработал.

Словом, с Виктором мы нашли общий язык.

Вполне благополучно проходит у меня и первая встреча с моим лечащим врачом, пожилой женщиной с удивительно молодыми и добрыми глазами. Я, по-моему, очень точно описываю ей свои ощущения от недавно зарубцевавшейся язвы желудка. Во всяком случае, я ничего не забываю из инструктажа, который провел со мной врач нашей медчасти. И хотя моя курортная карта авторитетно подтверждает все, мною сказанное, Клавдия Филипповна - так зовут моего лечащего врача - после весьма поверхностного, на мой взгляд, осмотра почему-то довольно скептически отнеслась к моим жалобам.

- Ну что ж, милый юноша,- вздыхает она и смотрит на меня своими добрыми, в лучиках морщин глазами.- Лечитесь, коли приехали.

Во время нашей беседы я, конечно, не забываю о подлинной цели своего приезда сюда. И, улучив удобный момент, спрашиваю:

- Вы, наверное, многих своих больных помните?

- Конечно,- кивает седеющей головой Клавдия Филипповна, заполняя мою историю болезни.

- В прошлом году у вас здесь сестра моя лечилась,- говорю я.

- Как ее фамилия? - интересуется Клавдия Филипповна.- Тоже Лосева?

- Нет. По мужу. Топилина. Вера.

На секунду мне становится грустно. Вот я уже и выдал Веру замуж..

- Что-то не припоминаю,- качает головой Клавдия ФиЛипповна и продолжает писать.- Наверное, ее вел другой врач. Вы не помните, в каком корпусе она жила?

- Нет. А я вам сейчас покажу ее фотографию! - восклицаю я, словно эта счастливая мысль только что осенила меня.- Как раз здесь она и снималась. На экскурсии,

Клавдия Филипповна с интересом вглядывается в фотографию и, представьте себе, тут же узнает Веру. Срабатывает чисто профессиональная память, потому что Клавдия Филипповна даже называет, чем именно страдала Вера употребляя при этом замысловатые латинские термины.

Мало этого, Клавдия Филипповна даже вспоминает странный случай, который произошел с Верой. Та вдруг исчезла на два дня. Утром куда-то уехала, а вернулась вечером на следующий день. Потом оказалось, что председатель одного из колхозов, расположенных сравнительно недалеко от города, прислал за ней машину. И там, в колхозе, она вынуждена была заночевать: к вечеру вдруг хлынул невообразимый ливень, который стих лишь на следующий день. На вопрос соседки по комнате, зачем Вера туда поехала, она очень кратко и непонятно ответи ла: <По служебным делам>. Веру повсюду искали, звонили в милицию. Этот случай сильно взволновал всех, и потому Клавдия Филипповна запомнила его.

Вообще у меня как-то сразу возник довольно широкий круг знакомств.

Рая и Валя, аспирантки из Свердловска, жизнерадостные и кокетливые девушки, приехали сюда, по-моему, с еще меньшими основаниями, чем я. Они по три раза в день меняют туалеты, пестрота и легкомыслие которых к вечеру неизменно возрастают, не пропускают, по их словам, ни одного концерта и ездят на все экскурсии, хотя погода нас не балует и дождь здесь идет чуть не каждый день.

С Валей мы уже второй раз за этот день идем вместе пить минеральную воду к источнику, который находится в живописном старинном парке.

- Вы, кажется, не первый год здесь отдыхаете? - спрашиваю я.

- Лечусь,- строго поправляет меня Валя.- Я в грошлом году тоже здесь была.

- Подумайте! И сестренка моя тоже в прошлом году была здесь. Но осталась не очень довольна.

Так, слово за словом, я <вспоминаю>, что случайно захватил фотографию сестры, и, порывшись в карманах, показываю ее заинтересовавшейся Вале.

- А как зовут вашу сестру? - спрашивает Валя.

- Вера...

И опять Вера со мной, словно живая. И опять я начинаю ощущать смерть ее как потерю не только очень хорошего, но и мне лично знакомого человека. Это чувство все больше растет по мере того, как я узнаю эту девушку, ее жизнь, ее поступки, слова, ее привязанности, и радости, и... Нет! Вот бед ее и горестей я не знаю. А ведь это именно то, что мне следует знать.

- Вера? - переспрашивает Валя и задумчиво качает головой.- Нет, что-то не припомню.- И вдруг, оживившись, восклицает: - Ой, и Костя здесь! Тоже снялся, надо же! Вот он, видите? - И она указывает на того самого парня, который меня так интересует.

- А кто он такой" - как можно равнодушнее спрашиваю я.- И почему бы ему не сняться?

- Да нет, ради бога, пусть снимается,- машет рукой Валя.- Он культурником работал здесь, в санатории.

- Костя и сейчас здесь работает" - спрашиваю

я.

- Не знаю,- равнодушно пожимает плечами Валя.- Я его что-то не вижу.

После обеда я осторожно приступаю к решению своей главной задачи: пытаюсь разыскать Костю.

Первый разговор в связи с этим завязывается у меня в вестибюле столовой. Там на стене развешаны красочное расписание всяких культурных и спортивных мероприятий, афиши кинофильмов, цветные фотографии бассейна, волейбольной и баскетбольной площадок. Над всем этим протянулся броский лозунг: <Единственная красота - здоровье!>

Возле этой стены, за маленьким столиком сидит усталый и хмурый человек в белом халате. Это дежурный <службы внимания>. Ему явно скучно. Почему-то никто внимания от него не требует. И я решаю нарушить его унылое одиночество.

Через пять минут Семен Гаврилович - так зовут хмурого человека в халате,- благодарный за внимание уже мне, жалуется, что на него теперь взвалили, кроме <дежурства>, еще и всю культурно-массовую работу. Ибо. тот, который работал до него на этой должности, грубо говоря, проворовался. Однако скандал решили замять и ограничились тем, что выгнали этого паршивца Костю с работы. Кому хочется портить реноме своего учреждения, спрашивается? А украл Костя не более и не менее как две теннисных ракетки, заграничный футбольный мяч, три еще не надеванных шерстяных спортивных костюма и даже трубу из оркестра - правда, старую. Семен Гаврилович перечисляет мне все это с абсолютной точностью, ибо сам лично подписывал соответствующий акт о списании всех этих предметов как пришедших в негодность. Не подумайте, лично Семен Гаврилович - безупречно честный человек и не позволит себе присвоить чужую копейку и государственную тоже. Но подписать такой акт... Он тяжело вздыхает.

- Попросило начальство. Ну, а если честно, то кому хочется портить отношения с начальством? И вообще. Что мне, больше всех надо, по-вашему? Но если подумать, то стыдно. Вот я вам и рассказываю.

- И где же теперь этот бедолага Костя? - участливо спрашиваю я, ибо такой тон лучше всего соответствует не столько трагедии самого Кости, сколько судьбе ни в чем не повинного Семена Гавриловича, вихрем событий затянутого в эту историю и неизвестно за что пострадавшего.

- А! Ему хорошо, он на свободе,- вздыхает Семен Гаврилович с видом узника, заточенного в крепость.

- То есть,- пытаюсь конкретизировать я.- Что значит <на свободе>?

- Это значит - у мамы,- снова вздыхает Семен Гаврилович, на сей раз так, что, кажется, может разжалобить камни.- А мама у него шеф-повар в <Перекопе>. Вам все понятно" Она как-нибудь выдержит на своей шее трех таких бездельников, как ее драгоценный Костя.

Нам никто не мешает, и беседа наша мирно течет дальше.

В конце концов я узнаю не только фамилию Кости и его адрес, но и кое-что о его жизни, характере и даже друзьях. Семен Гаврилович при всей его вялости, даже ипохондрии, а также презрении к людским делам и страстям оказывается человеком поразительно информированным, к тому же с философским складом ума, склонным к анализу и обобщениям. И потому лично для меня его <служба внимания> оказывается совершенно бесценной.

- Что губит Костю? - брюзгливо рассуждает Семен Гаврилович, тусклым взглядом упираясь куда-то в пространство.- Его губит мама. И губит папа. Мама его губит любовью. Папа - пусть земля ему будет пухом, он спился - губит его своими генами. При таких генах Косте для воспитания нужна не мама, а николаевский фельдфебель с розгами. Это уж я вам говорю. Иначе получится не человек, а комок грязи. Что постепенно и случилось. О Костю сейчас можно только испачкаться. А каждый человек ищет для себя подходящую среду обитания. Вы заметили" И чаще всего дурная компания не засасывает, а привлекает. Уверяю вас. Вы, кажется, учитель"

- Откуда вы знаете? - изумляюсь >,.

- А! Откуда только теперь не поступает информация, знаете. Так вот, слушайте меня, и вы станете, не скажу - умнее, но мудрее. Это уж точно. Костя это тоже продукт, вы понимаете? И он тоже учился когда-то в школе, а сейчас Костя нашел себе такую среду, где один красивей другого, я вам доложу. Возьмите хотя бы этого пропойцу Мотьку, нашего водопроводчика. Вы думаете, почему у нас тут все краны текут и горячая вода то идет, то нет" А потому, что ведает этим всем вечно пьяный Мотька. Когда у него, не дай бог. откроется наконец язва, у нас горячая вода будет без перебоя. Это я вам говорю. А пока я не могу провести соревнование по плаванию...

Наша беседа подходит к концу, и я самым сердечным образом прощаюсь с Семеном Гавриловичем. Более содержательного собеседника я тут еще не встречал. Это просто счастье, что меня осенило побеседовать с ним.

...Под вечер возле старинного здания грязелечебницы у меня происходит встреча с Дагиром. В центре нашего внимания теперь только Костя. Дагир, конечно, знает его. Я прошу только уточнить, был ли Костя две недели назад в Москве, а также каков его образ жизни сейчас, где бывает, с кем встречается.

- И вот еще что. Не трогай Мотьку Им я сам займусь.

Я думаю о неведомом мне Косте, подонке и воре, который, по всей вероятности, окажется теперь еще и убийцей, думаю о том, как дорого обошлось трусливое, а возможно, и карьеристское нежелание поднимать <шум> вокруг его кражи. И, между прочим, этому мог бы помешать даже такой незаметный человек, как Семен Гаврилович, откажись оч подписать фальшивый акт. И тогда Костя уже полгода сидел бы под замком в колонии, и сегодня не ждала бы Костю кара в сто раз страшнее, чем за ту кражу в санатории. Но Вера, главное - Вера, она была бы сейчас жива...

На следующее утро в дальнем конце коридора первого этажа я нахожу узенькую дверь и по гудящей металлической лестнице спускаюсь вниз, в подвал. По сторонам тянутся какие-то складские помещения. Душно, жарко. Толкаю наконец какую-то дверь и попадаю в котельную. В топках огромных котлов ревет пламя, пол завален углем, двое чумазых, полуголых парней кричат мне что-то, сверкая белками глаз и белозубыми улыбками. Я в ответ тоже улыбаюсь и машу рукой, давая понять, что попал не туда, куда надо.

Иду дальше по темному коридору и наконец добираюсь до слесарной мастерской. Острый запах металла - вот первое, что я тут ощущаю. Длинный, обитый железом стол, тиски, маленький токарный станок у стены, полки с инструментами, какие-то горы железок на столе. А в дальнем углу я вижу продавленную металлическую раскладушку с грязной подушкой и рваным ватным одеялом.

Около стола на высоком табурете сидит вихра стый парень в перепачканной, замасленной до металлического блеска темной рубахе с закатанными рукавами и, покуривая, с любопытством смотрит на меня круглыми, как у совы, глазами.

- Привет,- говорю я.

- Ну, привет,- отвечает парень.

- Мне бы Мотю.

- Это еще зачем?

- Кран течет.

- Хе! Пусть заявку подают.

- А может, я Моте рублевку хочу дать, чтоб сразу починил" - усмехаюсь я.- Почем ты знаешь"

- Рублевку? - оживляется парень.- Ну, давай. Я Мотька.

- Что ж ты сразу не признался?

- Мало ли...- туманно откликается Мотька и, шмыгнув носом, оценивающе смотрит на меня.- Тебе и верно только кран починить" Или чего еще?

- А какая от тебя еще польза?

- Может, чего купить хочешь слева? - Мотька выжидающе и лукаво уставился в меня своими круглыми, совиными глазищами.- Улавливаешь или как?

- Что ж у тебя есть"

- У меня-то ничего. Но если кинешь трояк, сведу туда, где есть,- скалит зубы Мотька.

- Да что есть-то"

- Ну, что. Джинсы - Америка. Галстуки - Италия. Резинка. Чего тебе еще?

Я сообщаю, что вообще-то меня интересуют джинсы. И в нерешительности чешу затылок. Не так-то просто отважиться на такую покупку.

- Только деньги я сам не рисую, учти,- сурово предупреждаю я.

Это верный признак того, что я сдаюсь. И Мотька это прекрасно понимает. Круглая, угреватая его физиономия расплывается в улыбке, и он заговорщически подмигивает.

- Сговорено.

Мотька торопливо сползает с табуретки, подбегает к раскладушке и из-под одеяла вытаскивает бутылку водки, как мне кажется, уже начатую. Из ящика стола он достает два мутных стакана, из кармана брюк - луковицу и складной нож. Все это он проворно выставляет на стол возле тисков, локтем сдвинув наваленные там ржавые железки и инструменты в сторону.

- Флакон - два семьдесят, пойдет" - азартно спрашивает он.- Чтоб, значит, порядок был. Пока врачи не видят и милиция спит. Тогда гони, кипит твое молоко!

Я со вздохом отдаю ему три рубля. Мотька энергично разливает водку, и мы чокаемся. Выпив, я на глазах у Мотьки слегка хмелею, и говорю, не очень, однако, свободно ворочая языком:

- Если хочешь знать, мне тут указали уже одного человека. Еще когда сюда ехал, понял" Да он от вас, оказывается, уволился. Вот и прокол.

- Кто такой" - интересуется Мотька.

- А, ты не знаешь. Костя звать.

- Ха! - Мотька от возбуждения хлопает себя по коленке.- Кто не знает, а кто и знает. С Костей и встретишься. Будет порядок, кипит твое молоко! Давай по последней.

Некоторое время мы еще болтаем о том о сем, и Мотька делает мне всякие авансы на будущее, суля немыслимые коммерческие выгоды от нашего с ним знакомства.

- Значит, договорились" - спрашиваю я напоследок.

- Ну! Не чешись, Маруся, в строю,- весело откликается Мотька.- Сегодня вечером. Трояк гони вперед.

- Так я же дал"!

- Ну, ну, купец, не жмись,- строго говорит Мотька.- Дал на выпивку. А это, как условились.

Ссориться мне с этим наглецом сейчас не с руки.

- Эх, просто обвал,- вздыхая, говорю я и достаю деньги.

Мотька, не глядя, сует их себе в карман.

- Ну, вот. Считай, что мы с тобой скорешились, Витек,- солидно говорит он и хлопает меня по плечу.- Значит, тебе лучше всего после ужина прикатывать. Ну, там в девять. Порядок?

- А куда прикатывать"

- Ждать я тебя буду в парке. У театра. Знаеш'>?

- Знаю. Приду.

Как видно, эта спекулянтская шайка сложилась и действует давно. И все приемы заранее отработаны. Вот, например, адрес они не говорят, а Мотька поведет меня сам черт знает каким путем. А там и еще чего-нибудь, наверное, приготовили.

- Деньги не забудь,- предупреждает Мотька.- Второй раз не поведу, учти.

- Это ты брось,- резко отвечаю я, чтобы не быть уж круглым дураком в Мотькиных глазах.- Кореи; называется. Сначала товар отберу, а потом уж и деньги.

- Дрейфишь, купец? - нахально улыбается Мотька.- Люди там свои, не обидят.

- Твои, да не мои. Словом, так.

- Ладно. Сговорено,- неожиданно мирно говорит Мотька.- Чего психуешь"

И мы расстаемся до вечера.

Стыдно признаться, но я волнуюсь. Как-никак, а заканчивается довольно сложное дело, и мне, видимо, предстоит скоро задержать убийцу Веры. Неужели он так влюбился, что отказ выйти за него замуж толкнул его на такой страшный шаг? А Вера? Нет, Катя ошибается, Вера не могла полюбить этого подонка. Тем отвратительней ей было его преследование. Но зачем тогда она пошла с ним в тот вечер"Мягкая, деликатная, совестливая Вера, она, конечно же, хотела образумить, успокоить его. Она была полна сострадания к нему. И вот этот негодяй... Впрочем, пока это все только догадки и эмоции. Улик против Кости еще нет. Их предстоит добыть.

Я прогуливаюсь по дальней дорожке сада, курю сигарету за сигаретой и не могу успокоиться. Воздух пропитан сыростью, под ногами лужи, небо клубится тяжелыми тучами. Я поминутно смотрю на часы. И время от этого тянется изматывающе медленно. Снова начинает накрапывать дождь и загоняет меня в дом. Я не в состоянии ничем заняться. И считаю минуты, сначала до того, как идти к источнику, потом не могу дождаться конца ужина и, наконец, условленной встречи с Дагиром.

Уже совсем темно. Дождь, словно спохватившись, льет как из ведра. Тут не спасет никакой плащ. Под ногами не лужи, а озера, обходить их бесполезно.

Тем не менее Дагир, как всегда, точен. Торопливо рассказываю ему, как изменилась ситуация.

Костя и его компания уже давно в поле зрения милиции, и не раз то один, то другой из них задерживался за мелкое хулиганство. Ну, а встретиться с ним, конечно, надо, раз представился такой случай. Ведь чего только не сболтнет среди своих подвыпивший Костя, да и обстановку внутри этой шайки узнать тоже полезно. А мне самому действовать-придется чсходя из ситуации. Тут ничего предвидеть нельзя.

Мы прощаемся, условившись, что в какое бы время я ни вернулся сегодня вечером от Кости, непременно позвоню дежурному. Там будут ждать.

- И беспокоиться тоже,- многозначительно добавляет Дагир.

Я смотрю на часы. Без двадцати минут девять. Времени остается в обрез, чтобы добраться до театра в парке.

Дождь не утихает, просто водопад какой-то обрушивается с неба. За шумом воды ничего больше уже не слышно. Ну и погодка!

Я поднимаю воротник плаща, будто это может мне чем-то помочь, и засовываю руки поглубже в карманы. В ботинках у меня противно хлюпает.

Парк я за эти дни изучил довольно прилично и потому иду быстро и уверенно, напрямик.

Вот и здание театра. Вокруг него пусто, спектакля сегодня нет. В стороне широкая каменная лестница, украшенная скульптурами и цветами, ведет на городскую площадь. Возле этой лестницы я замечаю одинокую, съежившуюся фигуру.

Это Мотька. Я сначала догадываюсь, а потом и узнаю его. Тщедушный он паренек и жалкий какой-то, несмотря на всю его хитрость и нахальство.

- Топай за мной,- сердито бросает он, когда я подхожу, и, не оглядываясь, начинает подниматься по лестнице.

Мы сворачиваем на вторую улицу, потом на третью. Я стараюсь запомнить дорогу, но в темноте мне это плохо удается.

Теперь вдоль улицы тянутся маленькие, аккуратные одноэтажные домики, вроде украинских мазанок. Наверное, старинная казачья слобода. В окнах, за занавесками, тепло и уютно горит свет, оранжевый, голубоватый, розовый.

- Сейчас прибудем...- ворчливо сообщает Мотька и зябко ежится.- Весь мокрый, как лошадь,- все больше злобясь, неожиданно добавляет он.- Кипит твое молоко!

Наконец, мы останавливаемся возле каких-то ворот, и Мотька, цепко оглядевшись, толкает черную скрипучую калитку.

Мы пересекаем двор, поднимаемся на крыльцо. Гремит замок, дверь распахивается, и нас окутывает душное тепло жилья.

Тусклая лампочка освещает захламленный, узкий коридор и стоящего на пороге черноволосого, остролицего парня, длинного и сутулого, в кожаном модном пиджаке.

- Ого,- иронически произносит он, оглядывая меня.- Какую каланчу наш Мотька привел. Силен парняга. Вымахал на радость маме и родной Советской Армии,- довольно плоско острит он и вдруг сердито спрашивает меня:-Что уставился? Думаешь, чего это я хохмлю? От здоровья, браток, от здоровья. Слава богу, не диетик. Проходи, давай. Сушить вас сейчас будем,- уже совсем миролюбиво говорит он и с усмешкой тут же предупреждает: - Только учти, у нас, как в Америке, каждый пьет на свои, понял"

- Сейчас главное - выпить,- хриплю я,- хоть на свои, хоть на чужие,- и, в свою очередь, спрашиваю: - Тебя как звать"

- Зови капитан. Для ясности. А тебя Витька?

- Ага. А мне, между прочим, про Костю говорили.

- Мало чего тебе говорили.

Мы заходим в небольшую, жарко натопленную комнату. Вокруг стола развалились на стульях четверо парней. Впрочем, один из присутствующих - дядя в возрасте, мятое, испитое лицо заросло седой щетиной, красные кроличьи глазки с воспаленными веками смотрят недобро, подозрительно. Напротив него парень лет под тридцать, массивный, угрюмый и спокойный, знает, что никто его обидеть не посмеет. Остальные двое - мелюзга, мальчишки.

На столе две или три бутылки, одна почти пустая, другая наполовину -значит, выпили. Еще на столе колбаса, хлеб, вспоротые банки консервов, на тарелке какая-то зелень.

Кажется, встретивший нас парень и есть Костя, и он тут командует, он тут хозяин.

- Садись, Витек,- говорит он мне.- Бросай пятерку и ешь, пей, чего захочешь. Как в Америке.

Далась ему Америка. Но я готов заплатить и больше, лишь бы чего-нибудь хлебнуть и согреться, у меня зуб на зуб не попадает. Демонстративно достаю кошелек и еле набираю там пять рублей: трешка, рубль и остальное мелочью.

- В пользу голодающих,- насмешливо говорю я.

Костя бесцеремонно сгребает деньги и наливает мне стакан водки. Впрочем, это не водка. Отвраг:: тельный запах бьет мне в нос, как только я подношу стакан ко рту. Это страшная сивуха и яд. Но я пью. Я чувствую, как меня трясет озноб, и мечтаю согреться.

Все тянутся чокнуться со мной, и тот, седой и кр^с ноглазый, тоже, но рука его при этом дрожит так, что часть самогона расплескивается на стол. И здоровенный парень напротив него сердито басит:

- Чего льешь" Гляди, отниму.

И старик заискивающим тоном лепечет в ответ:

- Что ты, Лешенька. Я губками каждую капельку соберу. Ты не переживай за ради бога.

Все выпивают и тут же кидаются закусывать, просто невыносимо это огненное пойло.

Только красноглазый старик пьет не торопясь, смакуя каждый глоток. Потом он хлопает в ладоши и, почему-то вытерез их о себя, лезет под общий смех на стол и, опустившись на четвереньки, вылизывает клеенку.

Не знаю, от чего меня больше мутит-от выпитого самогона или от этого зрелища.

Старика наконец стаскивают со стола.

И Костя неожиданно обращается ко мне:

- Ну, Витек, а какие у тебя еще при себе монеты есть"-ласково произносит он, поигрывая старой и длинной, наполовину уже сточенной финкой, которой Они тут режут, видимо, колбасу и хлеб.- Покажи нам кармашки, Витек.

И я чувствую, как напрягаются все остальные, ожидая, что я сделаю сейчас в ответ. Рук их я не вижу, но мне кажется, что ножа ни у кого из них нет. В этот момент один парень вскакивает и оказывается возле двери, у меня за спиной. Остальные не спускают с меня глаз. Тяжелый, как слон, Леша возбужденно сопит и перестает жевать.

Но я вовсе не собираюсь драться, я не за тем пришел сюда. И убегать я тоже не собираюсь. Почему бы мне не показать карманы"

- Что ж, Костя,- говорю я, откидываясь на спин ку стула,- значит, честной торговли не будет"

- Будет, будет. Все будет. Не дрейфь,- с кривой усмешечкой успокаивает он меня и тут же резким тоном приказывает: - Давай карманы!

Я вижу, что он возбужден и рисуется. Но еще больше возбуждены те двое, что помоложе, щенки; их пока только натаскивают, учат, дают насладиться произволом многих над одним, который сейчас в их власти.

- А тебя Мотя не предупредил" - спрашиваю я, Не меняя позы.- Я ж с собой ничего не взял.

- Много болтаешь языком, паря,- хрипит красноглазый старик, он один сохраняет за столом полную невозмутимость.- Раз мальчики просят, сделай. Они нервные.

Я пожимаю плечами.

- Ну что ж...

И выворачиваю один карман за другим. Все присутствующие следят за каждым моим движением. С каким удовольствием я бы отстегал этих нервных мальчиков по их тощим, обтянутым джинсами задам. Надо непременно и серьезно заняться этой шайкой. Она опаснее, чем думает Дагир. Сегодня они заманивают к себе дурачков и пытаются ограбить, завтра они с этой целью выйдут на улицу.

Когда все карманы оказываются мною вывернутыми и ничего ценней старой записной книжки, расчески, носового платка и кошелька с оставшейся мелочью в них не оказывается, Костя неожиданно командует:

- А теперь скидай штаны!

И мальчики начинают ржать от предвкушаемого удовольствия. Еще бы! Представляется случай унизить человека, всласть поиздеваться над ним, ощутить эту подлую, бандитскую вседозволенность. Однако, учитывая мои солидные габариты, они не расслабляются и не теряют бдительность.

Я смотрю в злые и насмешливые Костины глаза и медленно говорю:

- Хочешь поиздеваться, Костя? Тогда слушай. Ес-л'и я отсюда выйду живой, вам хана. Это первое. Если живой не выйду, вам тоже хана. Потому что я кое-кому в санатории сказал, что иду с Мотькой к гебе. Это два. А третье - я служил в десантных войсках. Это тебе что-нибудь говорит" Нет" А вам, мальчики"

Костя понимает, что я не шучу. Глаза его становятся бешеными, возбужденно подергиваются тоненькие черные усики, и он издевательским тоном говорит, явно рисуясь перед своими:

- Не пугай нас, деточка. Не таких мы укорачивали. А тебя сам бог велел укоротить. Ха, десантник нашелся! Ну, ладно. Давай заначку и оставайся в штанах.

- Нет заначки.

- Ах, нет...

Я эту публику знаю. Костя рисуется не случайно. И на внешний эффект бьет тоже не случайно. Это самый верный способ укрепить авторитет в такой среде, зажать всех в кулак и внушить страх. И тут все средства бывают хороши. Что ж, эффект так эффект.

Я вскакиваю с такой стремительностью, что все в первую секунду невольно застывают на месте. Костя приемов не знает. Мгновенно опрокинутый мною, он летит головой вперед и, как торпеда, с грохотом врезается в стенку. А нож его уже у меня в руке. Я отступаю к шкафу и оглядываю Оцепеневшую компанию.

- Вот это да...- восхищенно произносит, наконец, один из парней.- Финт ушами.

- Эх, кипит твое молоко! - подхватывает Мотька, хлопая себя по худым ляжкам.- Ну, дает диетик! Не чешись, Маруся, в строю!

- В десантах, там учат,- добавляет уважительно третий

Никто из них не собирается на меня кидаться. Настроение переломилось, и воцаряется миролюбие.

Костя, постанывая, пытается подняться с пола, но руки у него подламываются.

Я первый прихожу ему на помощь. Я не чинюсь. И мне надо еще с ним потолковать. Какое-то смутное, непонятное беспокойство все больше охватывает меня.

- Всем налить,- приказывает Костя, с трудом усаживаясь к столу.- Всем выпить. Мир и дружба. Ну, чего шары выкатили"

- Тебя живым видим,- обиженно откликается кто-то из парней.

Мы выпиваем. И в знак полного примирения Костя, проковыляв в соседнюю комнату, выносит оттуда новенькие заграничные джинсы. Он аккуратно ставит их на пол, демонстрируя их выдающиеся качества. И все принимаются шумно, наперебой обсуждать их.

Я уже собираюсь попрятать обратно в карманы вынутые оттуда свои вещи, как вдруг Костя замечает торчащую из записной книжки фотографию. Я, между прочим, не без умысла повертел книжку сейчас в руках, прежде чем сунуть в карман. И Костя, заинтересовавшись, говорит:

- А ну, покажь.

Я протягиваю ему фотографию. Он с интересом, но без всякого волнения или испуга, разглядывает ее. Двое ребят, вскочив, тоже тянут к ней шеи. Один из них тычет пальцем и удивленно восклицает:

- Глянь, Коська, ты!..

- Ага. Я,- не без гордости соглашается Костя и спрашивает меня: - Где достал"

- А! - машу я рукой.- Дружок в прошлом году тут отдыхал. Ну и прислал. Вот этот,- и наобум указываю на одного из парней, снятых возле Кости

- Этот" - оживляется Костя.- Ха! Ну, как он, женился?

- А чего ему жениться? - осторожно отвечаю я. Костя насмешливо ухмыляется.

- Ха! Не знаешь" Он же из-за нее то ли топиться, то ли стреляться собирался, ханурик.

- Из-за кого"

- Да вот же, из-за этой девки! - очень довольный восклицает Костя, указывая пальцем на Веру.

- Из-за нее?! - не веря своим ушам, переспрашиваю я.- Ты, часом, не спятил"

- Я-то" Да кого хочешь спроси! Я его гак и звал: Пашка-псих. Что я, не помню! Точно тебе говорю. Особенно психовал он, когда эта девка на два дня из санатория смылась, по делам будто.

Но я не могу прийти в себя от изумления. Значит, Катя ошиблась" И Костя мне вовсе не нужен"А нужен какой-то неведомый мне Пашка?

- ...И с Толькой, который тогда ее увез на своем <газике>, Пашка драться хотел. Да удержал я его. Толька - мой кореш.

- Это не тот ли Анатолий, что в санатории работает"- спрашиваю я. хотя ни о каком Толе раньше не слышал.

- Нет, Толька - шофер, в колхозе работает; хотя он часто у ребят в котельной санатория ошивает я, они ему запчасти достают.

Итак, предстоит новый поиск. Павел - вот кто, оказывается, ухаживал за Верой, а вовсе не Костя. Впрочем, пока нужно разыскать Анатолия.

Третий день я наблюдаю за машинами, появляющимися у санатория. Вот и сейчас после обеда я спускаюсь в сад.

В этот момент в дальние ворота лихо вкатывает старенький <газик>, дребезжа всеми своими металлическими суставами, взвизгивает тормозами и резко, <на всем скаку> замирает возле двери в котельную.

Из <газика> выскакивает паренек, с силой хлопает дверцей и, обогнув машину, скрывается в черном проеме двери.

Я неторопливо пересекаю сад и иду прямо в котельную. Спустившись по гулкой железной лестнице в душную темноту подвала, начинаю ориентироваться по голосам, доносящимся до меня из глубины коридора, и медленно, вытянув вперед руки, пробираюсь в их сторону. Я толкаю дверь и заглядываю в котельную. Ну и здорово же там жарко. Двое из ребят без рубашек, перепачканные в угле. Это, конечно, местные. А третий - приезжий, он в кожаной куртке на <молнии>, с кепкой в руке. Все трое молча глядят на меня.

- Здорово,- говорю я.- Ты Анатолий"

- Ну, я,- настороженно говорит парень в кожаной куртке.

- Потолковать надо. Выдь во двор.

- А ты кто"

- Кто, кто,- грубовато отвечаю я.- Выдь, говорю. Здесь не продохнешь. Чего боишься?

- Надо мне бояться,- сердито бурчит Анатолий.- Сейчас выйду. Ступай к машине.

По той же железной, гремящей лестнице я выбираюсь во двор и тут убеждаюсь, что снова льет

000377

45

55

дождь. Не раздумывая, залезаю в машину и принимаюсь ждать.

Через минуту сквозь потоки дождя за ветровым стеклом я замечаю, как в дверном проеме котельной появляется долговязая фигура в черной кожаной куртке и мятой кепке. Анатолий оглядывается и, видимо, замечает меня в машине. В два прыжка он оказывается возле дверцы, с силой рвет ее на себя и валится на сиденье, ухватившись руками за рулевое колесо.

Теперь я могу рассмотреть его получше. У него круглое лицо с вздернутым носом, густые, суровые брови и хмурые глаза. Словом, парень решительный, инициативный и находчивый, как, впрочем, все шоферы. Сейчас он смотрит на меня весьма подозрительно и с неудовольствием спрашивает:

- Ну, чего тебе?

- Толь, ты помнишь Веру? - в свою очередь, но вполне миролюбиво, даже дружески, спрашиваю я его.- Прошлым летом из Москвы сюда приезжала,, ты еще в колхоз к себе ее возил.

- Почему ж не помню? Помню,- спокойно отвечает Анатолий, и в голосе его исчезает настороженность.

- Ты после ее видел"

- Нет,- вздыхает Анатолий и лезет в карман куртки за сигаретами.- Отличная девка. А ты ее откуда знаешь"

- Сестренка моя.

Который раз уже произношу я эти слова, и каждый раз они волнуют меня не фальшью своей, а какой-то странной, нереальной правдивостью, словно и в самом деле стала мне Вера близкой, стала почти сестрой.

- Ну да? - изумляется Анатолий.- Чего же она тебе про меня говорила, интересно"

- А вот, что есть такой Толя, что парень хороший, честный.

- Уж прямо так и честный" - смеется явно польщенный Анатолий.

Он подмигивает и протягивает мне сигареты.

- Вере тогда заночевать у вас пришлось,- равнодушно говорю я между двумя затяжками.

- Ага. Ливень. А у нас в двух местах дорогу враз размывает. В темноте лучше не ехать.

- А зачем ей вообще надо было ехать" Передала бы с тобой бумаги, и делу конец.

- <Передала бы>,- Анатолий смотрит на меня иронически.- Там же личное письмо к нашему председателю было Ну, и ей он тоже кое-что в руки передал. Я так понимаю. А сама она в делах ни бум-бум,- он неопределенно шевелит пальцами около виска.- Я же видел.

- А чего ты видел"

- Я-то" - хитро косится на меня Анатолий.- Чего видел, того не понял, а что понял, того не видел. Ясно"

- Куда яснее,- смеюсь я.- Да меня в общем-то это все не касается. А Вера с тобой одна ездила?

- А это разве тебя касается? - ответно смеется Анатолий.

- Фью! - презрительно усмехаюсь я.- Тут секрета нет и не было. Будь спокоен. Глупость одна была.

Я говорю нарочито туманно. Но Анатолий этого не замечает.

- Ну да, <глупость>,- говорит он.- Тот деятель, как тигр, рвался в машину. Вера ему говорит: <Я по делу еду, а не гулять. Неудобно, мол, тебе ехать>. А он: <Не пущу тебя одну, и все>. Ну, цирк. Я и то не выдержал. <Что ж, говорю, съедим мы ее, что ли"> <А ты, говорит, в чужие дела не суйся>. Ну, а Вера, та тоже с характером. Нет - и все. А тот... Был бы у него пистолет, застрелил бы, ей-богу. А ты говоришь, <глупости>...

- Это Павел-то"

- А кто же еще?

- Ну, а Вера как с ним?

- Она с ним спокойно. Когда поехали мы, я еще не раскумекал, что к чему, и говорю: <Ревнивый у вас супруг>. А она смеется: <Пока, говорит, не супруг>. <Что ж,- говорю,- надо погулять напоследок, а?>. Но Вера твоя на этот счет строгая оказалась. Я таких, между прочим, не люблю, но уважаю. Как они там, небось, поженились"

Я невольно вздыхаю.

- Нет, не поженились,- отвечаю я.

И машинально закуриваю новую сигарету. Анатолий, вдруг посерьезнев, говорит:

- Бывает. Всяко, знаешь, в жизни бывает. И с нашим братом тоже, не думай. То живешь-живешь, как трава. Есть-пить имеется, от сих до сих вкалываешь. Вечером- телевизор. Все вроде нормально. Все у тебя есть. Даже на красной доске висишь. И вдруг словно какой умный человек тебя издалека, толкнет. Как ты, чучело, живешь" И как вокруг живут и еще дальше? Ты оглядись, ты прислушайся. Куда все движется, куда несется?

И передо мной на минуту оказывается словно совсем другой человек.

- Да, Толя,- соглашаюсь я.- Нельзя, как трава, жить. Соображать надо, что к чему.

Но Анатолий снова бесшабашно машет рукой.

- Меня еще в парламент не выбрали,- насмешливо говорит он, глядя в мокрое, иссеченное дождем стекло.- И президента под суд я отдавать Пока не собираюсь. Даже где для колхоза три машины и автобус достать, тоже не мне пришлось соображать, а Евгению Матвеевичу...

- Это председатель ваш?

- Ага. Сначала бумаги в Москву писал, потом гонца послал, потом сам московский начальник с супругой приезжал, здесь лечился, в этом санатории, в люксе. А потом вот Веру прислал. Только после этого машины и выцарапали.

<Наверное, сам Меншутин к ним пожаловал,- с невольной издевкой думаю я.- Сначала, конечно, все им объяснил, как жить, как работать, чего думать. А потом снизошел и облагодетельствовал. Ну, да им тут хорошо. Любое начальство к себе заполучить могут, кому лечиться надо>.

- Наш Евгений Матвеевич тоже блоху подковать может, если потребуется,- улыбается Анатолий.- Да так, что и сама блоха не заметит. Вот такой народный умелец.- Он неожиданно вздыхает и говорит уже другим тоном: - Ладно. Хватит трепаться. Ехать надо. А то наш умелец шкуру спустит.

- Толя, а ты больше этого Павла не встречал"- на всякий случай все же спрашиваю я его перед тем, как расстаться.

- Видел,- неожиданно сообщает Анатолий и усмехается.- Летом этим видел. Здесь, в городе. Но останавливаться мне ни к чему было. Скучный он шел. Я и то подумал, как у них там с Верой.

- Понятно. Ну, бывай, Толя.

Я жму ему руку и выбираюсь из машины.

Дождь уже не льет, а сыплет, мелкий, холодный. Меня пробирает озноб. Ну и погодка, чтоб ей пусто было.

Анатолий заводит мотор, лихо разворачивается вокруг меня по двору и вылетает за ворота. А я тороплюсь к себе в корпус.

У меня уже нет сомнений: Костя прав, надо искать этого неведомого Павла, фамилии и места жительст-

ва которого я еще не знаю. Зато я знаю кое-что о самом Павле. Если он мог так разозлиться, когда Вера уехала без него, то на что он мог решиться, когда Вера отказалась выйти за него замуж? А ведь, по словам Кати, Вера отказалась. Он что же, сумасшедший, этот парень" Если не сумасшедший, то негодяй, которого надо найти и судить как убийцу.

Виктор сидит у стола, откинувшись на спинку кресла, и курит. Перед ним на столе лежит распечатанный конверт, в который небрежно засунуты густо исписанные листки. Виктор курит, и довольная ухмылка бродит по его скуластому, крепкому лицу.

- Чем доволен"- спрашиваю я.

- Хлопцы пишут, почетную грамоту бригаде дали,- хвастливо сообщает Виктор.- Теперь в счет будущего года уголек даем.

- Небось, и премию вручат"

- А на кой нам премия"-усмехается Виктор.- Нам почет давай. Портрет в газету.

- Ну, лииших две-три сотни не помешают,- возражаю я и тоже закуриваю.- Особенно семейным. Ты передо мной-то не выпендривайся.

- Тю! Две-три сотни. Тут тысячу не знаешь куда девать.- Виктор небрежно машет рукой.- Зна-

4. <Юность> - 8.

ешь, сколько наш брат выколачивает" Тебе, учителю, не снилось. Купить нечего, вот беда. Окромя водки, конечно Но и в ней купаться не будешь.

- Как это так <Нечего купить>? - удивляюсь я.

- А так. Вот, к примеру, <Жигуль>. Каждый бы у нас купить рад. Нету. А на <Яву> уже многие и не смотрят. Пройденный этап. Ну, там, сыну разве что Или, к примеру, вот дом бы надстроил, а то и новый бы поставил. Обратно материалов нету. Ну, ладно, хрен с ними. Я тогда пятый костюм куплю, третье пальто. Так? Но ты мне в таком разе не местную фабрику давай, а, допустим, Брюссель, Лондон, Прагу. Вот и выходит,- Виктор улыбается, сверкая белоснежными зубами,- даешь портрет, и точка!

- Да уж твой Портрет любую газету украсит,- говорю я.

- А что" Парень, какой надо. И пусть припишут, крупно только: <Холостой>. Эх, от каких только красавиц письма не полетят! Во невесту выберу! И тебя на свадьбу позову. Потому как учитель - всему голова. Если бы мы своих учителей всю жизнь слушались, давно бы коммунизм построили.

- Так вот, скажи учителю,- в тон ему говорю я,- ты кого-нибудь на этом фото узнаешь"

И показываю ему ту самую фотографию.

Он придвигается к столу, где горит лампочка, под-

49

носит фотографию ближе к свету и, неожиданно нахмурясь, принимается ее изучать.

- Да-а...-наконец с сожалением произносит он.- Не сумел я тогда с ними поехать. А то бы... Нарушил, понимаешь, режим. И с грелкой весь день провалялся.

- А что было, если бы ты поехал" Виктор сокрушенно вздыхает.

- Эх, не иначе как женился бы, ей-богу. Один ведь шаг остался, ты себе даже не представляешь. Во любовь взяла,- он зажимает пальцами горло.- А главное, все, можно сказать, подготовил. Чтоб, значит, без осечки, понимаешь" Оксанка-то, вот эта самая,- Виктор тычет пальцем в фотографию,- назавтра уезжала. Вот ведь что! А я, понимаешь, лежу, как чурбан. Ну и все. Уехала...

В тоне Виктора звучит явное сожаление.

- А еще кого ты здесь узнаешь"

- Еще".,.

Виктор подходит к столу и, не вынимая рук из карманов, склоняется над фотографией, как бы заново ее рассматривая. Кажется, в первый раз он никого, кроме Оксаны, там не заметил.

- Ну, вот Вера стоит,- говорит он, не отрывая глаз от снимка.- Костя, Максим, Павел... Да все тут наши.

- Кто такой этот Павел"

- Павел кто такой" - переспрашивает Виктор, все еще не в силах оторвать взгляд от фотографии на столе.- Ничего парень, вот за этой самой Верой ударял.

- А откуда он, из какого города, не знаешь"

- Откуда".,. Из Орла, что ли. Или из Воронежа. Не помню уж. Да зачем он тебе сдался?

Я давно жду этого вопроса и уже готов к нему.

- Вроде мы где-то с ним встречались,- говорю я.- Ты его фамилии не помнишь"

- Нет,- подумав, отвечает Виктор>- Не помню.

- Ну, такой тихий, скромный парень, робкий такой, да?

- Ого, робкий!-Виктор хохочет.- Мы, знаешь, пошли как-то в театр вчетвером. Оксана-то моя с Верой этой дружила. Видишь, вон обнявшись стоят на фото. Ну зот. Вечером, значит, через парк возвращаемся, после театра, а на одной аллее шпана собралась. Ну, и на гитаре какую-то похабщину наяривают. Девушки наши, конечно, вперед ходу. Испугались, понятное дело. А Павел так, знаешь, спокойно к ним подходит, гитару забирает и говорит: <Чего ж вы такой божий дар калечите? А ну, слушайте>. Да как выдал... Мать честная! Девушки наши в стороне стоят, как завороженные. Я, понятно, возле них охрану несу. А ребята те его окружили, рты разинули и нь вздохнут - не охнут. Вот как забрал.

- Что же он спел"

- Не помню уж. Душевное что-то. Вроде того, что мать, значит, сына из тюрьмы ждет, а он за любовь сидит. Потом гитару отдал и говорит: <Вот, гаврики, мотайте на ус. В тюрьме холодно>. И к нам пошел. А ты говоришь, <робкий>.

Да, Павел начинает обрисовываться. Интересная личность, кажется. Однако пока я не вижу, за что Вера его полюбить могла. За песенки"

- А какой он из себя? - спрашиваю я.

- Какой" Ну, длинный такой, худой.- Виктор окидывает меня взглядом.- Немного, пожалуй, пониже тебя. Ты уж слишком... Ну, какой еще? Кудлатый такой, глаза черные, цыганские, горячие. И чего я еще заметил, помню, это руки у него, как у музыканта, пальцы длинные. Но нервный, я тебе скажу, страсть.

- Кем работает, не говорил"

- Профессия у него, знаешь, мировая. Портной.

Да еще женский, представляешь" Оксанка ему как-то говорит: <Ой, как я вашей жене будущей завидую. Вот уж оденете>. Ну, смеется, конечно. А он так, знаешь, на Веру взглянул и говорит: <Если в этом все дело, то я вам советую лучше за богатого выходить. И любовь в таком случае не обязательна>. А глаза уже злые, как у пса.

- А Вере-то он нравился?

- Кто ее знает. Она, между прочим, молчаливая была, серьезная. Но вроде нравился. Оксана говорила. Да и вместе они всегда были. Вообще-то мы все так и думали, что поженятся...

- Ладно,- говорю я,- давай спать ложиться. Вон час-то который.

На этот раз свет мы гасим одновременно.

Я с наслаждением вытягиваюсь под легким одеялом, но заснуть быстро не удается. С завистью прислушиваюсь я к сладкому посапыванию Виктора. Он уснул, как только положил голову на подушку.

После завтрака я отправляюсь в город.

Не спеша миновав несколько тихих, затененных густыми деревьями улиц курортной зоны, попадаю на суетливые, шумные, набитые магазинами и учреждениями улицы деловой части города и вскоре, после беглых расспросов, добираюсь до двухэтажного здания городского отдела внутренних дел.

Я знакомлюсь с дежурным.

- Вам, кажется, не следует к нам приходить" - вежливо спрашивает он.

- Это мы вначале так решили,- отвечаю я.- Не знали, с какой обстановкой столкнемся. Но теперь все стало ясно. Интересующий меня человек в вашем городе не живет. А пришел я вот зачем. Нужна Москва.

И даю номер телефона Кузьмича.

А через несколько минут я уже слышу в трубке его знакомый, сиплый голос.

Сколько уже раз и из каких только городов не вызывал я в трудные и счастливые минуты этот знакомый, спокойный голос. Порой мне здорово доставалось, порой я только успевал сказать <слушаюсь>, получая короткий приказ. И уж совсем редко у нас случались обычные разговоры обо всем. Но случались. Кузьмич понимал, что мне иной раз необходимо хлебнуть порцию кислорода. Но сейчас... Как говорить мне с ним сейчас?

Я в двух словах докладываю Кузьмичу ситуацию, прошу отозвать меня подходящей телеграммой из санатория и разрешить лететь в город, где проживает этот Павел.

- Какой город-то" - сдержанно спрашивает Кузьмич.

- К завтрашнему дню уточним. Сообщу отдельно. Вылет туда разрешите?

- А кому еще прикажешь лететь" Сам и лети. И вот еще что. Начальник мне этот звонил, ну, из министерства, как его".,.

- Меншутин"

- Во, во. Он самый.- Кузьмич неожиданно усмехается и говорит уже совсем другим тоном, каким-то доверительным и насмешливым одновременно: - Жаловался на тебя. Помощь общественности не принимаешь. Не опираешься. И, оказывается, вообще не умеешь работать. Заменить тебя требовал.

- А он вам не объяснил, как надо работать" - весело спрашиваю я.

- Объяснил, объяснил, не бойся,- довольно рокочет Кузьмич. - И отчете о проделанной работе тоже потребовал. Словом, вот так. А телеграмма придет тебе завтра утром. Передай дежурному, чтобы сразу сообщил мне, куда ты вылетишь. Предупредим товарищей. Ну, будь здоров.

Я вешаю трубку.

И некоторое время нахожусь в каком-то размягченном, счастливом состоянии. Неужели мы с Кузь-мичом помирились"

Этот день тянется невозможно долго. Так бывает всегда, когда считаешь часы и минуты, когда тебя гложет нетерпение.

А под вечер в санатории появляется Дагир. Открыто появляется и разыскивает меня. Он тоже позволил себе расшифровку. Мы уходим в дальний конец сада. Здесь сейчас совсем пусто. К вечеру здорово похолодало. По-моему, вот-вот пойдет снег. Здесь это, говорят, тоже случается.

- Ну, так вот,- говорит Дагир.- С утра сижу у вас тут в канцелярии и в архиве. Спина заболела. Курить тоже нельзя.

- Ты вообще-то обедал" - не выдерживаю я.

- Обязательно,- кивает Дагир.- И даже успел еще кое-какие справки навести через Москву.

- Ого! Значит, нашел"

- Обязательно. Имя - Павел. Это верно. А фамилия- Постников. Место жительства - Горький.

- Ну да?

- Конечно. Сам выбирал. Родители у него там. Мать.

- Что значит <сам выбирал>?

- О! - Дагир многозначительно поднимает палец.- Вот об этом я и звонил в Москву. Парень-то судимый. По части второй статьи двести шесть.

- Да-а... Злостное хулиганство"

- Обязательно. И еще побег.

- Вот это подарочек,- задумчиво говорю я.- А Вера, бедная, ничего, конечно, не знала. Ну что ж. Завтра лечу в Горький.

Глава VIII

В ГОСТЯХ У ТЕНИ

Горьком все белым-бело от снега. Семнадцать градусов ниже нуля. Если учесть, что всего три или четыре часа назад ч Тепловод-ске температура была плюс пять, то перепад получается довольно существенный. А тут еще метель, которая закрутила, не успел наш самолет приземлиться. И нам еще повезло, мы, оказывается, попали в <окно> между двумя метелями. Только поэтому Горький нас и принял, а все самолеты до нас отсылались и, видимо, еще долго после нас будут отсылаться бог знает в какие города.

Из самолета по вздрагивающему трапу мы спускаемся медленно и осторожно, чувствуя необычную слабость в ногах и легкое головокружение. И тут нас захлестывает ледяной ветер такой силы, что мы судорожно хватаемся за перильца трапа. От такого ветра да еще и мороза мой плащ спасти не в состоянии. Ну, мог ли я подумать, что меня вдруг занесет сюда!

Встречают меня Слава Волков и Гарик Смирнов, молодые инспектора уголовного розыска, сами еще толком не знающие, зачем я свалился на их голову.

По дороге в гостиницу я подробно рассказываю о смерти Веры, о ней самой, о ее отношениях с Павлом и о нашем пути к нему, длинном, петлистом и небезошибочном. Но теперь уже, судя по всему, ошибки не предвидится, и путь свой мы тут, в Горьком, должны закончить.

Утром я иду в управление.

Морозно, солнечно, под ногами хрустит снег, от его нестерпимой белизны больно глазам.

Пальто, которое ребята еще вчера на меня натянули, жмет, с трудом застегивается, но какое же счастье, что оно у меня вообще есть. Интересно, сами ребята догадались или им подсказал Кузьмич? Скорее, он. Иначе они не раздобыли бы пальто специально на такого верзилу, как я.

Время от времени мне приходится спрашивать дорогу. Наконец, подхожу к высокому строгому зданию со знакомой надписью. Это - наше управление. Перед ним на небольшой, чуть приподнятой над тротуаром площадке выстроились машины.

Поднимаюсь по широкой лестнице и в длинном коридоре, устланном красивой дорожкой, отыскиваю кабинет Славы Волкова. При этом машинально смотрю на часы. В такой обстановке и самому хочется быть деловитым и точным.

В кабинете, кроме хозяина, оказывается еще один человек, средних лет, в тщательно пригнанной форме, с погонами капитана

- Знакомьтесь,- говорит Слава, приподнимаясь и пожимая мне руку.- Это Василий Иванович Чуми-чев, участковый инспектор наш, знает твоего Постникова, как родного. А это, Василий Иванович, товарищ из Москвы, Лосев Виталий Семенович. Ради этого Постникова к нам и пожаловал.

После церемонии знакомства Слава объявляет:

- Ну, вы, товарищи, оставайтесь здесь, потолкуйте, а мне по делам требуется отлучиться.

Слава при этом отчаянно окает, и ухо мое так быстро не может к этому привыкнуть, чтобы не замечать. А в ответ к тому же окает и Василий Иванович, только басовитее:

- Поезжай, поезжай...

Когда за Славой закрывается дверь, я спрашиваю:

- Так что же из себя представляет этот Павел Постников"

- Чего уж там говорить, доставил он нам хлопот,- качает головой Василий Иванович.- Мно-ого доставил. Перво-наперво связи, конечно. Еще до ареста. Ну, с самыми, понимаешь, отпетыми хороводил. И, конечно, то одно, то другое непременно отколет. Уж я с ним возился, я реагировал. Ну, нет спасения. По мелочи все, правда. Сперва по мелочи. А однажды, помню, он мне, шельмец, и говорит: <Хоть бы война, дядя Вася, началась, что ли. Вот бы я там подвигов насовершал. А то вы мне сейчас поперек дороги стоите>. И смеется, понимаешь. А я как услышал, так аж задохнулся. <Ах, ты,- говорю,- щенок. Да ты у батьки своего спроси, у матери, что они в войну-то пережили, про его ранения спроси, про ее слезы>. А он мне: <Ну и что" Они пережили, и мы переживем>. И все смеется, главное. Ну тут уж я его на семь суток без пощады оформил.

- За что же?

- За что" Доложу. Ведь что учудил,- продолжает Василий Иванович.- У Сережки Савина, дружка его закадычного, щенка соседка прибила. Цыплят он, мол, у нее таскал. Ну, щенок-то и подох. Непорядок это, ясное дело. И общественность могла бы по всей форме осудить. Я всегда ее на такие вот аморальные факты ориентирую, а не в чужие горшки нос совать или под чужое одеяло.

- А что же этот Сережка?

- Да не Сережка, а Пашка. Его, значит, больше всех касалось. Он, понимаешь, в отместку за того щенка у соседкиных окон - свой домик у нее - две охапки хвороста облил бензином, да и поджег. И крик на весь квартал поднял: <Пожар!> Ну, тетка Маревна, ясное дело, перепугалась до смерти, из дома-то как сиганет и с крыльца кубарем. Ногу чуть не сломала. Народ, конечно, сбежался. Ну что ты будешь делать" Ферменное хулиганство, конечно. А Пашка мне в ответ: <Воспитательная акция>. Слыхал" <Ну,- говорю,- вот я тебе сейчас тоже воспитательную акцию устрою>. И оформили его первый раз на семь суток.

- Первый раз?

- Ну да. А то еще выпили однажды шельмецы-губошлепы. В честь Дня Победы, помню. Сперва песни орали, правда, цензурные. А потом парня одного измолотили. Все, ясное дело, разбежались. А Пашка нет. Героя из себя строит. <За что вы его"> - спрашиваю. <Не помню,- говорит.- Только за дело. Я просто так не дерусь>. Ну, я опять, ясное дело, оформил на него. А тот парень, считай, две недели потом в больнице отлеживался. Я его знаю. Тоже, конечно, не святой. А Пашку за него все-таки наказали. И поделом.

Василий Иванович огорченно вздыхает.

- А за что же судимость у него" - спрашиваю я.

- Во, во, слышь-ко,- многозначительно поднимает палец Василий Иванович.- Самое время об этом теперь вам рассказать. Дело-то непростое. Сами судите. Дружки его под суд за грабеж пошли, да еще вооруженный, а он, хоть и был с ними, но по двести шестой, за хулиганство осужден был. Тут ведь как вышло" Сначала эти дружки - Пашки с ними не было - у одной девчонки в парке отняли сумку под угрозой ножа. Потом паренька раздели, в трусах одних отпустили. Тот было деру дал, но своих встретил и вернулся вещи отбирать. Ну, ясное дело, драка началась. Вот тут Павел-то и подвернулся. И за своих. И начал своими кувалдами молотить. Словно бы за правое дело, понимаешь. Всех, конечно, и арестовали. А там уж суд кому чего по справедливости отмерил.

- А ведь у Павла еще и побег был" - спрашиваю я.

Я никак не могу объяснить себе нотки сочувствия в голосе старого участкового, когда он говорит о всех <художествах> этого парня. Ведь отпетый же хулиган, почти бандит, можно сказать.

- Был побег,- сокрушенно кивает Василий Иванович.- Как не быть, раз такой человек из Пашки вышел. Тут и наша вина, конечно.

- А отец с матерью у него есть" - спрашиваю я,

- Мать только. Отец-то, как раз когда он сидел, помер. Вот уж был герой войны, это да. Это точно.- Василий Иванович коротко рубит ладонью воздух.- Одних орденов сколько. А горяч был... Пашка точно в него. Я уж ему говорил: <Ты, Фомич, поменьше парню о войне-то рассказывай. Его на трудовые будни настраивать надо>. А он мне: <Это .слава наша>. Ясное дело, слава. И гордость. Что ж

я, не понимаю? Но парням-то от этой славы сегодня все вокруг пресным кажется.

- И как же сегодня себя Павел ведет" - спрашиваю я.- С кем дружит" Как работает"

Комментарии:

Добавить комментарий