Журнал "Юность" "3 1964 / Часть I

Оглядываясь на прожитый год...

вашей страве литература в искусство стали под-ливво всенародным делом. Хорошей ромав, талантливое полотно, вдохновенная скульптура, яркий спектакль или фильм сразу же оказываются в центре общественного ввимавия. Поэтические вечера у вас можно устраивать не только в клубах и театрах, во и в грандиозных спортивных залах - прн этом с гарантией, что нн одно из кресел ве будет пустовать. У нас самые высокие тираже квиг и всегда тесно в музеях в картинных галереях. По пути на работу и с работы - в автобусах, в трамвае, в вагонах метро в пригородных электричек - в тесноте н в толкотне сидят люди, уткнувшись в книгу, в порою проезжают свов остановки, увлеченные стихами или повестями.

Коммунистическая партия в Советское правительство повседневно заботятся о приумножении духовных ценностей, столь необходимых вашему народу, строящему коммунизм. Встреча руководителей партии и правительства с деятелями литературы и искусства, происшедшая год назад в являющаяся продолжением хороших традиций, установившихся в последнее десятилетие, - лучшее тому доказательство. Она, эта встреча, стала знаменательной вехой в истории советской культуры, вновь и вновь приковав внимание к главным, основополагающим принципам нашей литературы и искусства - прннцвпам их партийности н народности.

Сейчас, год спустя, каждый мастер советской культуры, каждый романист, поэт, драматург, каждый живописец, скульптор, музыкант не может ве спросить себя:

А что я сделал за этот год" Чем ответил Коммунистической партия ва ее призыв создавать произведения высокой идейности н покоряющей художественной силы?

Оглядываясь на прожитый год, мы можем, не впадая в преувеличение, сказать, что для литературы и искусства ои был годом творческого взлета. Появилось немало новых талантливых вещей в в литературе, н в кино, и в музыке, и во всех областях художественного творчества.

Выразителен был этот рост и в молодой литературе. Страна узнала новые имена молодых писателей, сразу же привлекшие к себе внимание. Среди них можно назвать Анатолия Ананьева - автора романа "Танки идут ромбом", Владимира Орлова, написавшего роман "Соленый арбуз", Ярослава Голованова, дебютировавшего с повестью "Кузнецы грома", молодого калмыцкого писателя Алексея Балакаева, выступившего с лирической повестью "Трн рисунка", таджика Юсуфа Акобирова, повесть которого "Когда остановилась мельница" была тепло встречена иа IV Всесоюзном совещанви молодых писателей н после этого впервые была напечатана на русском языке, так же как н повесть молодого латышского рыбака Эго-на Лива "Капитан Нуль". Читатели узнали москвича Авдрея Марголнна с его повестью о строителях, украинца Константина Басенко, краснодарца Юрия Абдашева и многих, многих других. Это люди очень разных дарований, друг на друга не похожие: у каждого из них свой почерк, каждый рассказывает о своих героях, о волнующих его проблемах. Но всех их объединяет стремление показать в своих произведениях наших современников, активных строителей коммунистического общества, людей, наделенных чертами, которых предшествующие общественные формации не знали. И в этом - общее у молодых писателей, вступивших на литературную дорогу за последний год.

Среди молодых литераторов, чьи имена впервые появились в литературных журналах и на обложках кнвг, можно встретить людей самых разных профессий. Об одном из них, поэте Владилене Белкиие, хочется сказать немного подробнее. Его стнхи впервые появились в журнале "Юность" - 6 за 1963 год. Они сразу заинтересовали читателей своей свежестью, острым духом совремеввостн. Это настоящий советский парень середины шестидесятых годов. Человек с высшим образовавием, он своими руками строит в самом молодом в страве городе Диввогорске школу-интернат, в которой сам собираетси стать преподавателем литературы. А пока он каменщик. Он кладет стены и пишет стихи. Хорошие, сердечные стихи. О себе Владилен Белкин рассказывает так:

Кем я был?

Свинопасом. Ел картошку "в мундире>, Я к созвездиям рвался. А пьянел от Шекспира. Я в рабочей рубахе Выходил на перрон. Я в эпоху врубался Топором и пером...

И сколько таких молодых литераторов, "врубающихся в эпоху топором и пером", узнали читателя за этот год, прошедший со дня добрых собеседовании в Кремле!

CD

Характерно, что силы, пришедшие в искусство из самой гущи нашей жизни, отражают в своем творчестве расцвет личности во всех ее индивидуальных чертах. Да-да! Идя путем социалистического реализма, проложенным деятелями культуры старших поколений, молодые прозаики, поэты, очеркисты, публицисты входят в литературу со своим неповторимым звонким голосом, го своей творческой индивидуальностью. Читатели "Юности" могут судить об этом, сравнивая хотя бы суровый и мужественный роман Юрия Пнляра "Люди остаются людьми" с романтической, можно даже сказать, лирической, книгой Владимира Орлова "Соленый арбуз", рассказывающей о жизни тех советских юношей и девушек, что идут в тайгу и тундру во всеоружии советской техники, или с короткой, стремительной повестью Ярослава Голованова "Кузнецы грома", где автор впервые приоткрыл перед читателями мир, в котором жнвут и трудятся строители космических кораблей.

Сравните эти три такие разные книги. Разные почерки. Разные голоса. Разные проблемы. Разное видение жизни. Но это - наше, советское, социалистическое видение жизни. Это - наше, коммунистическое мировоззрение. Это рассказы о людях в наступлении, о становлении их характеров.

Минувший год был годом плодотворной работы н для большого отряда поэтов, в том числе печатающихся в нашем журнале. Роберт Рождественский опубликовал в 1963 году на страницах "Юности" поэму "Письмо в тридцатый век", поэму, представляющую страстный разговор с потомками о нашем героическом времени, философско-поэтическое раздумье о путях века. Андрей Вознесенский напечатал в журнале "Знамя" поэму "Лонжюмо" н много новых стихотворений. С интересными стихами выступили Евгений Винокуров, Фазиль Исканер, Римма Казакова, Виталий Коржиков и другие. Белла Ахмадулниа опубликовала в 1964 году, в первом номере "Юности", поэму "Моя родословная", а Евгений Евтушенко выступил с большим циклом стихов в "Юности" н журнале "Москва" сейчас он заканчивает для нашего журнала поэму о строителях Братска, о новом "покорении Сибири" советскими людьми

Партия осудила лженоваторство, возникающее из погони за буржуазной модой, нз неверного представления о возможности мирного сосуществования буржуазной и коммунистической идеологий, формализма и абстракционизма с социалистическим реализмом Социалистический реализм открывает широкий простор для истинного новаторства, источник которого - жизнь народа, строящего коммунизм.

Несомненно, что каждое молодое поколение несет г. собой нечто новое н вносит это новое в жизнь, литературу н искусство. В этом, если угодно, один из важных законов развития жизни, развития литературы.

В постоянном изменении, совершенствовании - творческая сила человека, будущее человечества. Дерево, которое перестает растн, давать новые побеги, сохнет, чахиет, гибнет.

Нашему вароду нужно боевое революционное искусство. Советская литература н искусство призваны воссоздать в ярких художественных образах великое и героическое время строительства коммунизма, правдиво отобразить утверждение и победу новых, коммунистических отношений в нашей жизни. Художник должен уметь увидеть положительное, радоваться этому положительному, составляющему существо нашей действительности, поддержать его и в то же время, разумеется, не проходить мимо отрицательных явлений, мимо всего того, что мешает рождению нового в жизни".

Эта двуединая формула, провозглашенная Н. С. Хрущевым, дошла до сердца молодых литераторов и вызвала ответный отзвук. Да, всей душой онн радуются нашим историческим успехам. Они стремятся в полную меру своего таланта воссоздать наше великое, героическое время. Но они понимают - н правильно понимают, - что по-настоящему становление нового можно показать лишь в его борьбе со старым, с остатками проклятого прошлого. Без разгрома старого нельзя построить новое, ибо это старое тащит иас назад, как тащат иас назад еще сохранившиеся в сознании некоторых людей пережитки культа личности, разоблаченного партией.

Повысилась ответственность молодых писателей перед народом, равно как сильно выросли н требования наших молодых читателей. Об этом, в частности, свидетельствуют те конференции и творческие беседы, которые провела редакция "Юности" со своими читателями в Ленинграде, Москве и других городах страны, готовясь к годовщине исторической встречи руководителей партии и правительства с деятелями литературы и искусства.

Мы, конечно, понимаем, что успехи молодых писателей в минувшем году - это только первые шаги на пути к решению больших задач, выдвинутых руководителями партии и правительства перед художественной интеллигенцией. Наша героическая действительность еще в очень малой степени отражена в литературе. Юноши н девушки еще ждут от писателей Кор-, чагиных наших Дней. Но уже можно не сомневаться, что не за горами время, когда молодежь получит долгожданные книги, в которых будут жить, любить, бороться такие же замечательные ребята, как Павка Корчагин, такие же чистые и героические натуры, как молодогвардейцы.

Вдохновенного пера наших молодых писателей ждут такие чудесные парни, как архитектор Володя Корнилов, чьи письма были опубликованы в - 8 "Юности" за 1963 год. Человек большого сердца, убежденный в правоте нашего великого дела, веселый, добрый, самоотверженный, ои мог бы стать таким же властителем дум нашей молодежи, каким до сих пор является Павел Корчагин, если бы нашелся талантливый писатель, который так же проникновенно написал бы о Володе, как писал в свое время Николай Островский о своем современнике и о своем времени.

Разумеется, год не такой уж большой отрезок времени для создания новых романов, повестей, поэм. Многие литераторы, взявшиеся за воплощение широких и глубоких тем современности, еще продолжают работать над начатыми книгами. И можно не сомневаться, что в недалеком будущем читатели получат новые яркие, увлекательные произведения, повествующие о жизни и борьбе народа за светлое будущее, произведения, где будут действовать такие герои, которые действительно смогут стать примером для поколений нашей советской молодежи.

ii"ura

llillllliiiiiiiilllliiiiiil

Мои предки

Горец, кинжал не иосил я

бесценный,

Сабли старинной не брал я в бои. Но не судите меня за измену, Предки мои, Предки мои!

Я не пою, а пишу на бумаге. Мерю пальто городского сукна. Но без терпенья, без вашей отваги Грош мне цена, Грош мне цена!

Я на своих опираюсь предтечей.

Так, зажимая рану свою,

Вы опирались друг другу на плечи

В смертном бою,

В смертном бою!

Я удивляюсь величью и силе

Песен, звучавших в минувшие дни,

Предок мой, прадед мой, нас

породили

Горы одни, Горы одни!

Вспыхнет весенняя молния где-то, Сплю я, и кажется мне иногда: Вместе мы скачем, и с наших j бешметов

Льется вода, Льется вода!

Видел я много невиданных вами

Стран и народов, неведомых вам.

Но, возвратясь,

Припадал я губами

К отчим камням,

К отчим камням!

Горец, кинжал не носил я

бесценный.

Сабли старинной не брал я в бои. Но не судите меня за измену. Предки мои. Предки мои!

й-

Кто может выгоде в угоду Кричать о том, что ворон бел, Тот не поэт

и не был сроду Поэтом, как бы ои ни пел. И тот, кто говорит без риска. Что плох хороший человек,

Пусть даже не подходит близко К святой поэзии вовек. За правду голову сложить Дано не каждому,

но все же Героем может он не быть. Но быть лжецом поэт не может.

Й-

1 :>*v^s^U*

Ты помнишь лето? Лес, трава

кругом,

И пятна крови нашей или вражеской. С тех пор мне росы на лугу лесном В закатном блеске алой кровью

кажутся. Мне и зима запомнилась навек, Осевший снег в начале марта

месяца.

С тех пор, когда я вижу талый снег. Мне пятна крови на снегу мерещатся. Мы были крепки, каждый, как скала. Мы кладь несли, не чувствуя

усталости,

И та беда, что где-то нас ждала. Являла облик смерти, а не старости. Не виделась нам старость впереди. А нынче, еду ль, за столом сижу ли я, Все чаще руку подношу к груди. Каким-то чудом не задетой пулею. Все чаще, наяву или во сне, Те мальчики, не ставшие мужчинами, В бинтах сырых являются ко мне, И лица их не тронуты морщинами. Мне видится огонь, и облака, И пулеметчики, и пулеметчицы, И степь, где скачет конь без седока, И повод по земле за ним волочится.

й-

Чужой бедою жить не все умеют, Голодных сытые не разумеют. Тобою, жизнь, балован я и пытан, И впредь со мною делай что угодно,

Корми, "как хочешь, ио не делай

сытым,

Глухим, не понимающим голодных.

Перевел Н. ГРЕБНЕВ

89

шиш

Вступление в Сибирь

А я живой оленьей крови Из теплой раны не пила; В хантейском чуме не жила, И не ронял мне бор кедровый На белый снег своих стволов. Дышу обскими я ветрами, Туманно грежу осетрами Я, ленинградский рыболов, Я, ленинградский воробей, От золотых высотных шпилей, Мелькая золотом воскрылий, Лечу над Родиной моей... О сколько снега и тепла Я приняла уже на крылья!

В Сургуте-городе жила,

На буровую приходила,

Где нефть искали - и нашли.

Где вышка в облаках и громе,

Как будто на ракетодроме.

Но здесь полеты - в глубь земли!

На буровой, на буровой

Качают кедры головой,

И вахты, как на корабле.

Сменяются в морозной мгле...

И пусть остался Ленинград

В моей судьбе моей святыней,

Сибирь - душа моя отныне,

Рассвет, и полдень, и закат.

Художникам города Тобольска

Земли сибирская краса Сама художника находит: Зеленым светят небеса, Лиловый дым из труб восходит, И режут землю тягачи...

Так вот откуда краски взяты! Такие синие грачи, Такие красные закаты!

А за тобольскою стеной В церковных сводах поседелых Художник грешный и земной Свинарок пишет белотелых: Цветных, оранжевых, босых, Мужей их синие рубахи,

Сильны и тяжки руки их. Глаза прозрачны, словно птахи В просторном небе, - и заря, ' Как знамя, высится над ними... Художник в роли звонаря Бунтует красками своими!

Себя в кольчуге Ермака Напишет, в кованой и ржавой... Да будь твоя дорога славой - Я ворожу издалека, - Да женщина тебя люби, Целуй ступни твои босые... О, сколько чуда по России В болотной впадине Оби!..

Елочку заиндевелую, Хаита с нартами в пути Вырезают фары белые, Точно резчик по кости.

А погода вновь нелетная. Я хожу по Иртышу, Как хантейка безоленная, И буранами дышу.

Мы же птицы,

нам - в полет, Кареглазый мой пилот...

Обжигает, словно порох, Щеку синяя слеза. Ты на кругленьких приборах Отыщи мои глаза,

Ах, пускай меня возьмет Твой летучий вертолет!

Пусть они По небу светятся, Как ракеты из ракетницы...

-0-

2137083205954876-726774375924-40

ЮРЙЙ ПИ/1ЯР

ОСТАЮТСЯ

Рисунки И Гринштеина.

ЛЮДЬМИ

4

В первой книге . романа, напечатанной в ж J&M 6,7 и 8 "Юности" за 1963 год, рассказывалось о том. как семнадцатилетний паренек, вчерашний школьник, ушел в декабре 1941 года добровольцем на фронт и в боях, в суровых буднях воины постигал непростое солдатское дело Пареньку не повезло: соединение, в котором он служил, попало в окружение, прорваться не удалось; выполняя приказ, он с товарищами пытался "просочиться", но ночью налетел на засаду и, контуженный, был взят в плен.

Тяжелые испытания выпадают на долю героя книги и его товарищей по беде. Голод, зверства фашистских охранников и предателей-полицаев, сыпной тиф. Потом неудачный побег, гестаповская тюрьма и, как венец испытаний, - Маутхаузсн с его газовой камерой, пытками, массовыми убийствами.

Не раз перед героем романа встает вопрос: может ли человек выдержать все это и не сломиться, не пасть до уровня животного? Оказалось, может. Если он любит Родину, если шт сохраняет верность интернациональному человеческому братству, если он не отступает от своих убеждений и продойжает борьбу,".пожег/ И лишь тогда он остается человеком.

Первая книга романа завершается эпизодами вооруженного восстания политзаключенных Маутхаузена. Отбив контратаки эсэсовцев, люди ждут подхода союзных войск и желанного возвращения домой.

КНИГА ВТОРАЯ

ЧИСТИЛИЩЕ

Двадцатый век. Бродивших по дорогам. Среди пожаров, к мысли привело: Легко быть зверем, и легко быть богом. Быть человеком - это тяжело.

Евгений ВИНОКУРОВ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Я: иду по невысокому зеленому берегу. Сумасшедший ветер бьет мне в лицо и едва не валит с ног. Справа - бурые волны Дуная, слева - пыльная мгла, несущаяся над дорогой. А еще с полчаса назад сияло солнце и в прозрачной, легкой дымке синели Альпы. Теперь их не видно.

Я иду с задания. Кажется, с последнего. Завтра .заканчивается наш многодневный марш по ничейной австрийской земле: бывшие узники Маутхаузе-на, военнопленные солдаты и офицеры, мы возвращаемся к своим.

Загребаю ветер руками. Пригибаюсь чуть не до земли. Не пускает ветер, черт бы его побрал, парусом надувает пиджак, тащит обратно. Дунай совсем потемнел и местами почернел - свинцово-седой, хмурый, словно рассерженный. Пригибаюсь еще ниже - резкий треск впереди останавливает меня. Я вижу, как, сломавшись у основания и чуть перекрутившись, рушится дерево. Ломаются, врезаясь в землю, сучья. Ветер гонит навстречу мне струи шелковистой листвы на уцелевших тонких ветвях. Они точно простертые руки.

Дер-зво, еще не старый тополь, лежит поперек моего пути - в ветре, в брызгах реки, под внезапно помрачневшим и будто опустившимся небом.

Я переступаю через расщепленный ствол упавшего дерева и, снова подставив лицо ветру и размахивая руками, как пловец, иду дальше.

Мы размещаемся в чистеньком двухэтажном доме неподалеку от ратуши. Окна первого этажа на фасаде закрыты ставнями, во дворе зашторены. На первом этаже была бакалейная лавочка, от нее весь дом пропах корицей. Лавочка сообщается, как тут заведено, с нижними жилыми комнатами и кухней. Их сейчас занимает семья хозяина. Нам предоставлен верхний этаж.

Валерий Захаров сидит у окна, пощипывает струны гитары и шутливо-меланхолически напевает:

Сегодня вместе с вами я. цыгане.

А завтра нет меня, я ухожу от влс.

Не вспоминайте меня, цыгане.

Прощай, мой табор, пою в последний раз.

Напротив, в кресле, - Порогов. Он курит сигарету, уголки его губ время от времени насмешливо подрагивают, словно собирается сказать что-то смешное и все не соберется. Иван Михеевич бродит по комнате, трогает разные ненашенские вещи и покачивает головой. Я лежу, задрав ноги на деревянную спинку широченной кровати: отдыхаю после задания и жду ужина.

Послушайте, цыгане, - наконец говорит Порогов." Где бы нам достать несколько пар обмундирования? Хотя бы несколько пар. А то на что похоже: фуражка немецкая, костюм австрийский, башмаки не то французские, не то польские. Пожалуй, еще откажутся от нас таких.

Валерий немедленно подхватывает на известный мотив:

Мундир французский, костюм австрийский, А нос-то русский, тра-ля-ля.

Нет, в самом деле, - говорит Порогов." Вот вы попробуйте представить себя на месте тех, кто будет нас принимать. Вот представьте: солдат возвращается из неволи, да еще не простой солдат, а офицер, к тому же ведущий за собой других. Если он в своей форме, то с ним надо и обращаться по форме - верно? Тогда он может и доложить, как положено, и скомандовать своему войску... церемониальный шаг или что там еще потребуется от нас на завтрашнем параде...

Порогов чуть улыбается, но говорит по своему обыкновению неторопливо, негромко - с достоинством.

А что, и впрямь нас, этаких-то цыган, не при-. мут" - с лукавой обеспокоенностью говорит вдруг . Иван Михеевич." Идите, скажут, откуда пришли, и . без вас хлопот предостаточно. Куда ж нам тогда,

бедным?

Да, куда же нам, братцы" - Валерий, усмехаясь, кладет ладонь на струны." Сплоховали мы, сплоховали) Надо бы еще месяц назад подать заявление Цирайсу или Бахмайеру: мол, ввиду предстоящего возвращения домой просим вернуть наши гимнастерки и сапоги...

А заодно и личные дела с перечнем наших преступлений против Гитлера, - добавляет Иван Михеевич с озоровато блеснувшими глазами." Топорик бы теперь тот, с .биркой, которым я в сорок втором, находясь в бегах, зарубил полицая." Он быстро поворачивается к Порогову:? Нет уж, дорогой товарищ Андрюша, что до меня, .то я еще напялю тирольскую шляпу с пером и короткие кожаные штаны - видал у хозяина" - я непременно реквизирую их. В таком виде и буду докладывать: майор Копейкин после трехлетнего пребывания в санатории Маутхаузен... для дальнейшего прохождения службы.

У Порогова опять иронически дергаются уголки рта, но он не успевает ответить. Валерий проводит по струнам и вновь томно полуприкрывает глаза.

Довольно мне в разлуке быть. - Что в новой жизни ждет меня, не знаю. О прошлом не-ечего тужить.:.

,1 > 1

Они, конечно, шутят, они радуются,. но и тревожатся немного, я чувствую,

А.почему тревожатся" Может быть, все.дело в том генерале, -который незадолго, до -нашего: ухода из i МаутхауЗёйа, - уже занятого американцами, произнес перед нами не совсем удачную речь? Генерал страстно призывал нас вернуться на Родину. Было очевидно, что он ничего не знает о тяжелой борьбе советских людей в фашистских концлагерях - о борьбе, цель которой состояла именно в том, чтобы помочь своему народу победить врага и вернуться домой... Но пусть на Родине пока ничего не знают о нашей борьбе за колючей проволокой. Мы возвращаемся к своим, к себе - вот что главное! И единственное, что может печалить, - это близкая разлука с друзьями. Я предчувствую, что нам скоро придется расстаться...

В отворенную настежь дверь входит, пыхтя, повар Ефрем.

Товарищи начальники, все готово, - объявляет он."Стол накрыт, бутылки откупорены. Прошу!

Мы встаем и отправляемся в соседнюю комнату на прощальный товарищеский ужин.

2

Такого роскошного стола я еще не видывал. Белая накрахмаленная скатерть, накрахмаленные салфетки, цветы, сверкающие бокалы. И самое основное: разукрашенные аппетитные горки нашего русского салата - с яйцом, с мясом, со сметаной; открытые, с отогнутыми краями банки консервов, белый хлеб, сыр, ветчина; наконец, высокие темные бутылки с холодным терпким, сухим австрийским вином... Замирает дух, леденеет сердце! Ай да Ефрем, ай да гвардии сержант!

Сопровождающий нашу колонну майор Манин, уполномоченный по репатриации, переглядывается с Пороговым. Тот смотрит на Ивана Михеевича, Иван Михеевич - на Валерия, Валерий несколько подозрительно - на Жору Архарова. Затем все безмолвно уставляются на Ефрема: зто же невероятно - соорудить такой стол всего на десятый день после окончания войны!

Ефрем от волнения потеет, на его круглом лице гордость, и радостное смущение, и некоторое беспокойство" целая гамма разнообразных чувств. Он шумно вбирает в себя воздух, обводит царственным взглядом стол и кидается поправлять загнувшийся уголок скатерти.

Потрясающе! - говорит Манин.

Без товарища Архарова не сумел бы, - почитает нужным скромно заметить Ефрем." Он обеспечивал провиантом. Скатерть и приборы - хозяйские, цветы тоже. Я только сервировал, ну, и, понятно, готовил.

Крепко, крепко, - говорит Порогов.

Жора тихонько хихикает, чрезвычайно довольный. Я подозреваю, что, будучи нашим начпродом, он вывез из прежних эсэсовских складов Маутхаузена по меньшей мере половину наличных запасов продовольствия да еще, вероятно, прихватил кое-что у американцев.

У союзничков-то комси-комса" - спрашиваю вполголоса у Жоры.

Организирен! - сияет он." Молчи!

Ну так давайте за стол. Товарищ Манин, Мит-рофан Алексеевич, девушки, Саша, пожалуйста! - приглашает Порогов.

Садимся. Очень торжественно. Девушки от меня справа, за ними Валерий и Иван Михеевич. Слева рядом со мной Жора, потом Быковский. Напротив, по другую сторону стола, - товарищи из лагерного лазарета: доктор Григоревский, художник Логвинов; дальше - Алексей Костылин, полковник Шаншеев и другие руководители и активисты маутхаузенского подполья. Очень торжественно и как-то по-хорошему строго - светло и строго. Все умолкают. Порогоз поднимается с бокалом в руке.

Выпьемте, други, прежде всего за Родину. За страну, вырастившую и воспитавшую нас, за страну, с именем которой мы вступили в бой в сорок первом, во имя которой боролись в лагерях в продолжение всех этих черных лет фашистской неволи... За Родину!

Во взволнованном молчании сдвигаются бокалы. Бокалы ставятся на стол уже пустые. Еще минуты две молчания. Затем снова булькает из горлышек вино. Поднимается полковник Шаншеев и предлагает помянуть погибших. Пьем за светлую память наших товарищей, убитых пулями и осколками, задушенных в газовых камерах, повешенных, растерзанных фашистскими овчарками. Шаншеев садится последним - высокий, изможденный старый солдат.

...Какой-то провал во времени. Легкий звон вокруг или он во мне? Постукивают ножи и вилки. Мир заметно сужается, теплеет.

За счастливое возвращение домой. За жизнь, ребята! - восклицает Валерий и протягивает руку с полным золотистым бокалом на середину стола.

За мирную жизнь! - говорит Иван Михеевич, чокаясь с Валерием.

И я чокаюсь с Валерием и Иваном Михеевичем, и с Жорой, и с девушками поочередно.

Ты закусывай, закусывай, ешь! - заботливо наставляет меня Жора.

Не останавливайся, не останавливайся!" - отчего-то слышится мне его голос издалека.

Я поднимаю голову и смотрю на лица товарищей. Неужели это те лица, те самые, что недавно были темными ликами обреченных на смерть людей?

Передо мной встает лицо Валерия - накануне того, как расстреляли Самойлова: я вижу лишь черные впадины глаз и окаменевшие скулы - сейчас он улыбается, Валерий... И Иван Михеевич улыбается, а как разяще сверкали его глаза в то морозное февральское утро, когда стало известно о казни генерала Карбышева!.. Алексей Костылин улыбается, Шаншеев улыбается, улыбаются оживившиеся девушки.

За мирную жизнь, думаю я. А что знаю я об этой жизни" Я знаю о мирной человеческой жизни ровно столько, сколько знал в семнадцать лет, до того, как ушел на войну... Но, может быть, это и хорошо и так еще интересней?

В руках у Валерия опять гитара. У него синие-пресиние, с веселыми искорками глаза... Да, вот что я теперь знаю: чем бы человек ни казался в этой обыкновенной мирной жизни: храбрецом или, наоборот, трусом, великодушным, добрым или жадным, - он в действительности таков, каким будет в минуту опасности.

Валерий поет, и голос у него сейчас совсем другой - звонкий и задорный, и глаза задорные, и в них еще что-то есть, чего раньше не было; он смотрит на девушек и поет:

На переднем Стенька Разин. Обнявшись, сидит с княжной. Свадьбу новую справляет. Сам веселый и хмельной.

Иван Михеевич стремительно поворачивается, его лицо вспыхивает молодым светом, он подбоченивается и этаким петушком наступает на Валерия:

Что ты. что ты. что ты. что ты. Я солдат двадцатой роты! Тридцать перрого полка! Ламцадрица ламцаца!

В

И уже весь стол подхватывает и гремит:

Соловей, соловей, пташечка. Канареечка жалобно поет.

Эх. раз поет, два поет, третий раз подумает. Канареечка жалобно поет.

И вновь заводит Валерий про Стеньку Разина: задорно, с тем непонятным и непривычным, что появляется у него, когда он смотрит на девушек, и чего прежде не было.

Я тоже гляжу на девушек. Для меня они - это в сущности совершенно новый мир. Возле них - чувствую - я как-то теряюсь, исчезаю куда-то, и тем сильнее этот неведомый мир тянет меня к себе.

...Одну из них зовут Надей, другую - Олей. Надя черненькая, она очень нравится мне; я немного знаком с ней, она возглавляет группу девушек, идущих в нашей колонне. И как раз потому, что она мне очень нравится, я ощущаю дурацкую скованность и никак не могу заговорить с ней. Я решаю вначале чуть-чуть поухаживать за Олей. Ну, почему бы теперь мне тоже не поухаживать?

Порогов рассказывает анекдот. Что-то смешное про ветер и солнце. А потом предлагает выпить за хорошее отношение к женщинам"так получается из анекдота. Все хохочут, и я, хотя, откровенно, я не совсем уловил, в чем его соль.

За хорошие отношения! - говорю я Оле, поднимая бокал.

Она, улыбаясь, загадочно взглядывает на меня и берется за тоненькую ножку своего бокала. Я выпиваю залпом, Оля - маленькими глотками.

А что, если нам пойти погулять" - отважившись, спрашиваю я.

Она, помедлив, кивает. Когда Валерий с гитарой перебирается к окну, мы с Олей выходим из комнаты.

3

Звезды крупные, белые, таинственно мерцающие. Темные купы деревьев, темные острокрышие дома, тихие улочки. Прострекотал кузнечик и смолк, будто напуганный. Воздух неподвижный, теплый; пахнет сиренью.

Мы о чем-то разговариваем - о незначительном, так, чтобы не молчать. И чувствуем: мы во власти чего-то глубокого, радостного, что в нас и чему я не знаю названия. Может, это и есть ощущение полной свободы?

Какие-то шорохи, невнятные вздохи, какой-то шепот. Силуэты повозок. Сонное бормотание людей, устроившихся на ночь на открытом воздухе. Великая бездомность народов, как кто-то назвал войну, но ведь войны уже нет?

Постукивают по тротуару шаги. Это мои шаги, они подлиннее и пореже. А Олины - постукивают отдельно, чаще и короче. Мы куда-то идем, я - один мир, она - другой. Мы идем рядом. Нам непривычно, чуть неловко, но нам и хорошо, потому что мы знаем: не должно быть двух таких миров, а должен быть один. Мы хотим, чтобы был один мир, затем и идем. Правда, вслух говорить об этом неудобно, но мы понимаем все без слов.

Улочка обрывается. Тут светлее. Какое-то поле. Мы садимся на теплую землю посреди шуршащих жестких стеблей. Со стороны Дуная веет сыроватой свежестью. Огромный звездный шатер над нами.

Не должно быть двух миров. Не должно. Мир один, и это только война с ее кошмарами и голодом разъединила его. Больше не должно быть голода и кошмаров. И этой противоестественной разъединенности.

Глубокая ночь. Кругом туман. Он заволок городок, поле, дорогу, а звезды стали резче и ярче. Туман вокруг, а в центре его - мы двое. Кажется, мы заблудились в тумане, но это не так. Мы сами не хотим выходить из тумана.

Я гляжу на лицо Оли. Гляжу и не нагляжусь. Ничего подобного я не видел - не умел смотреть, не понимал, и поэтому не видел. Лицо говорит, дышит, улыбается, спорит, оно ласкает, обижается, любит" и все в одно и то же время, и все тогда, когда уста сомкнуты, и даже тогда еще явственнее, чем когда оно говорит словами.

Ее лицо живет. Я не знаю, красиво ли оно." мне сейчас оно кажется прекрасным. Ее глаза большие и чуть отсвечивающие в полумраке; ее лоб"я прикасаюсь к нему и осторожно глажу его; и нос, и губы, и шея - все прекрасно, и все неотделимо от того жгучего чувства близости, которое я только что открыл для себя. Как же прекрасна эта обыкновенная человеческая жизнь!

И я опять обнимаю Олю. И вновь ощущаю то же. Этому, наверно, нет и не будет конца. Она смеется и мягко отталкивает меня ладонями.

Пошли, пора!

А куда спешить?

Так ведь утро скоро, утро.

Чудачка, думаю я. Теперь все иначе: мы свободны, и времени для нас нет.

Пусть утро. Нет, не утро." Я вдруг вспоминаю про часы, которые мне подарил Быковский: ребята нашли в роще неподалеку от Маутхаузена брошенный "мерседес" и в нем портфель, набитый часами.

Я достаю из кармана - маленькие, золотые, в форме луковки. Они тикают, я заводил их.

Вот посмотри, - говорю я, уверенный, что до утра еще далеко.

Мы пытаемся разглядеть в темноте крохотный циферблат. Безуспешно.

Утром посмотришь, - говорю я и кладу в ладонь Оли луковку-часы.

Это мне" - не верит она.

Конечно. Ты посмотришь, какая это прелесть. Оля вздыхает.

Ты сможешь продать их, когда вернешься. Дома понадобятся деньги.

Смешная она: о чем заботится!

Зачем мне деньги" Осенью я пойду в институт, буду получать стипендию.

Купишь костюм.

У меня есть костюм.

Ну, часы, мужские.

А часы я себе еще достану, если захочу. Бери! Она наконец смягчается.

Если только ты еще достанешь... А то у меня, правда, ничего, ничего нет. Когда немцы угоняли нас, все палили, разбивали. Как мы теперь жить будем, - не знаю.

Все наладится, Оля, - успокаиваю я ее." Теперь мы будем еще лучше жить. Больше не будет войн, не будет фашизма. Красивой и умной будет жизнь, Оля, вот увидишь, и справедливой. А мы к тому же такие счастливые!

Она доверчиво прижимается к моему плечу, и мы молчим.

Звезды куда-то исчезают. Серая пелена тумана разрежается. Прочерчиваются контуры домов.

Рассвет...

Тикают, - радуется Оля." Пошли"

Я надеваю пиджак, и мы выходим на дорогу. Мир, кажется, несколько изменился, стал более спокойным, что ли. Над Дунаем неподвижно повисла плотная белая полоса.

У ближайшего перекрестка прощаемся. Девушки занимают старый дом под массивной крышей - он наискосок от нас. Я долго не могу выпустить из своей руки шершавую ладонь Оли.

После завтрака мы с Пороговым сидим на подоконнике. Лицо его строго и немного задумчиво. Через час мы выступаем. Доведется ли нам еще когда-нибудь так запросто посидеть и поговорить?

Тебе ко многому надо будет заново привыкать... Вот, может статься, встретишься ты в будущем с кем-нибудь из лагерных товарищей. Новая обстановка, новые обязанности, семья, женщины там, детишки. И тебя, возможно, кольнет, что встреча получится совсем не такой, как ты ожидал... как. впрочем, бывает и с другими встречами, в особенности когда их очень ждешь." Порогов смотрит мимо меня, куда-то в стену." Кстати, насчет женщин. Не думай, что это просто. Даже то, что называется мимолетной связью, не проходит даром - портит душу. Не надо так. Все зто совсем не просто, как кажется. Но это между прочим.

Это, по-видимому, не между прочим, а главное, что он хотел сказать мне. И я благодарен ему, не за совет - в подобных вопросах голым умом, вероятно, ничего не решается, - я благодарен Поро-гову за его отцовски бережное отношение ко мне.

Опять смотрит мимо, теперь в окно.

Значит, не хочешь со мной?

Спасибо, но я думаю, что найду родных, я говорил...

Он предлагал мне стать его приемным сыном, и хотя моего родного отца давно нет в живых, я надеюсь, что жива мама.

4

DLce в солнце: поля, перелески, зелень земли и щШ сияющая необъятность неба. Голубой Дунай по-щш зади, затерялся где-то за холмами, и Альпы позади - я никогда не забуду их, - и Маутхаузен, и трудные годы - годы моей юности, отданные войне.

Мы шагаем в головной колонне. Шагает Порогов, Валерий, Иван Михеевич, полковник Шаншеев. Идут в пешем строю, как простые солдаты. Идут герои, для меня они всегда будут героями - организаторы и стратеги подпольной войны в концлагере. Идут коммунисты.

А мы идем за ними. Нас больше трех тысяч - бывших политзаключенных Маутхаузена. Свыше тридцати тысяч наших соотечественников осталось там, убитых и превращенных в пепел. Но сегодня они тоже идут с нами, незримо, ставшие частью нас самих. Это боль и горе, мужество и отчаяние первых лет войны идут по австрийской земле на восток. Мы возвращаемся из вражеского окружения на нашу советскую землю.

Только солнце. Оно блестит на листве придорожных лип, в разогретой траве, в капельках пота на наших лицах. Солнце и солнце, и хорошо, что сегодня много солнца!

Я шагаю тоже в головной колонне. В предыдущие дни я ехал на легковой машине, выполняя специальные задания уполномоченного по репатриации майора Манина. Вместе с шофером Леней мы внезапно появлялись в отдаленных местечках и живописных виллах в стороне от шоссе: проверяли, не задерживает ли кто-нибудь там наших людей. Я шел обычно первым, правая рука на пистолете в кармане пиджака (нашу колонну дважды обстреляли), Леня - за мной, шагах в двадцати, в одних трусах, косолапый, с автоматом на шее... Теперь пистолет лежит у меня в заднем кармане брюк, все тот же, подаренный моим камрадом Маноло. Я не отдал его американцам, когда 7 мая, наведя на нас орудие с танка, они потребовали, чтобы мы разоружились; я очень хотел бы привезти его домой как память о боях с эсэсовцами в Маутхаузене...

Только солнце. Пожалуй, оно начинает припекать слишком сильно. Воздух накаляется, ни один лист не дрогнет на разомлевших липах. Я снимаю фуражку и вытираю пот с лица.

Дождь будет, - говорит Быковский." Косточки чуют, да и трава очень пахнет, перед дождем.

Насчет травы верно. Вообще я замечаю, что после концлагеря у нас обострилось обоняние. Я не подозревал, например, что можно на расстоянии ощутить горьковато-сладкий запах коры лип, пресный запах воды, в реке, грустный теплый аромат клочка свежего сена.

По-моему, впереди река, - говорю я.

Впереди гроза, - вещает Жора.

Да, будет гроза, - соглашается Быковский." Парит.

Не будет грозы. А речка - вон она! - Я показываю на голубую полоску воды, изогнувшуюся подковой в яркой зелени луга; эта подкова - примета счастья...

Мы переходим через каменный горбатый мостик и медленно взбираемся в гору.

Только не упрятывали бы сразу в казарму, - вслух размышляет Жора." Хотелось бы еще погулять. Вы знаете, что мы сейчас проходим по суворовским местам - Энс, Перг, Марбах" Потом я хотел бы съездить в Вену.

Лицо Жоры оживляется. Он мечтает когда-нибудь найти и поблагодарить двух венок из Красного Креста, которые 20 июня 1943 года пытались передать нам, военнопленным политрукам, в невольничий вагон корзинку с хлебом и кофе.

А я согласен на казарму, - тоже оживляясь, говорит Быковский." Старый служака. Дай-то бог!

Порогов идет размеренным, тяжеловатым шагом. Вероятно, устал. Конечно, устал, это видно и по напряженной спине и по ссутуленным плечам. И по тому, что умолк - больше не разговаривает и не шутиг. Он мог бы преспокойно катить в машине вместе с майором Маниным, но не захотел.

На Порогове старый темный костюм, еще лагерный. На спине след от красной полосы, счищенной бензином. На голове вылинявшая фуражка-тельман-ка... Зря он все же отказался от нового костюма, который я раздобыл ему на вещевом складе. Он хочет переодеться только в свою армейскую форму" его, кадрового офицера, нетрудно понять.

Почувствовав мой взгляд, Порогов оборачивается.

Жарко?

Нормально, - отвечаю я.

Не ври. Жарко. И нечем дышать, это перед грозой.

Они все правы: Быковский, Жора, Порогов. Небо над головой чисто, но на горизонте уже собирается предгрозовая муть.

Печет солнце. Остро пахнет травой. Начинает донимать жажда... И все-таки радость, главное, радость: сейчас будет встреча с советским командованием, и скоро, теперь уже очень скоро я обниму маму, сестер, поцелую родную русскую землю!

Ряды безмолвно подравниваются. Головы - выше. И волнение - я вижу закушенные губы, возбужденно поблескивающие глаза.

в

На перекрестке дорог столб с фанерными стрелками-указателями. На одном из указателей русская надпись: "Цветль. 1 км".

Это тот город, куда мы идем, а вернее сказать, пришли: за поворотом сквозь сияющую зелень листвы проглядывают первые дома, и над ними в дрожащем мареве - высокие стены какой-то старинной кирхи или монастыря.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

ШЁ аверно, я тоже волнуюсь... Рядом с Пороговым идет майор Манин, но ведь он около часа тому ' " назад проехал мимо нас к городу? Когда он возвратился? Как я не заметил" Майор Манин идет не рядом, а сбоку и на полшага впереди.

По обе стороны колонны - аккуратные фасады домов, подстриженные деревья, узорчатые чугунные оградки - как мы переступили черту города, я тоже почему-то не заметил. Я сейчас вообще плохо замечаю, что вокруг, зато отчетливо слышу стук своего сердца. Я стараюсь держаться прямо, глядеть только перед собой, как на параде... Может быть, это глупо?

Нет, не глупо. Мы вступили в советскую зону оккупации. Это же, по сути, самая торжественная минута в моей жизни за последние годы: я вернулся! Даже не верится. Неужели вернулся? Но почему все совершается как-то слишком просто?

Может, потому, что я чересчур долго ждал этой минуты, и мне теперь лишь кажется, что просто? Ведь я ждал этого непрерывно с тех лор, как 6 июля 1942 года замкнулось немецкое кольцо, и я почувствовал, что отрезан от Родины. Все дальнейшее по смыслу своему было ожиданием, борьбой за возвращение и ожиданием его. И вот теперь это наконец совершается, уже свершилось...

Так почему же нет музыки" Почему нет цветов и поздравлений? Где праздничные лица моих прежних командиров" Где родные?

Дурачок, говорю я себе. Успокойся. Откуда взяться здесь твоим родным и твоим прежним командирам? Здесь Австрия, ты возвращаешься из плена...

Я встряхиваю головой. Я хочу все трезво оценивать и понимать, но сердце мешает. Дурное сердце! Мало ли чего хочется ему, сердцу) Я встряхиваю головой и вижу еще более напряженную спину Поро-гова; жалко, не вижу его лица - что на нем? И еще я вижу впереди большой сквер, побелевшие на солнце верхушки тополей, а выше - синюю стену тучи, громадную синюю тучу с белесыми пятнами внутри и неясными розоватыми всполохами света.

Ну и дьявол с ней, с тучей, думаю. А Порогов просто устал. И никакой торжественной встречи не будет - я неожиданно понимаю это. Сейчас Порогов доложит, и нас разведут по казармам. И все. И так даже лучше...

Мы входим в тенистую аллею. Мы минуем аллею, спускаемся немного вниз, и вот наших шагов больше не слышно. Мы идем по травяному полю вслед за майором Маниным, идем в конец поля - это футбольное поле: я вижу покосившиеся штанги ворот, - мы останавливаемся там, где должна проходить черта штрафной площадки.

Вероятно, мы на городском стадионе. Кругом деревья. Скамейки поломаны, доски свалены в кучу. Зачем?

И я слышу за спиной громкую команду:

Нале...во!

Давно я не слышал такой команды: "во" - отдельно, отрывисто, как положено. Хорошо!

Поворачиваюсь, как положено. Я в первой шеренге. Я вижу немолодого старшину - подтянутого, бравого, с красной звездочкой на пилотке.

Ра-авняйсь!

Ищу глазами грудь четвертого человека. Очень хорошо!

Смирн-а!

Замираю. Скашиваю взгляд на старшину. Четким строевым шагом подходит он к чернявому капитану и что-то докладывает"что, я не слышу: по-прежнему мешает сердце.

Капитан кивает. Старшина поворачивается к нам. Сейчас, наверно, пригласят Порогова. Сейчас, думаю я...

И я вижу вдруг на углу поля, там, откуда подается мяч на угловой, - я вижу автоматчика. Нашего солдата в выгоревшей гимнастерке, нашего советского солдата, беленького безусого парня с автоматом. Зачем?!

И я вижу второго автоматчика на противоположном углу поля. Зачем?! И еще одного солдата с автоматом наготове. Зачем? Зачем?!

У кого огнестрельное или холодное оружие - сдать! - командует старшина.

Что-то больно обрывается в груди, холодеет, но я не хочу этому верить. Это понятно, понятно, твержу я себе. Война закончилась.

Я выхожу из строя и кладу на землю свой пистолет. Мне подарил его испанец Маноло, мой камрад, он подарил мне его за неделю до нашего восстания. Я кладу его на землю, свой пистолет. Война закончилась. Это ничего, говорю я себе.

И я чувствую вдруг, что солнца больше нет. Его заслоняет туча. По верхушкам тополей пробегает короткая дрожь.

Я возвращаюсь на свое место в строй. Поворачиваюсь кругом через левое плечо. Как положено. Это ничего: оружие сдали, - теперь автоматчики уйдут.

Над головой глухо погромыхивает: начинается гроза. Порогов возвращается в строй, Валерий - в строй, полковник Шаншеев - в строй. На их лица я не гляжу - стыдно.

Поживей! - кричит старшина.

А почему он кричит" Что он здесь - старший? А где майор Манин? Я смотрю налево и направо - майора Манина нет. Где же майор Манин?

Косо сверкает молния. Грохочет. И сразу темнеет. Дышит холодом.

Живей, говорю! - кричит старшина.

Где же Манин? Где майор Манин? Почему не уходят автоматчики" Почему с нами так? За что?

Снова сверкает. И вновь грохочет. Первые крупные капли дождя падают на сухую траву, на наши головы в чужих фуражках и полосатых концлагерных шапках, на наши плечи, на наши спины, тысячу раз битые палками эсэсовцев и надсмотрщиков...

И это ничего, что дождь. Это даже хорошо. Капли дождя на лицо - это даже приятно. И ничего незаметно, ничего незаметно, потому что капля дождя и человеческая слеза - попробуй, различи их!

Дождь припускает. Часовые автоматчики поеживаются. Старшина кричит:

Берите доски, лопаты) Стройте себе жилье! Что стоите?

Да, что же мы стоим" Что я стою?

Порогов, ссутулившись, первым трогается с места. За ним полковник Шаншеев, Иван Михеевич, Валерий... Потом бросаются все в беспорядке.

Бушует дождь. Ослепительно вспыхивает и раскалывается небо, черное небо над почерневшей мокрой землей.

2

Лто нужно. Пойми, в среду пленных, таких, как ты и я, могли затесаться власовцы и . полицаи. Тут, мой дорогой, необходимость, суровая, но необходимость. И откровенно, я предвидел что-то в этом роде." Порогов приостанавливается л испытующе смотрит на меня.

Над головой опять солнце. После вчерашнего дождя земля еще не просохла, от влажных стволов, от сырой травы, на которые падает рассеянный солнечный свет, в старом парке стоит голубоватый дымок.

Лицо Порогова бледновато, под глазами мешки...

А верит ли он сам в то, что говорит"думаю я. Или сам себя старается убедить, что есть такая необходимость? Хорошо, кабы верил, ему было бы легче.

Да, - говорю я." Необходимость. Я понимаю.

А мы выдержим и это! - Порогов пытается улыбнуться." Уже выдержали. Теперь будет проще. Теперь будем отчитываться каждый за себя, а потом и за наши общие дела в Маутхаузене.

Он, очевидно, рад, что я понимаю. Пусть так думает. Я рад за него, если он так думает.

В

За себя мы отчитаемся, - говорю я." А за нашу подпольную работу в Маутхаузене - тем более. Пока мы все вместе, сделать это несложно.

Я тоже пробую улыбнуться. И улыбаюсь - довольно натурально, по-моему. Походив со мной еще немного по дымящемуся, в солнечных зайчиках парку, Порогов отправляется в свой шалаш. Я бреду к речке, огибающей парк с юга, и сажусь на замшелый серый камень.

На противоположном берегу высится старинный монастырь. Там расположился особый отдел. Чернявый капитан, принимавший нас вчера, - его начальник... У крепостной монастырской стены стоят часовые. Один из них смотрит прямо на меня: ему, вероятно, приказано следить за парком, где находимся мы, со стороны речки. Солдат смотрит на меня настороженными сощуренными глазами, на его гимнастерке поблескивает медаль. Я снимаю отсыревшие ботинки, кладу их рядом с собой на камень.'

Необходимость, думаю я. Хорошенькая необходимость!

Я гляжу на часовых и на крутой, поросший ивняком откос противоположного берега. Ведь это сущий пустяк - уйти отсюда! Каждый из нас, имевший за своими плечами в плену хоть один побег, сумеет незаметно уйти из этого парка. И, возможно, кто-нибудь, не поборов обиды, смалодушничает и уйдет, а потом расскажет пленным в западной зоне, как встретили нас здесь. Вот что глупо! И вредно! Как наше командование не понимает этого?

Смотри, смотри, думаю я про часового с медалью. Неси свою службу как положено, солдат. По совести говоря, я очень завидую тебе: ты в форме, с медалью, при оружии. Мне же просто не повезло, солдат, мой дорогой незнакомый товарищ, а ведь я в душе такой, как и ты. И не беспокойся за меня: я не уйду. И никто из моих концлагерных друзей не уйдет - ты не волнуйся!..

Позади меня шуршат осторожные шаги. Затем я вижу сбоку опрокинутое в воде улыбающееся лицо своего земляка Афони.

Что, друг, загораем" - спрашивает он. ' - Загораем. Составь компанию.

Он усаживается на бережок, подобрав под себя ноги. Когда-то мы мечтали вместе ехать домой. Это было очень давно, в какой-то иной жизни.

И долго будем так... загорать? Ничего не знаешь?

Нет.

А не посадят нас случаем? Болтали ведь, что за плен сажают. Оно похоже на то и выходит.

Улыбка исчезает с лица Афони. И белые брови, сдвигаясь, сосредоточенно топорщатся.

Нас не за что сажать, - говорю я.

Вроде бы и не за что. А с другой стороны - следует. По приказу-то каждый должен был до последней капли крови. Вот я и задумываюсь..." Афэ-ня понижает голос." Застрелиться надо было как-то, хотя особой возможности и не представлялось. Да и жалко самого-то себя стрелять. За что?

Голубые глаза Афони, глаза-звездочки, меркнут.

Чепуха это, выбрось из головы, - говорю я." Война внесла свои поправки в прежнее представление о плене. Любой фронтовик понимает: и с ним могло случиться то же. Плен - несчастье, а не преступление, по крайней мере для большинства таких, как мы. Подлецы и изменники в счет, конечно, не идут, да их и немного среди пленных.

Я сам несколько удивляюсь своей уверенности. Я хочу так думать, хочу верить, что и все так думают. Простой здравый смысл, больше того - сама печальная действительность войны на моей стороне.

Афоня горестно вздыхает.

Пошто же нас сюда загнали"

Это временно, - говорю я." Надо проверить, не затесались ли к нам полицаи и власовцы.

Дак ведь сказываешь - их немного. Для чего же над остальными, которых большинство, надругаться?

Чтобы не ускользнули подлецы, - отвечаю я с прежней похвальной уверенностью.

Зачем это говорю" - спрашиваю я себя." Ведь неправильно оскорбить сто человек ради того, что бы выявить одного негодяя. Их обязательно нужно вылавливать, предателей и всяких негодяев, но каким-то другим способом. А так - и бесчеловечно, и опять же нерасчетливо, и глупо".

Словом, земляк, что у нас было, то и есть." Афоня усмехается." Лес рубят - щепки летят. Это мы уже слыхали в тридцать седьмом... а ты говоришь, война внесла поправки! - Он сплевывает в воду и поднимается." Ладно, сиди, а я пошел.

Часовой у монастыря больше не смотрит на меня: надоело или понял, что я неопасен... А вдруг и правда посадят? Соберут всех вместе, погрузят в эшелоны и отправят в лагеря куда-нибудь на Север или в Сибирь?

Нет, лучше не думать об этом. Не хочу думать. Не хочу мучиться. Хватит мучиться! Я обуваюсь и спрыгиваю с камня на берег.

...В полуразваленном сарайчике в груде хлама я случайно нахожу старый, но еще вполне пригодный велосипед. Я гоняю на нем по всем дорожкам и аллеям парка, потом, положив длинную доску на откос футбольного поля, съезжаю вниз, я все круче срезаю углы, набираю все большую скорость, пока, сделав особенно резкий поворот и зацепившись за край доски, не лечу вверх тормашками. Я разбиваю лицо в кровь, но мне не больно. Наплевать мне на кровь!

Вечером Афоня ведет меня к своим друзьям в дальний шалаш. Ребята где-то раздобыли спирта. Мне наливают почти полный стакан. Я пью, как и все, не дыша, и запиваю спирт водой.

Наплевать, что обжигает горло и перехватывает дух. Наплевать мне на все!

Я возвращаюсь домой. Мне смешно. Я иду и отталкиваюсь от земли. Это ужасно весело. Черное звездное небо вдруг опрокидывается вправо, и тогда я отталкиваюсь левой рукой. Потом небо стремглав летит влево, и я отталкиваюсь правой. Но я не только отталкиваюсь, я еще горланю превосходную песенку, которую сочинили в наше отсутствие, когда мы сидели в плену:

И пока за туманами видеть мог паренек. На окошке, на девичьем, все горел огонек.

3

Яне знаю, что это: своего рода защитная психологическая реакция, или обида и затаенный протест, в которых больно самому себе признаться, или легкомыслие мое, а может быть, все, вместе взятое, но меня, кажется, вдруг перестают волновать и мысли о том, что нас ждет, и даже то, что с нами было. Я просто хочу жить, дышать чистым воздухом, гулять, хочу обыкновенных земных радостей. Для меня сейчас нет прошлого и нет будущего" только настоящее. Я понимаю, что скатываюсь с каких-то высоких человеческих позиций, однако и это мало волнует меня. Мы, пленные, - шлак, который выгребают из потухшей топки войны.

а то, что мы боролись с врагом в лагерях, - ну так что же: мы оставались и там советскими людьми и не могли вести себя иначе, и ничего особенного тут нет...

Уже середина июня. Стоят великолепные, в солнце, в тополином пухе, яркие длинные дни. После первой сортировки нас, бывших концлагерников, переводят за город, в палаточный лагерь. Формируется офицерская рота и несколько рот рядового и сержантского состава. Проводятся переклички, иногда - строевые занятия. Командиры у нас выборные, свои. Никто больше не стережет нас.

И все-таки настроение подавленное. Кто же мы такие? Военнослужащие? Но почему нам не выдают форму? Почему мы выбираем командиров, когда в армии они должны назначаться? А главное - зачем держат нас здесь? С какой целью" Что за неопределенность?

Я отмахиваюсь от этих вопросов, но они назойливо лезут в голову. И я опять отмахиваюсь от них.

...Валерий Захаров, упираясь грудью в край стола, пишет. По поручению бывшего подпольного комитета он составляет отчет о деятельности нашей организации в Маутхаузене. Он пишет быстро, видно, что рука еле поспевает за мыслью. Голова немного иабок, ворот полосатой рубашки расстегнут... Что ж, пусть пишет. Не буду ему мешать.

Выбираюсь из палатки. На небе жаркое солнце. Невдалеке другая палатка, почище и попросторнее; там размещаются наши офицеры... Пойти туда? Наверно, опять играют в подкидного или простого дурачка. Нет, к офицерам не пойду.

Гляжу дальше. За дорогой, напротив палаточного лагеря, протянулись зеленые бараки. В одном из них санчасть, в другом живут настоящие военнослужащие, в третьем, полупустом, нечто вроде клуба или красного уголка. Я прочитал все газеты и журналы скопом, в один присест, а свежих еще нет.

Но деваться больше некуда: идти на речку под палящим солнцем не хочется, и я плетусь к клубу.

Еще издали вижу Порфирия. Он сидит на завалинке барака в тени и курит. Он один из самых старых моих товарищей по плену: мы познакомились в конце марта или в начале апреля 1943 года... Как бывшего оперуполномоченного, Порфирия теперь пригласили сотрудничать в особом отделе. Он живет на частной квартире в Цветле, у него свободный доступ в монастырь, ему даже разрешено носить личное оружие.

Мы здороваемся, и я подсаживаюсь к нему в тенек. Порфирий заметно пополнел, порозовел, даже морщины на лбу и возле глаз чуточку разгладились. Он весь будто помолодел и обновился: и взгляд веселее и голос звучней.

Ну как там Жора" - спрашиваю я.

Да пока без изменений, - отвечает Порфирий. Жора Архаров сразу по приходе в Цветль подал

рапорт, что он разведчик генерального штаба и просит доложить о нем в соответствующие инстанции. Его временно поместили в монастыре.

Кого-нибудь еще из наших ребят встречал?

Из нашей группы" - Порфирий поводит длинной струей дыма." Затеев и Савостин здесь, ты знаешь, Ермолаев Петр в госпитале... Лешка Толкачев, мне говорили, был повешен не то в Линце, не то в Штайере незадолго до конца. Слыхал?

Да, я слышал о гибели Толкачева. Его повесили за то, что он обозвал гадами эсэсовцев, тащивших на виселицу заключенного-поляка, пойманного при попытке к бегству. Лешку повесили на той же перекладине, что и поляка.

Да, вот какое дело, - помолчав, говорит Порфирий." Тебе Мишка на глаза не попадался? Ну, черный такой - помнишь? Работал в мастерских в нашем цехе...

Помню. А что?

Он власовец, я ищу его...

Он не власовец. Он был в рабочей команде пленных на аэродроме под Парижем, он рассказывал мне.

И мне рассказывал. Они под новый год будто бы разоружили пулеметчика и пытались бежать... Так где этот Мишка" - Порфирий мельком зорко взглядывает на меня.

Я не видел его здесь, не знаю. Но он не власовец, ты ошибаешься.

Власовец или не власовец, - это, друг, нам виднее." Порфирий показывает в усмешке стальные коронки на передних зубах.

Не власовец, - утверждаю я." Мишка - свой парень. То, что они разоружили часового-пулеметчика и хотели бежать, - это же патриотический поступок! И в Маутхаузене он вел себя хорошо, ты сам помнишь.

Порфирий неожиданно грустно улыбается.

А ты помнишь, как на восемнадцатом блоке уверял, что после концлагеря нас повезут отдыхать в Крым и наградят орденами"

Он задевает за самое больное.

На твоем месте я не стал бы сейчас напоминать об этом, - говорю я.

Может быть, может быть." Порфирий снова мельком взглядывает на меня." А ты не нравишься мне, промежду прочим.

Почему же?

Да так." И Порфирий коротко смеется." Не нравишься, не нравишься. Вроде чем-то недоволен. Вот и Мишку пытаешься взять под защиту." Порфирий дружески похлопывает меня по плечу и еще раз полушутя-полусерьезно повторяет: - Не нравишься.

Он заплевывает окурок, тщательно растирает его подошвой и встает.

Чужой, думаю я. Стал чужим... Да, пожалуй, и все мы, лагерные друзья, стали теперь немного чужими: замкнулись в себе, как-то потускнели - даже Валерий и Иван Михеевич, даже Порогов. Неужели пришел конец нашему братству?

4

Мне грустно, так грустно, как не было еще никогда. Неправда, что меня больше не волнует будущее и безразличным становится прошлое. Мне очень больно за Валерия и Ивана Михеевича, моих первых командиров в антифашистском подполье, за Порогова, за Жору Архарова, за Быковского. Мне больно за всех честных военнопленных, оскорбленных и униженных недоверием.

И опять я с тревогой думаю о том, что же нас ждет: ссылка, тюрьма или бесславное возвращение домой на правах отбывших свой срок заключенных"

Я хотел бы жить только настоящим, но ведь настоящее" это всегда стык прошлого и будущего. В человеке неизбежно живет прошлое и предчувствие будущего, потому что будущее во многом вырастает из прошлого, а за прошлое - войну и плен - я, кажется, не могу ни в чем серьезно упрекнуть себя. Почему же меня должна ждать ссылка или тюрьма?

в

Я размышляю об этом, идя по душной, жаркой улице Цветля после невеселой встречи в госпитальном садике с одним из лагерных товарищей, иду, глядя себе под ноги, и вдруг слышу девичий голос, окликающий меня.

В открытом окне второго этажа Оля.

Не узнаешь".. Заходи, я встречу тебя в подъезде.

Значит, и их, гражданских, еще не отправили домой. А их почему?

Оля берет меня под руку и ведет наверх. В комнате стол, два стула, шифоньер, две железных кровати - голова к голове.

Ты, я гляжу, не очень рад?

А что ты тут в городе делаешь?

Я работаю в госпитале, вольнонаемная.

На ней хорошее платье, хорошие туфли, у нее красивая прическа. В пепельнице на столе - торчок смятой недокуренной папиросы.

Ты куришь?

Нет, это не я." Оля, смешавшись, вытряхивает пепельницу в мусорную корзину." Это заходил один знакомый. Я сегодня дежурю вне очереди, заболела санитарка, он приходил сказать, чтобы я подменила ее. Ты садись. Есть хочешь?

Нет, спасибо.

Я сажусь на подоконник.

Может, выпьешь" - спрашивает она." Ты мне совсем не рад? Совсем?

Не знаю... Я больше ничего не знаю, Оля.

Сойди с подоконника. Сядь на стул. У меня есть австрийское вино, какое мы пили тогда. Я налью тебе.

Платье плотно облегает ее тело. Шея и руки покрыты словно золотистой пыльцой. У нее крепкие ноги, загорелые и стройные. Я смотрю на нее, пока она достает из шифоньера бутылку и стакан.

Это - настоящее. Не стык прошлого и будущего, а просто настоящее. Без мудрствований.

Достань еще стакан.

Она достает, и я наполняю оба стакана.

Выпьем за тебя, Оля.

За нас!

Вино тепловатое и капельку горчит. Ничего. После спирта оно как детский фруктовый напиток. Оно немного вяжет во рту.

Оля придвигает ко мне тарелку с ломтиками шпига.

Я гляжу на ее обнаженные, пополневшие за последний месяц руки и думаю: "Слаб человек. В чем-то слаб. В чем-то непобедим, а вот в этой обыкновенной жизни, видимо, слаб".

И я кладу на ее руки свои и притягиваю ее к себе...

Ты не опоздаешь на дежурство" - спрашиваю я ее через полчаса.

Нет, я заступаю в восемь, а сейчас еще нет семи." Она вынимает из-под подушки золотые часи-ки-луковку." Без четверти семь. Видишь?

Тикают?

Оля смеется негромким счастливым смехом.

Ты знаешь, - говорит она, - я еще тогда обратила на тебя внимание, когда ты молчаливый сидел за столом. Надя говорила, что ты был адъютантом Порогова и ты смелый и самый молодой. Я хотела прийти к тебе, когда вас загнали на стадион, но меня не пропустили. А потом я думала, что вас увезли в Россию. Я буду тебя всегда любить. Ты это помни.

Спасибо, Оля.

Что же с вами будет? Неужели опять лагеря?

Не знаю. Но я тебя тоже не забуду. Ты первая у меня. Ты это тоже помни.

Оля утыкает лицо в измятую подушку и плачет.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Желтые стандартные дома, громадный плац, кирпичное здание так называемого пищеблока, и все это обнесено забором из колючей проволоки. Часовой только у ворот, вышек нет, но на прилегающих к забору улицах прохаживаются патрули. Так выглядит местоположение нашего запасного полка в городе Винер-Нейштадт.

По-прежнему непонятно: кто мы? Снова выборные командиры - от отделенного до ротного, - пестрота одежды, снова неопределенность. Правда, командир запасного полка, молоденький кадровый лейтенант, изо всех сил старается придать нашему бытию видимость бытия воинской части, однако это ему плохо удается.

Странно подумать, но на дворе уже август. Солнце, неяркое и незнойное, обычное августовское солнце, заливает желтоватый плац. На нем в разных концах жидкие кучки людей. Люди сидят спокойно, не шумят, не разговаривают, лишь изредка кто-нибудь громко зевнет, а потом виновато поглядит по сторонам и полезет в карман за махоркой. Сейчас у нас политзанятия. Тема: присвоение верховному главнокомандующему высшего военного звания - генералиссимуса Советского Союза.

Я назначен заместителем командира роты по политчасти и в этом качестве стою с газетой перед одной из кучек и читаю вслух большую статью о полководческом гении главнокомандующего, благодаря которому мы победили интервентов в гражданскую войну и теперь наголову разбили фашистских агрессоров...

Все ли понятно" - закончив, спрашиваю я.

Все! - отвечают мне.

Какие вопросы?

Когда домой?

Когда поступит приказ, - говорю я." Вопросы прошу по теме.

А увольнительные нам будут давать?

Увольнительными распоряжается командир полка. Еще раз прошу: по теме.

Молчат.

Из каптерки вылезает долговязый старшина, тоже пленный, - он командир роты. Старшина смотрит на свои круглые карманные часы, потом на меня - время, отведенное на политзанятия, истекает, - я киваю ему, и он командует:

Разойдись!

Теперь по распорядку дня свободное время. Его и так хоть отбавляй, и неизвестно, как его убить.

Ну, как беседа" - солидно интересуется старшина.

Как обычно, - говорю я.

Плохо, значит. Обленился народ. Ему лишь бы пмлось да елось, а поднимать свой уровень не хотят." Он оглядывается и снижает голос: - Когда в увольнительную?

Это уж как лейтенант.

Просись сегодня, а завтра я.

Люди тоже просятся.

Люди людьми, а мы все-таки командование, соображать надо!"И старшина дергает себя за длинный нос...

Командира полка, лейтенанта, я нахожу в штабной комнате. Он разговаривает по телефону. За столом

У двери сидит ефрейтор и пишет. За спиной его массивный несгораемый шкаф. В окно виден часовой у ворот.

Слушаюсь. Есть! - говорит лейтенант в трубку и опускает ее на рычаг." Вы ко мне?

Так точно. Разрешите обратиться, товарищ командир полка?

Он, мой ровесник, очень любит, чтобы соблюдались уставные правила обращения.

Да! - У него свежее, с легким румянцем лицо, новенький китель, новенькие необмятые погоны, очень чистый подворотничок.

Я беру руки по швам: шапки на голове у меня нет.

Товарищ командир полка, прошу предоставить мне увольнительную в город, до вечернего построения.

Гаврилов, глянь на список, -приказывает лейтенант ефрейтору." Ничего? Отметок нет?

Он по форме "А". Разрешено.

Я про очередность спрашиваю, а не про то, разрешено или нет, - это я без тебя знаю.

Он еще не был в увольнительной. Первый раз.

Разве вы не ходили в город" - удивляется лейтенант." Тогда я бесспорно выпишу. Только, знаете, чтобы без глупостей насчет женщин. Ясно?

Он мог бы и не предупреждать: до того ли сейчас; на душе, по правде говоря, еще хуже, чем было в Цветле.

Ясно, - отвечаю я.

У выхода меня поджидают трое знакомых ребят: просят купить курева. Они здесь последние из маут-хаузенцев. Наших офицеров, в том числе Порогова и Ивана Михеевича, отправили куда-то в Чехословакию, рядовых и сержантов распределили по разным запасным полкам.

2

Унас чрезвычайное происшествие. Даже два. Нынешней ночью группа пленных связала часового и ушла за ворота в неизвестном направлении. К штыку винтовки беглецы прикололи записку: "На колючую проволоку мы насмотрелись. Больше не хотим". Утром весь полк выстроили на плацу, и потрясенный лейтенант предал проклятию изменников. Потом за ним прикатила машина с угрюмым сержантом. Лейтенант вернулся лишь к обеду, заметно осунувшийся.

А час тому назад - новая неприятность: скоропостижно скончался старичок-генерал из белоэмигрантов, решивший было вернуться на Родину. Я помню, как его привезли к нам. Он поначалу весь будто светился, всем пожимал руку своей мягкой, пухлой рукой и всех уверял, что это его высшая мечта - взглянуть на новую Россию, а там хоть и помереть. Писарь-ефрейтор сказал мне по секрету, что генерал был каким-то военным ученым и что, пожалуй, не следовало сажать его в изолятор.

Сейчас старичок лежит в коридоре на деревянном диване. Белые руки сложены на груди, на ногах мягкие высокие башмаки. Возле него врач. Лейтенант в отчаянии.

Это все изолятор. Ведь говорил, говорил - не послушали меня... А может, у него глубокий обморок?

Он мертв, - довольно равнодушно констатирует врач.

Голову мне теперь отвинтят за него, - плачущим голосом продолжает лейтенант." Ведь кабы не предупреждал, так предупреждал, и не раз - старый, слабый человек, и нельзя было так с ним!

Товарищ начальник, вас к телефону, - приоткрыв дверь, зовет ефрейтор.

Лейтенант, спотыкаясь, бредет в штабную комнату.

В коридоре, кроме меня, врача и мертвеца, - удрученный старшина, командир роты. Ему отказано в увольнительной.

Вот и живилишь бы пилось да елось. И командуй, - бормочет он." На кой это мне сдалось?

Врач, тоже из военнопленных, позевывает. Возвращается лейтенант. Губы его дрожат.

Помогите, ребята, - говорит он нам." Заверните генерала во что-нибудь... Гаврилов! - кричит он в комнату." Дай твою плащ-палатку.

Мы со старшиной завертываем тело генерала в плащ-палатку и тащим к воротам. Там уже поурки-вает крытый грузовик. Укладываем мертвеца в кузов, ефрейтор влезает в шоферскую кабину, и грузовик трогается.

Старшина жалостно глядит на лейтенанта.

Товарищ комполка... может, пустите?

И вдруг я вижу, как яростный огонек загорается в глазах лейтенанта.

Предатели, изменники Родины! Кругом, марш! - кричит он.

Старшина столбенеет.

Круго-ом! - кричит лейтенант.

Старшина круто поворачивается, приставляет каблук, потом с левой ноги четко и прямо шагает прочь.

Губы лейтенанта белые и трясутся.

А ты" - Он вперяет в меня ошалелый взгляд. У меня от волнения ком в горле и раздельно стучит сердце.

А ты что стоишь" - кричит лейтенант, мой ровесник, и не нюхавший, по-видимому, пороху.

Я стою и гляжу на него.

Что стоишь" - кричит он." Не слышал команды? А я стою

Так." Он трясущимися пальцами достает папиросы, закуривает, усмехается."Не нравится обращение" Можете жаловаться, - все равно теперь из-за вас вылетел в трубу.

Мальчишка, думаю я. Разве ты знаешь, что такое - вылететь в трубу?

Разрешите идти" - спрашиваю я.

Нет! Отправляйтесь к штабу.

Я стою возле штаба, наверно, не меньше часа. Лейтенант, запершись, сидит в комнате. Наконец он приказывает мне войти.

Садитесь.

Он закрывает на ключ несгораемый шкаф и опускается за свой стол.

Курите?

Он приминает мундштук папиросы, щелкает зажигалкой, перекидывает папиросу в уголок рта, не спуская с меня взгляда исподлобья.

Я еще раз поинтересовался вашей анкетной... Что, не хватило духа покончить с собой?

Когда?

Когда в плен брали, конечно. Струсил? Я не отвечаю.

Ладно. Тогда скажите вот что... В чем я неправ" Почему вы все смотрите на маня как на своего личного врага".. У нас частный разговор, без свидетелей, так что можете не стесняться.

Я с облегчением вздыхаю. Я ожидал, что лейтенант прикажет посадить меня в изолятор.

Вы неправы в том, что считаете нас изменниками Родины, - говорю я." Мы не изменники Роди-

В

ны. Известно ли вам, что у старшины, которого вы оскорбили, два фронтовых ранения и две попытки к бегству из плена?

Лейтенант поспешно затягивается.

Я лично не считаю всех вас изменниками, у меня это сгоряча сорвалось, я объяснюсь со старшиной, пусть так. Но вы же не маленькие, служили в армии и должны понимать, что я тоже подчиняюсь распоряжениям и выполняю определенные инструкции. Скажу больше - только это между нами, - насчет вас, бывших пленных, есть специальный приказ, подписанный маршалом Берия... Как же могу я по своей воле снять колючую проволоку или давать всем увольнительные, особенно теперь, после этого возмутительного ночного побега?

А может, он не такой уж плохой" Может, какие-то инструкции плохие" - думаю я.

Скажите, а вы читали сами этот приказ?

А для чего это вам" - Он снова исподлобья взглядывает на меня и отворачивается к окну." Идите, готовьтесь в дорогу. Отправлю вас, так и быть, вне очереди, с первой ротой. Возможно, быстрее попадете в Россию,

3

Позади - вечерняя Вена, потом уголок Югоспа1 вии - разукрашенный флагами город Суботи-ца, - потом Будапешт, потом горы и пестрые равнины Румынии. Но Будапешт ярче всего: поезд вырывается на зеленую низменность, и вдруг"высокая многоэтажная коробка дома, похожего на небоскреб, а вокруг него ровный луг; а дальше руины, широкая гладь Дуная под мостом и опять руины, как порванные каменные кружева...

И снова, теперь на румынской земле, - ограда из колючей проволоки, и часовой у ворот, и прежняя неопределенность. Есть и новое: наше скопище больше не именуется запасным полком; народу здесь наберется на целую дивизию, но что это за народ! Гражданские обоего пола и всех возрастов, бывшие военнослужащие, цыгане, даже пленные немцы. По какому признаку нас объединили, непонятно. Официальное название - "Сборный пункт по репатриации, город Фокшаны" - мало что разъясняет нам.

Меня берут работать в штаб - составлять списки. Чувство тревоги и одиночества не покидает меня, но за работой все-таки легче.

Однажды к нам привозят подразделение казаков, служивших у Власова. Они в своей форме, с лампасами и чубами. Б штабе возникает дискуссия, как обращаться к ним: "товарищи" или "граждане". По инструкции всех репатриантов, советских граждан, полагается называть товарищами. Но ведь эти-то..." настоящие власовцы и, значит, предатели" Однако других инструкций нет, и решено впредь до особого указания называть и этих казаков товарищами.

В полдень один из наших начальников, рослый щеголеватый старшина (нами, репатриантами, командуют почему-то главным образом старшины), приводит для регистрации первую группу казаков. В комнату, где я тружусь над списками, заходят двое: коренастый, с бурым лицом человек лет тридцати и пожилой, усатый. Старшина усаживается на подоконник. Я показываю коренастому, который вошел первым, на табурет у стола. Он не желает садиться. Как угодно.

Ваша фамилия?

2. "Юность" - 3.

Он откашливается. Я некоторое время жду и повторяю вопрос. Коренастый молчит,

Бы не слышите? Он не отвечает.

Вы что, товарищ, оглохли" - спрашивает старшина." У вас с ушами не в порядке" - И пальцем постукивает себя по уху." Контужен, что ли"

Коренастый не поворачивает головы.

Что же вы, товарищ?

Бурое лицо обращается к старшине, светлые глаза сужаются до щелок.

Знаешь что..." Голос у него низкий и хриплый." Волк тебе товарищ, а не я." Он мгновенно подтягивается и, полуобернувшись к усатому, гаркает: - Хгосподин есаул, какие будут ваши дальнейшие распоряжения?

Усатый тоже сощуривается и что-то бурчит себе под нос. Старшина, оцепеневший было от неожиданности, соскакивает с подоконника, берет усатого есаула за плечо и выталкивает за дверь. Быстро возвращается, закуривает и, глотая дым, тихо говорит коренастому:

Волк, значит...

Тот снова, как изваяние, нем и неподвижен.

Волк, - повторяет старшина с побелевшим лицом, хватает табурет и обрушивает его на спину казака...

Чего только нам, пленным, не довелось повидать в немецких лагерях; там били человека на каждом шагу, били безжалостно и с наслаждением, избиение людей делалось бытом, и, притерпевшись, я уже не очень страдал, видя, как бьют. Но то враги, нелюди, а здесь на моих глазах человек в советской форме, советский старшина избивает - пусть преступника, пусть врага. Такое я вижу впервые.

...Казак, сгорбившись, сидит в углу; он не проронил ни звука, не застонал. Сидит на полу, подтянув к лицу колени, дышит хрипло, глаз не подымает. Рядом с ним валяются обломки табурета. Старшина ходит по комнате и утирает платком мокрое, в багровых пятнах лицо.

Гады... Давить вас надо было танками, а не везти в Россию. Волка нашел, сучья морда!

Я, сам полуневольник, молчу. Я понимаю чувства старшины и нисколько не сочувствую коренастому: вот такие-то матерые предатели больше всего и истязали нашего брата, пленягу; они ловили сбежавших из лагерей, они служили в карательных отрядах, вешали и расстреливали партизан.

И все-таки мне не по себе. Расстрелять такого, если он это заслужил, по приговору суда можно, а ломать о спину табурет нельзя. Я абсолютно убежден: нельзя!

Старшина поворачивается ко мне.

Ничего, выдюжит... Вынеси стол на улицу и пиши там. Я подошлю к тебе сержанта. Ежели спросят меня, скажешь - заболел. Я через них, гадов, в госпиталь, наверно, угожу. В сумасшедший дом.

Он поднимает казака и выводит его из комнаты. В окно вижу, как, обхватив его под руки и немного согнувшись - левая рука казака лежит на плече старшины, - он ведет его к санчасти.

У крыльца, на земле, понурившись, сидят другие казаки. Когда, вынеся стол, я прошу их подходить по одному, первым встает усатый есаул.

Полчаса спустя сержант приводит новую группу. Незадолго до ужина я заканчиваю регистрацию, отдаю листы старшему писарю и иду на кухню.

Кормят нас терпимо, хотя и похуже, чем в Цвет-ле или в Винер-Нейштадте. На кормежку не обижаемся... Обижаться можно лишь на свою судьбу, но какой от этого прок?

напоминающей клешню, - тоже, но к вечной неволе - нет... Проклятая война, что же она сделала с нами"

Ты, Коля, учился до войны?

Я как раз окончил десятилетку. А ты?

Я тоже десятилетку и должен был пойти в институт. Сейчас был бы, наверно, корреспондентом ТАСС или писал бы критические статьи на новые романы. Я, знаешь, мечтал возродить традиции Виссариона Белинского... Гордые были мечты, высоко в мыслях заносило, и хорошие это были мечты, человеческие. Хотел служить правде, коммунизму, своему народу... Гады проклятые!

Кто" - тревожно спрашивает Милованов.

Да кто первый взбаламутил нашу жизнь. Вот!.." Я указываю на черные фигурки немцев-пекарей, выходящих из приземистого здания." И заведение-то, как крематорий.

Верно, - шепчет Милованов и кричит немцам: - Хальт!

Это тоже наша обязанность: следить, чтобы не выносили из пекарни хлеб.

Обыскивать людей противно, но надо. И хотя эсэсовцы не совсем люди, тем не менее противно.

Хлеб несете"по-немецки спрашиваю я, приближаясь к ним.

О нет! - отвечает передний длинный немец в фуражке-финке; такую фуражку носил зимой начальник охраны каменоломни Шпац." Нет, господа полицейские, мы не нуждаемся в хлебе, нам достаточно.

Ihr habt genuq was zu essen und was zu rauchen, nicht (У вас хватает еды и курева, не правда ли)" - говорю я.

Jawohl, Herr Polizist (Так точно, господин полицейский)! - несколько удивленно, но и довольно говорит длинный немец.

Удивляется, стерва, моему хорошему произношению, а доволен тем, что, как кажется ему, я не буду обыскивать: замечание мое звучит почти по-приятельски, скрытой издевки он не улавливает.

Он прикладывает пальцы к козырьку и, наклонившись вперед, шагает дальше. Остальные пекари-немцы трогаются за ним.

Момент! - говорю я.

До звидания, - полуобернувшись, кивает мне длинный." Мы много работаль, давай, давай. Ошень усталь.

Хальт! - снова командует Милованов. Немцы приостанавливаются, недовольно гудят что-то.

Доставайте хлеб! - приказываю я длинному. Он, по-моему, старший пекарь... Знаем мы этих

пекарей! В лагерях все называют себя поварами или пекарями.

Но, господин полицейский..." произносит длинный; в его голосе проскальзывают тревога и раздражение.

Конечно, прихватил с собой буханку, я уверен. Для маленького гешефта, без этого они не могут.

Никаких "но?!"отвечаю ему привычной, столько раз слышанной формулой." Или, может быть, у вас нет хлеба?

Длинный умолкает. Я вижу его враждебно поблескивающие глаза.

Расстегните шинель. Он не шевелится.

Schnell (Быстро)!

Он не подчиняется. Я подхожу и нащупываю под его шинелью твердый предмет... Знаем мы эти штучки: втянул в себя живот и засунул буханку за пояс. Дать бы ему по морде, эсэсовской твари!

.

Не небе висит луна. Искрится изморозь на крышах бараков и утрамбованной земле. Тишина. Луна неправдоподобно большая, сияющая, низкая, такая она бывает только на юге. Тишина бездонная; редкие гудки маневровых паровозов на станции лишь подчеркивают ее. Земля и светлые крыши бараков будто посыпаны толченым стеклом.

Мы делаем обход зоны, где размещается спецконтингент, и смежного участка с хозяйственными строениями - пекарней и кухней. В бараках власовцев ни шороха, ни огонька - спят. Военнопленные немцы, в основном эсэсовцы, тоже спят. Милованов закуривает.

Чудно все-таки, - вполголоса говорит он.

Да, чудно, - отвечаю я.

Все чудно: и то, что уже конец октября, а мы по-прежнему в Фокшанах, и то, что в двадцати шагах от нас спят бывшие эсэсовцы и власовцы, и особенно, вероятно, то, что мы, недавние политзаключенные Маутхаузене, члены подпольной антифашистской организации, несем здесь полицейскую службу.

Да, полицейскую! Мы полицейские: я, Милованов и еще человек пятнадцать "чистых" пленных. Не знаю, было ли на то распоряжение свыше или это идея нашего начальника пункта, но в один прекрасный день нам выдали хорошие сапоги, шинели, ушанки и объявили, что отныне мы полицейские. В штабе даже состоялось специальное обсуждение, как должны обращаться к нам репатрианты и как должны мы называть друг друга: "господин полицейский" или "товарищ полицейский". Щеголеватый старшина, например, утверждал, что "товарищ полицейский" - это бессмыслица: полицейский, мол, не может быть никому товарищем. Я и Милованов наотрез отказались именоваться "господами". Тогда было найдено компромиссное решение: для немцев и власовцев мы "господа", для прочих - "граждане полицейские".

Я все же подозреваю, что затея с производством нас в полицейские - сумасбродство начальника пункта: если бы было распоряжение свыше, то, конечно, была бы и инструкция о форме обращения к нам...

Милованов смотрит на часы.

Без пяти два. Пора к пекарне.

Мы затворяем за собой калитку "власовской" зоны и идем по застывшей земле к приземистому, с массивной трубой зданию, похожему на крематорий.

Да, чудно, - повторяет Милованов." Думали ли, гадали... Скоро полгода, как освободились, и все за проволокой. И до дома не ближе. Меня еще госпиталь подвел: не провалялся бы там столько и, может, сидел бы сейчас дома и пил чай... Ты когда-нибудь пил зеленый чай?

Я никогда не пил зеленого чая и не знаю, что это такое.

Он по виду, как и обыкновенный, но вкус немного другой, - поясняет Милованов." Казахи заправляют его молоком и подсаливают.

Невкусно, наверно.

Очень вкусно и полезно, надо только привыкнуть." Глаза Милованова мерцают в лунном свете, лицо синеватое, как у утопленника. Он подносит ко рту цигарку, и я вижу его изуродованную руку: на ней нет двух пальцев, оторвало на фронте.

Привыкнуть, думаю я. Сколько же можно привыкать? В лагерях пленных привыкал, в Маутхаузене привыкал, но больше, кажется, не могу. К соленому чаю все-таки, вероятно, можно привыкнуть, к руке,

Reus damit (Вынимай)!

Он начинает медленно расстегивать пуговицы. Пальцы его дрожат.

Los! - кричу я и ловлю себя на страшном: ведь я невольно или со злости подражаю тем, кто так кричал на нас в Маутхаузене. До чего же я докатился! Но остановиться уже не могу." Los, tempo! - Будьте вы все трижды прокляты, вы, придумавшие войны и лагеря...

Stillgestandenl

Длинный немец в распахнутой шинели, держа буханку в руке, вытягивается и щелкает каблуками.

Miitzen ab! - ору я, чувствуя, что у меня вот-вот брызнут слезы.

Он стаскивает с головы фуражку-финку. Я отбираю у него хлеб. "По морде его, по морде!" - шепчет во мне злой голос, но я стараюсь не слышать этого голоса.

Im Gleichschritt... marsch!

Эсэсовцы-пекари в ногу шагают прочь, к своей зоне.

Папиросу, закурить, - прошу я.

. Милованов лезет искалеченной рукой в карман, очень спеша.

Луна заходит. Колючий забор подмигивает электрическими огоньками. Вскрикивает, как от боли, маневровый паровоз. И снова глубокая тишина - тишина отчаяния.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Нас двенадцать в этом вагоне. Двери заперты снаружи, но колючей проволоки на окнах нет. Нар тоже нет, и они не нужны: мы свободно помещаемся на полу.

Я, старый путешественник, занимаю место у окна. Вместе со мной Милованов. В противоположном углу по нашей стороне - летчик Ампилогин со своими друзьями. В другом конце вагона - четверо безусых ребят и три немолодых казаха.

Пока поезд стоит на станции, дожидаясь отправки, все льнут к окнам. На улице солнце, теплынь. Похоже, что на эту благодатную землю в середине ноября вернулось лето. Впрочем, не совсем лето: в пристанционном саду преобладает охра и багрянец, кое-где сад сквозит, но трава сочно-зеленая, как в июне.

На платформе под нами прохаживаются офицеры. Они в начищенных сапогах, со всеми регалиями, очень веселые. Половину нашего эшелона занимают демобилизованные, половину - репатрианты. Возможно, такое соседство кого-то и шокирует, но только не этих офицеров. Судя по орденским колодкам и нашивкам за ранения, они хорошо знают войну. Они смеются, радуясь солнцу и тому, что едут домой, и разговаривают с нами. Наш часовой стеснительно жмется к кондукторской площадке - хотя чего бы ему жаться! В воинском эшелоне часовой" фигура нормальная.

Я слежу за дежурным по станции, который то и дело заглядывает в окошко диспетчерской, и вдруг вижу странную пару, выходящую из калитки пристанционного сада. Седовласый старик, в посконной, ниже колен рубахе, и юная девушка, очень юная, лет шестнадцати, с прекрасным смуглым личиком, с большими, диковатыми, черными глазами. Она босая, в светлой расшитой ксфточче и длинном нарядном сарафане. Старик направляется к нашим офицерам, девушка - следом; подол ее сарафана колышется, а прямой стан неподвижен, тоненький и горделивый. И головка с черной, ниспадающей на плечи волной волос горделива.

Офицеры останавливаются и замирают. Старик кланяется им. Девушка наивно уставляется на них своими прекрасными непонимающими глазами.

Ко-опите, - произносит, низко кланяясь, старик." Сто рубли, сто. Ко-опите...

Что купить" - слегка испуганно спрашивает молодой красивый капитан. Я вижу его загорелые скулы и голубые глаза, в них растерянность и восхищение.

Дочка ко-опите, любить." И старик похлопывает девушку по спине.

Она доверчиво и диковато переводит взгляд на красивого капитана.

Что за бред".." бормочет майор с эмблемами артиллериста.

Сто, только сто-о, - объясняет старик." Хороший дочка. Один раз любить - сто, ко-опите...

И низко кланяется, свешивая седину на лицо. Скулы капитана наливаются кумачом.

фу, черт! Что, с ума сошел? Слушай, папаша, ты в своем уме?

За вагоном кто-то жирно хохочет. Майор-артиллерист сердито поворачивается.

А девушка все стоит, доверчивая и покорная. У меня, чувствую, сжимается сердце.

Капитан торопливо лезет в карман, вынимает две красные бумажки, сует старику.

На, отец, и иди, иди! Что ты, очертенел, старый? Придумал что! Дочь у тебя красавица, посмотри, какая!

И сам глядит на нее смущенно и восторженно.

До чего же довели людей! - качает головой майор.

Старик держит деньги в вытянутых руках, явно недоумевая.

Не понимаешь" - спрашивает капитан." Мы советские, понимаешь" Мы против этого." Скулы его снова загораются." Ты иди, иди! - Он легонько подталкивает старика, показывая на калитку." Да береги дочку, смотри, какая она у тебя красавица! - Он ненатурально смеется и, должно быть, борясь с собой и что-то в себе преодолевая, вновь поднимает восторженно-испуганные глаза на девушку.

Не хороший" - бормочет старик. Он действительно ничего не понимает.

Купи хлеб, кукуруз, мамалыг, что там еще у вас? Разумешь" - коверкая язык, точно от этого он становится понятнее румыну, продолжает капитан и опять ненатурально смеется.

А девушка, умница, вдруг все понимает. Радостно кивнув, она, как королева, переступая маленькими босыми ногами, колыша подолом, с неподвижным тоненьким прямым станом, идет обратно к калитке. Старик, низко поклонившись офицерам, - за ней. У калитки девушка оборачивается и дарит капитану улыбку... Такой улыбки нельзя забыть. Проживи хоть три жизни - не забудешь.

Втюрился? А? Признавайся, - посмеиваясь уже, спрашивает майор-артиллерист капитана.

На того словно напал столбняк - не может оторвать глаз от опустевшей калитки.

Так-то, друг, а еще говорят, не бывает с первого взгляда... Но, однако, положеньице. Ужас! Черт знает, до чего можно довести человека! Ну, да ладно. Закури лучше.

в

Майор достает пачку "Казбека", первый берет папиросу и оглядывается на нас.

Что, чудо, ребята?

Чудо.

Вот до чего довели простой народ бояре и немецко-фашистские захватчики, - назидательно заключает майор.

Пожилой офицер, тоже капитан, третий их товарищ, не проронивший до сих пор ни слова, сумрачно вздыхает и отворачивается от нашего окна.

По вагонам! - доносится в голове состава.

2

Нас двенадцать. И мы очень разные. Разных возрастов, разного жизненного опыта, разные даже по своей национальной принадлежности. Мы принимали разное участие в войне, по-разному вели себя в плену и теперь соответственно отнесены к разным категориям репатриируемых. У нас, видимо, нет ничего общего, кроме того, что мы едем в одном вагоне и неясно представляем себе свое будущее.

Отстукивают колеса, покачивается пол. Четыре разных группки по углам вагона покачиваются, сидя на полу. Я и Милованов - бывшие концлагерники, Ампилогин с двумя товарищами - "чистые" пленные, немолодой казах Мухтар Мухтарович со своими земляками - не совсем "чистые": они работали в какой-то вспомогательной немецкой команде, и, наконец, Павло, Гришка и еще двое - бывшие рядовые власовцы.

Мы сидим в полудреме. Уже часа четыре в пути. Сквозь окошки в вагон сочится сизоватый свет. Солнечное пятно подрожало на моей стене и исчезло - это было с четверть часа назад. Начинает смеркаться.

Милованов, потянувшись, встает. Я слышу его неровные шаги, потом - тугой плеск струи в параше. Он возвращается, привстает на цыпочки у окна, смотрит и вдруг вскрикивает.

И вдруг все вскакивают на ноги и припадают к окнам. Я тоже, я взбираюсь на вещмешок, я вижу, как белеют от напряжения пальцы Милованова, вцепившиеся в край окошка.

И я больше не вижу ни Милованова, ни круглой головы Павло, как-то очутившегося рядом, ни вагона - ничего!

Передо мной в сизых сумерках река, крутой противоположный берег и покосившиеся в сторону реки деревянные дома.

Никто вслух не произносит этого слова, никто вообще ничего не произносит, но я спиной чувствую, кожей затылка своего чувствую какэе-то поле напряжения, высокое напряжение сил, безмолвную, неподвижную бурю сил по бокам и позади себя, внутри вагона...

Здравствуй, Россия, здравствуй, мать! Вот мы и снова с тобой, в тебе, твои сыновья, чистые, не совсем чистые и совсем нечистые. Здравствуй, родное небо, родная земля, родные покосившиеся домики!

Поезд, грохоча, перемахивает через мост, проносится мимо полустанка, и я вижу на запасном пути девушку, почти девочку, с большой, укутанной теплым платком головой и с голыми озябшими коленками. Она стоит с длинным молотком, каким сбиЕают костыли в шпалы, и смотрит на нас из-под руки.

Здравствуй, сестренка! Тебе, наверно, тяжело забивать костыли, мы видим. Ты пусти нас, мы будем забивать за тебя, мы всё, всё будем, ты только пусти и прости нас, сестренка!

Прости за все: за наше отступление, за плен, за минуты отчаяния, за то, что мы были просто людьми, а не сказочными богатырями...

Поезд врывается в лес. Надсадно свистит паровоз.

Мы опять рассаживаемся по своим углам.

Павло, - говорю я, - подойди сюда. Он сопит носом и не отвечает.

Подойди на минуту, закурить дам.

У меня е, не пойду. Я сам подхожу к нему.

Ты, Павло, рад, что снова увидел Россию?

А чого мне радоваться" Чого я в ней потеряв" - Он колупает свое колено и не глядит ча

меня.

Брешешь, Павло, - говорит его дружок Гришка.

А чого я брешу" - внезапно возмущается Павло и вскидывает на Гришку упрямые серые глаза." Чого брешу" Чого радоваться? Из немецькой неволи та на советську каторгу.

Он усмехается искривившимися полными губами.

Насчет каторги ты брось, - сдерживаясь, говорю я." Никакой каторги у нас нет.

Слушай, дай ты ему по зубам! - зазвеневшим от гнева голосом говорит Милованов." Вот подлюги!

Павло, насупившись, поворачивается к нему.

Все мы сейчас подлюги. И нам и вам - одна честь.

Милованов, покачиваясь, подходит к власовцам.

Как ты сказал? Одна честь?

Но, но! - бормочет Павло, с опаской поглядывая почему-то на сапоги Милованова." Не в полицаях теперь.

Он так и говорит, - "в полицаях", а не "в полицейских", желая посильнее уязвить нас.

Эх, паскуда! - вскрикивает Милованов. Мелькает его клешня, раздается треск пощечины. Ребята-власовцы вскакивают, упираются спиной в

стенку, плечом друг к другу. Кулаки на уровне груди, в глазах - злость.

Эй! - кричит Ампилогин (он старший вагона)." На губу захотели"

Но я уже чувствую противную мякоть тела под своим кулаком. И в ту же секунду чувствую крепкий удар по челюсти: это меня зацепили справа.

Р-раз! - приговаривает Милованов.

Р-раз! - повторяю я.

Стучат затылки по стене. Трещат наши скулы. Ничего, к боли мы привычные!

Чьи-то руки хватают меня сзади и оттаскивают на середину вагона.

Стыдно! - кричит Ампилогин." В такие-то минуты!

...Мы с Миловановым сидим на своих вещмешках, натруженно дыша и поплевывая. Пусть только еще откроют рот, власовские сопляки!

К нам придвигается Ампилогин.

На закрутку не одолжишь" - спрашивает он Милованова.

А ты чего встрял? Кто тебя просил?

Так ведь непорядок, ребята. Вы же пример должны подавать, мы же знаем, откуда вы...

В том-то и дело, провокационных разговорчиков мы здесь не потерпим. Понял, старшой" - говорит Милованов.

Понял-то понял, но все-таки вы напрасно. Ру-коприклгдством ничего не докажешь, можно только больше езлебить их.

Летят километры, летят дни. Для нас, сидящих в вагоне, стирается грань между временем и пространством: дни - это километры, километры - дни. Почему бы жизнь человеческую, проведенную на колесах, не измерять километрами"

И еще одно превращение. За неполную неделю пути на наших глазах сменилось три времени года: когда мы выезжали, было лето, через два дня за окнами проносилась глубокая осень, а теперь уже зима.

Холодно, тряско, и надоело. Все устали. Хочется побыстрее ступить на твердую землю и увидеть неподвижные дома, деревья, вновь ощутить себя неким центром, вокруг которого равномерно распределяется свет или тьма, но обязательно вокруг, а не с одной стороны, как теперь.

Дело в том, что в вагоне осталось одно окошко, и то перегородили колючкой. Остальные забиты досками. Так теплее, меньше сквозняков, но вагон делается похожим на тюремную камеру...

Минувшей ночью мы пересекли Волгу. Теперь поезд забирает все дальше глаза умные, ясные, и он очень чистоплотен, каждый день чистит зубы. Своеобразная личность!

Пожалуйста, - отвечает мне Мухтар Мухтаро-вич, закончив молиться. Сейчас он особенно умиротворенный, с тихим сиянием на лице.

Я опускаюсь рядом на корточки.

Мухтар Мухтарович расстилает перед собой белую тряпицу, достает небольшой мешочек и вытряхивает из него сухую глянцевитую фасоль. Я вижу на ней какие-то крапинки - вообще-то обыкновен-

на северо-восток. Говорят, что нас везут на Урал.

Сейчас утро. Мы сидим по своим углам, поеживаемся и ждем остановки и завтрака.

Давай, что ль, пусть и нам погадает, - говорит мне Ампилогин, кутаясь в потертую пилотскую кожанку. У него на подбородке черная щетина, глаза запали и смотрят тоскливо.

Давай." Я поднимаюсь и иду к пожилому казаху Мухтару Мухтаровичу и прошу его погадать мне.

Пока он совершает молитву, поджав калачиком ноги и сверху вниз оглаживая ладонями лицо, я гляжу на серое небо, бегущее за колючим крестом окна.

Конечно, это лишь забава, способ убить время - гадание, но все же любопытно. Казахи считают Мух-тара Мухтаровича святым, чуть ли не пророком. Он еще в лагере военнопленных якобы предсказал, когда кончится война. Они спокойны: знают, что с ними будет, хотя нам и не говорят. Мухтар Мухтарович тоже всегда спокоен. На его лице нет морщин.

ная фасоль. Он протягивает раскрытые ладони с длинными пальцами, слегка шевелит ими и делает плавные, как бы парящие движения. Я смотрю вовсю, и мне кажется, что фасолины капельку двигаются и переворачиваются, хотя - я вижу это отчетливо - он не прикасается к ним. Зрительная иллюзия, должно быть.

Мухтар Мухтарович на минуту прикрывает глаза, лицо его напрягается и застывает. Потом, открыв глаза, разводит руки и, вглядываясь в крапинки на фасоли, говорит едва слышно и монотонно:

Число твоих лет нечетное, число членов семьи четное. Один член семьи приемный...

Я поражен: мне двадцать один год - число нечетное, наша семья состояла из восьми человек - четное; один член нашей семьи приемный - моя сестра Мария. Вот чудо-то! С числами еще могло быть случайное совпадение, но приемный член семьи - невероятно!

Документы твои хранятся в большом городе..." как сквозь сон вещает Мухтар Мухтарович, и опять я поражаюсь: правда, аттестат отличника и некоторые мои справки должны храниться в Ленинграде, в институте.

На левой руке твоей, у плеча, шрам ("Верно, верно, ранение!"), в твоем мешке есть пестрый костюм и книга ("Тоже верно. Откуда, дьявол побери, он знает").

Мухтар Мухтарович снова закрывает глаза и сосредоточивается. Теперь он скажет главное: что ждет меня. Он всегда так делает: сперва скажет, что с человеком было, что у него есть, а затем - что будет, я замечал. И удивительно, я чувствую как учащенно бьется мое сердце.

А Мухтар Мухтарович уже вновь смотрит на фасолины. И опять монотонно, как во сне, журчит его голос:

Еще год - и вернешься домой. Будешь большим человеком. Хорошо жить будешь.

Я страшно рад, я потрясен, и я ему верю. Я обязательно вернусь домой, пусть через год. Я обязательно буду хорошо жить, он прав. Он прав, но что же это такое? А может, наука когда-нибудь объяснит это явление?

Благодарить за гадание не полагается. Я возвращаюсь к себе.

Милованов посмеивается. Он единственный, кому еще не гадал Мухтар Мухтарович (Ампилогин тем временем уже сидит на корточках перед "пророком"). И вот ведь что еще интересно: всем власовцам Мухтар Мухтарович предсказал встречу с домом лишь по прошествии семи лет, а "чистым" пленным - через год, как и мне.

Чепуха! - заявляет Милованов, но тоже глядит во все глаза на Мухтара Мухтаровича.

Сходи, Колька, ничего не потеряешь.

Нет." А сам не сводит взгляда с тихо сияющего лица казаха.

Сходи, не мучайся.

Откуда ты взял, что я мучаюсь? Я жрать хочу... Да он больше и не будет гадать. Теперь разве лишь после вечерней молитвы.

И то правильно. Мухтар Мухтарович гадает только утром и вечером и не больше, чем двоим кряду. Казахи говорят, что он очень устает. Действительно, всякий раз после гадания Мухтар Мухтарович ложится на боковую.

Я вижу чуть страдальческую мину на небритом лице Ампилогина. Потом вижу его широкую улыбку, глубокие морщины бегут от самого рта до ушей. Он выпрямляется и идет к нам.

Год" - спрашивает Милованов.

Даже поменьше, - отвечает Ампилогин.

В его глазах уже нет тоски... Славный все-таки Мухтар Мухтарович! И если он даже мистифицирует нас?хотя для чего бы ему нас мистифицировать" он все равно славный. Человеку надо веоить в свое будущее.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Черный, присыпанный снегом лес, мглистое небо, разбитая дорога, и на ней - сотни две устало бредущих людей с серыми, несвежими лицо-ми. По обе стороны дороги - другие люди, в полушубках, с винтовками, месят ногами грязный снег, угрюмо молчат. Дорога как бесконечность, небо как грязный снег.

Это этап. Не марш, не переход, даже не "транспорт", как было недавно, а этап. Мы, устало бредущие, не колонна, не строй, а "партия". Наши конвоиры не конвоиры: они называют себя "стрелки".

Все зловеще ново, непривычно и до ужаса тяжело. Правда, еще теплится надежда, что нас разошлют по штрафным батальонам (был такой слух), но с каждым километром пути и этой надежды все меньше: кругом безлюдье, никаких признаков близкого нахождения войск; наоборот, нам дважды попадаются навстречу настоящие арестанты в длинных стеганых тужурках, с быстрыми, звероватыми глазами.

Густеют сумерки. Начинают заплетаться от усталости ноги, сохнет во рту. Наконец мы видим невдалеке от дороги закопченное бревенчатое строение с резной башенкой, и нам приказывают остановиться возле него.

Это строение удивительно! Будто казачья сторожевая изба из времен Ермака Тимофеевича. Шестнадцатый век... Лучше не удивляться!

В избе нары и чад"я не удивляюсь. Окон нет - что же удивляться: изба курная. Давя друг друга, лезем на нары и в темноте, в холодном едком дыму, не снимая вещмешков, укладываемся. Стрелки остаются снаружи.

Не надо удивляться. Ничему не надо удивляться. Так лучше. Хочется только, сжав зубы и закрыв лицо шапкой, завыть.

Как волку. Когда в морозную ночь, голодный, он вздевает мохнатую морду к звездному небу и воет, жалуется...

Но человек не волк. Человек терпит.

Неподалеку разговаривают:

Четыре куба ка лесоповале я дам. Напилю. Тут, земляк, надо усвоить одно, дал норму - большая горбушка, недовыполнил - меньше горбушка. А меньше горбушка - меньше и сделаешь. А меньше сделаешь - еще меньше горбушка. И так покатишься день ото дня, пока тебя за ворота не будут выволакивать за шиворот, как отказчика, пока не дойдешь...

Тоже доходяги и тут" - спрашивает испуганный голос.

Обязательно. Это от нас и пошло - "доходяги", - отвечает первый голос, уверенный и грубоватый." Так что вкладывай силушку, не жалея, в первый же день. Норма в лагере - это все, это бог. И жизнь... Поимей это в виду, землячок.

Значит, все-таки лагерь. Лагерь!..

Рядом со мной Ампилогин. Милованова с Мухта-ром Мухтаровичем оставили в Соликамске, положили в госпиталь. Теперь я здесь один из Маутхаузене. Ампилогин мне ближе других, мы с ним держимся вместе.

Слышал" - говорю я ему.

Да, - отвечает он." А что особенного? Будем проходить проверку и работать. Не понимаю, почему народ паникует. Там ведь хуже было...

Не понимает. Или не желает понимать.

Темнота. Дым постепенно развеивается... А чего тут не понимать? Каждый из нас, бывших пленных, знает, что такое человек за проволокой. И Ампилогин, конечно, знает это.

Человек за проволокой, чтобы выжить, должен бороться (против кого здесь бороться?!) или стать зверем. Исключения редки. По крайней мере так было до сих пор...

Нет, мне не напилить столько, - шепчет испуганный голос." Пропаду, честное слово.

И пропадешь, - даже будто злорадно говорит уверенный.

Не напилить мне нормы, не напилить.

А я напилю. Я спокойненько.

Что же мне-то делать? Я этим... доходягой-то три раза у немцев был. До сей поры слабый

А слабый - туда тебе и дорога. Хошь ты и земляк мне.

И я чувствую, как что-то холодное, отчаянное входит в мою душу.

Послушай, ты!" говорю я в сторону уверенного голоса." Не пугай слабых... Не пугай, зараза, а то придушу!

Настает вдруг абсолютная тишина.

Быть зверем? Я был бы, наверно, ловким зверем... Но ведь зто и есть самое страшное - превратиться в зверя. Я не хочу быть зверем. За что меня ведут в лагерь?

Это что за комиссар" - опомнившись, спрашивает уверенный голос.

Брось, не связывайся, - еще тише шепчет испуганный." Это концлагерник, смертник.

Концлагерник" - Уверенный, кажется, поражен." Как же это ты... как ты-то сюда попал?

Не пугай! - повторяю я.

Да я, собственно, не пугаю, я наоборот. А ты, что... другое что-нибудь знаешь?

Знаю, - говорю я." Никто не пропадет. Мы будем проходить проверку и работать. И вернемся домой, кто не подличал в плену.

И впрямь комиссар, - бормочет, неожиданно смягчаясь, уверенный. .

А когда, не скажете" - спрашивает робкий.

Через год, а некоторые еще раньше.

И я вновь дивлюсь себе, как тогда в Цветле, при разговоре с Афоней: говорю то, во что сам почти не верю, лишь хочу верить, очень хочу.

Год-то многовато." пробует уже торговаться робкий.

Давайте спать, товарищи, - предлагает Ампилогин.

Еще год! - вздыхает робкий.

Ну, полно. Спать так спать, - говорит уверенный, шебурша в темноте мешком.

Я тоже стаскиваю со спины вещмешок и кладу в изголовье.

2

пять шагаем усталые. Опять мглистое небо, и грязный снег, и вороненые стволы винтовок за плечами стрелков.

Лагерь появляется перед глазами внезапно, хотя мы все время и ждали его. Обрывается гать, редеет лесок - и вот он, наш лагерь. И опять, как вчера, первое чувство - удивление.

Что это? Стойбище вятичей или пермяков" Древнее русское городище? Какой это век?

Я вижу тын, нет, не тын, а плотный частокол из неошкуренных бревен, заостренных сверху. И сколоченную из досок вышечку шатром. И тяжелые, заиндевевшие ворота. И около них дозорного в тулупе - ему бы алебарду в руки, а не винтовку образца 1891/30 годов! И какие-то приземистые ам-барчики с висячими пудовыми замками...

Но глазеть некогда. Нас пересчитывают, и мы проходим в открываемые со скрипом ворота.

Неровная, с обледенелыми пеньками площадь, обмазанные глиной ветхие жилища с крохотными окнами, и только вдоль бревенчатого частокола, метрах в пяти от него, нечто от настоящего лагеря"колючая проволока.

Она натянута на невысоких столбиках, стальная колючка. Она несколько мирит меня с этим городищем. Дозорные в шатровых вышечках обязаны стрелять в каждого, кто переступит проволоку, войдет в запретную зону. Это уже похоже на лагерь.

По команде поворачиваемся. Перед нами трое в полувоенной одежде, очевидно, начальство. Любопытно, любопытно! Я ловлю себя на том, что любопытствую: мне интересно, что это такое, наш лагерь. Странное создание"человек!

Мне бы сейчас совсем о другом думать, другое чувствовать, а я любопытствую... Наш лагерь! Нет, это в самом деле интересно.

Один из полувоенных выступает вперед. У него конопатое лицо с жесткими складками у рта.

Что ж, с прибытием, значит, - говорит он, обращаясь к нам. Голос прокуренный, низкий, но в нем ни злости, ни издевки, в общем, обычно и даже довольно вежливо.

Ну, так, ребята, - подождав немного, продолжает он." Давайте, чтобы все было ясно с самого начала. Вы бывшие фронтовики, теперь репатрианты - не заключенные, я подчеркиваю, не заключенные, - я ваш начальник, тоже фронтовик, правда, не репатриант." Он чуть усмехается твердыми губами." Наше место называется командировка "Почтовая". Пока ваши дела разбирают в соответствующих организациях, вы будете работать. Ждем от вас, как от советских граждан, фронтовиков, сознател"-ного отношения к труду. И дис-цип-линки! - Последнее слово он произносит по складам." Какие будут вопросы?

Удивительный начальник лагеря! Неужели у нас все такие начальники лагерей?

Какая норма на повале? Сколько кубиков" - спрашивает вчерашний уверенный голос.

Начальник ищет глазами спрашивающего. Снова чуть усмехается.

Бывал прежде?

Приходилось.

Насчет норм узнаете у технорука." Начальник кивает на худощавого краснолицего человека с маленькими злыми глазами." Вот технорук Курганов, он ведает всеми нормами.

А как с питанием" - негромко спрашивает Ампилогин.

Начальник бросает на него зоркий взгляд.

До восьмисот граммов хлеба. Три раза горячее... Летчик, что ли"

Летчик-истребитель.

Питание удовлетворительное, - говорит начальник уже для всех."Если вопросов больше не имеется, размещайтесь по баракам и отдыхайте. В двенадцать - обед, ужин - после возвращения из леса бригад. Все.

Хитрый он, думаю я. Уклончиво отвечает... И все-таки начало обнадеживающее. И главное, совсем-совсем не похоже на то, что было прежде...

Мы сидим в бараке вокруг тесового стола и хлебаем щи. Они весьма оригинальны, эти щи: в горячей воде плавает несколько скользких лепестков капусты, несколько перловых крупинок, и пахнет рыбой. Хлеб, как глина, четыреста граммов.

Ешь вода и пей вода, спать не будешь никогда, - острит кто-то на нарах.

За столом, кроме Ампилогина и меня, сидят власовцы Павло и Гришка, щуплый азербайджанец Шамиль, похожий на одного моего фронтового товарища, погибшего под Ржевом, лейтенант Володька, умудрившийся попасть в плен за три месяца до конца войны, обладатель уверенного голоса дебелый парняга Семен и его робкий земляк Ванятин.

Так кто же из нас прав" А" - зачищая котелок, "опрошает Семен." Товарищ комиссар али я? Каков твой взгляд, Ванятин?

Тот вздыхает, задумчиво глядя в пустой котелок: не наелся.

Что же молчишь? Скусны были щи али нет? На этих щах, братишка, далеко-о уедешь! Не то что нормы - половины не вывезешь. Об чем я тебе и докладывал вчерась.

Попробовал бы ты маутхаузенской брюквы", - мелькает у меня.

А вообще мы оба вроде правы: будет и проверка и работа - начальничек подтвердил, - и домой, конечно, возвернемся... кто с этих щей ножки но протянет." Семен вскидывает на меня умные, насмешливые глаза." Вот объясни, товарищ комиссар... Вот Ванятин, земляк мой, у немцев не служил, в полицаях не был. Вот выйдет приказ: отпустить Ваня-тина домой, вчистую. А Ванятина-то и нет. Ванятин-то с этих щей, потягав пилу, взял да и помер, не дождавшись приказа. Как тут быть?

Брось! - говорю я." Если Ванятин болен или слаб, никто его на тяжелую работу не пошлет. Мы не у немцев.

Из немецьких лагерей та в советськи лагеря, - принимается опять за свое Павло." Разве ж я тогда не правду казав"

А ты цыц! Видел ты немецкие лагеря только с другой стороны забора, - хмуро обрывает его Ампилогин...

Ночь подбирается незаметно. Съев на ужин жидкий овощной супчик и поговорив со здешними "старожилами", вернувшимися с работы, мы ложимся спать. Не знаю, сколько проходит времени - час, может быть, два или три, - и вдруг я ощущаю, сонный еще, что тело мое горит. Словно его обложили горчичниками, когда горчичники еще не жгут, а только начинают забирать: пощипывают и покалывают.

Запускаю руку за ворот, пальцы хватают что-то мягкое - клоп, конечно! С отвращением тру руку о шинель, распространяется сухая едкая вонь. А тело горит... Чешусь, ловлю, давлю. Сколько же их здесь, этих тварей?

Слышу, как# тревожно ворочается во сне Ампилогин, тоже чешется, вздыхает. И другие соседи чешутся, ловят, вздыхают. Вся секция вздыхает, постанывает, ловит и давит клопов.

Так вони ж зажрут нас! - не выдержав, вопит Павло." Зъедят до костей!

Зажгите свет, - просит кто-то.

У двери щелкают выключателем, но света нет.

Семен, а Семен, - канючит в темноте Ванятин." Семен, может, ты знаешь какое-нито сред-ствие против них" А, Семен?

Но Семен не отвечает. Он храпит...

Утром нас ведут на медосмотр, днем составляют списки бригад, а вечером в столовой объявляют, что с завтрашнего дня мы приступаем к работе.

3

Чуть брезжит рассвет. Звонко хрустит снег под ногами. Застывший в морозном серебре лес, как сказка. Ледяное безмолвие, серо-зеленые, голубоватые, стальные тона. Тишь. И только звонко хрустит снег под ногами.

У меня за плечом лучковая пила, на спине за поясом топор, сбоку - котелок. Все пригнано, ничего не болтается и не гремит: я старый солдат, старый лагерник. Остро льется в легкие разреженный воздух; сейчас лучше не открывать рта и не разговаривать, я знаю. Путь наш не близок, километров пять, и мы идем в ногу - так легче, я знаю. Работа будет тяжелой - я и это знаю, мне она не внове.

Наверно, мне теперь уже ничего не внове. Я иду и чувствую себя попеременно то солдатом, шагающим куда-то на передний край, то узником Маутхаузене, который должен во что бы то ни стало выстоять, то просто рабочим-лесорубом - мне пришлось быть и лесорубом, правда, недолго.

Лесные массивы сменяются заснеженными вырубками, вырубки - молодым частым подростом; крепнет утренний свет, и вот перед нами опять плотный застывший лес...

Все понятно, комиссар" - спрашивает меня Семен. Он в хорошей телогрейке, в валенках, в прочных рукавицах: он бригадир.

Понятно, понятно, - говорю я.

Он еще раз оглядывает мое рабочее место, улыбается, весело матерится и бредет по сугробам к Ванятину. Семен не только бригадир, но и инструктор: он должен обучить нас непростому искусству валки леса.

Разгребаю деревянной лопатой снег вокруг комля, делаю на положенной высоте надруб и берусь за пилу. Шагах в двадцати вижу сухощавое красное лицо технорука Курганова. Он стоит на узкой снежной дороге, волоке, и, вероятно, наблюдает за нами... Пусть наблюдает, мне-то что!

Сдвинув шапку на затылок и упершись левым коленом в ствол, отставляю подальше правую ногу, сгибаюсь, прикладываю стальные зубья пилы к дереву и, точно веду ее сперва на себя, делаю первый взрез. А потом осторожно и плавно - от себя, потом ровно, без нажима, чуть расслабляясь - на себя, и вновь - теперь во весь размах - от себя.

Пила поет: "Жиг-жиг, жиг-жиг" - мелкие желтоватые опилки осыпают носки сапог. Пахнет скипидаром, чуть-чуть грустно пахнет, кажется.

А было так. На исходе первой недели войны я приехал в глухой северный поселок повидаться с сестрой. Муж сестры, молодой инженер, работавший техноруком лесопункта, сразу повел меня на пожарную вышку, и оттуда, сверху, мы долго смотрели на туманно-зеленый лесной океан. Помню, тогда именно у меня созрело решение пойти, не дожидаясь призыва, на фронт, и я сказал об этом Сергею. Он, ничего не ответив мне, предложил вместе поехать на делянку. В то время на Севере еще только вводилась лучковая пила, и Сергей дня за четыре научил меня владеть ею. Это был прекрасный спорт в дополнение к акробатике и футболу, которыми я увлекался... Позднее, когда мы с сестрой проводили Сергея на войну, мне пришлось на том же лесопункте забивать ржавые костыли в шпалы узкоколейки, а затем недели две ходить с бригадой вальщиков в лес.

Жиг-жиг, жиг-жиг", - поет лучковая пила. Носки сапог уже густо запорошены опилками. Я приостанавливаюсь, сую рукавицы за пояс, трогаю пальцами блестящее полотно пилы. Оно теплое. И опилки чуть теплые, и нежные, и очень мягкие на ощупь. И пахнут скипидаром.

Жиг-жиг, жиг-жиг"... Начинает поламывать поясницу и плечи. "Жиг-жиг, жиг-жигю... Ощущаю легкую испарину на спине. "Жиг-жиг, жиг-жиг"...

Это уже не спорт. Это необходимость. Сама жизнь... Неужели Порогову, Шаншееву, Ивану Михеевичу приходится сейчас так же, под такой же

в

сосной, в снегу, на морозе, таскать взад и вперед пилу, таскать до ломоты в плечах, до испарины, до горячего пота?

От моей спины, чувствую, валит пар, я взмок, но упрямо продолжаю резать, и вот уже накаленное стальное полотно, перевалив середину, приближается к верхней кромке надруба. Теперь лезвие топора в прорезанную щель, чтобы не зажимало пилу, еще несколько взмахов - и, кажется, можно валить.

Однако силы иссякли. Я вытираю мокрое лицо. Ничего. Капельку передохну и начну валить.

Поднимаю голову. Морозное солнце, яркий снег, синие тени. Слышу свистящий шум, длинный треск, потом гул упавшего дерева. По-моему, это Семен: его участок леса, "пасека", направо от меня.

Раздвигаются кусты, ко мне, весь в снегу, подходит технорук Курганов.

В чем дело? За чем остановка" - спрашивает он.

. - Сейчас буду валить.

Валите. Вы же не новичок) Уже заметил!..

Упираюсь деревянной лопатой в ствол, тужусь изо всех сил.

Раскачивайте, раскачивайте!" выделяя "ч", подсказывает Курганов и сам хватается повыше моих рук за черенок лопаты.

Вдвоем, конечно, легче... Огромный бронзовый ствол чуточку колеблется, зеленая макушка подрагивает в голубом небе, лопата то напрягается и давит на плечо, то, уходя за стволом, ослабевает в руках, и вдруг макушка стремглав несется наискось по голубизне, и едва я успеваю отскочить, как раздается четкий треск, свист и глухой, тяжелый грохот. В воздух взметается снежная пыль. Снежная пыль, оседая, горит на солнце, мельтешит, посверкивает и с шуршанием опадает на зеленые щетки ветвей. Красота все-таки!

Спасибо, - говорю я Курганову. Он усмехается.

Наденьте рукавицы и принимайтесь за сучья. Не порубите ногу... Где учились пилить?

На лесопункте. До армии еще.

Рассчитывайте силы. День-то весь впереди. Костер разводить можете?

Как-нибудь.

В этой махине с четверть куба, не меньше. Отличная древесина! - неожиданно весело произносит Курганов, глядя на поваленное дерево." Десяток таких хлыстов, и день прожит не напрасно.

У

Он вдруг настороженно поворачивает голову, прислушивается и тотчас уходит.

Я срезаю пилой козырек на торце, затем начинаю обрубать сучья.

й

Гулкие удары железа о рельс возвещают об обеде. Натягиваю поверх стеганки шинель, подпоясываюсь, оглядываю свой участок. Сделано, увы, немного: в раскиданных и примятых сугробах лежат три сосны с обрубленными сучьями - три хлыста" и две кучи тлеющей сырой хвои. Надо заготовить еще хотя бы столько, да раскряжевать хлысты - распилить их на бревна, да подкатить к волоку, а полдня уже нет. Хорошо, что нам, пока обучаемся, не устанавливают норм.

И все же настроение бодрое. Славная, в общем, зто штука - работа! Лес, снег, солнце... Настоящий топор. Настоящие сосны, а из них - бревна, а из бревен - доски, бумага, крепление для шахт... Ноздри жадно вбирают запахи горьковатого дыма, смолы, спиртовым дух стынущих на морозе опилок. Все бы ничего, побольше бы только хлеба, да погуще суп, да, пожалуй, убрать бы стрелков, да вывести в бараках клопов - совсем пустяк!..

Едим под тесовым навесом за длинным, сколоченным из неоструганных досок столом. Власовец Гришка кашеварит, Павло помогает ему. Как они, сволочи, влезли на кухню, непонятно.

Напротив меня Ванятин, рядом с ним Семен. Оба раскрасневшиеся, усталые, но тоже довольные. У Ва-нятина на плоском лице цветут васильковые глаза.

Сколько выдал, Ванятин" - спрашиваю я.

Два дерева. А вы?

Три. А ты, Семен?

Я поболе. Хучь и бегаю по делянке, как пес." Семен скашивает взгляд на будку кашеваров." Как ты полагаешь, комиссар, должны нам добавить?

Должны.

Тогда спробуем." Семен, облизнув ложку, решительно подымается.

Обожди, - просит Ванятин, поспешно заскребы-вая со дна." Айн момент!

А глаза его цветут. Может быть, тоже истосковался по настоящей работе на родной земле?

И у других людей доброе настроение, я вижу. Хоть и тяжел труд и жидковата каша.

У дощатой будки - руки в карманах - стоит технорук. Опять наблюдает. Мы подходим к раздаточному окошку.

Добавьте им, - кивнув на нес, говорит в окошко Курганов. Он, между прочим, тоже заключенный.

_ Так це ж свои! - выглядывая наружу, широко

улыбается Павло.

Мы, трое, получаем еще по полчерпака. За нами быстро выстраивается хвост.

Пошли, что ль, посидим у костра, покурим, - мечтательно предлагает Ванятин.

Идем на мою "пасеку" - она ближняя от кухни. Ванятин поплотнее сдвигает тлеющие хвойные лапы, потом, встав на четвереньки, дует на угольки, под-кладывает сухих веточек, и огонь жарким веселым зверем набрасывается на сучья.

Все ж таки ты, Сеня, смурый человек, - присев на поваленную сосну, говорит Ванятин." И ничего такого ужасного тут нету, харчи, правда, слабоваты, ничего не скажешь, но так, чтобы протянуть ноги, нет. Неверно это!

Лицо его от огня становится пурпурным, самокрутку он держит большим и указательным пальцами, сомкнув их колечком и отставляя темный мизинец, похожий на припаленный в костре сучок.

Семен не отвечает: видно, думает о своем.

Пущай год, я согласен, - говорит Ванятин." Работы я не боюсь. Кажись, все время, сколько себя помню, и у нас в деревне, и на действительной, и на фронте, а в особенности в плену - токо тяжелую работу работал. Всю жисть. И с питанием тоже, сам знаешь. В окружении, бывалыча, палых лошадей из снега выкапывали и кушали... а я на фронте минометную плиту на горбу таскал, тяжелая плита была, страх! И не пропал. И до сей поры живу. И буду...

Он закашливается, сплевывает под ноги и, умолкнув, отрешенно глядит в огонь.

В эту минуту мне почему-то кажется, что с ним будет плохо. Этого не объяснишь, но я почти наверняка знаю - плохо.

У вас дома семья, дети" - спрашиваю я.

А как же! - В глазах Ванятина мгновенное оживление сменяется грустью, точно дымка дальних дорог обволакивает их." Девочка-дочка, четыре годика ей было, когда уходил, а теперь ей восемь, в школу, должно, пошла. А сынок махонький, годочка в те поры еще не было, а ныне-то пять, пять уже сравнялось! Вот какая радость! Сын!.. Плохо, правда, помню его." Он опять умолкает, потом, медленно подняв глаза, пытливо глядит на меня." Болтали, будто нам скоро разрешат переписку. Слыхали" Я уж и гумагой запасся.

Это хорошо, - говорю я." Надо обязательно написать. Я помогу вам.

Вот за это спасибо! - Ванятин весь просветляется." Сам-то я не очень грамотен, а тоже охота, чтобы и с чувствами и тому подобное.

Пошли работать, - вдруг мрачно говорит Семен и встает.

И как раз начинают бить в подвешенный рельс.

Ванятин тоже встает, отряхивает сзади оттопырившиеся пузырем ватные штаны, а васильковые глаза его снова цветут, но нехорошим, нездешним цветом.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

Он гибнет ранним декабрьским утром. Вековая ель, развернувшись при падении, комлем ударила его в грудь. Когда подбежали к нему, он лежал на спине, в уголках его черных губ дрожала кровь, а глаза уже стекленели...

Письмо домой он так и не успел написать. И, наверно, к лучшему. Пусть думают девочка-дочка и подрастающий радость-сын, что погиб их отец на фронте смертью храбрых, защищая Родину.

У меня немеет на морозе левое предплечье, пробитое когда-то немецкой пулей. Рука заметно слабеет, и я боюсь - сорвется топор или бревно с ваги или, еще хуже, - повалится дерево не туда, куда надо, и будет со мной то же, что и с Ванятиным.

в

В понедельник, до разводе, я отправляюсь в медпункт. Вдоль барачной завалинки в темноте вытянулась длинная очередь. Люди топчутся, похлопывают себя по бокам драными варежками, зябко зевают. Мимо, поскрипывая сапогеми, проходит плотная фигура начальника командировки.

Сейчас дело пойдет живее, - произносит кто-то с невеселой усмешкой в голосе.

И верно. Дверь медпункта начинает открываться все чаще. Все чаще, тихо матерясь, бредут обратно люди в рваных варежках. Очередь движется, и я уже слышу за стеной прокуренный бас начальника, выговаривающего кому-то.

Захожу и я. Обледенелое оконце, керосиновая лемпа на небеленой печке, стол, фельдшер в коротком застиранном халате, надетом поверх ватника. Один табурет у стола свободен, на другом сидит начальник.

В углу на скамье человек в мохнатой шапке, согнулся: вероятно, держит градусник.

Простуда? Понос" - спрашивает, не поворачивая ко мне головы, фельдшер и лезет в картонную коробку, доставая какие-то порошки.

Рука, - говорю я.

Порубил"Порошки опускаются снова в коробку, толстые пальцы фельдшера тянутся к темной бутыли, видимо, с марганцовкой.

У меня была ранена рука, немеет сейчас на холоде, - объясняю я.

Темные круглые глаза фельдшера останавливаются на мне. Толстые пальцы разгибаются, не дотянувшись до бутыли.

Не понял.

Немеет левая рука, раненая, - объясняю я еще раз и встречаюсь со строгим, колючим взглядом начальника.

Ну? И что же вы хотите" - отрывисто спрашивает он." Немеет на холоде - потрите, погрейте у костра, а лучше всего - работой. Вальщик?

Да.

Стыдно! А еще фронтовик называется... Давайте, не задерживайте других!

Так слабеет рука, гражданин начальник, а я на повале, - еще не сдаюсь я.

Вот прими, прими, - отчего-то шепотом, торопливо говорит фельдшер, протягивая мне белую таблетку." Это пирамидон, поможет, прими.

Да зачем мне ваш пирамидон? У меня нет болей, - говорю я и слышу дребезжащие удары болта о железный диск: сигнал на развод.

В этот момент входит технорук Курганов, холодный, розовый, в твердых, припорошенных снегом валенках.

Много их еще там" - нетерпеливо спрашивает его начальник.

Двое, по-моему." Курганов приоткрывает дверь." Двое... Вы, кажется, сегодня собирались присутствовать на разводе" - говорит Он начальнику, потом смотрит на меня.

А фельдшер все держит в протянутых пальцах таблетку.

Рука у него, видите ли, немеет, - усмехается начальник, - холода боится! - Он надвигает шапку на колючие глаза и поднимается с табурета." Давай, фронтовик, давай! Работа все лечит. И советую, топай поскорей, пока в отказчики не записали.

Фельдшер наконец прячет таблетку в карман.

Он из этой бригады, где было... с Ванятиным, - негромко говорит Курганов нечальнику." Пусть осмотрит его, а то как бы опять худа не было.

Либеральничаешь, Кургенов, либеральничаешь, - вновь усмехается начальник и толкает дверь."Давайте, кто там, заходите... Заходите же1 Но за дверью уже никого нет.

Вот они все какие больные! - раздраженно произносит начальник и бросает фельдшеру: - Осмотри его руку.

Я остаюсь с фельдшером и с согнутым человеком в мохнатой шапке. Фельдшер берет у него градусник, подносит к лампе, качает головой.

Иди в барак, ложись и укройся потеплее. Сможешь один дойти"

Дойду, - сипит человек и, горбясь, плетется к выходу.

Фельдшер сует ему на ходу какие-то порошки. Потом мы с фельдшером молча глядим друг на друга.

Так что, - спрашивает он, - электромассаж и парафиновые ванны тебе требуются или просто спать пойдешь?

Посмотрите руку, - говорю я.

Фельдшер долго мнет мышцы моего плеча с двумя круглыми узловатыми шрамами, зачем-то сгибает руку в локте, трясет за кисть.

Вообще, объективно не противоречит... возможно, задет нерв, отсюда ослабление двигательной функции при пониженной температуре, то есть на морозе, - бормочет он." На повале тебе, конечно, работать нельзя, но..." Он смотрит на меня своими круглыми глазами." Сколько классов окончил?

Десять.

Понял... Значит, в лес сегодня ты все же иди, а я переговорю с техноруком. Может, он найдет для тебя работу полегче...

Перед темным неподвижным строем стоят начальник, Курганов и Ампилогин. Ампилогин теперь у нас воспитатель: оказывается, есть в лагере и такая должность.

...и как фронтовики и сознательные советские граждане, - протяжно звучит высокий голос Ампи-логина, - мы должны своим самоотверженным трудом доказать, что достойны этого высокого звания." И после короткой паузы: - И теперь и в будущем, которое во многом зависит от нас самих, от нашего труда, от того, насколько добросовестно мы будем относиться к своим обязанностям..." Еще короткая пауза." Товарищи! С сегодняшнего дня мы будем работать по плану. Каждая бригада, каждое звено получит производственное задание в соответствии с существующими нормами выработки. И дело нашей чести - выполнять и перевыполнять эти задания с тем, чтобы обеспечить решение задачи, поставленной перед командировкой в целом...

Кончай, кончай уж молебен, - ворчит вполголоса Семен, и Ампилогин, будто услышав его и вняв ему, кончает.

Мы пятерками выходим за ворота и разбираем при свете костров подготовленный загодя рабочий инструмент.

2

%Ш урганов назначает меня десятником. Это как Г нельзя кстати: с рукой у меня все хуже, да и сам начинаю сдавать, чувствую. Кроме того, накануне я подрался с кашеварами (они смеялись над доходягой-пленным, который просил у них, власовцев, "добавочки"), и кашевары, конечно, нашли бы способ мстить мне. Но теперь руки у них коротки.

Я обслуживаю три бригады вальщиков - двенадцать звеньев. Хожу по делянке от бревна к бревну, делая замеры и ставя знаки-точки на своей разграфленной дощечке. К вечеру я должен вычислить общий объем заготовленной древесины и сообщить бригадирам их дневную выработку. Вот, собственно, и весь мой труд, если не считать того, что попутно с замерами и записями я еще обязан следить за чистотой и порядком на "пасеках".

Перехожу от бревна к бревну, иногда останавливаюсь поговорить с кем-нибудь из ребят; со многими знакомлюсь заново: большинство их я знаю только в лицо или по имени.

...Лейтенант Володька, поставив ногу на поваленную густую ель, обрубает сучья. На нем длинный лагерный бушлат, похожий на малахай, шапка съехала на глаза, под посиневшим носом повисла светлая капля.

Убери ногу, порубишь.

А черт с ней! - говорит он.

Саморубом запишут.

Это вроде самострела на фронте" - вяло спрашивает Володька, но ногу убирает и смотрит на меня большими обиженными глазами. Светлая капля срывается с кончика носа.

Ты что, простудился?

Нет. А может, простудился, черт его знает! Доходит парень, думаю я.

Как твоя фамилия, Володька?

Мое фамилие - Ионайтес, - отвечает он со слабой улыбкой." Вот какое у меня интересное фамилие.

Литовец, что ли"

Полулатыш-полурусский. Еще какие вопросы?

Дай-ка твой топор, а ты жги кучи.

Обрубив ветки на его елке, я ухожу. Володька - мой сверстник, может быть, на год постарше. Был разведчиком. Жалко его.

Опять меряю бревна, ставлю точки.

Азербайджанец Шамиль сидит у костра, протянув к огню руки. Замерять у него почти нечего.

Что-то ты мало сделал, Шамиль.

А-азяб, товарищ командыр, сильно азяб." У него очень смуглое лицо, длинный нос, черные грустные глаза - точь-в-точь, как у моего товарища по отделению Гаджибекова, разорванного прямым попаданием снаряда.

Это фамилия твоя - Шамиль?

Нэт. Фамилия - Бебутов. Шамиль - товарищи прозвали.

Ты у немцев в легионерах не служил?

Ка-акой служил?! - сердится он." Бебутов не служил! Баланда в лагере кушал Бебутов!

Он поднимается и, пошатываясь на тонких, выгнутых, как у кавалериста, ногах, бредет к своей пиле, прислоненной к ели...

Между прочим, эти ели могут вогнать нас в гроб: очень уж ветвисты, обрубка сучьев отнимает много времени и сил, а выход готовой древесины по объему невелик. Но такая уж сейчас полоса леса пошла, ее не перескочишь...

Вечером, когда возвращаемся с работы, Семен хвалит меня:

Молоток, комиссар, быстренько освоил специальность.

У тебя учился, - посмеиваюсь я.

Это ты, положим, не загибай, не у меня, а все же приятно: свой. Предполагаю, что сукой не будешь.

В каком это смысле?

В обыкновенном. Не дашь ребятам пропасть.

Поясни, не понимаю.

Ну, накинешь десяток"полтора десятка кубов на бригаду, чтобы пленяги могли побольше горбушку схватить. Кумекаешь?

Теперь я "кумекаю"... Не простой вопрос поставил передо мной Семен. Очень не простой.

Прежний десятник нам приписывал?

А ты как полагаешь, от своей пайки я вас кормил?

Ладно, - поколебавшись еще, говорю я." Сегодня я прибавлю на Володьку и Шамиля, ребята доходят, а там посмотрим.

3

I одной из комнат конторы сидит странный че-ЩМ ловек: лицо желтое, распухшее, маленькие тре-" угольные глаза заплыли, над низким лбом торчит ежик черных с проседью волос; штаны у человека белые, рубашка синяя с воротником апаш.

Перед ним на столе счеты и разграфленная дощечка, такая же, как у десятников, только побольше размером и почище; в руке остро отточенный карандаш, за спиной на стене - коричневый ящик телефона старинного образца.

Этот человек - плановик-статистик. Он отбывает срок за крупное хищение: украл не то сто, не то двести тысяч рублей. В лагере уже пять лет. Мы, десятники, докладываем ему о выработке бригад и сдаем так называемые сортиментные справки.'

Туфты нет" - спрашивает он, просмотрев ещэ раз мою справку.

Какой туфты?

Ну, мошенничества?

Нет...

Посиди на лавочке. Хочешь, попей кваску." Он указывает карандашом на ушат, стоящий в углу.

В ушате - хвойная настойка, это от цинги.

Пока он занимается с десятником по подвозке, я, прислонившись к стене, разглядываю свою дощечку: не допустил ли я какого-нибудь промаха с припиской, все ли сделал "чисто"...

Десятник по подвозке, пожилой мужчина в очках, отчитавшись, вежливо откланивается. Плановик подзывает меня.

А ну, давай-ка проверим. В арифметике ты слаб или что иное?

Он снова придвигает к себе мою справку, и тут я соображаю: на дощечке, подчистив ее, я прибавил лишние четыре кубометра, а в сортиментной справке, которую я заготовил еще на работе, до разговора с Семеном, - забыл.

Туфта, - спокойно заключает плановик, сличив цифры.

И в это время, как на грех, в комнату заходят Курганов и нарядчик, по прозвищу Вышибайло, румяный, средних лет человек в шапке-кубанке и хромовых сапогах.

Что-то вы сегодня копаетесь, - говорит Курганов плановику.

Переписывай, - приказывает мне тот, отшвыривая по столу мою справку.

Я, обливаясь холодным потом, не подымая глаз, удивленный благородством вора-плановика, начинаю поспешно переписывать.

Новичок, путается еще, - поясняет плановик.

Так это и есть ваш новый десятник" - слышу я голос нарядчика.

Мы с ним еще поговорим, - холодно произносит Курганов и берет дощечку плановика. Краем глаза я вижу руку Курганова с ревматическими вздутиями на пальцах.

Я чувствую на себе враждебный взгляд нарядчика. Интересно, о чем они собираются со мной поговорить?

Можно передавать" спрашивает плановик, когда Курганов опускает дощечку.

В эту минуту я подписываюсь под справкой, а старую, скомкав, сую в карман.

Министерская подпись, - усмехается Курганов и говорит плановику: - Передавайте, начальство уже нервничает.

Я отдаю плановику новую справку, прячу карандаш и встречаюсь с сумрачным взглядом черных, с желтоватыми белками глаз нарядчика.

Вот... а теперь потолкуем с ним, -говорит Курганов, садясь на лавку.

Ты что руки распускаешь" - спрашивает меня нарядчик.

И я уже догадываюсь: кашевары нажаловались ему.

Они власовцы, - отвечаю я." Простые пленные вкалывают, а эти морды наедают да еще глумятся. Им не место на кухне.

А это уж наше дело, - снимая кубанку и приглаживая черные блестящие волосы, говорит нарядчик, - наше дело определять, кому где место. Пока я вижу, что ты не совсем на своем месте, а не те ребята, которым ты нанес оскорбление физическим действием. Кто тебе дал право сводить здесь личные счеты?

Алло, коммутатор, -говорит плановик и, повесив трубку, снова крутит ручку телефона.

Курганов молча присматривается ко мне. "Хороший человек - плановик, - мелькает у меня." Может, "еправда, что он украл сто тысяч"?

Послушайте, - говорю я нарядчику, - а кто вам дал право "тыкать? меня?

Коммутатор, комм..." произносит в трубку плановик и словно давится на полуслове.

Если уж заговорили о праве, то сперва ответьте сами, кто вам дал право совать кулаки в бок отказчикам, то есть, выражаясь по-вашему, наносить им оскорбления физическим действием?

Ничего, не убьет", - подбодряю я себя.

И я замечаю, как теплеют глаза Курганова - щелочки его сузившихся глаз. И плановик смотрит на меня с затаенной улыбкой.

Правда, видно, говорят про него, что шибко грамотный, - с нервной усмешкой говорит нарядчик Курганову." Я вынужден подать на него рапорт. Клеветник он или просто псих - пусть разбираются.

Ты звоии, - говорит Курганов плановику, - звони... А вы вот в чем неправы, - опять с холодком

обращается он ко мне." Администрация командировки, к сожалению, не располагает сведениями, кто из вас, репатриантов, власовец и кто не власовец. Проверка вашего политического лица и вашего поведения в плену - это функция специальных органов. Наша задача - обеспечить вас работой и организовать ваш быт, и мы судим о вас только по тому, как вы относитесь к работе и как ведете себя в быту. Сейчас вы все для нас равны. Поэтому всякое сведение личных счетов, всякое самоуправство с чьей бы то ни было стороны будет решительно пресекаться. Вы поняли меня? И чтобы это было в последний раз! А теперь идите.

Нарядчик провожает меня ненавидящим

взглядом.

Я медленно иду в свой барак, расстроенный и удрученный, и вдруг спохватываюсь, что забыл в конторе дощечку. Возвращаюсь - технорука и нарядчика уже нет. Плановик, стоя посреди комнаты, протягивает мне дощечку.

Спасибо, что не выдал, - говорю я.

Хорошо ты отбрил нашего Держиморду, только за это и прощаю туфту. Гляди, будь теперь осторожен с ним!

А кто он, между прочим? Почему с прической?

Он через месяц освобождается, бывший судья-взяточник... Я вот что еще хочу тебе посоветовать. Никогда не плутуй по мелочи. Ну что это за глупость - четыре кубика?

А сколько же надо было - сорок?

Давай сорок, а еще лучше - четыреста. Только сумей так, чтобы комар носа не подточил.

Я не могу удержаться от улыбки, хоть мне и невесело.

И ты пропустишь такую туфту?

Четыреста кубометров - это не туфта, это, если хочешь, искусство или подвиг, - отвечает он на полном серьезе.

А это правда, что ты похитил сто тысяч?

Триста тысяч, - поправляет меня плановик, и его заплывшие глазки загораются." Триста тысяч как один рубль!

В голосе - гордость.

А за что посажен Курганов"

Курганов - он, как говорят, из кировского потока. Секретарем одного из райкомов в Ленинграде был...

Он хороший человек?

Зверь, - говорит плановик." За приписку отдает под суд. Даже за туфту. А вообще ничего мужик. Справедливый.

(Продолжение следует.)

ИРИН/I /И/1РЧЕНКО

Грустно

Иван Филиппович узнал об этом позже всех. Может, ему уже сообщили новость, но он был всегда рассеян и пропустил ее мимо ушей.

Ты, Борька, был у меня лучший математик из всех вечерников, - сказал Иван Филиппович, когда они остались в классе вдвоем.

А Гарин" - спросил Борька.

И Гарин тоже. Я знаю, у вас все сдували.

Не все.

Ну, почти все, - уточнил учитоль.

Он поднял седую голову и снизу вверх оглядел стоящего перед ним Бсрьку.

А ничего! - сказал он, усмехаясь." Форма тебе пойдет.

Борька был высок ростом. Он стоял перед учителем, и учитель показался ему в ту минуту особенно старым. Борьке в глубине души стало его немного жаль: он останется в школе, не поедет в неведомые края. Он по-прежнему будет объяснять бином Ньютона и тригонометрические функции угла. По-прежнему у него будут засыпать на уроках уставшие за день ребята.

А заниматься там будет время" - спросил J-1-.ан Филиппович.

Не знаю.

Во всяком случае, постарайся. Жаль, если не будешь. Можно придумать вот что: я буду присылать тебе задания, а ты по возможности выполняй и отправляй мне на проверку. По-моему, это выход. Ясно?

Ясно, - ответил Борька.

Женя стояла в коридоре, смотрела в темное окно.

Пойдем, - сказал Борька.

Она обернулась и посмотрела на Борьку, посмотрела как бы со стороны. Словно и она хотела представить себе его в солдатской форме. Сегодня все на него так смотрели.

На улице было тепло и тихо. Листья шуршали под ногами.

Давай пешком, - сказала Женя." Завтра тебе не на завод...

Хорошо, что не на завод, - ответил Борька." Очертел мне завод и шлифовальный станок очертел.

Врешь?!.

Немножко.

Рисунки В. Гальдяева,

Вот видишь, - сказала Женя, - опять врешь. Договорились же.

Договорились. Иногда легче, когда немного врешь.

А кто сказал, что правду говорить легко?

Ты легко говоришь правду.

Не всегда, - вздохнула Женя.

Здорово, что ты у меня есть. Я иногда чуть с ума не схожу от радости.

Я тебя люблю, - сказала Женя.

Его рука легла ей на плечо и крепко его сжала. Женя опустила голову и закрыла глаза. Он вел ее, и можно было бесконечно идти с закрытыми, глазами.

Если бы я знала, если бы я только знала, что ты уйдешь осенью!"сказала вдруг Женя, открыв глаза.

Ну, знала бы, и что?

Ни за что бы не уезжала на целый август. Обидно не знаю как. У нас любая пошла бы вместо меня. Отпуск в августе. Любая бы пошла!

Ну и ладно, не жалей. В самую жару красила бы своих матрешек. Так хоть загорела, вон какая стала

Да, а теперь ты уедешь и не будешь видеть, какая я стала. Кому это надо!

Мне надо. Всегда будь красивой, даже если я далеко.

Я кажусь тебе красивой" - спросила Женя.

Не кажешься, - серьезно ответил он." Ты в самом деле красивая.

Знаешь, - сказала Женя, - я хочу обойти все места.

Он понял и кивнул, соглашаясь. Их было немного, этих мест.

Самое первое - подъезд в чужом доме. Тогда у них только начиналось. Зима была холодная, они прятались от ветра в тот подъезд. В самый первый раз, когда они зашли туда, Борька был в невеселом настроении. Он стоял и смотрел на Женю тоскливыми глазами, замерзший и очень хороший. Женя заплакала тогда, сама не зная почему. Потом ей казалось, что она плакала потому, что у Борьки в тот год умерла мать.

Второе место - "катакомбы"... Это уже совсем в другом доме они нечаянно открыли подвальное

в

помещение. Там были узкие коридоры, по обе стороны проемы дверей, и переходы, и закоулки - странные и таинственные. Света там не было ни капли. Борька зажигал спички, и они шли, как в пещере. А потом в одном из отсеков долго целовались, не видя друг друга.

И третье место - крыша горного института. Борька знал эту крышу, как свои ладони, потому что когда-то чинил ее. Однажды он хотел показать Жене эту чудесную крышу и все, что с нее видно. Они подошли к пожарной лестнице, но подняться на нее Женя так и не смогла: было высоко до первой перекладины. Борька сам подтянулся на руках и побежал по лестнице вверх, на свою любимую крышу. Лестница содрогалась и гудела, сверху сыпались куски снега и льда. Жене было очень одиноко внизу и завидно, что Борька с крыши видел чуть не весь город. Но он скоро спустился и успокоил ее, что вид - так себе, ничего хорошего.

Сегодня они так и пошли по порядку: сначала в подъезд. Жене опять стало грустно, и глаза у Борьки опять были тоскливые и хорошие. Затем в "катакомбы". Там по-прежнему была тьма, и таинственные закоулки привели их к отсеку, где они тогда целовались, не видя друг друга. И лестницу они тоже проведали. Только в этот раз Борька не полез на крышу, они просто постояли возле лестницы.

Нет, хватит киснуть, - сказал Борька." Мы с тобой дураки. Вообще все люди дураки, что плачут перед разлукой. Надо смеяться, надо радоваться, что до разлуки долго: день, час, минута!

Правда, - сказала Женя." Я не хочу, чтобы ты вспоминал меня кислой!

Ну, бежим!

Они изо всех сил старались сбить, стряхнуть эту грусть.

К дому подошли в первом часу ночи. Сторожиха соседнего магазина дремала на перевернутом ящике.

Во дворе, облепленном одноэтажными домишками, загремел цепью щенок, тявкнул спросонья, но просыпаться не стал. Он был слишком молод, и его рано посадили на цепь.

Я не хочу уходить и не отпущу тебя, - сказал Борька.

Ты думал, я тебя отпущу" - спросила Женя, открывая замок на двери, которая шаталась и скрипела на петлях." Мама придет в два.

У нас уйма времени, - подтвердил Борька.

В комнате было темно. В два узких окошка падал со двора свет фонаря и лежал на полу двумя желтыми дорожками.

Женя зажгла настольную лампу и придвинула к дивану маленький столик.

Иди сюда, - сказала она." Это мой собственный стол. Мне его купили пятнадцать лет назад.

Я думал, он журнальный.

Нет, он просто детский. Жалко, что мы не купили вина. Я бы сейчас хотела открыть бутылку, чтобы она выстрелила в потолок.

Это не вино, это шампанское стреляет.

Шампанское тоже вино, дурачок. Ты голодный?

Нет.

Нет, ты голодный! Я нарежу сыру, и мы будем есть.

Она стала резать сыр, достала хлеб и масло в надбитой масленке.

Когда-нибудь встретимся опять и пображничаем, да" - спросил Ьорька." Я принесу .шампанское, и мы выстрелим прямо в потолок и выпьем. За солдат.

За солдат. Чтобы когда-нибудь солдат совсем не стало.

Это не скоро, Жень...

Пусть. Пусть. Когда-нибудь пусть не станет солдат, чтобы когда-нибудь перестали провожать в солдаты.

Я вспомнил свою бабку. Рассказать?

Расскажи.

Дед был на первой мировой войне. Прислал свои погоны - на память. В эту войну солдатами были ее дети. Погиб мой батя л еще двое. Она хранила их погоны. После войны проводила в армию внуков, пятерых. Так она их погоны тоже хранила. Это я последний внук, самый младший. Вчера прощался с ней. Она уже не ходит, я ее вряд ли застану. Она первым делом попросила, чтоб я ей выслал свои погоны. Чудная бабка.

Это страшно, Борь! - воскликнула Женя." Не хочу всю жизнь хранить погоны! Ьорька...

Ну, дурак я, что рассказал тебе.

Не дурак. Боря, Боренька! Думаешь, я об этом сама не думала? Все - подлость, дикость, эти войны, бомбы. Если бы я была твоей матерью, я бы сейчас спрятала тебя, не пустила бы!

И не спрятала бы и пустила бы, - сказал Борька." А если бы всех прятали и не пустили" Тогда было бы страшнее, а? Просто время такое...

Всегда было такое время.

Да, но не может быть, чтобы дальше всегда было такое время. Может, я для того иду, чтобы дальше не было такого. Я верю. Давай верить, что дальше будет по-другому. Дазай?

Да, - сказала Женя и заплакала.

Борька обнял ее за плечи. Он никогда еще не видел ее в таком отчаянии и не знал, как ее успокоить.

Ну, перестань, малыш..." сказал он." Ты сама не своя, сама не знаешь, что говоришь...

Какая-то песня вертелась у него на уме, он гладил Женю по голове и вспоминал эту песню. Потом вспомнил и засмеялся.

Девушки плачут.

Девушкам сегодня грустно:

Мипый в армию уехал.

Эх, да милый в армию уехал...

Он потихоньку пел ей и смеялся.

Не дразнись, - сказала Женя, вытирая глаза." Стухну тебя сейчас, чтобы не дразнился.

Стукни, - смеялся Борькл." Ну, стукни! Ты ж меня еще никогда не била.

Он вложил ей в руки хлеб с сыром и сказал:

Ешь, малыш, ведь ты голодная, это от голода.

Она положила голову Борьке на плечо и закрыла глаза.

Твой образ, - сказала она.

Что?

Передо мной...

Глупенькая, - засмеялся Борька и крепко еа обнял.

Я опять хочу плакать, - сказала Женя.

Плачь.

Не могу.

Значит, не надо, - сказал он, целуя ее мокрые глаза." Я тебя люблю.

А я умираю.

Не смей.

В

Целуй меня все время, до самого ухода, - жалобно сказала Женя.

Борька целовал ее долго и крепко и сам задохнулся. Он хотел бы быть смелее. Ему казалось, что тогда Женя навсегда останется с ним, по крайней мере так думают. Если бы ему не ехать завтра, он был бы смелее. Но он подумал, что завтра не будет рядом. Жене будет тяжело и горько. Нельзя, чтобы ей было тяжело, ей и так будет тяжело завтра.

Малыш, - сказал он, отстраняясь." Открой глаза, малыш. Я дурак?

Женя кивнула.

Или трус" - спросил он, глядя ей в глаза.

Все равно, - ответила Женя." Никто ничего не знает. Я к тебе приеду.

А если это будет Дальний Восток?

Приеду.

Скоро приедешь" - спросил Борька. Он хотел верить, что она приедет.

Очень скоро, - ответила Женя."Ты не успеешь оглянуться, как я приеду.

Я хочу, чтобы ты уже приехала.

Ладно.

Может, там будут сопки и океан.

Это здорово!

А если пески и верблюды?

Никогда не видела живого верблюда!

А может, будут леса и болота.

Чудесно!

Здорово, правда" Мне ничего не известно, а кто-то уже знает, где я буду.

И кем ты будешь.

Да, и кем. Может, сапером, а может, ракетчиком или еще кем-нибудь. Адамыч был пожарником...

В армии"

В армии тоже есть пожарники.

Странно.

Ага. Ты меня не провожай завтра, а, малыш?

Ладно, - согласилась Женя.

Меня Адамыч проводит, а потом зайдет к тебе на работу. И скажет. Ладно?

Ладно.

Меня с гармошкой будут провожать, - смущенно сказал Борька.

Только смотри не пей..." попросила Женя, - а то все подумают, что ты трусишь.

Хорошо. А я вправду малость трушу.

Я знаю, но пусть только я знаю, ладно? А больше никто.

Только ты, малыш... Съешь ты свой сыр. Женя задумчиво откусила и положила хлеб на

стол.

Я скоро косу отрежу, - сказала она." Надоело мне возиться.

Как это" - спросил Борька." Значит, когда я приеду, ты будешь другая? Без косы?

Не отрезать" - спросила Женя.

А тебе здорово надоело с ней?

Очень.

Я сам отрежу, - сказал Борька решительно." Чтобы я знал, какую я тебя оставляю. Неси ножницы.

Это были тяжелые, острые портновские ножницы.

Ого!"сказал Борька, взяв их.

Это еще дедушкины, - объяснила Женя и покорно повернулась к Борьке спиной.

Она всегда завидовала девчонкам с модными прическами. Ей казалось, будь она даже не с модной прической, а просто острижена под мальчика, она бы совсем по-другому вела себя в жизни. Когда за спиной коса, просто невозможно быть никем, как тихой девочкой с опущенными глазами. В глубине души Женя презирала тихих девочек с вечно опущенными глазами.

Может, распустить" - спросил Борька, щелкая ножницами, как заправский парикмахер.

Режь так.

Он начал резать, но у него не получалось. Старые портновские ножницы были хороши, но коса была толстая и плотная, и они только комкали ее и грубо кромсали.

У Борьки дрожали руки. Он совсем не думал, что это так сложно - отрезать косу.

В зеркале Женя видела его лицо. Оно покраснело, и светлый чубчик прилип ко лбу. Жене вдруг показалось, что Борька очень жесток: он резал живые волосы, а они не поддавались, и он торопился изо всех сил, будто делал это тайком.

Потом они положили косу на диван и сели возле нее.

Я думал, она закричит, - сказал Борька." Что теперь с ней делать?

Посыпать нафталином и спрятать в шкаф, - бодро ответила Женя.

Она подошла к зеркалу и посмотрела на себя. Густые темные

волосы едва касались плеч. Лицо казалось тоньше, и Женя смотрела на него, как на чужое.

Порядок, - сказал Борька и встал рядом с Женей, положив ей руку на плечо.

Уходи, Борь, - сказала Женя." Сейчас мама придет, уходи.

Да я ведь не боюсь.

Нет, все равно лучше уходи. Пусть кричит только на меня.

Тебе так будет легче" - спросил Борька, уткнувшись лицом в Женин затылок.

Конечно, легче.

Она проводила его до двери и поцеловала. Она была спокойна, может быть, потому, что было два часа ночи и она устала, а может быть, она уже начала привыкать к мысли, что Борька - солдат.

Она закрыла за ним дверь и немного походила по комнате, разглядывая себя а зеркале - то в одном, то в другом. Она казалась себе очень новой и, главное, сильной и решительной. Она была счастлива, что у них с Борькой не флирт, не легкое увлечение. Ведь если бы флирт, им бы не было так тг.жело, значит, это - настоящее...

И еще она была счастлива, что Борька успел уйти до прихода матери и за отрезанную косу влетит ей одной, Борька этого не услышит. Она уберегла его, она его защитила.

Борька стоял на углу возле трамвайной остановки.

Пустынная улица была тиха, и только где-то далеко слышался гул случайного ночного трамвая. Несильный ветер шелестел, шуршал сухими листьями.

Пришел трамвай, вышли из вагона три женщины. Оказывается, это кондукторы разъезжались со смены.

Женина мать прошла мимо Борьки, не узнав его. Ему вдруг расхотелось подходить к ней, он сам не понимал, для чего ему с ней говорить.

Но тут что-то у него срабогало, какая-то невидимая пружинка противоречия - Борька называл эту пружинку "назло себе".

Он перешел дорогу и догнал женщину,

Тетя Катя, - сказал он, - здравствуйте!

Он стоял перед ней и широко улыбался, заложив руки в карманы.

Ты что" - спросила она, разглядывая его улыбающуюся физиономию.

Тетя Катя, я хотел с вами поговорить.

Расписались, что ли" - устало спросила она.

Нет еще, тетя Катя.

Она недоверчиво смотрела на Борьку. Ей не особенно нравился этот парень. Вел он себя по отношению к ней слишком независимо.

Я Жене косу отрезал, - сказал Борька. Женщина молча смотрела на него и не знала, что

сказать. Она никах не могла сообразить, почему это он встретил ее на улице в двэ часа ночи и говорит об отрезанной косе. Уходил бы. дурачок, раз виноват.

Не ругайте ее, а" - попоосил Борька." Она там сидит сейчас и боится. Может, она сама уже пожалела.

А ты почему не пожалел" - спросила мать угрожающе.

Борька ковырял землю носком ботинка, сухие листья отлетали в разные стороны, и он был счастлив, что мать ругает его первого, и думал про себя: "Ну, еще! Мне не больно, расходуй свои запасы, трать их на меня, ну!"

А ей не хотелось ругать его. Впервые она почувствовала какую-то симпатию к этому парню.

Ну, я пошел, тетя Катя, - сказал он." Счастливо. Женя очень хорошая, - прибавил он." Мы с ней обязательно поженимся, ладно?

Иди, воробой, -сказала она, усмехаясь.

Она пошла к дому, устало волоча ноги. Кондуктор трамвая - это не легко, совсем не легко, особенно когда в последнюю смену. Борька это понял.

Тетя Катя!" крикнул он вдруг вслед женщине.

Чего" - тихо спросила она." Людей побудишь, не ори.

Я забыл сказать, - сказал Борька потише, - я завтра в армию иду. До свидания, тетя Катя!

Он помахал рукой и бодрой походкой непразил-ся к трамваю, потом вспомнчл, что уже третий час, трамваев больше не буде~, засмеялся и вышел на дорогу.

Он пошел по самой середине шоссе, засунув руки в карманы, в тишине улиц четко звучали его шаги,

3. "Юность? Хэ 3.

й-

Я открыла весну и плакучую осень, и в глазах твоих добрую силу

открыла.

и бездонного неба тревожную

просинь;

я открыла все то, что не раз уже

было, что другие давно до меня

открывали, что другие потом в суете забывали, что веками земля щедро людям

дарила,

я опять все нашла, я опять все открыла.

Ожидание

Я распахнула настежь ставни. К стеклу прохладному прильнув и к солнцу руки протянув, стою, подобна Ярославне.

Простые женские печали: ждать, волноваться, не забыть...

Вас разве могут заслонить века громоздкие? Едва ли.

От сердца к сердцу человека вы переходите легко... Ах, как уходят далеко мужчины атомного века!

Танки

Николаю Алексеевичу Кучеренко, моему отцу

Какие-то строгие тайны

из дома отца увели.

А вскоре по улицам танки

гудящей гурьбой поползли.

Я прятала руки под ватник

и следом за танками шла,

не зная, что ожил тот ватман

с его заводского стола,

что ожил тот ватман, который

похитил отцовские сны.

По длинным людским коридорам

шли новые танки страны.

Мальчишечьи крики привета

неслись от ворот до ворот,

и женщина шла без жакета,

кричала: - Победа идет!

И, сжавши руками упрямо

тугие перила крыльца,

о чем-то заплакала мама.

привыкшая жить без отца.

Я помню тот день потому лишь,

что вечером этого дня

средь старых, бревенчатых улиц

отец мой окликнул меня.

Мне даже теперь это снится,

как в тот незапамятный год

отцу разрешил отлучиться

домой оборонный завод,

как следом за ним я бежала,

как в комнату нашу вошла,

а мама подушки взбивала,

а мама лепешки пекла,

смеялась то громко, то робко,

о том говорила, о сем.

Но стыла в тарелке похлебка:

отец мой уснул за столом.

А мать улыбалась все шире

и куталась в старую шаль...

Шли танки "Т-34?

в тревожную, трудную даль.

9999999991

2

ЕКЛТ E P G V BOP WW A

ШНА МУРАТОВА

Рисунки И. Блиоха.

АРТИ

ГЛАВД ХУШ

ДОБРЫЙ ВЕЧЕР

цену наспех построили на лужайке, у чьего-то |. вишневого сада, отгороженного невысоким плет-^ нем. Гроздья цветущей вишни протискивались сквозь щели, лежали на светлых неструганых досках сцены.

Бойцы расселись и разлеглись на траве. Желтые одуванчики высовывались из-под их разбросанных ног, из-под винтовок, отдыхавших рядом с бойцами.

Шел концерт.

Ксана недавно разучила "Товарища? Горького и накануне вечером репетировала со Скворцовым. Но репетиция шла плохо, в нескольких местах Ксана сбивалась, словно текст был с уступами, через которые она не могла перешагнуть, и теперь она с тревогой ждала своего выступления.

Ксана чувствовала себя уставшей от длинных переходов, оттого что мало спала.

Армия быстро двигалась вперед, поляки отступали. Труппа следовала за передовыми частями. Шли и шли пешком, днем делали короткие привалы, чтобы поесть. В дороге редко удавалось присесть на подводу: берегли заморенных лошадей. Вечером сваливались от усталости в избах, в клунях, на сеновалах, а с солнцем снова шли.

Окончание. Начало - в "" 1 и 2 за 1964 год. -

Но не только усталость, какое-то внутреннее беспокойство ютилось в душе Ксаны. Много разных событий произошло з последнее время, надо было их обдумать, всмотреться- в них, наедине с собой не спеша разобраться.

Ксану приняли в партию; до сих пор она ощущала новизну этого события, ей казалось, что теперь надо жить уже как-то по-другому, или, вернее, к тому, как она жила раньше, надо добавить еще что-то. Но что именно, она не знала и чувствовала себя виноватой в том, что, может быть, не делает всего, что должна делать.

Мучило ее и письмо Миры, в нем была невысказанная смутная тревога. Ксана знала Миру, ее умение сдержанно сказать о самом трудном... При одном воспоминании об этом письме Ксана болезненно морщилась и отгоняла всякие мысли о Мире, обо всем, что их связывало, и особенно о Николае. О нем она совсем не могла думать.

А недавний торопливый отъезд Зойки... Ее ссора со своей коммуной... Во всем этом было что-то непонятное Ксане, и хотя оно никак ее не касалось, но тень этой чужой жизни нависала где-то рядом, и обойти ее было невозможно.

Все эти такие разные события тесно обступили Ксану; она чувствовала, что жизнь вокруг гораздо сложнее, чем представлялось ей раньше, не вся она на виду, многое таится глубоко, под спудом.

С этими беспокойными мыслями стояла сейчас Ксана возле сцены, чуть опираясь на нее, в своем старом синеньком платьице, которое ей очень шло, и ждала выхода.

Кулис, где можно было спрятаться, побыть одной,

т

здесь не было, она стояла ьа виду, лицом к лицу со зрителями, которые с любопытством оглядывали ее. Народу набралось много, за бойцами разместились крестьяне, прибежавшие посмотреть предстаз-ление.

Маруся и Скворцов играли сцену из пьесы "Борьба за волю". Их слушали внимательно, но реагировали совсем не там и не так, как ожидали артисты.

А когда пришел Ксанин черед и она поднималась на сцену, ей живо вспомнилась зимняя история - злополучное чтение стихоз Фруга перед конниками. Ее сразу обдало жаром - именно так она себя чувствовала тогда, несобранная, неуверенная, с расползающимися мыслями. Чтоб успокоить сердце - оно сильно билось, - Ксана постояла, оглядела зрителей. Мельком она увидела в стороне Алешу Кру-шенко и его командира Желтовского. Они, видимо, только что спешились, потные, в пыльной одежде, на запястьях хлысты. Дальше, у двора, топтались их привязанные кони.

Ксана медлила. А снизу уже что-то шептал Скворцов, и Надя Ласская с книжкой в руках стояла совсем близко, чтобы посуфлировать, если будет необходимо.

Ксана подошла к краю сцены, подняла глаза: с голубого-голубого неба свисало огромноэ, до самого горизонта, белое растрепанное перо. С него сыпались пушинки куда-то вниз, за край земли, их золотило днезноо солнцз.

И неожиданно для самой себя, по какой-то странной ассоциации, Ксана обратилась к зрителям:

Послушайте!

Ведь, если звезды зажигают - значит - это кому-нибудь нужно? Значит - кто-то хочет, чтобы они были"

Еще до фронта ей попалась тоненькая синяя книжка с парусом на обложке. "В. Маяковский". Имя ей тогда было неизвестно. Но стихи соазу полюбились. Сейчас внезапно она вспомнила их и прочла, повинуясь голосу души, которая сама отбирала стихи в свою копилку, их не надо было учить, они запоминались и сами просились дарить их людям.

Ксана прочла и постояла, не уходя со сцены. Ей хлопали. Она видела, как, улыбаясь, били в ладоши Алеша и Желтозский. На артистов она не глядела.

И уже полная того огня, который загорался в ней во время ее лучших выступлений, Ксана стала читать "Товарища". Ей представлялось, будто от нее отлетают искры и осыпают зрителей, и вот она уже видит блеск и игру з глазах людей, которые до сих пор сидели раззалясь, с обычными, усталыми лицами Как изменились они! Как подались вперед! Вот это она любила!

То, что вчера так скучно и неинтересно шло на репетиции, вдруг стало значительным, огромным, увлекло всех вокруг, и они слушали, улыбаясь, с широко раскрытыми глазами. И сама Ксана уже не читала, а пела, ей казалось, что она пела, хотя это было все-таки чтение. Ей самой было радостно дэ слез, они наполняли глаза, и екзозь их блестящую призму мир казался волшебным и счастливым. Это она любила!

Она сбежала со сцены, еще вся светясь. Хмурый старик Романов смотрел ей вслед, как всегда, исподлобья, но улыбка раздвигала его губы. А Крамской, голос которого был окрашен только в один цвет иронии, стоял и серьезно качал головой вверх - вниз, вверх - вниз.

Не зная, куда деться от глаз зрителей, Ксана обошла их стороной и стала позади.

Она заметила, что Алеша и Желтовский тотчас же двинулись, чтобы подойти к ней.

Ксана пошла им навстрэчу.

Кто-то, высокий, в распахнутой черной кожанке и такой же черной кепке, улыбнулся *;й издали. Оча не сразу узнала Шуру Бермана. Он показался ей похудевшим и более высоким, чем раньше. Ксана покивала ему головой, подумала, что обязательно должна рассказать ему, как ее принимали в партию, но Алеша и Желтовский уже подошли.

Приходите к нам сейчас обедать, - пожимая ей руку, сказал Желтовский и, чуть играя своими красивыми глазами, добавил шепотом: - Алеша созеем заскучал без вас. И Надю возьмите.

Ксана прижмурила глаза: мол, согласна.

Каждый раз, когда Ксана и Надя, а иногда с ними и Скворцов встречались с Желтовским и Алешей Крушенко и проводили вместе два-три часа, вечор превращался в маленький праздник.

Мягкий, умный, в беседе полный шутливого луказ-ства, Желтовский тянулся к артистам, любил пофилософствовать, послушать стихи, песни, сам недурно пел. Ему уже было тридцать пять, к молодому своему помощнику Алеше он относился с тем вниманием и любопытством, с которым умные отцы присматриваются к юному поколению.

Ксана пришла к Желтовскому в еще не потухшем, взволнованном состоянии, которое осталось после выступления. С ней пришли и Надя и Маруся со Скворцовым.

Обедали. Мужчины выпили по чарке. Потом сидели, курили. Ксана читала стихи. Алеша всегда просил ее читать. Сегодня она была, что называется, в ударе. Алеша стоял в неосвещенном углу и смотрел на нее большими строгими глазами.

Маруся пела. Это не было похоже на песни Нади, разудалые, лихие, хватающие за душу. Голос у нее был небольшой, она скорей проговаривала слова речитативом, вкладывая в них излишнюю многозначительность. Бледная, худая, с крупными чертами лица, она производила впечатление человека измученного, несчастливого. Когда она пела "Буйный ветер играет с терновником", казалось, что в этой песенке заключена какая-то ее собственная драма.

Надя смотрела в <->кно, задумчиво и серьезно слушала.

Ксане было уютно и хорошо. Немного отступили мучившие ее заботы, о них сейчас не думалось. Ей все нравилось в Желтовском, в Алеше, их милое внимание, какие-то особые нити, которые тянулись от каждого из них к ней, Ксане.

Вошел вестовой. Желтовского вызывали к начальнику дивизии. Вечер кончился. Продолжалась обычная походная жизнь. Все стали собираться домой.

Прощаясь, Желтовский близко подошел к Ксане и тихонько сказал:

Алеша любит вас, Ксана. Ксана отстранилась.

Зачем вы это говорите, Григорий Иванович" - И торопливо добавила:? Я тоже люблю Алешу. И вас люблю.

Лукавые искры заблестели в глазах Желтовского.

Умница! - Он поцеловал ей руку и, наклонив в дверях голову, легко выбежал из хаты. Через секунду раздался громкий топот пущенного вскачь коня и так же быстро замер вдали.

Алеша провожал артистов. Ксана шла и молчала. Сегодня ей было так хорошо, такая радость наполняла ее на сцене и потом весь день жила в ней!

в

И этот добрый вечер с добрыми людьми окутал се покоем, теплом. Но что-то произошло, и с новой силой вернулось беспокойство. "Развлекаешься! Играешь! - с укором сказала она себе." Радуешься, что кому-то нравишься. Не хочешь думать о том, что тебя ждет..."

Она отсшла в сторону, к краю дороги. Надя и Скворцовы, оживленно разговаривая, уходили вперед.

Алеша перешел к Ксане и зашагал рядом. Они говорили мало, изредка перебрасывались словами. Совсем стемнело.

Устали" - спросил Алеша.

Нет. Просто очень много всего." Она хотела что-то добавить, но в эту минуту перед ними в сумерках возникла лошадиная морда.

Алеша оттолкнул в сторону Ксану и схватил лошадь под уздцы. Верховой только сейчас заметил пешеходов, засуетился, закричал на лошадей.

Ну можно ли так" - с укоризной бросил ему Алеша." Смотреть надо! Василий, ты?

Не заметил, товарищ Крушенко, - оправдывался красноармеец." Едешь о двуконь, темнота. Товарищ Суржак отослал коня.

Ладно, - ответил Алеша." Дай мне его. Я доеду домой.

Боец отвязал коня и отправился дальше. Алеша проверил подпруги, поднял стремена.

Хотите доехать" - спросил он Ксану.

Ужасно, - созналась она." А можно?

Предположим, нельзя. Но вы же очень любите верхом.

Да. Мне бы в кавалерии служить!

Привяжите потом лошадь у себя во дворе. Я приду за ней.

Хорошо. Спасибо.

Ксана тронула повод, неторопливо отъехала, свернула на свою улицу. В темноте еще некоторое время ей было видно, как белело лицо Алеши, потом медленно растаяло.

ГЛАВА XIX ПОД СОСНАМИ

Ксана остановила лошадь у ворот дома и, не слезая с седла, огляделась. Пока она ехала, тучи раздвинулись и в прорези показался месяц. Земля словно ожила. Побелела трава, заблестели темные стекла окошек, мазанки засверкали белыми боками. Было пустынно, редко слышались шаги проходящего человека, где-то поскрипывали не то раскрытые двери клуни, не то ворот колодца. Ни ветерка, ни голосов, ни собачьего лая. Вероятно, это были случайные минуты тишины, она могла тотчас же нарушиться солдатской песней, перебранкой, громким говором. Но сейчас в белом свете месяца, в молчании всего живого, в неподвижности природы было что-то величавое.

Ксана тронула повод и повернула лошадь к меже, в поле. Казалось, и лошадь шла бесшумно, едва прикасаясь легкими копытами к земле.

Уходящий день проплывал в памяти Ксаны. Как ей не хотелось выступать, и как потом хорошо все обернулось! А все эти новые стихи!

Послушайте!

Ведь, если звезды зажигают - ^ значит - это кому-нцоудь нужно"..

В них есть невысказанная тоска, боль о чем-то...

Ксана подумала об Алеше. Конечно, чушь то, что сказал Желтовский, но Алеша - хороший человек. Скрытный, молчаливый, а добрый. А сам Желтовский! Хорошо, что все же он дален Ксане, они никогда не говорили ни о чем с глазу нэ глаз, не гуляли вдвоем, как с Алешей. Kcro-то он напомнил ей сегодня, когда наклонился и сказал те слова. Ксана не может вспомнить, кого, но это связано с чем-то недобрым, от чего надо бежать. И зачем он это сказал".. Наверно, есть женщины, которым он очень нразится, они тоскуют о нем и боятся его...

Но зачем она об этом думает? Да! Вот кого напоминает Желтовский! Бориса! Конечно, Бориса, боже мей, как это она сразу не поняла! Сейчас она даже содрогнулась ог этого воспоминания.

Мысли Ксаны перескакивают с одного на другое. Шура был на концерте. Надо с ним поговорить. Обязательно. Это он первый посоветовал ей вступить в партию. Он, наверное, и нэ знает, что ее приняли.

...Надо написать АЛире. Мира, подружка моя, почему мне так горько от твоего письма? Вот что грызет душу. Вот что Ксана отгоняет от себя, бессознательно, инстинктивно. И думает и думает о Мире. Нет, деже нг о ней самой. А о том, что она знает.

Что она знает" Что она знает" - чуть не закричала Ксана и остановила лошадь."Что она знает" Что она может знать"? Вот это терзает и мучает Ксану уже столько времени. Она только трусит, боится сознаться самой себе.

Ксана спрыгнула с лошади. Несколько сосенок образовали здесь маленький островок в поле. Ксана отпустила повод. Лошадь нежно тронула губами траву. Ей понравилась трава. Она отошла дальше и мягко стала отрывать ее зубами и пережевывать.

Ксана села на землю, оперлась головой на руки.

Боже мой, что же это я хожу, как во сне"?

И словно выплеснулось из души то, что все время лежало в ней, как под могильным камнем.

Да ведь его уже нет! Его уже нет! Его уже нет! Она еще тогда почувствовала это, когда читала письмо. Его нет! Нет больше! Совсем нет!

Это вдруг стало так ясно, что Ксана похолодела. Нет, даже не письмо Миры, что-то другое, страшное и сильное, как сверкание молнии, сказало ей через многие версты: его больше нет!

Будто она услышала его предсмертный крик, зов, обращенный к ней, он ударил ее в сердце. И уже не надо было ни вестей, ни писем, ни утешений. Вокруг была огромная, черная пустота. Она представлялась Ксане в виде почти бездонной, почти бескрайней воронки от бомбы - ни дна, ни края.

Она вдруг заплакала громко, не в силах больше сдерживаться. Ведь она чугстсовала это все время, с тех пор, как прочла письмо Миры, она только страшилась открыть это себе, бежала от этой мысли и только стонала по ночам, потому что душа ее болела.

Она плакала и говорила сама с собой и с ним, который был самым дорогим в ее жизни и которого уже не было.

Утрата была страшной, она переворачивала всю се жизнь, делала ее пустынной и холодной. Почти физическая боль души крутила и ломала ее. Она за-, кричала громко: "Николай!" И сама испугалась сво-

его крика, бросилась лицом в траву, и забилась, и заметалась, и запричитала, как причитают и кричат бабы в деревне, хотя никогда не слышала, как это бывает. "Коленька, Коленька милый, родной мой, Коленька!" - звала так, как никогда не делала при его жизни. ,

Потом она затихла и сидела на земле, качаясь из стороны в сторону и с силой сжимая голову.

Неожиданно порыв ветра прошуршал по траве, будто кто-то прошел легкими шагами.

Да" - спросила Ксана." Да" - Рывком придвинулась к тому месту, где прошелестела трава. Прислушалась, замерла. Долго сидела и слушала, сдерживая дыхание, чтобы не пропустить, словно он, мертвый, мог пройти здесь. Но он прошел. Она знала, что это невозможно. И знала, что это возможно. Что это прошел сн. Ей надо было так думать.

Она больше не кричала. Только плакала тяжелыми горячими слезами и гладила руками траву.

Ты" - говорила она." Это ты? Как же теперь будет без тебя?

Ей вспомнилось, как однажды поздно вечером они долго стояли у калитки ее дома, говорили о чем-то очень важном, и он сказал: "Есть одна дорогая для меня истина: "Несть выше любви, еще кто душу положит за други своя".

Она его спросила: почему он берет это из евангелия? Разве нельзя сказать иначе?

Помолчав, он ответил:

Не знаю лучшей формулы. Здесь нет ничего от религии. Просто народная мудрость на славянском языке.

Она давно забыла этот разговор, а сейчас вспомнила его отчетливо, даже интонации, даже блеск его глаз, выражение лица, прядь прямых черных волос, упавших на лоб, и позу: чуть приподнятое плечо, нога на ступеньке крыльца.

"За други свся", - громко проговорила Ксана, осознавая смысл этих слов." Если б ты мог быть со мной, - обращалась она к нему и не ужасалась тому, что говорит." Будь со мной! Будь со мной! Я любила тебя. Я всегда любила тебя. Навсегда любила тебя.

Она устала от рыданий и, чтобы охладить лицо, долго прижималась им к холодной траве, там, где прошел ветер. Ветра больше не было. Стояла тишина.

Немного придя в себя, Ксана села, огляделась, сказала шепотом:

Вот я тебя похоронила...

Страшная боль сжала ее сердце - так теперь будет всегда, всю жизнь. Никогда не станет ясно на душе. Его больше нет, нигде нет, совсем нет.

Топот коней нарушил тишину. Ксана подняла голову, нашла глазами свою лошадь - она стояла на меже, тоже прислушивалась и вглядывалась в темноту.

Ксана встала, поймала повод. Двое ехали верхом по меже, направлгясь прямо сюда, к Ксане. Тот, кто был впереди, подъехал совсем близко.

Ксана увидела: это Шура Берман. За ним - орди-нлрец.

Это вы, Ксана" - удивленно спросил он.

Я, - тихо ответила Ксана.

Что вы здесь делаете? Ксана молчит.

Чья лошадь? Ксана молчит

Кто вам дал лошадь? Ксана молчит.

Вы знаете, есть приказ: лошадьми могут пользоваться только определенные лица. Лошадей не хватает для кавалерии.

Ксана молчит. -

Кто вам ее дал?

Возьмите ее, если она вам нужна, - отвечает Ксана и бросает ему повод.

. Ординарец подбирает повод. Ксана поворачиза-ется и отходит к соснам.

Шура соскакивает с лошади.

Вы хотите здесь остаться?

Да.

Одна? Ночью? Это опасно. Садитесь, поедем.

Я не поеду.

Он стоит в нерешительности, не знает, что предпринять.

. - Вам нельзя здесь оставаться. Поедем, Ксана. Садитесь.

Он подводит лошадь к Ксане.

Пожалуйста, уезжайте, - говорит Ксана.

Что с вами" - тихо бурчит Шура, он стесняется ординарца. А может быть, его гнетет сознание, что он, комиссар дивизии, вынужден стоять здесь, придерживая стремя, и просить артистку сесть на коня, которого он только что отнял.

Пожалуйста, уезжайте, - повторяет Ксана и садится на землю у подножия сосны.

Шура снова отдает повод ординарцу и делает знак рукой. Тот отъезжает и уводит лошадь Ксаны. Шура медлит.

Идемте, - как можно мягче говорит он, но сердится." Вы меня ставите в какое-то дурацкое положение. Я ведь обязан взять у вас лошадь. Пойдемте вместе пешком. Я провожу вас.

Ксана некоторое время молчит.

Если бы вы знали, как я хочу сейчас быть одна! Шура смотрит на часы.

Слушайте, -говорит он, повышая голос." Одиннадцать часов. Патруль вас задержит. Слышите, Ксана" - Он подходит близко." Ну что с вами"

Я очень прошу вас, - тихо говорит Ксана, - уйдите.

Шура уходит, ведя своего коня на поводу. Так он и идет пешком, сначала медленно, потом убыстряет шаг. Неожиданно он оборачивается, смотрит в сторону Ксаны, но тут же решительно и быстро шагает дальше.

Ксана обходит всю купу деревьев. На минуту присаживается у того места, где пробежал ветерок, снова гладит траву, слушает, уже без слез, с печалью и усталостью, с запухшими глазами. На миг прижимается лицом и губами к земле.

Я с тобою, - шепчет она." Я всегда буду с тобою." И подымается. Стоит, глубоко вздыхает, расправляет плечи.

Может быть, я это выдумала? И он жив"? Но это звучит кощунственно и глупо. Всеми нервами, порами тела, сердцем, кровью, глазами и мозгом, всем ощущением жизни она знает: его нет.

И вот она на меже. Идет ровным шагом, уже ни о чем не думая. Она плохо видит. Темно, и глаза устали от слез. Она шагает, и ей кажется, что каждый шаг отдается эхом. Она слышит свой шаг и отзвук его. На секунду ее мысль задерживается на этом. Какое может быть эхо? Земля мягкая. Ксана останавливается. А это отдается. Раз, другой - и замерло. Значит, не эхо. Ксана оглядывается. Совсем темно. Она опять шагает и шагает. И снова отдает-' ся эхо. И ей это в конце концов безразлично. Ей совсем безразлично.

Вот и село. Она идет по улице. Теперь ей отчетливо слышно: кто-то идет сзади. Она не оглядывается. Ей и не хочется знать, кто это. Может быть, LUypi.

У самого двора она оборачивается и видит Алешу. Это уже когда-то было. Она уехала верхом, он ждал ее. Это было? Или приснилось? Или снится сейчас?

Алеша не глядит на нее, идет, сутулясь, курит. - Алеша, - говорит Ксана мертвым голосом, - у меня Бермам отнял лошадь.

Я знаю, - спокойно отвечает Алеша." Я встретил и ординарца с лошадью и его, когда шел к вам, в поле.

У вас будут неприятности"

Плевал я на них. В первом бою добудем лошадей.

Вы шли ко мне?

Да. Я вас встретил на меже. Вы не видели"

Нет, - говорит Ксана и молчит, задумавшись. И, забыв попрощаться, входит в дом.

ГЛАВА XX

- ТОВАРИЩ ШУРА

Теплое утреннее солнце слепит глаза. Пока Надя стряхивает у крыльца простыни, Ксана сидит на задке старой телеги без колес и смотрит, как хозяйка хаты обмазывает глиной с навозом старый сараишко. Кругом разорение, чужие люди - солдаты - то и дело останавливаются и живут в ее хате; не спрашивая, лазят в печь за пустыми щами, заглядывают в погреб, скармливают последние охапки сена и соломы своим лошадям, грязнят всюду, а она стоит и усердно мажет сарай.

Маленькое стеклышко вместе с глиной прилепилось к стенке сарая, и перламутровый блеск его под лучом солнца прорывается сквозь глину и навоз.

Тяжелое бездумье сковало Ксану; сидит и смотрит на стеклышко, на быстрые руки крестьянки, на старую макитру с золой, что стоит у крыльца.

Ксана! - зовет Надя." Поди попробуй молочка достать. Во-он в том дворе как будто корова есть. Давно молока не пили. Пойди, а? О-о! - весело вскрикивает она." И гостя напоили бы! Смотри, кто к нам идет!

В калитке стоит Шура, стройный, прямой, в черной рубашке, подпоясанной кавказским пояском с серебряными насечками, и в кубе нке, несмотря на теплое утро. Он здоровается с Надей, подходит к Ксане. Та поднимает на него глаза, вдруг потерявшие свой синий цвет, бледные глаза с подпухшими веками.

Ксана, вчера все нехорошо вышло. У вас что-то случилось1, да?

Ксана молча кивает головой.

Я не знал. Я потом понял. Что же, Ксана? Она молчит. Он еще раз задает ей вопрос.

Шура, я не могу об этом.

Но все-таки... Почему ты не хочешь сказать" Может, помочь надо"..

Нет... Чем помочь?

Она машинально достает из кармана письмо Миры и тут же прячет его.

Письмо? Из дому" Что там?

Ксана молчит, опустив голову. Лицо ее становится серым, как пыль на дороге. Тяжело, но решительно она встает с телеги, выпрямляется.

Убит один человек..." говорит она сухо и твердо.

На фронте?

Да.

Кто он тебе, этот человек?

Она не отвечает, они долго стоят молча.

Насчет лошади... Я это должен был сделать, - говорит он тихо и однотонно." Ты сама тоже бы так поступила. Это приказ по армии.

Да. Возможно... Вероятно, так, - после паузы отвечает Ксана.

И я ведь не знал, что у тебя...

На стеклышко, вмазанное с глиной в стену сарая, падает солнце, и оно сверкает, как хрусталь. Шура машинально подходит к сараю и трогает стеклышко.

Знаешь, Шура, - тихо говорит Ксана, - больше не будем об этом. Я совершенно не могу... Не могу. Я о другом хочу с тобой. Я в партию вступила.

Ей надо сейчас быть сильной. Надо думать о деловом, об общем. Только не о своем. Не давать душе метаться и болеть.

Я знаю, Ксана.

Я хотела спросить тебя, Шура... Как ты думаешь, что я еще должна делать? Как член партии. А то я все по-прежнему живу.

Мгновенная улыбка на миг освещает его лицо, но тут же оно снова становится серьезным, даже сумрачным.

Все, что нужно и что можешь. Сверх этого ничего.

Ее брови хмурятся.

Зачем эта шутка?

Нет, я говорю серьезно... Слушай, я так смотрю: коммунист - тот, кто считает себя ответственным за все, что мы делаем. А в тебе это чувство есть, - говорит он вдруг громко и резко." И ты готова драться, если видишь, что делается что-то не так. Правильно я говорю?

Да, может быть... Вероятно...

И ты готова делать все, что потребует от тебя Советская власть? Да?

Да..." говорит она." Конечно." И, подумав, добавляет: - Но есть такое... Я хочу быть артисткой. А ты мне скажешь...

А тебе скажут: иди, перевязывай раненых!

Ну, это - другое дело, это я всегда..." волнуясь, отвечает Ксана.

Таких дел может быть много, - медленно, с каким-то скрытым значением говорит Шура.

Так это потому, что война, - полуобъясняет, полуспрашивает Ксана.

Конечно! Советской власти нужны и артистки, - улыбается он." Но ведь кто знает, что нас еще ждет... Война! И даже когда она кончится, ты не должна ограничиваться сценой. Надо много читать...

Да, я люблю. Я всегда много читаю...

Надо прочитать книги Маркса. Это трудно. Но очень интересно. И Ленина. Я вот был в одном кружке... К нам приходил большевик, он был в партии еще до революции...

Ксана сразу вспоминает девушку, которая укоряла ее в том, что она пошла в Красную Армию. Та девушка считала себя выше и благороднее, а по суги, была безразличной к тому, какая власть победит, лишь бы она сама могла учиться и хорошо жить. Ксана рассказывает об этом Шуре.

Он внимательно слушает ее.

Из дому выбегает Надя - не дождалась, пока Ксана пойдет за молоком. Она машет кувшином Ксане и Шуре и скрывается за калиткой.

Мещане. Помощи от них ждать не приходится, - резко говорит Шура." Они безразличные... Может быть, постепенно привыкнут, поймут. Но... я других боюсь...

Да" - вопросительно смотрит на него Ксана. Шура медлит.

Понимаешь, я с тобой говорю как товарищ. Обо всем надо думать. Нам, коммунистам. Но не успеваешь. Сама знаешь, бои. Иногда двое-трсе суток с коня не слезаешь. А жизнь не ждет, пока война кончится, ставит вопросы. Я довольно много читал. Маркса, Ленина, Плеханова. В том нашем кружке. Там были замечательно умные ребята... Но, конечно, всего, что надо, ме успел. И порой пытаешься сам разобраться в каких-то обстоятельствах. Я лично о многом задумываюсь. Вот, например, надо, чтобы в партию принимали только людей идеально чистых. Понимаешь, как это важно? Я опасаюсь тех, кто идет в партию, чтобы стать у власти. А власть человека, который не имеет твердых устоев, опасна для революции. Тебе это понятно?

Ксана только сейчас замечает, что они перешли на "ты". Но она отбрасывает эту мысль. Ей хочется

В

ответить Шуре. Она мысленно перебирает всех коммунистов, которых знает: Рабичез, Духанина, Адонь-ев, Шура, комиссары полков, бригад, где она бывала, - нет, это все настоящие, честные люди, готовые все сделать для революции. Они, не задумываясь, пожертвуют собой, если нужно. Отдадут жизнь "за други своя".

Топот копыт, громкие голоса прерывают разговор. По улице в облаках белой пыли проезжает группа конных. Они едут шагом, чубатые, иные с серьгой в ухе, с длинными пиками, с саблями в ножнах. У кого-то блестит старинная секира. Передний казак через плечо перекинул - нет, не знамя, церковную хоругвь с золотой бахромой. На конях бархатные, ковровые попоны, к седлам приторочены мешки со скарбом, гармони, новые сапоги.

Шура и Ксана подходят к изгороди, вглядываются. Дэ что это? На одном казаке зеленая бархатная кацавейка, рукава буфами. Женская кацавейка. А этот в священническом облачении, оно распростерлось за его плечами, как плащ, и покрывает круп коня. Солнце сквозь пыль играет на золотой ризе.

Шура вышел за калитку.

Какая часть" - строго спросил,

Такая часть - не лезь волку в пасть!

Гогот, озорные выкрики покрыли ответ остряка. Шура промолчал. Лицо его побелело, глаза стали острыми, узкими, они неотрывно следили за проезжавшими. Он как бы изучал их, каждого в отдельности.

Проехали казаки.

За ними пара рослых лошадей тащила подводу. Высокая подвода, много на ней всякого добра, чемоданов, сундучков. Вся эта рухлядь покрыта ковром. На передней части подводы шатерик. Лежит на ковре женщина в цветном платье, голова в шатре - от солнца укрыта. Небрежно раскинуты голые белые ноги. Привязанная цепочкой к шатру, прыгает на ковре маленькая полинявшая обезьянка.

Развалясь, сидит на краю подводы возница, на одном ухе держится круглая фуражка-бескозырка с красным околышем.

Уж не персидскую ли княжну везет он атаману? 'Что ж кавалеристы, эта казацкая вольница, не гогочут, не ропщут, не стыдят атамана, не требуют, чтоб кинул ее в набежавшую волну? Эх, песня, где твоя правда?

Махновцы, сволочь! - выругался Шура.

Почему махновцы" - удивилась Ксана.

Да были у Махно, теперь у нас. Вольница. -Анархисты-бандюги.

Он озабоченно посмотрел вслед удаляющемуся отряду.

Пойду выясню, где стоять будут. Изолировать надо от наших бойцов. И рассредоточить.

Шура пошел было, но задержался.

Рабичев проведет несколько бесед или докладов для политработников на политические темы. Постарайся послушать. Если, конечно, ваши маршруты совпадут. Рабичев здорово знает, как складывалась партия. Тебе это будет интересно. Вот это мне хотелось тебе посоветовать...

Спасибо, - сказала Ксана." Между прочим, у этой княжны с обезьянкой я обязательно отняла бы лошадей.

Он чуть приопустил верхние веки, не то соглашаясь, не то обдумывая, как это сделать; поправил кобуру и быстро вышел на улицу. Проходя мимо Ксаны уже с той стороны плетня, он проговорил, как бы между прочим:

Если тебе что-нибудь будет нужно...

Нет, ничего.

Ксана повернулась к заскрипевшей калитке, ослепительно сваркнуло стеклышко на стене.

Видала" - спросила, входя, Надя и показала пустым кувшином в ту сторону, куда уехали конные." Небось, грабят такие... Пошли, Ксана, в дом. Поедим чего-нибудь. Да надо собираться. Мы с тобой сегодня квартирьерами отправляемся. У нас почти час еще в распоряжении. Давай картошку на таганке сварим. Котелок почистим.

Надя говорила, занимала Ксану мелкими делами и заботами, заставляла ее что-то делать, но ни словом не напоминала о том, о чем они проговорили всю ночь, обливаясь слезами, читая и перечитывая письмо Миры и толкуя каждое его слово.

ГЛАВА XXI

ТРОЕ НЕСЧАСТНЫХ

Красные войска продвигались Еперед с поразительной быстротой. Артисты никак не могли поспеть за передовыми частями. Старались доставать побольше лошадей, усаживались на подводы, и тогда обоз мчался почти вскачь. Но чаще лошадей едва хватало под имущество труппы, люди пешком шли по сорок - пятьдесят верст в сутки.

Дни стояли жаркие. Казалось, солнце расплавляло воздух, и он то тек струйками вниз, то бил вверх тонкими фонтанами.

Пыльные, усталые, с распухшими ногами, добирались артисты до ночевки. Иногда попадали в деревню, только утром отбитую у поляков.

Какая же была радость вечером снять сапоги, смыть с себя пыль, забраться на сеновал и вытянуться на охапке сена или свежескошенной травы, чуть покрытой крестьянским рядном! До одури пахнет трава, пахнет смола, которую солнце вытапливает из бревен дома; хочешь не хочешь, заснешь блаженным сном, и такое хорошее приснится, что оторваться от сновидений нет сил.

Белая луна повисла над дырявой крышей сеновала. Велик сеновал, почти все артисты улеглись в ряд, один подле другого - сначала женщины, потом мужчины. Посредине лежит Адоньев, комиссар.

Спите, спите, усталые артисты, кочующие по военным дорогам, набирайтесь сил для завтрашнего похода. Может, спектакль придется сыграть, будут вас слушать и потом благодарно улыбаться утомленные мужские и мальчишеские лица за растревоженные сердца, за добрые мысли. Отдыхайте хорошенько, артисты!

Нет, кто-то не спит, тихо ворочается, чтоб не разбудить соседа, чиркает зажигалкой, покуривает в кулак, несмотря на запрет, и все смотрит и смотрит на кусочек луны, повисшей над дырявой крышей.

С дальнего конца сеновала приподнимается чья-то голова, вдыхает воздух, шепчет:

Кто ж это закурил? Ты, Ксана? Не урони только огонь, осторожно.

Ладно, - откликается Ксана." Это кто? Ты, Маруся?

Ага. И мне охота покурить. Махра далеко?

Лови, я брошу. И бумага в кисете... Поймала?

Спасибо, есть.

С двух сторон плывут над спящими клубы дыма.

Осторожно, не урони огонь, - теперь говорит Ксана.

Не уроню, - шепчет Маруся. Покурили. Погасили "бычки". Тихо

Летняя ночь коротка. Люди просыпаются рано под нестройные звуки деревни - петушиный крик, визг щенка, скрип журавля у колодца, грохот ведер; прыгают вниз с сеновала, поливают друг другу на руки, умываются.

Ксана идет вялая, невыспавшаяся.

Ты ночью курила" - спрашивает Надя, когда они уже снова шагают по дорожной пыли.

Курила.

Знаешь, Ксютка, Нодо что-то изменить. Ты чахнешь на глазах, ходишь, как неживая. Я знаю, боль твоя долгая, может, на всю жизнь. А перед тобой сцена, театр. Ты душу свою не умертвляй, душа театру нужна. Перебороть себя надо. Жить, а не умирать. Ты ведь сильная... Кругом горе. Сколько убитых! Василису вспомни. Это же страшно, когда человек заживо помирает. И Николай бы осудил тебя.

Идут, молчат.

Мне очень неприятно, Ксанка, но я тебя еще огорчу. Я уехать должна.

Ксана останавливается.

Сейчас?

Сейчас. Муж телеграмму прислал. Болен. Он меня уже давно все зовет, а теперь болеет, после тифа никак не оправится. Ему плохо, я должна ехать. П Подиве я уже сказала. Ты не печалься. Пока пришвартуйся к Марусе Емельяновой, я с ней говорила.

Пыль какая! - тяжело задышала Ксана, свернула на обочину дороги." У меня в голове пыль. С ума я сойду.

Вот что! - Надя свернула за ней, резко остановила." Разве Николай хотел бы тебя видеть такой?

Ксана смотрела широко открытыми глазами на Надю.

Я с тобой всерьез говорю. Боль свою при себе носи, напоказ не выставляй.

Напоказ" - ахнула Ксана." Я никому и не рассказываю. Ты же знаешь...

Знаю. И носи ее в сердце. А живи, как все. Понимаешь меня? Придет время, полюбишь кого-нибудь...

Никогда! Не смей этого говорить! Ты не можешь понять...

Полюбишь, Ксана. Я тебя уже знаю. Ты горячая душа. Полюбишь! Но не так. Он всегда будет с тобой. Всю жизнь. Вот увидишь. И живи так, как он хотел бы. Как вы хотели вместе. Ведь говорили об этом. Как жить? К чему стремиться?

Да! Да! - резко сказала Ксана и заплакала.

Ну тач вот. А я уеду, как только смогу. Подойдем поближе к железной дороге, я тихо укачу, без прощаний. Не люблю прощаний. Да ведь я вернусь. Я и вещи все тебе оставляю. Но понимаешь, дело вот в чем. Я еще Яна повидать хочу. Где он сейчас, не знаю. Как услышу, так сначала туда и брошусь. Мне необходимо его увидеть. Об этом не хочу всем болтать. Ну, да ладно! В общем, Ксанка, я вернусь. Я с тоски подохну без вас всех, без тебя. Дочки-то у меня нету...

Ксана обняла Надю, прильнула к ее плечу.

А мне как будет без тебя? И как труппа будет, не представляю.

Ну, так держись молодцом, Ксана. Я тебя еще должна на сцене увидеть, на настоящей сцене, в хорошем театре.

Они поглядели вслед обозу, далеким пятнышком рисовался он на дороге.

Ну, бегом1

И они помчались, то обгоняя друг друга, то отставая, громко дыша, и крича, и топая, и вспенивая воздух, как воду.

Вскоре Надя исчезла. Так тихо и незаметно, что некоторые артисты узнали о ее отъезде только через несколько дней.

Все такая же ясная держится погода, все так же широки поля, душист воздух и красивы закаты. И по-прежнему мчится труппа вслед за боевыми частями дивизии, то догонит, то отстанет, съедется с Политотделом, устроит на привале короткий мигинг-концерт"и снова вперед.

Только холоднее и суровее стало на душе у Ксаны. Вот она, все такая же, коротко остриженная девочка, в солдатской гимнастерке, брюках и сапогах, шагает впереди обоза одна или с товарищами. Вот в своем синем платьишке читает бойцам стихи, вот бежит рано утром к реке или к колодцу, чтобы кое-что постирать, помыться, принести воды в хату. А вот где-нибудь у клуни сидит с хозяйкой хаты и расспрашивает ее о крестьянском горестном житье, о властях, что сменялись здесь одна за другой, и сама объясняет, за что воюет Красная Армия и какая будет жизнь дальше. Она, если строго сказать, этого толком не знает, только в одном твердо уверена, самая справедливая, без обид для человека, без обмана и с равными благами для всех.

А еще Ксана часто где-нибудь в сторонке сидит со своей тетрадочкой, пишет и черкает, пишет и черкает.

...На лугу будто большой табор раскинулся. Много

в

войска подъехало к вечеру, всем в деревне не разместиться. Костры, повозки, орудия. Стреноженные кони громко жуют траву. Люди сидят кучками у костров, кашеварят, ужинают, бродят по лугу, лежат на траве и смотрят в небо.

Маруся Емельянова нашла Ксану на краю луга, у пригорка.

Ты что в темноте пишешь? Письмо?

Нет. Так.

А чего ж ты удалилась? Хожу ищу тебя.

Они пробираются среди кочевья, обходя спящих, мирно беседующих или занятых делом людей, перекидываются словами.

Там наши большой костер сложили. Сейчас давай ужин приготовим. У тебя есть что-нибудь?

Хлеб есть. Сахар. А больше, кажется, ничего нет. Не знаю.

Эх, ты! Привыкла, чтоб о тебе заботились! Теперь придется самой о себе думать.

Ксана молчит.

Что, загрустила без Нади"

Да, - коротко отвечает Ксана.

Ничего. Это скоро пройдет. Надо все сносить" терпеливо...

Ксана не отвечает. Ей кажется, что Маруся говорит какие-то угловатые слова, они ложатся между людьми кривыми неровностями, острыми, шероховатыми изломами, неуютно от них человеку.

Ты еще не знаешь, что такое в жизни одиночество.

В тоне Маруси сквозит загадочность. Она имеет в виду что-то свое, тайное, никому не известное. Но Ксане не хочется расспрашивать, душа ее переполнена своей большой болью. Она, эта боль, сложена там, как огромная каменная гора, - чужое принять некуда.

Ты еще не знаешь жизни, тебе ведь совсем мало лет, - философствует Маруся.

Ксана начинает хитрить, она далеко обходит людей, повозки, костры, так они с Марусей то разъединяются, то сходятся; говорить на расстоянии, урывками трудно.

Наконец они у своего костра.

Ксана ставит на угли котелок. Маруся приносит свой котелок и ставит рядом.

Разве нам не хватит кипятку" - удивляется Ксана.

А я не знала, что ты и для меня поставила.

И для тебя, конечно, и для всех, кому надо, - говорит Ксана.

Она садится, обняв колени руками, и смотрит в костер.

Недалеко маячит высокая фигура Скворцова, он кружит около костра, издали наблюдает, как Маруся и Ксана наливают и пьют кипяток. Кто-то из артистов предлагает ему кружку, он принимает ее и стоя тоже пьет.

На ночь Маруся и Ксана решают устроиться на подводе. Расстилая одеяло, Маруся говорит:

Видишь, я разделила подводу на две равные половины. Беру одеяло и вымеряю, сколько раз его надо сложить, чтобы точно покрыть только свою половину, не 'заехать на твою.

Нет, шутки нет в ее голосе. Речь серьезная, довольно громкая и излишне выразительная, как на сцене.

Ксана немного теряется.

Хорошо, - бормочет оьа." Я постараюсь тоже так делато.

Это она говорит, чтоб прекратить разговор, ей очень неприятно слушать поучения Маруси, ей кажется, что Маруся делает все неумело, нерасторопно. Надя никогда не говорила ничего о своем умении, но руки ее летали быстро, незаметно, как бы между прочим делали свое дело, а говорила она в это время совсем о другом, о чем-то приятном, добром. Вот так же всегда делала мать Ксаны. У нее тоже быстрые, легкие руки. И она тоже не ставила себя в пример и не поучала.

Пока Маруся стелет, Ксана идет отыскивать Клазу Понсет, Дусю.

Да как же они славно устроились! Расстелили на земле театральные ковры, покрывала и улеглись рядом - большая часть артистов. Им всем весело, они дурачатся, смеются, встречают Ксану добрыми шутками. Ксане тоже вдруг становится легко, тяжесть на сердце оборачивается горем Снегурочки.

"Чу! Смеются..." говорит она, стоя над ними, - а я стою и чуть не плачу с горя." Голос ее еззолно-ванно дрожит, все вокруг умолкают и смотрят на нее." Прав пригожий Лель, беги туда, где любят, ищи любви, ее ты стоишь... А сердце Снегурочки, холодное для всех, и для тебя любовью не забьется!.."

И, замолчав, садится у их ног на ковер.

Ну что же, дальше, дальше! - кричат ей.

Как хорошо ты это прочитала! - тихо и торжественно говорит ей Клава.

Давай к нам! - зовут ее." Ксана, иди к нам! Даже старик Романов улыбается.

Надо бы поставить "Снегурочку", хоть один акт, - говорит он." Леля только нет.

Да, Леля нет! - Это голос Скворцова.

Он стоит позади Ксань . Ксана сразу спохватывается - надо идти укладываться.

Алексей Степанович идет вместе с ней и как-то придерживает шаг, Ксане приходится идти медленнее.

А вы уже с Марусей устроились" - спрашивает он Ксану.

Да.

Знаете, Ксана, - после небольшого молчания говорит он, - вы, наверно, понимаете, какие у меня сложные отношения сейчас с Марусей.

Ксана почти останавливается от удивления. Нет, она не замечала их отношений. Собственно, она просто об этом никогда не думала. Если разобраться, конечно, странно, что она не подумала. Ведь вот уже несколько дней, как уехала Надя, и она, Ксана, вместе с Марусей устраивается на ночлег, вместе ходит за пайком к походной кухне. А Скворцов присоединился к Крамскому и Дусе. "Ах, как я невнимательна к людям!" - укоряет себя Ксана.

Ее молчание Скворцов понимает по-евсему.

Об этом очень трудно говорить. Вы, верно, осуждаете меня, но вы многого не знаете. Да, я виноват. Но, понимаете, я не в состоянии все объяснить. Я только хочу одного, чтоб она простила меня. Я же люблю ее.

Боже мой! - вырывается у Ксаны. Только сей-чаг ее озаряет догадка. Это он! Оказывается, это он! Зоя, бедная, глупая Зоя! Да, но и бедная Маруся!

Я вас прошу об одном. Вы теперь часто с ней вместе. Может быть, она с вами будет говорить об этом. Помогите мне. Я не могу расстаться с ней.

Да, конечно, конечно, - бормочет Ксана." Но как же это" Что я могу? Пусть Маруся сама все обдумает.

в

Да, но все же я прошу вас, - говорит Скворцов уже удаляющейся Ксане.

А Ксана в смятении бежит к своей подводе. Она не знала, что ответить Скворцову. Она страшно смущена. Он, взрослый человек, обращается к ней, девчонке, с просьбой помочь! Но как она может помочь? Как? Ведь он же сам виноват во всем! Так это, значит, он) Он!

Ксана ничего не может понять. Ей раньше казалось так: глупая Зоя. И подлец он! Тот, кого так назвали Зоя. Но, оказывается, ведь еще есть несчастная Маруся. Она жена его. Как же это могло слу-' читься? Зоя знала, что Маруся его жена. И даже больше. Вот он страдает, он любит Марусю. Зачем же он так поступил? Зоя - девчонка против него. Он мог быть ее отцом. Зачем он так гадко поступил? Не любя ее! Любя другую, свою жену. Так гадко по-, ступил с обеими! И теперь просит ее, Ксану, помочь? Он просит. Он страдает. Он любит ее, Марусю. Значит, и он несчастный! Какая страшная, мучительная для всех троих история! Все несчастные. И больше всех Зоя. Потому что она любила, и пострадала не только она сама, Зоя. Но убита ее любовь. Так гадко убита!

Ксана подходит к подводе. Маруся лежит с открытыми глазами, молчит, думает о чем-то. Вот именно об этом думает. Несчастная Маруся!

Ксана стелет себе постель рядом с ней, уже не чувствуя к ней той иронической раздражительности, которую ощущала всего полчаса назад. Но разговаривать с ней сейчас о чем-нибудь она боится. Она просто еще слишком поражена. Она не разобралась во всем. Она хочет одна все продумать.

И Ксана ложится, повернувшись спиной к Марусе.

Я люблю спать на левом боку, - объясняет она." Тебе удобно" 1

Да. Мне кажется, мы точно пополам разделили подводу, - замечает Маруся.

Ксана тихонько усмехается. Бог с ней, пусть себе тешится этими, мелочами, этой ерундой. Но как же она, как же она несчастлива!

Вокруг все стихло. Только спутанные кони жуют и топочут, перепрыгивая с места на место и звеня постромками. Люди спят.

Ксана лежит и думает: неужели это тоже любовь? Значит, бывает и такая, недобрая, несчастная и нечистая любовь? "Бедная, бедная Зоя!" - в который уже раз повторяет она про себя.

А рядом смотрит на звезды Маруся и шумно вздыхает. "Бедная Маруся!"думает Ксана." И я столько времени не догадывалась, что ей так плохо".

Как же, как же это могло случиться?

...Ксана устала от дум, постепенно она начинает засыпать. Сквозь дрему ей слышатся чьи-то шаги. Боже, да ведь это Скворцов! Он ходит и ходит вокруг, обдумывая, как примириться с Марусей.

Несчастный Алексей Степанович! - засыпая думает Ксана." Несчастный, сделавший несчастными троих".

Нет, ей не хочется с этими мыслями уходить в сон. Есть в этой истории то, что отвращает Ксану, что-то темное, непривлекательное. Она не хочет сейчас больше думать об этом, она захлопывает свою душу для мыслей о трех несчастных.

И погружается в свое, в мир своего горя, своей любви, своего будущего, своего искусства.

И странно: словно исчезает шум и грохот, который стоял до сих пор в ушах, - она только сейчас, когда он прекратился, поняла, что он был, - вокруг стало тихо, мягко и нежно. И она уснула.

ГЛАВА XXII

НАЕДИНЕ С СОБОЙ

За высокой белой стеной парк. Ровные аллейки, мостики через рвы, огромные дубы с замазанными глиной ранами, купы берез на полянках, темно-зеленые, и серебристые, и дымчатые елки - царство тишины. Словно нет уже войны, нет обозов на дорогах к фронту, нет вызывающего озноб треска пулеметов, нет раненых...

Каждый день, если не надо было выезжать со спектаклем, Ксана приходила в парк. Она надевала свое синенькое платье - ей казалось, в этот парк невозможно приходить в брюках и сапогах - и бродила, одна, подолгу стояла и слушала, как шумят высокие вершины дубов и грабов, как шуршит под ногами трава. Ей представлялось, что все это она уже когда-то видела, что давным-давно здесь жила, бегала по тропкам, босиком переходила ручеек, который протекал через грот, выложенный из камней.

Ей нравилось здесь, она сливалась с этим парком и становилась как бы частью великого покоя и тишины, где все события представали перед ней в ясном, очищенном от всего случайного виде, где она могла разговаривать с собой откровенно, строго и требовательно и обдумывать все, что отложила до этой минуты. Она много думала о Николае, вспоминала их встречи, разговоры. Невозможно было представить, что он умер, - таким живым возникал он в памяти. Даже не нужно было закрывать глаза, чтобы ясно-ясно увидеть его черные прямые блестящие волосы, его лицо с розовато-смуглым румянцем, сухие теплые руки и странный хрустальный перстень с печаткой, который он носил. Она слышала его голос, слова, которые он любил, и все, что он говорил о будущем, о своих несбывшихся планах... Она думала о нем как о живом; иногда вспоминала что-то забавное и тихонько смеялась. Помимо сознания, у нее возникало ощущение, что вот они встретятся и она расскажет ему все, что здесь приходило ей в голову, когда она бродила одна.

Но очень страшно было среди разных дел, на репетиции, на спектакле вдруг неожиданно вспомнить: его нет. Каждый раз болезненно сжималось сердце, словно она только сейчас узнала об этом. Недавно Ксана получила письмо от матери. "...Милая, дорогая деточка, - писала мать, - мы все живы и здоровы, тяжело переболели тифами, голодали. Сейчас легче. Была Мира, спрашивала, нет ли писем от тебя. Еще раз приходила мать Коли. Беднея женщина, это ее единственный сын! Уже скоро год, как о нем ничего не известно. Приезжай скорей, Ксютка, мы очень беспокоимся за тебя..."

Ксана не заплакала. Она ведь уже знала, что его нет. Ей только очень трудно было теперь с людьми - рассказывать о Николае она не хотела, а говорить о чем-то другом не могла. Этот парк в Ушоми-ре был ее спасением. Маруся сердилась:

Ну куда ты убегаешь одна? Пойдем вместе. Или тебя кто-нибудь ждет?

Ксана улыбалась.

Да, ждет.

Несколько раз пытался поговорить с ней Скворцов, он как бы случайно встречался ей у парка, - отношения с Марусей у него не налаживались, он искал помощи у Ксаны, видимо, надеясь на дружеские откровенные разговоры двух актрис между собой. Но

В

таких откровенных разговоров не происходило, да Ксана и не хотела бы выслушивать историю отношений людей, в общем далеких ей. Она уклонялась от разговоров с Алексеем Степановичем и пряталась от него среди густых елок.

Лицом к лицу она встретилась в каштановой аллее с Алешей.

Я тоже часто гуляю здесь, - сказал он.

Почему же я не встречала вас" - удивилась Ксана.

Мне казалось, что вы любите быть одна.

Да, я люблю этот парк. Мне здесь так хорошо, что иьогда кажется, будто война уже кончилась давным-давно...

Хотите, Ксана, я познакомлю вас с моими друзьями в этом парке" - спросил Алеша.

С друзьями" - протянула Ксана.

' - Вот, - улыбнулся он, - хочу представить вам этого подгулявшего паренька, он почти готов пуститься в пляс." И Алеша остановился перед молодым серебристым топольком, как-то забавно изогнувшимся в сторону.

А вот выход принцессы с ее свитой.

И действительно, за красивой серебристой елкой тянулись пары невысоких елочек, нижние ветви их, широко разросшиеся, лежали на траве, как шлейфы.

Теперь поглядите, как бегут молодые крестьянки-березы от страшного карлика. Обратите внимание на его всклокоченные волосы и бороду.

Ксана еще не видела такого дерева: оно росло корнями вверх, и, если оглядеть все сразу, здесь рисовалась целая немая сцена, представление, которое давала сама природа.

Они постояли, полюбовались.

Вы придумываете для меня сказки, как для маленькой, - сказала Ксана.

Алеша резко повернулся к ней.

Скажите, Ксана, чего вы ждете от жизни" Как БЫ хотите жить дальше, после войны?

Не знаю. Сцена - вот все.

Я хочу вас спросить о вашем, личном. Не сердитесь. Вы кого-нибудь любите?

Они долго шли молча.

Алеша остановился, заглянул ей в лицо.

Ну не надо, не надо, не говорите. У вас сейчас такие глаза...

Алеша сорвал еловую шишку, куда-то нацелился, швырнул. Стал рассказывать всякие пустяки.

У выхода заспешил в штаб, попрощался.

Ксана пошла домой по пыльной немощеной улице, мимо белых украинских хат, мимо потемневших

от времени и непогоды дощатых домов, похожи" на голые рундуки, торчащие на площади, где некогда был базар. Из этих домов выходили сейчас чернобородые, седобородые, рыжебородые старики евреи в черных шапочках и длинных черных пальто. Рядом с ними, немного позади, шли мальчики и несли в сумках священные книги.

Из всех домов старики выходили в одно время и направлялись в молитвенный дом. И казалось, что по улице идет процессия.

Ксана постояла, посмотрела на приоткрывшийся край чужой жизни.

Чи николы не бачили, як люди до своей церквы ходят" - спросила молодая украинка, копошившаяся у белой хаты, возле которой Ксана остановилась.

Нет, не видала, - ответила Ксана.

То-то я бачу, шо вам в новинку. А мы уж ту-точки родились, то и привыкли. Мы по-своему, они по-своему. Як кому бог положил.

Наступали сумерки. Труппа давала концерт. Ксане предстояло вместе с Непомнящим сыграть сценку из пьесы "За народное дело". Жандарм допрашивает арестованную революционерку. Она произносит речь о свободе, осуждает монархию, полицейский произвол, ее..Вы не заставите меня смириться! Наши души уже разбужены зовом свободы. Ваше царство насилия рушится. Все ваши законы, тюрьмы, ссылки не смогут задушить революцию..."

Ее удивляло, что публика внимательно слушает. И аплодирует. И все говорят, что Ксана хорошо играет, но она-то знает, что играет плохо. Просто скверно. Безобразно играет. Она не верит, что революционерка может на допросе говорить такие речи. Да если здраво подумать, кому она это говорит? Жандарму? Зачем? Нет, Ксана не любила эту сцену. У нее всегда оставалось чувство, что она фальшивила и лгала зрителям.

Лучше бы она вышла и прочла:

Тиха украинская ночь. Прозрачно небо. Звезды блещут...

Она смотрела бы через головы зрителей в эту прекрасную ночь, на звезды и рассказывала бы о них. И о странной, трагической любви Марии. О страстях человеческих. О вечных горестях. И люди бы плакали...

Как ей хочется сыграть сильную роль! У них нет пьес. И достать негде.

Мерию Стюарт - вот кого она сыграет, конечно, не сейчас, нет, а когда выучится и станет настоящей актрисой. Марию Стюарт! Или еще она сыграла бь Катерину в "Грозе", да, Кагерину обязательно. А наверно, есть еще пьесы, где выведена роль сильная, трагическая, роль героини Жанны д'Арк. Или лучше Софьи Перовской, да, да, вот что, революционерки настоящей, готовой жертвовать собой ради великого дела. Живая роль! Без этих пустых и звонких монологов, где нет правды. Пусть лучше она будет сдержанной, строгой, но настоящей, правдивой. Неужели никто не написал пьесы о Ветровой, этой де-пушке-революционерке, которая сожгла себя в камере Петропавловской крепости" Она не вынесла го.-ора истязаний и насилия.

Уж тут не может быть никакой декламации. Здесь каждое слово должно сочиться гневом и кровью. Такая пьеса должна быть! Может быть, Ксана сама напишет ее!.. Напишет, обязательно напишет... "О гордячка, - думает Ксана о себе, - о чем загадывает!.."

Она счастливо смеется и приникает лицом к грязной кулисе.

Кто-то сильно толкает ее в плечо. Дуся!

Тебе выходить, Ксана! Ты что? Уже объявили. Вздрогнув, Ксана оглядывается. Видит удивленное

лицо Скворцова, возмущенное - Романова, испуганное - Клавы Понсет и выходит на сцену.

Она стоит перед жандармом. Он предлагает ей прекратить революционную деятельность, тогда он отпустит ее, дочь богатых родителей.

Нет, - говорит она, - вы не заставите меня смириться. Наши души уже разбужены зовом свободы. Ваше царство насилия рушится...

Публика - красноармейцы и местные жители - аплодирует ей.

Но она выбегает во дворик, ни на кого не глядя, и мечется, не зная, куда приткнуться. Тихий Коля Пэ-торгуев сворачивает ей самокрутку, осторожно, боясь просыпать махорку, подает ей, чтобы она лизнула и заклеила.

Ксана, скорей на выход, - говорит, выглядывая в дверь, Скворцов." Читайте на бис "Товарищ". Слышите, как хлопают!

Не буду, не пойду, не пойду, - нервно отвечает Ксана.

Как это - не пойду? Вас вызывают, - как всегда сдержанно, говорит Скворцов.

Ну что ты, Ксана." тихо уговаривает ее Коля Поторгуев, - раз нужно, значит, нужно.

Вы же хорошо сыграли, - удивляется Сорокин." Идите скорей!

Что вы ее уговариваете" Маленькая, что ли" - брызжет гневом старик Петр Михайлович." Вот она, молодежь! Никакой дисциплины, никакой ответственности!.. В наше время бы...

Ксана поворачивается ко всем спиной и резко, сердито бросает:

Не пойду, не буду, не буду! - И выбегает в темную улочку.

Пока старик Романов, красный от волнения, выходит на сцену и читает "Злоумышленника", Ксана "мчится по улицам, словно за ней гонятся, выбегает на дорогу. Рядом тянется ржаное поле. При свете месяца золотятся колосья. Она сбавляет шаг и идет, подставляя лицо ночному ветру. Узкая стежка ведет к невысокому зеленому пригорку, что возвышается среди желтой ржи. Ксана идет по стежке, колосья цепляются за ее платье и шуршат, как бумага. Она садится на пригорок, освещенный луной, и двумя руками держит сердце, которое хочет выпрыгнуть. , -"Нет, "ет, - говорит она, - нет!"

Кругом тихо. Ровно и спокойно дышит земля.

ГЛАВА XXIII

С ЧИСТОЙ ДУШОЙ

Аеревня, где остановились артисты, лежала вдоль самой дороги. Здесь проходили войска вперед к фронту, здесь провозили раненых в тыл. В деревне было голодно: частью съедено армией, частью припрятано крестьянами.

Артисты получили приказ дождаться в этой деревне Политотдела дивизии. Он должен был появиться в ближайшие один-два дня. А меж тем продовольствие кончалось, паек получить было негде, в деревне на постое войска было мало.

Ксана вызвалась пойти в ближайшее село за какой-нибудь снедью. Шла полем. На узких полосах зрела пшеница. То здесь, то там лежала незасеянная земля. Видно, не хватало семян, не хватало пахарей. На этой незасеянной земле зеленела трава, сквозь нее проросло прошлогоднее осыпавшееся зерно. Высокие редкие колосья покачивались на ветру, будто издали кланялись друг другу.

По пути Ксане повстречались пленные. Они шли расстроенными рядами, неторопливым, вольным шагом. Их хмурые молодые лица казались посыпанными пылью, но одежда была опрятной, словно только сегодня их обмундировали. Четыре красноармейца конвоировали группу человек в двадцать.

Ксана стала на обочине, рассматривала пленных, она их видела впервые. А те, проходя мимо, поворачивались лицом к девушке в военном, но глядели куда-то поверх ее головы, вдаль, будто увидели что-то за ее спиной, и быстро крестились по-католически, слева направо.

Ксана обернулась. Далеко в поле стоял высокий крест. Его очертания резко выделялись на фоне светлого, почти белого неба. Зачем он здесь, в поле? Кто молился ему? Кто плакал у его подножия?

Жутко было смотреть на этот крест, возвышавшийся над безлюдными, оскудевшими полями.

Ксана заметила, что польские солдаты тоже смотрят на это поле с жалостью и печалью людей, которые с детства привыкли выращивать хлеб. Да они ничем, кроме одежды, и не отличались от красноармейцев, которые еще недавно были деревенскими парнями. И жили эти жолнежи на такой же земле, только чуть подальше к западу. А возможно, это были фабричные, которым так же знакома была трудная и несытая жизнь, как и русским рабочим хлопцам.

И было удивительно: как же это случилось, что эти люди оказались на той стороне, что не скинули до сих пор своих панов-помещиков, панов-купцов. а покорно пошли воевать против своих братьев-трудяг? За что, за кого воевать? За этих панов"

Господи, да за что же вы воюете" - вырвалось у Ксаны.

Несколько пленных остановились. А один с худым высокомерным лицом и рукой, перевязанной бинтом, сквозь который просочилась яркая кровь, шагнул в сторону Ксаны и резко сказал незнакомыми словами:

А нацо тутэй паненка? Бжидко! Дётско ёщи!

Проходи, проходи! - крикнул конвоир и передразнил: - Нацо паненка".. А сами женский батальон выставили под Варшавой!.. Ну, торопись, торопись! Живо! - скомандовал он, сердясь, натужно краснея и размахивая винтовкой.

Пленные прошли мимо, поднятая пыль засветилась на солнце. Ксана проводила чх взглядом. Двое молоденьких парнишек-поляков похожих, словно братья, оглянулись - глубокая тоска была в их строго вычерченных лицах.

Ксана пошла вперед, к уже видневшемуся селу, и почему-то долго с печалью несла в своей памяти лица пленных юношей.

В селе она зашла в одну, другую хату - всюду отказывались продать красноармейке хлеба или картофеля.

Тай ничого немае, - сухо отвечали ей и захлопывали дверь. Другие оглядывали девчонку в красноармейском - винтовки за спиной не было, - бросали оскорбительно:

Проходьте мимо, бог подаст.

Я же не прошу даром, - волновалась Ксана, - я купить хочу.

Накануне в это село ходил Толя Дмитриев, и хотя он чертыхался, что здесь все продались мировой буржуазии, все-таки принес фунта два пшена и курицу

Ну, куда ты идешь" - дразнил он сегодня Ксану." Хоть винтовку мою возьми или обрез свой, что ли" Нашли, скажут, кого послать. Дитятю посылают.

Ну да, - возмущалась Ксана, - что я, реквизировать собираюсь, что ли7

И сейчас она шла по широкой, заросшей травой улице села, уже не заходя в хаты, сердито поглядывая вокруг. Красноармейцев встретилось ей мало, очевидно, здесь стояга небольшая воинская "асть.

Наверно, и правда тут одни кулаки живут. Деревня не разоренная, в сараях коровы стоят, свиньи хрюкают. Жалко им, что ли" Ну и не надо, черт с ними. Не первый раз голодать!"

Она уже прошла деревню из конца в конец и была рада выйти на луг, чтобы не видеть этих недобрых хат с закрытыми окнами, из которых, наверное, следят за ней чужие, злые глаза. Только стыдно было перед своими, перед Марусей, которая буд-зт смеяться, что вот она, Ксана, ничего не умеет, что ее избаловала Надя, которая все делала сама.

Ну и пускай, ну и пускай! - мысленно отвечала ей Ксана." Пусть сама попробует".

У одной из крайних хат Ксана увидела пожилую женщину, она уже вошла в калитку, но, заметив Ксану, приостановилась, повернула к ней голову.

Ксана осмелела, подошла к ней.

В

Не продадите ли чего съестного" - спросила.

Нема! - тихо сказала женщина и покачала головой." Правда, нема. Здесь не все богато живут.

Ксана повернулась, отошла.

Стойте минутку, - вдруг позвала женщина и скрылась во дворе.

Скоро она вышла и вынесла несколько яиц в марлевом платочке.

Да возьмите с хусточкой, как же нести-то" - предложила она, видя, что Ксане не во что положить этот пяток яиц.

Ксана вынула кошелек.

Да что вы, бог с вами. Какие же тут деньги" Своя курочка снесла. Возьмите, возьмите, - уговаривала она Ксану." Кабы что еще было, с охотой дала бы. Как глянула на вас, думала, хлопчик...

Что-то в этих словах тронуло Ксану, ей не показался обидным отказ от денег. Она взглянула в лицо женщине, и сердце ее сжалось. Вот такие же светлые, выплаканные глаза были у ее матери, когда отец сидел в тюрьме у белых. И не только глаза. Эти бледные виски и щеки, этот ожидающий, тревожный взгляд - все напоминало мать. Ксана почти задохнулась от внезапно нахлынувших и оживших чувств.

А я обернулась, показалось - хлопчик..." глядя поверх головы Ксаны, куда-то в далекое небо, сказала снова женщина. И за этими словами чувствовалась боль, которую трудно высказать.

Ксана молчала. Она боялась спросить, боялась коснуться чего-то неизвестного ей.

Убили моего хлопчика...

Серые выплаканные глаза глянули на Ксану, веки налились краснотой. Женщина повернулась и быстрым шагом, но оглядываясь, пошла к своей калитке.

Ксена постояла немного, вышла за село, неся в марлечке подарок женщины. Она не пошла по лугу, а свернула в сторону, чтобы ее не было видно с улицы, и побежала по-за огородами, за садами, за сараями, радуясь, что здесь пустынно и не встречаются люди. Она задохнулась от бега и села отдохнуть в какой-то ложбинке, осторожно положив на землю яички; обняла руками колени, сидела и качалась из стороны в сторону.

Убили моего хлопчика... Убили моего хлопчика..." повторяла она про себя.

Багровое небо склонялось вниз где-то недалеко, как будто горизонт был совсем рядом, и по этому небу медленно скользило огненное солнце. Оно то расплывалось в огромное пятно, то дрожало и го каплям срывалось вниз.

Ксана не разбиралась в том, что ее так потрясло, она ни о чем не думала, ее просто охватили странные ощущения: будто это у нее убили хлопчика, не женщина сказала ей об этом, а она, Ксана, сказала. Все переплелось: у этой женщины убили хлопчика, и у другой женщины, которая приходила к ее, Ксаниной, матери спрашивать, нет ли писем, тоже убили хлопчика, сына. И у нее, Ксаны, убили дорогого ей человека. Эта чужая женщина с глазами ее матери сказала самое главное, самое страшное, что случилось и чего уже никогда нельзя изменить. И это накрепко связало с i:eto Ксану, обе они почувствовали это. Ксана была полна благодарности к чужой матери, сочувствия и еще чего-то, что роднило их.

Вечерело. Впереди вправо, очевидно, была река, узкая тропинка вела куда-то вниз, за пологие холмы. Солнце наполовину уже скрылось за этими холмами. Повеяло сырОЕатым воздухом.

Ксана встала и пешла по лугу, ближе к реке: ей захотелось посмотреть, действительно ли там река.

На фоне багрового неба отчетливо и ярко выри

совались две фигуры. Они торопливо шли, одна за другой по тропинке, что вела через холмы вниз, к реке.

Было что-то странное в этом быстром шествии, почти беге, вечером, в пустынном месте.

Ксана ускорила шаг, чтобы подойти поближе. И остановилась в ужасе. Теперь было ясно видно: впереди шел солдат, за ним с револьвером в руке, подгоняя и направляя его прикосновением дула, следовал комиссар бригады Александров. Ксана знала его. Не раз артисты давали спектакль в этой бригаде, не раз Александров беседовал с ними, угощал их ужином. Неожиданно Ксана разглядела впереди еще одного красноармейца, он как бы ожидал приближающихся комиссара и солдата.

Что это" - проговорила Ксана." Что это" - Она подошла еще ближе. Теперь ей открылся другой, пологий берег и край реки, будто вылитый из красного стекла. А фигуры красноармейцев и комиссара спустились с холмов вниз, и их не стало видно.

И тут страх овладел Ксаной, и она побежала. Но побежала не к себе, домой, через луг, а назад, в село, где, очевидно, стоял штаб бригады, где можно было найти командира и все ему рассказать.

Вдруг до нее донесся короткий и резкий щелчок револьверного выстрела. Он прозвучал в тишине так громко, что Ксане показалось, будто она оглохла.

Что же это" Что же это" - вскрикнула она и, покрываясь потом, побежала еще быстрей мимо огородов, меж домов, стремясь попасть на ту широкую улицу, по которой она уже сегодня шла.

Солнце соскользнуло за холмы, и сразу стало темно. В хатах не было видно ни огонька.

Ксана так торопилась и так волновалась, что вместо дыхания у нез вырывались стоны. Она не могла сдержать их. даже когда останавливалась, чтобы спросить у редкого прохожего, где стоит штаб. Наконец ей попался красноармеец, который проводил ее до хаты с высоким и узким крыльцом.

Недалеко от крыльца топталось несколько привязанных к тыну, оседланных коней.

На ступеньках сидел молоденький красноармеец в буденовке, на коленях его лежала винтовка. Ногой он небрежно преградил путь Ксане.

Нет входа! - резким мальчишеским голосом сказал он." Кто идет и по какому делу?

Я иду к командиру, - заявила Ксана, - мне нужен командир и никто больше, - и перелезла через ногу часового.

Тот вскочил и, загораживая путь винтовкой, стал у двери.

Да кто ты есть" - закричал он." Чего врываешься?

Я артистка, Ксана Муратова. Вот! Пусти меня. Мне необходимо сейчас же." Дверь отворилась, кто-то вышел из темноты и буркнул что-то часовому. Потом взял за плечи Ксану и ввел ее в хату.

На припечке горела лучина, скудно освещая си-деЕших в хате людей. Было душно, накурено. Ксана не могла разглядеть лиц, но видела, что их много, и поворачивалась то туда, то сюда, чтоб найти командира.

Как попали сюда? Случилось что, Ксана" - услышала она знакомый голос и тотчас увидела комбрига. Он сидел на лавке, дымил папиросой, в руке его блеснули, легко позванивая, янтарные четки.

Всегда рад вас видеть. Но мы сейчас не ждали гостей. Случилось чтоснова спросил он ошеломленную множеством незнакомых лиц Ксану.

Да, - торопливо проговорила Ксана." Случилось ужасное. Комиссар застрелил красноармейца.

Наступила тишина, светились огоньки цигарок, но

никто не кашлял, не кряхтел, не вздыхал. Трещала лучина.

У вас там яички" - кивнул головой командир." Не разбились бы. Положите лучше на стол.

Ксана только сейчас вспомнила, что держит в руке яйца в марлевом платочке. Как это глупо, что она пришла с ними! И как они уцелели"

Да вы сядьте, за вами табуретка, - снова мягко обратился к ней командир." Так вот дело какое, товарищ артистка... Всякую сволочь, которая позорит нашу Красную Армию, мы расстреливали и будем расстреливать, - грозно прозвучал его голос." Наша армия борется за святое дело, за революцию. А грабить население, грабить крестьян может только бродяга, которому не дорога Советская власть. Так беляки поступали!"Он почти выкрикнул последние слова.

Да, - выдохнула Ксана." Белые грабили, это я знаю.

Дверь открылась, и вошел Александров. Обходя сидящих, он молча прошел за печь, в угол, задернутый ситцевой занавеской, стянул сапоги и бросил их на пол. Потом лег на лежанку, вытянулся и закурил.

Ну и все! - спокойно и мягко проговорил комбриг, оглядывая всех присутствующих." Приказ правильный, и впредь так будем поступать. А вы, товарищ Ксана, разъясняйте всем"и вашим и особенно крестьянам, - чтоб знали. Мы воюем за справедливую нашу Советскую власть. Грабителей среди нас быть не должно. И если кто обижает население, пусть приходят и говорят нам. Чтобы не расплодилась у нас всякая погань.

Да, да. Я понимаю.

Ксана встала. Ей было стыдно, что она прервала совещание, что не подумала сама, прежде чем прийти сюда. И все же не жалела, что пришла.

Извините, - сказала она." Это очень страшно, когда расстреливают человека. И я подумала, что, может быть, этот человек, который, ну... грабил или что-то там еще... может быть, он опомнился и уже никогда в жизни че поступал бы так, если б знал, что расстреляют.

Д-да!.." раздумчиво проговорил комбриг." Цацкаться-то нам некогда. Нам воевать надо. Всем объявлено, все знают. Вот... И вы можете со сцены тоже поагитировать. Чтоб люди жили чисто. Я хочу сказать, с чистой душой.

До свидания, - сказала Ксана. Она было пошла к двери, теперь уже хорошо различая людей, но кто-то остановил ее и подал узелок с яйцами.

Забыли ваш ужин! - И рассмеялся. Она с досадой взяла марлевый узелок и вышла.

Ксана, Ксана! - крикнул комбриг ей вслед. Она услышала, но не захотела возвращаться.

На дворе было совсем темно. Где-то звонко лаяли собаки. Ксана постояла, раздумывая, в какую сторону направиться. Было неприятно и страшно идти через луг.

Ксана медленно пошла по улице, не представляя себе, как же она доберется в темноте. Ее догнал хлопец, что стоял на часах у хаты, когда она пришла.

Эй, товарищ артистка! Приказано вас доставить домой. Вы как, верхом обучены?

Конечно!

Она подождала, пока он подвел чью-то оседланную лошадь и помог ей взобраться в седло. Сам он скромно ехал позади и посвистывал.

Нашли за кого заступаться, - вдруг сказал он своим резким мальчишеским голосом." Вы по селу-то не ходили" А вы зайдите в какую ни есть хату. Вам расскажут. Ведь их-то за Красную Армию при-

4. "Юность" - 3.

няли. Бандюгов этих. А они тут понатворили. Сволочи! Гады!

А я за них не заступалась, - оправдываясь, проговорила Ксана." Я узнать пришла.

Хлопец опять засвистел.

Их что, много было, грабителей" - спросила Ксана.

Да уж было! Люди-то первый раз Красную Армию встретили. И решили, небось, такая вот она, Красная Армия. А нам-то позор этот как теперь избыть".." Он придвинул свою лошадь, ехал рядом и, чуть наклонившись к Ксаче, зашептал: - А видали, как комиссар пришел, да как швырнул сапоги, да зажигалку чирк?<ирк, задымил да лег? Не просто зто - и бандюгов стрелять! Их за своих считали! "Товарищи", - говорили им. "Товарищ?! - повторил он несколько раз, словно вслушивался в это слово.

Я тут женщину одну хорошую встретила. Сына у нее убили. Хлопчика. Молоденького.

Да, матеря теперь плачут..." отозвался провожатый деловито и сухо.

Матери плачут, - повторила за ним Ксана, стесняясь произнести это слово правильно, - и жены плачут и невесты.

Ну, эти-то утешатся, - пренебрежительно ответил паренек.

Ксана замолчала.

Ночь была тихая, темная и, несмотря на кажущийся покои, тревожная. Что-то таилось в ней; недобрая, грешная жизнь недругов, хищников копошилась рядом, готовая мять, и давить, и разрушать все, что создавалось революционной властью.

Сидели в хате, тесно сплотившись, люди с добрыми мыслями, курили, размышляли, решали строго блюсти чистоту, не допустить, чтоб грязные руки касались пятиконечной звезды.

Из окон неотрывно смотрели в ночную темень неспящие выплаканные глаза матери.

ГЛАВА XXIV

ОЧЕНЬ ЛИЧНОЕ

BI от какое нарядное золотистое платье на Ксане!

Его только что принесла портниха. Ксана налеЧЬ ла и стояла перед зеркалом, поворачиваясь туда и сюда, что-то разыгрывала, читала обрывки каких-то ролей, стихов. Хорошо, что нет Маруси: ее вызвал Скворцов, и они ходят по улицам и объясняются. А Ксана одна в этом маленьком номере гостиницы. Она еще никогда не жила в гостинице, и ей здесь нравилось.

Как интересно все произошло! Не успели они войти в этот милый городок Ковель, как Адоньев принес ей сверток. Принес и предложил немедленно заказать себе платье.

А то в твоем синем не выпустим больше на сцену. Наши артистки должны быть одеты что надо!

Ксана развернула сверток и ахнула:

Какой золотистый шелк!

И вот на ней это платье. Его сшили в два дня. "Как принцесса", - вспомнила она слова портнихи. Никогда еще у нее не было такого наряда. Совсем как у настоящей артистки. В этом платье она сыграет... Нечего ей сыграть в этом платье! Идут репетиции чеховской "Свадьбы", там она исполняет крохотную рольку невесты, у нее всего-то две реплики: "Они хочут свою образованность показать и завсегда го-

ворят о непонятном" и "Мамаша, что же вы плачете? Я так счастлива!". Если концерт будет, вот тогда она прочитает...

Кто-то постучал в дверь.

Ксана открыла и увидела Желтовского.

Григорий Иванович"весело удивилась она." Вы здесь?

Он никогда еще не заходил к артистам и казался Ксане таким солидным и значительным, что пригласить его запросто было невозможно.

Ну Ксана, - укоризненно сказал он." Сидит одна, а к ">м не идет. Да какая нарядная! Куда-нибудь собираетесь? Нет? Так идемте к нам. Алеша там совсем сошел с ума.

Что такое?

Идемте, по дороге расскажу." У него лукаво блестели глаза, он показался Ксане в этот раз особенно красивым, лозким и молодым.

На улицах горели фонари. Был теплый летний вечер, откуда-то пахло левкоями и маттиолой. Ксана ощущала на себе свое нарядное платье, и, вероятно, поэтому, а может быть, и потому, что так ласков и внимателен был Желтовский, все вокруг ей казалось добрым и необыкновенно прекрасным. Ей было хорошо. Давно ей не было так хорошо. Они болтали о пустяках и смеялись, сами не зная отчего.

Из раскрытого окна донеслась музыка. Кто-то играл на рояле грибоедовский вальс. Всего несколько дней, как в город пришли красные войска, здесь впервые устанавливалась революционная власть Советов, и, значит, здесь радовались этому, если так спокойно и уверенно, несмотря на военную обстановку, звучал этот поэтический, полный детского очарования вальс.

Желтовский остановил Ксану в светлом круге фонаря и, продолжая держать ее под руку, как бы приглашал послушать. Они стояли молча, чуть улыбаясь друг другу или самим себе.

Музыка кончилась.

Знаете, Ксана, - неожиданно сказал Желтовский, все еще не двигаясь с места, - мы с Алешей поссорились из-за вас. Сегодня только приехали, узнали, что вы здесь, и поссорились. Я его посылал к вам, вижу, страдает ведь, ходит сам не свой, он не пошел. И знаете, ведь он вас ко мне ревнует.

Какие глупости! - поморщилась Ксана." Ну что за чепуха?

Глупости" - серьезно переспросил Григорий Изанович." Нет, Ксана. нет! Вы сосем ребенок... А если у него были основания".. Подождите, подождите, не говорите ничего." Он крепко сжал ее руку и, глядя ей близко в глаза, медленно проговорил: - Он сказал не о вас, обо мне, но я хотел бы, чтобы это было и о вас. Ксана! Милая девочка... Разве вы действительно этого не замечаете" - Он на мгновение приблизил к ней лицо, и то ли ветер, то ли его дыхание коснулось ее губ, она не поняла и крикнула:

Нет! Нет|

Ну, конечно, нет! - сразу согласился Желтовский, чуть улыбаясь и удерживая ее руку." Я знал, что нет. И действительно, как все это глупо... Объясняться под самым фонарем! - Он засмеялся, лукавые бесы глядели иэ его глаз

Григорий Иванович, - очень стараясь быть сдержанной и умной, серьезно сказапа Ксана, - я очень люблю вас. И очень люблю Алешу. И очень хотела бы всегда быть с вами и с ним в хороших, дружеских отношениях.

Он смотрел на нее чуть исподлобья, улыбался и качал головой. Потом он наконец вывел Ксану из фонарного светлого круга, и они пешли по улочке, ведущей в гору.

Мне кажется, я давно, до встречи с зами, тосковал о вас...

Я лучше пойду домой, Григорий Иванович..." Ксана высвободила руку.

Нет! - мягко, но уверенно ответил Желтовский." Я приведу вас к этому... чудаку Алеше. Он лежит весь день на кровати, смотрит в окно и курит. Утром он встретил Марусю и просил передать, что ждет вас к обеду. Вам не передали" А ведь он обиделся." Некоторое время Желтовский молчал." Меня он возненавидел сегодня... Ксана, начистоту! У нас был мужской разговор. Я ему сказал: "Любишь, так не упусти ее". А ему, видите, кажется, что он для вас... то есть, ему кажется, что я этому причиной. Я просто кричал на него." Он снова сделал паузу и тихо произнес:? Я ведь вдвое старше вас, Ксане..." Он вздохнул и засмеялся." И если б я не любил его, как сына - он ведь редкий, чистый человек, - если б я не любил его... по-другому бы все было! Ну вот мы и дома.

А вы самоуверенный человек, - шутливо сказала Ксана, немного обижаясь и желая рассеять неловкость.

Они взошли на застекленную террасу. Тускло горела керосиновая лампа. Ксана села на стул у небольшого столика и тут же увидела дверь в комнаты и рядом темное окно, выходящее на террасу.

Вот он там лежит за окном. И видит нас. И бог его знает, что он думает, - шагая по террасе, говорил Желтовский и похлопывал себя по сапогам откуда-то взявшимся стеком.

Ксана смущенно молчала. Она не могла почему-то поднять на него глаз, хотя он долго молча стоял возле нее. Потом он взял с табурета, стоящего в углу, бутылку вина, стаканы и поставил на стол. Налил три стакана.

Ну вот вы видите, этот чудакевич не идет. Смотрит на нас и не идет." Он подал ей стакан и заглянул в глаза. Ксана испуганно отшатнулась. Григорий Иванович засмеялся, черти снова заиграли, заплясали в его глазах.

Пусть ревнует! Давайте выпьем! За наши мечты. Чтоб исполнились! Хотя бы поело войны.

Он разом выпил вино, на секунду как бы нечаянно приник лицом к ее плечу и тотчас же отошел. Ксана пригубила вино и поставила стакан.

Не бойтесь меня, - шутливо прошептал Желтовский." Я хочу счастья Алешке. А я... так ведь еще воевать и воевать! Что с нами будет, не ясно!" Это он сказал как-то наотмашь, с наигранной веселостью. Зашел в темный коридор, взял гитару и тут же вернулся.

Ксана молча наблюдала, как Желтовский поставил одну ногу на стул, настроил гитару и, не меняя позы, негромко запел:

Утро туманное, утро седее.

Нивы печальные, снегом покрытые...

Ксана отвернулась к столу, оперлась головой на руки. Слова тургеневского романса, хотя в них не было нечего особенно близкого ей, а может быть, самый голос Желтовского, его манера петь или настроение д.узыки вдруг взволновали ее глубоко, до слез. Ей было приятно и мучительно слушать пение Григория Ивановича. Оно поднимало в ее душе бурю чувств - и печаль, и нежность, и то'ку о чем-то, и боль о страшной потере... Она не могла сдержать подступ шиле слезы, постаралась незаметно вытереть глаза. Душа ее была переполнена чем-то для нее значительным, невысказанным, она сама не понимала, что это, но в этом смятении была и радость и мечта о счастье. "Еще воевать и воевать! Что с нами будет, не ясно", - звучало в ушах.

В

Она думала о нем, о Желтовском, об Алеше и любила их всей душой, и это не противоречило всему ее духу, потому что главной все же была ее любовь к Николаю, и он как бы присутствовал здесь и тихо гладил ее рукой по волосом, утешая и успокаивая ее.

Война! Трудное время. Походы, походы. Театр, митинги. Раненые. Крестьяне. Все это картинами проносилось перед глазами Ксаны. И она остро ощущала, что ей все это дорого, она готова переносить всякие лишения, трудности, опасности ради этой своей жизни. И люди здесь все как родные. Она любила их. И удивительно - она любила красоту, которая открылась ей здесь, на фронте. Землю, еэ цветение, ее жизнь; небо, всегда другое, неповторяющееся, и воздух, и ночи, и вьюги, и пыльные жаркие дни. И главное" люди, люди, люди. Все разные, и о каждом можно думать долго-долго и узнавать в них неизвестное. Она любила смотреть в лица бойцов, когда они шли колоннами по дорогам к фронту. Плохо одетые, плохо вооруженные, усталые, молодые и пожилые, иногда веселые, удалые, часто хмурые, измученные, серые от пыли, и все вместе - сила, такая великая сила, что щемило в горле от восторга. А эти терпеливые раненые, глядя на которых хотелось взять на себя их муки!.. И эти грубоватые и хитроватые, и мудрые и добрые, и чистые, как роса, и даже злые - люди в беседах у костров. Что за сила в них" А пламя костров" Ночевки на лугах, в хатах... А одинокие песни на подводах, и боевые на марше, и лихие и тоскливые на стоянках" И вот эти старые романсы. Что в них" Что во всей этой жизни так волнует душу?

Выхожу один я на дорогу: Сквозь туман кремнистый путь блестит...

Из двери быстрыми шагами вышел Алеша, поклонился и направился к выходу. Желтовский обернулся, поглядел ему вслед.

Ксана вдруг опомнилась. Что же это она сидит здесь, и мечтает, и раздумывает неизвестно о чем, а Алеша прошел мимо, словно не к нему она пришла.

Пойдемте, Григорий Иванович, - встала она, - проводите меня немножко. Спасибо за песни. Я совсем забылась, слушая их. Хорошо вы поете! Очень хорошо!

Они вышли на ночные улицы, шли медленно, молчали, как-то нежно и тепло понимая друг друга.

Впереди замаячила фигура Алеши. Ксана оторвалась от Желтовского, догнала Крушенко.

Что вы, Алеша? Почему с нами не остались" - Она задержала его, пока подошел Желтовский.

Так, настроение плохое.

Вы за что-то сердитесь на меня?

Нет, Ксана. На себя.

За что же?

Я не могу говорить об этом. Это очень личное. Они пошли все вместе. Желтовский тихонько что-то насвистывал.

Им встретился патруль, спросил пароль.

Хорошо, что я с вами! Совсем забыла узнать, - сказала Ксана.

Алеша, - спросил Желтовский, - ты дал распоряжение на завтра курсантам?

Я все сделал, что вы сказали, Григорий Иванович.

Ксана только сейчас заметила, что Желтовский говорит Алеше "ты", а Алеша ему - "вы". "Конечно, Григорий Иванович старше и начальник его, - подумала она." Он очень любезно и дружески разговаривает с Алешей, а Алеша отвечает ему вежливо и суховато".

У гостиницы остановились попрощаться.

А вдруг..." начала Ксана и замолчала." Я подумала: а вдруг судьба как-то разбросает нас в разные стороны, и мы больше не увидимся никогда?

Да!" удивленно и громко воскликнул Желтовский." Представьте, я тоже об этом подумал." Он взял обе руки Ксаны и поцеловал их." Помните .час! - И он крепко и мужественно зашагал по улице.

Алеша поклонился, догнал Желтовского.

Ксана вошла в свою маленькую комнатку, села у зеркала и долго сидела, подперев голову руками.

Маруся поскреблась к ней. У нее была такая же маленькая комната рядом.

Ты где была? Ксана сказала.

А ты что делала? Почему не пришла? Ты, кстати, не передала мне, что Алеша приглашал нас.

Да, забыла. Скворцов все ходит такой несчастный, жалкий. Мы с ним долго разговаривали. Я даже устала. Просто не знаю, что делать.

Ксана внимательно взглянула на нее.

Простить!

Простить" - удивилась Маруся." Как ты это могла сказать? Это никогда нельзя простить. Ты примени это к себе. Ты простила бы?

Нет, конечно. Думаю, что нет. И зачем?

Ну вот. А мне советуешь?

Да ведь это по-разному...

Платье на тебе замечательное, - похвалила Маруся." Да! Труппе еще дали много разных материалов, скоро нас великолепно оденут. Ну ложись. Завтра рано вставать.

Почему рано" - удивилась Ксана.

Разве я не сказала тебе? Утром выезжаем на фронт. Дела идут хорошо. Наши уже на Буге.

Какие пьесы везем?

"Свадьбу" и "Борьбу за волю". А Желтовский тоже с вами был" - неожиданно спросила Маруся.

Да, был.

Красивый. Даже не то. Особенный какой-то. Очень нравится мне, - задумчиво сказала Маруся." Если б я окончательно рассталась со Скворцовым, я обязательно влюбилась бы в Желтовского.

Ксана посмотрела на бледное, костистое лицо Маруси с крупными бороздками морщин от носа ко рту.

А он? Он тоже".." неловко спросила Ксана.

Ну это зависит от женщины, - многозначительно ответила Маруся." Женщина может любого мужчину покорить.

Вот как! - вяло удивилась Ксана и заскучала. "Каксй глупый разговор!" - подумала она.

Ей было жаль расплескать что-то, что происходило этим вечером. Она не могла бы точно сказать, что именно ей дорого, но постаралась скорей попрощаться с Марусей и лечь в постель. Лежала без света, смотрела в побледневшую ночь, вспоминала разговоры, свои думы о жизни, слова Алеши и мысленно повторяла мелодию романса:

Утро туманное, утро седое.

Нивы печальные, снегом покрытые...

ГЛАВА XXV

МОСТ

полдень артисты остановились отдохнуть в не-ЩЯ большой деревеньке. Посреди единственной

улицы, у колодца, шел митинг. Небольшая толпа крестьян, стоящих разбросанно, кучками и поодиночке, спокойно и молчаливо слушала военных ора-

В

торов. По краям длинных корыт, из которых поят лошадей, сидели несколько красноармейцев.

Подводы труппы, прижимаясь к изгородям, объехали толпу и стали поодаль. Решено было выпрячь лошадей, но не разгружать подводы. Надо было торопиться, чтобы успеть вечером дать спектакль в назначенном месте.

Тотчас же от группы военных, что проводили митинг, кто-то подбежал и, узнав, что приехали артисты, попросил выступить - почитать что-нибудь, разыграть сценку, а может быть, просто побеседовать с крестьянами. Скворцов захватил с собой Сорокина, бегло оглядел остальных артистов, запыленных, в выцветших добела, изношенных гимнастерках и брюках, и, махнув рукой, отправился к колодцу.

Ксана подошла поближе, чтобы послушать митинг, остановилась среди крестьян. Еще подходя, она увидела, что выступает Шура Берман, и с интересом стала слушать.

Шура говорил горячо, сильно, хотя в какие-то секунды его звучный низкий голос окрашивался усталой хрипотцой. Ксана вслушалась, и ей сразу стало интересно. Он говорил о Ленине, о многих большевиках-подпольщиках, всю свою жизнь боровшихся с самодержавием. Они не думали о себе, о своих удобствах, о своих талантах, о семьях, но ради общего великого дела скитались по стране, чтобы наладить связи, печатать листовки, раздавать их рабочим, просвещать, агитировать. Их преследовала охранка, многие годы они провели в тюрьмах... Он говорил о том, что принесет народу Советская власть...

Ксана увлеченно слушала его. Она подумала, что и он сам, совсем молодой комиссар дивизии, - человек незаурядный, сильный и чом-то похож на тех закаленных революционеров в большевистском подполье. Вот на таких опирается революция. Умных, сильных, цельных людей. И Николай был таким... Если он есть, он такой...

Ксана вспомнила, как пристыдила Шуру на площади перед митингом за брань. Сейчас ей показалось это смешным и неловким, хотя в ней по-прежнему жило непобедимое отвращение к грязным словам и к людям, которые произносят их. Но Шуре она давно простила, вернее, забыла это. В нем было что-то большое, настоящее, честное. А эти слова - от темной, невежественной солдатчины. Придет пора - он сам будет вытравлять их из армии, в этом она была уверена.

Митинг закончился. Крестьяне стояли молча, чего-то ждали. Оглядываясь на группу командиров, как бы спрашивая, пора ли ему выступать, вышел вперед Скворцов. Неожиданно, к удивлению Ксаны, он рассказал о труппе: о том, как набирали артистов для фронта, как приходится играть чуть не под обстрелом, в какую обстановку попадали артисты, что приходилось делать... И удивительнее всего было то, что крестьяне слушали это с любопытством, улыбались, ахали, бросали какие-то слова.

Так где ж тыи артисты? Нехай сюда идут!

А мы николы тых артистов не видели...

Давай их сюды!

Ксана потихоньку вышла из толпы и лицом к лицу встретилась с Шурой.

Ты очень хорошо говорил! Очень хорошо! - радостно сказала она ему." Я слушала тебя и о тебе тоже очень хорошо думала. И знаешь, что мге пришло в голову: ведь если бы еще не было революции, ты бы все равно был большевиком, да?

Смешная ты! Конечно! Когда-нибудь я тебе расскажу, какие у нас в Баку были выступления... Я ведь бакинец. Но подожди... Как ты? Ничего."ответил он сем себе." Прошлый раз, когда я тебя видел, ты была в очень тяжелом состоянии. Дзжэ больно смотреть было на тебя.

Да, Шура. Верно.

Так держись же!.. Вы куда сейчас направляетесь?

На Буг, - шепнула она." Как там?

Ничего. Дело идет к миру, - тоже тихонько сказал он ей." Нгдо сейчас крепко держаться...

Кто-то окликнул Шуру, и он, махнув рукой Ксане, быстрым шагом отошел.

С митингом, с выступлением Скворцова, Сорокина, с обедом артисты задержались в деревне и выехали позже, чем предполагали.

Тихий, теплый летний день начинал склоняться к - вечеру. Необычайный покой царствовал над полями. Хлеб уже убрали. Над полосками картофеля и свеклы трудились, нагнувшись, женщины. Желтовато-розовое небо спадало к горизонту оранжево-красным пологом. Давно не было дождей, пуховая пыль лежала на дороге, за проехавшим обозом поднимаясь кверху пышным, раскидистым шлейфом; в каждой пылинке золотилось солнце.

Не доезжая еще до места, артисты услышали орудийные выстрелы.

В стороне, что ли" - прислушался Непомнящий.

В самое пекло едем, - отозвался Дмитриев. Маруся и Ксана шли впереди обоза, за ними вышагивал на своих длинных ногах Скворцов.

У самой деревни возницы забеспокоились, стали просить отпустить их по домам.

Загубим лошадей. Куда премся? Гарью пахнетУ?

Да ведь обстрел кончился, - угозаривал их Скворцов." Надо ж вещи довезти.

Подошедший Тарасов резко, без церемоний, оборвал возчиков, приказал ехать дальше.

В густых садах не видно было хат. Ветви свешивались через изгороди на широкую улицу, поросшую по краям репейником, лопухами, крапивой. Только посреди улицы тянулась изъезженная колея. Обоз неторопливо двигался по ней. Из-за домов, из-за ворот, прячась в листве, осторожно выглядывали люди.

Впереди, как бы заканчивая улицу, завиднелась лужайка. За ней, соединяя два высоких берега, шел мост через бежавшую глубоко внизу речку. Несколько старых дубов росло по левой стороне лужайки.

Обоз стал. Появившиеся красноармейцы торопливо начали отводить подводы назад.

Да вот же улица сворачивает вправо! - закричала Маруся. Она ушла вперед и успела все раз-глядеть." Прямо над рекой идет, красота какая!..

Она едва успела договорить, как грохнул снаряд и разорвался прямо на улице, по которой только что проехал обоз.

Возчики с красноармейцами быстро устанавливали подводы под самыми изгородями и заборами, в тени густых ветвей.

По дворам! По дворам! - закричал артистам какой-то командир, появляясь из ближайшей хаты.

Снова грохнуло близко, загорелся амбар.

Трехдюймовыми садит! - пробормотал Толя Дмитриев.

Пока Адоньев и Тарасов старались под деревьями. укрыть обоз, некоторые подводы заехали во дворы. Ксана и Маруся на всякий случай достали из чемоданов бинты, марлю.

Меж тем начало темнеть. Среди артистов появился посланец военкома бригады.

Надо вам срочно уезжать. Будьте наготове. Обстановка неясная. Сейчас установим, какой дорогой вам ехать.

В

А той же, как приехали, нельзя" - спросил Адо-ньев.

Той уже нельзя, - бросил ему в ответ молодой командир.

С улицы, что сворачивала вправо, полусогнувшись, пробежали цепочкой красноармейцы, плюхнулись в траву и поползли к мосту. И тут же, словно прямо в них нацелясь, засвистел снаряд и разорвался у самого моста. Страшным, тонким голоском закричал раненый. Ксана бросилась к нему, кто-то бежавший ушиб ей ногу и выбранился. Она упала, но снова поднялась и помчалась туда, где стонали. Раненый корчился и извивался на земле, невозможно было ему помочь; Ксана пыталась оттащить его ближе к улице, к изгородям, он не давался, дергался, его били судороги. Тогда Ксана поволокла другого, раненного в голову, он потерял сознание или умер и был так тяжел, что она падала, и подымалась, и снова падала, таща раненого по земле. Недалеко от кем-то открытой калитки его подхватили Клава и Дуся. Тихо причитая, они втянули его во двор.

Ксана снова бросилась к мосту, ее резко окликнул Адоньев.

Вернись сейчас же! Здесь есть санитары. Приказано нам сидеть наготове.

Не вижу санитаров! - крикнула Ксана сердито, побежала вперед и сразу наткнулась на лежащего человека. Голова его была разбита. Он уже не нуждался в помощи. Но, вся мокрая от усилий и дрожащая от волнения, она все-таки оттащила его чуть в сторону, чтоб не топтали.

Внезапно ударило рядом, все вспыхнуло ярким пламенем, погасло и снова загорелось. Было видно, что горит стог сена. В ослепляющем свете Ксана четко увидела резные дубовые листья.

Ксана, сюда! - крикнул кто-то таким искаженным голосом, что она не узнала, кто это.

Дуся втащила ее во двор и, почти плача, не то стряхивала с нее что-то, не то гладила ее рукой.

Говорят, дорога, по которой мы ехали, занято, - бормотала она, - мы должны где-то объехать кругом. Сейчас нам скажут. Не уходи. Мы же не сможем тебя искать и ждать. Это приказ, слышишь, приказ! Не смей уходить!

Нет ли чего напиться" - спросила Ксана." У меня почему-то полный рот песку.

На некоторое время все стихло. Стало так темно, что ничего нельзя было увидеть в двух шагах. Поодаль горел дом или сарай, на фоне пламени метались черные фигурки людей. Ко двору подъехала телега, нагруженная ранеными. Кто-то отдавал распоряжение Адоньеву:

Поедете, возьмете в свой обоз, доставите в город.

Маруся вынырнула из темноты.

А знаете, - сказала она, задыхаясь от смеха, - там на возу спит Непомнящий. Крепко спит, ей-богу, не разбудишь.

Где тебя носит" - закричал ей появившийся Скворцов." Я бегаю, ищу по всем дворам.

Да я раненых укладывала на телегу, много их, не помещаются.

ТамТ'у моста, кажется, остались еще раненые, - сказала Ксана, -пойдем кто-нибудь со мной, я тащила и все роняла, наверно, разбился человек.

Никуда больше, никуда! - решительно заявил Адоньев." Все на местах" Тарасов, проверь. Я сейчас до штаба дойду. Не расходиться! - Он крепко прихлопнул калитку.

А сколько это времени" - спросила Ксана, глядя на черное небо в серебряных зз^здах." Совсем ночь:

-" Два часа, - ответил мужской голос. - Два? Ночи"

Нет, дня! - хмыкнул тот же голос.

А мы же хотели спектакль играть, - вспомнила Ксана." И как это время так пробежало, не понимаю.

Она села на чурбан для рубки дров. Ноги у нее почему-то сильно дрожали, спина была мокрая. От ночного воздуха ее холодило, и по спине побежала Дрожь. Маруся присела тут же, на кучу хвороста.

Ты, понимаешь, ненужную храбрость тут не разыгрывай, - сказала Маруся." Бегаешь под огнем, а нам приказано быть на месте. Дисциплины нет у тебя!

Ладно, - ответила Ксана. И, помолчав, добавила:? Интересно, где сейчас Надя! Обещала вернуться, а ее все нет и нет.

Она встала и, поеживаясь от дрожи, пошла к подводам. Нашла свои вещи, достала обрез. Походила по двору, где собрались артисты, нашла Толю Дми-триепа.

Слушай, - сказала ему тихонько, - посмотри, все ли в порядке.

Толя взял обрез, молча пощелкал затвором, зарядил. Возвращая, сказал:

Лучше не трогай его. Отдает он, дьявол...

Ладно, - ответила Ксана. Засунула обрез за пояс и отошла.

Артисты сидели группками, тесно прижавшись друг к другу, ждали распоряжений. Почти никто не взял шинели, надеясь, что будет тепло. Большая часть вещей осталась в городе.

Едва рассвело, началась перестрелка. Поляки подошли близко к мосту, пытались перейти его. С их стороны застрекотал пулемет.

Из штаба кто-то выбежал и, стоя на крыльце, закричал:

Скажите артистам, пусть немедленно уходят вот по этой дороге направо, по-над рекой! На подводы положить раненых. И с богом! Быстро!

Началась суета. Раненых несли со всех сторон. Обоз помчался. Артисты бежали за обозом, полагаясь на чутье возчиков. Те сами находили дорогу.

Ксана задержалась с двумя только что раненными красноармейцами, их не успели положить на подводы. Они сидели на крыльце штаба, прислонясь к стене, и_ ждали помощи. Одного все время рвало. Внезапно будто вихрем понесло от моста группу бойцов. Еще другие, полулежа и прячась за прибрежными кустами, стреляли в наступающего противника, еще стрекотал "максим", а эти уже бежали туда, направо, где скрылись вдали подводы.

Ксана решила войти в штаб, спросить, как быть с ранеными, но в это время дверь распахнулась, комиссар бригады с револьвером в руке вскочил на стоявшую у крыльца оседланную лошадь и куда-то помчался.

Девушка огляделась. Она увидела Адоньоза: он укрылся в тени дома, стрелял из нагана по мосту, перезаряжал револьвер и снова стрелял. Стоя на колене за забором, целился из винтовки Коля Потор-гуев. Немного поодаль, за дубом, прижался Толя Дмитриев. Ствол его винтовки высовывался из-за дерева и отскакивал вверх, высовывался и отскакивал взерх...

Ксана выхватила обрез и, не целясь, выстрелила в сторону моста. Ее сильно ударило в плечо, от боли она вскрикнула, рука повисла, и казалось, уже ничего больше нельзя будет делать. Но постепенно боль ослабевала. Ксана встала поудобнее у крыльца штаба и выстрелила еще раз. Ей показалось, что теперь ударило не так больно. Но она с трудом подняла обрез; плечо так болело, что она подумала, не ранена ли. Почти не помня себя от боли, она нажала спуск. Обрез так сильно грохнул в плечо, что она застонала и едва не выронила его. Адоньев увидел ее и сердито замахал рукой: "Прочь отсюда! Прочь!" Но она и сама не могла больше стрелять.

Держа обрез под левой рукой, она потихоньку пальцами ощупала плечо - нет, просто ее сильно ушибло - и поплелась по дороге. Впереди, поддерживая друг друга, охая и шатаясь, брели двое раненых, те, что сидели на крыльце. Но разве только они" Здесь шли и бежали раненые и здоровые, мчались конные, тарахтели повозки. Узкая дорога над рекой кончалась, люди шагали по огородам, пере-. прыгивали изгороди, обгоняя друг друга. Дальше расстилался луг.

Где-то ударило, и на лугу веером взвилась кверху земляная труха. Еще и еще. Тут и там вздымались столбы земли и дыма. Люди шарахались в стороны, бежали дальше, снова шарахались.

Ксана не могла бежать. То ли от бессонной ночи, то ли от усталости она шла, как в тумане. Рука болела, мучительно хотелось пить. Солнце поднималось все выше, пригревало все сильнее, а спина у Ксаны почему-то мерзла.

Вдруг она переступила через винтовку. Что это? Кто бросил оружие? Ксана подняла винтовку и понесла ее вместе с обрезом. Совсем недалеко перед ней взлетела кверху земля. Пробегавший мимо солдат прямо на глазах, не стыдясь, швырнул наземь винтовку и побежал зигзагами. Она подняла и эту, тащить ей было трудно, она стала окликать пробегавших мимо людей, они не оборачивались. Может быть, в гуле и шуме не слыхали"

Ксана едва тащила одной рукой свои находки. Вторая болела так сильно, что Ксане становилось плохо. Наконец она догадалась засунуть обрез за пояс, а одну винтовку надеть на плечо. У другой не было ремня.

Среди пробегавших Ксана искала своих. Где же Топя? Где Адоньев" Ведь не остались же они там? Неприятель, вероятно, уже захватил эту деревню, где артисты провели такую тревожную, бессонную ночь. А может быть, они обогнали ее, а она и не заметила их среди многих других" Но чье это знакомое, обливающееся потом лицо" Человек пробежал, не видя ее. Курчавый затылок, красная шея, мощная, грузная фигура. Шкляр! На бегу Он достает из кобуры револьвер. Он стреляет куда-то перед собой. Куда? В кого? Револьвер падает. Он поднимает револьвер, одной рукой неловко засовывает его назад в кобуру и бежит дальше, поддерживая одной рукой другую. Боже ж ты мой! Да он выстрелил себе в руку. Сам выстрелил! Не нечаянно, а нарочно. Ксана это отлично видела, хотя ствол винтовки, которую она несет в руках, маячил у нее перед глазами. Нарочно сам прострелил себе руку. Да ведь это Шкляр, тот самый! Мерзавец! Его приняли в партию. В один день с нею. А он прострелил себе руку. Прострелил, чтобы не идти назад, на фронт, чтоб спрятаться в госпитале. Да, боже мой, совсем недавно группа политработников вызвалась идти на фронт с оружием в руках! Она смутно это знает. Не придала тогда значения. Это инициатива Шуры, она так слышала. И вот теперь... "Эй, вы! - кричит Ксана." Эй, вы, Шкляр, подлый трус!" Но тот убегает, не оглядываясь, словно не слышит, и смешивается с другими людьми. Холодные струйки пота бегут по спине Ксаны. "Эй, вы! У вас нет совести! - кричит она." Человек вы или нет? Ведь это ваша страна! Трус! Подлый, гадкий трус!"

Ксана спешит, ей надо догнать этого страшного человека. Она не впервые застает его в минуту трусости. Но тогда она не поверила себе. Поговорила с Клавой, но и ее убедила, что, видимо, ошиблась. Да, она не поверила самой себе. Она поверила ему, проходимцу, ведь он получил партийный билет. Ксана торопится. Пот заливает ее глаза, кружится почему-то голова. Нет, ей не догнать его. Но она все равно знает, что он сделал!

Впереди стоят люди. Они загородили эту сузившуюся часть луга и стоят тут, встречая бегущих. Они задерживают тех, у кого нет оружия. "Правильно, правильно! - хочет крикнуть Ксана." Надо еще задержать того. У него есть оружие. Револьвер".

Стоят твердые, уверенные люди, которые знают, что надо делать. Они пропускают Ксану, принимают у нее винтовки, кто-то хлопает ее по плечу. Они ставят людей направо и налево, одних направо, других налево. Среди группы налево есть несколько солдат, раненных в руку. Без винтовок. И Шкляр здесь. Он показывает свое оружие - револьвер. Винтовки у него не было, он командир. Но его подталкивают к тем, раненным в руку, не очень вежливо подталкивают, так, как он заслужил. И всех их ведут в дом, где определят, ранен человек на расстоянии неприятелем или он "самострел". Так их называют"самострелы". "Самострелов" расстреливают, таков закон.

Трус! - дрожа от негодования, бросает Ксана в лицо Шкляру. - Трус! Я видела!

Он смотрит на нее сузившимися глазами, его здоровое, румяное лицо сейчас стало зеленоватым, как вода в тинистом пруду.

Ксана проходит вперед, где стоят те твердые, крепкие, уверенные люди. Голова у нее кружится, ноги подкашиваются. Ей кажется, будто она завернута в вату, идет глухо, шагов не слышно и собственного голоса не слышно. Как в кинематографе: люди разевают рты, что-то говорят, но их никто не слышит. Она видит Адоньева, подводы труппы, Толю Дмитриева, кто-то ей улыбается, или это она сама улыбается, и мягко падает в своей ватной одежде.

Заболела Ксана... - говорит чей-то знакомый'

В

добрый голос. - Пусть спит. Поехали! - И бьет Ксану прикладом по плечу. Бьет и бьет. Хотя она закутана в вату, но плечо болит нестерпимо. Ксана стонет и хочет убежать. Но кто-то снова упаковывает ее в мягкую, душную вату, покачивает и бьет по плечу. Ксана вырывается и кричит:

Не верьте ему, не верьте, отнимите у него партийную карточку!

Тихо, тихо, тихо... - шепчет кто-то возле нее, и Ксана послушно замолкает.

ГЛАВА XXVI

ПОТЕРИ

Аверь тихонько приотворилась, и в нее просунулась голова - стрелы усов торчали в разные стороны, черные блестящие глаза озирали комнату. Голова зацмокала:

Ц-ц-ц, ай-яй-яй! Баришня больной?

Тотчас же заглянула другая голова. Волосы взлохмаченные, глаза круглые, как пятаки, лицо бритое, только над верхней губой два черных таракана.

Ай-яй-яй! - Брови взлетели вверх, шея вытянулась. Видно, что на плечах чекмень с газырями.

Головы исчезли, дверь захлопнулась.

Ксана, не подымаясь с подушки, искоса смотрела на дверь: не появятся ли еще. Нет, головы исчезли. Прикрыла глаза, засмеялась: "Какой же это спектакль, не помню. И кто их играет"? Сквозь дремоту пробивается неясная тревога. Все-таки, что же это за пьеса? Взглядывает на дверь, на ней два кольца, замка нет. Постепенно сознание проясняется: "Да ведь это не спектакль, это я живу здесь, из гостиницы нас в квартиры переселили. Но кто эти люди" И почему дверь открыта"? Она вскакивает с постели, ее шатает из стороны в сторону, добирается до двери. Замка нет. Чем запереть? Или заставить дверь? Пока она раздумывает, ее охватывает озноб. Зуб на зуб не попадает. Чем запереть? На стуле лежит ее белье, чулки. Она берет чулок, просовывает его в кольца и крепко завязывает. Нет, этого недостаточно! Торопясь, она придвигает к двери стол, на стол ставит чемодан. Вот так хорошо! Скорей в постель. Ксана сворачивается в комочек, дрожит, никак не может согреться.

А за стеной спор на непонятном языке, шум, звенят бутылки. "Гейнджеле, гейнджеле", - выделяются в споре слова.

Какой же это спектакль" - снова мелькает в голове Ксаны." Не помню такого спектакля". Сознание темнеет, тревожные картины быстро проносятся перед нею. Раненые, раненые, надо перевязать их, куда-то отправить, она торопится, бежит, а кругом рвутся снаряды. Грохот! Крик! Кто же это так страшно кричит?

Ксана вскакивает, садится на кровати, оглядывается, потная, дрожащая. "Боже мой, да ведь это я сама кричу. Что это со мной"?

Уже скоро неделя, как болеет Ксана. Приходят Дуся и Клава, приносят щи, кашу, хотят покормить ее, Ксана отворачивается. Положат компресс на голову, уйдут. Тяжелая болезнь - испанка.

По утрам хозяйка квартиры ставит на табуретку стакан кипятку. На бумажке насыпан сахарный песок. Чайной ложки нет. Встать бы, поискать ложку, да нет сил. Ксана пьет остывшую воду.

Иногда кто-то заходит, постоит и уйдет. Пришел Скворцов, узнавал, кто живет в смежной комнате; оказалось, ингуши, два брата, из хозяйственной части той же дивизии. Хорошо все же, что у них ход отдельный. Сказал, что Маруся в больнице. Тиф.

А за окном дождь. Монотонно стучат капли по жести карниза. Сумерки.

Кто-то долго вытирает ноги за дверью, входит. Стоит у порога.

Ксана поднимает голову.

Кто там?

ш

Это я, - говорит Алеше. - Можно" Что с вами, Ксана?

Алеша! - радуется Ксана и сразу приходит в себя. Сознание становится ясным, даже голова перестает болеть.

Алеша садится возле постели. Ксана рассказывает о себе: вот заболела, но сейчас уже лучше. А Маруся болеет тифом.

Алеша смотрит строго, не улыбается.

Я на минутку. Уходим сейчас. Только пришли и уходим.

Подождите. Что у вас? Расскажите, Алеша. Он сидит, опустив голову, долго молчит.

Убили нашего Григория Ивановича, - наконец говорит он глухим, невыразительным голосом.

Что?! - вскрикивает Ксана.

Алеша молчит, качает головой. Лицо у него серое, усталое.

Как убили"

В бою. Меня он услал накануне, нашел какой-то дурацкий предлог. Нет больше нашего Григория Ивановича...

Ксана закрывает руками лицо. Ни дум, ни воспоминаний, ни слов - ничего нет. В душе ледяная пустота. Тяжелеет голова, и вот опять уже все плывет, качается - стены, окно, двери. Потом сверху что-то опускается медленно, тяжело, громоздко, как занавес на сцене.

Мечется Ксана в постели. Душно. Страшно. Еще недавно жил крепкий, мужественный, хороший человек, веселый, умный, лукавый.

Почему мне так больно" - шепчет Ксана. - Почему так больно?

В памяти возникает его голос: "Утро туманное, утро седое..." Мечется Ксана на постели. Поговорить не с кем, рассказать некому. И слез нет. Только душа разрывается. Хорошо, что она одна. Никто не видит, как ей невыносимо больно.

Кто-то тихо садится возле кровати, берет ее руку.

Ксана на секунду замирает. Потом глубоко-глубоко вздыхает: "Я знаю, тебя нет. Но когда кто-то умирает, я опять хороню тебя. С каждой смертью я снова теряю тебя. Ты это понимаешь? Я не вижу тебя. И руки твоей нет, это мне показалось. Но я все равно хочу разговаривать с тобой. Как мне плохо, плохо мне без тебя! Я слабая и глупая. Ты думал, я умная, я сильная? Нет, нет, милый, дорогой мой Николенька, я совсем слабая, как я буду жить без тебя? Ты так много значил для меня. Я тебе этого не успела сказать... Я плачу о Григории Ивановиче, но это о тебе я плачу. И когда Моисеева вспоминаю, - это тоже о тебе я плачу. Каждый убитый - это ты. Кому это расскажешь? Я знаю, ты говоришь: держись, мужайся! Ты всегда говоришь мне: держись! Человек назначен жить на земле и делать все, что он может лучшего. Ты верил в меня. И я держусь. Но мне невыносимо трудно. Если б был ты! Если б я только знала, что ты есть! Как я буду без тебя"?

Хлопают ставни. Или дверь. Опять шумят беспокойные соседи. Громко говорят, спорят, топают, пз-редвигают вещи. Стучат. Что им понадобилось ночью? Не надо отвечать. В окне темно. Ни огонька.

Наконец за стеной стихает. Кажется, соседи ушпи. На прощанье еще забарабанили в дверь.

Ксана тяжело дремлет. Опять ей снится бой. Идут матросы - чубы из-под бескозырок, вороты распахнуты, крест-накрест на груди пулеметные ленты. На боку связка "лимонок"... Сильные, крепкие, уверенные... Бомба! И вот они лежат распростертые!... Снова бомба! Грохот!..

Долго-долго стучат. Ксана открывает глаза. Уже светло. Она подымается с постели, отодвигает задвижку на двери, не на той, завязанной чулком, a на другой, через которую приходит хозяйка квартиры. И это действительно она.

Слушайте, - стараясь быть спокойной, говорит хозяйка, - в городе поляки. По-моему, вам надо уходить. Они уже заняли вокзал...

Что вы говорите" - вскрикивает Ксана, секунду стоит неподвижно, потом разом срывается с места, вдевает свои босые ноги в сапоги, набрасывает прямо на белье шинель. В карман партийную карточку, тетрадку со стихами.

Надо взять вещи. Надин чемодан. И свой чемодан" тут золотистое платье и все, что для сцены. Остальное - что ж делать! - не возьмешь.

С двумя чемоданами, чуть пошатываясь, Ксана выходит из дому. В переулке тихо, ни души. Скворцов "бежит ей навстречу.

Алексей Степанович! - Ксана поставила чемоданы на тротуар. - Поляки в городе.

Скворцов знает. Он растерян.

Да, ужасно... Маруся в больнице. Я не могу ее бросить. Я останусь. Спешите, Ксана. А я бегу к ней. Не знаю, что будет. Вот дом, где наши живут. Они, наверно, собираются.

Ксана кивнула Скворцову.

Там у меня много вещей осталось, моих и На-диных. И одеяло, постель, все... В общем, нужно будет - возьмите.

Она с трудом дотащила чемоданы до дома, который показал ей Скворцов. Вошла в большие темные сени. И задохнулась. Опустилась на какой-то хлам в углу. Выбежала встревоженная Дуся.

Ксана, ты что?

Дай водички, - попросила Ксана. - Где остальные?

Адоньев бегает где-то, ищет транспорт. Да разве уедешь" - Она заплакала. - Так все неожиданно. Весь гардероб труппы на мне. Не унесешь. Мальчишки тоже побежали в Подив просить помощи. А где там Подив, поляки уже в городе.

Так что же" - с ужасом спросила Ксана." Оставаться? Бежим, Дуся. Хоть пешком. Где Клава?

Не знаю... Да пешком разве уйти" Перестреляют нас, как кур.

Ксана выскочила, забыв попрощаться. От резкого движения ей стало худо. Она остановилась, постояла.

Совсем близко затрещал пулемет. И со стороны вокзала тоже послышались выстрелы.

Волоча свои чемоданы, запыхавшаяся, красная, Ксана выбежала на центральную улицу. На крыше ближайшего дома сновали люди, тянули пулемет. Подальше, у вокзала, суета, стрельба. По улице, тарахтя, промчались подводы, грузовики, поскакали верховые.

Мимо Ксаны мелькнули знакомые лица из Подива, она поглядела им вслед, они тащили телефонные аппараты, провода, какие-то тюки.

Ксана свернула в переулок. Чемоданы не давали ей идти, она задыхалась, слабела и чуть не падала на каждой рытвинке.

У одного из домов стояла нагруженная чемоданами, корзинами телега, двое военных покрывали ее ковром. На нее взобралась полная, цветущая женщина в теплом пал .то и улеглась на подушки.

Ксана едва дотащилась до телеги.

Пожалуйста, - сказала она, - возьмите меня с собой. Я больна. Мне очень трудно.

Мужчина, что стоял на телеге спиной к Ксане и

в

укрывал молодую женщину, вдруг полуобернулся и, выхватив револьвер, крикнул:

Убирайся к дьяволу, не то...

Господи, почему же вы так бранитесь" - волнуясь, выговорила Ксана.

Застрелю к черту! - яростно захрипел военный. Глаза у него были красные. Ксане показалось, что он пьян.

Ладно, ладно, - миролюбиво сказал другой. - Вещи пусть положит. Сама пешком пойдет.

Пусть положит, - разрешила и женщина. И почему-то Ксане вспомнилось: телега, женщина под шатериком, жалкая обезьянка...

Спасибо, княжна, - сказала Ксана. - Я совсем больная. Но это ничего... Хотя бы вещи. Я за вами пойду...

Женщина промолчала.

Ну поехали! - закричал военный, вскакивая на ходу и усаживаясь поудобнее.

Другой устроился на месте возницы, и они поехали...

Постойте! - позвала Ксана." Как я найду вас? Кто вы?

Острый присматривающийся глаз женщины мелькнул из подушек, хитрый глаз, совсем как у княжны с обезьянкой.

Из военкомата, Макеенко, - ответил тот, что грубо бранился, и сильно хлестнул лошадь.

Ксана попробовала было идти следом за телегой, но сразу отстала. Через несколько минут телега свернула куда-то в переулок и скрылась из виду. Девушка нерешительно постояла, затем повернулась и пошла назад к вокзалу. Волосы под фуражкой взмокли, слабость делала ее шаги вялыми, медленными... Но она радовалась уже тому, что освободилась от тяжести. Хотя доверия к тем, кто взял ее чемоданы, не было. Но теперь некогда было рассуждать. Да ведь она найдет их. Шутка ли, из военкомата. Если тЬлько он сказал правду...

Надо было найти хоть кого-либо из своих. Но резкий пулеметный треск напомнил, что раздумывать было не время. Она вышла на главную улицу и сразу увидела немолодого чернобородого подивца. Того самого, что был на собрании, когда ее принимали в партию. В первую секунду Ксана не могла вспомнить ни его имени, ни фамилии. Бросилась к нему.

Уходить надо, уходить, - сказал он ей, - торопитесь! - И сам быстро зашагал к вокзалу.

А где подив" - спросила Ксана." Я никого не могу найти.

Подив" - удивился он." Все ушли. Бегите, не медлите. Поздно будет." Он огляделся по сторонам." Вот туда, вниз, мимо вокзала, там через луговину можно еще пробраться, только осторожно, с вокзала стреляют.

Какой-то красноармеец, пробегая мимо них, задержался, метнулся назад.

Паны! - бросил он и скрылся в первой попавшейся калитке.

Ксана ничего не увидела, но побежала было туда, куда показал чернобородый Дабор. Теперь она вспомнила его фамилию. Силы вдруг стали ее оставлять. Ксана прислонилась к дому, протерла глаза - все вокруг потемнело. Постояла немного и медленно пошла дальше.

.По улице пробежало несколько солдат, Ксана скользнула по ним взглядом - ей все еще было нехорошо, и она едва шла и вдруг словно проснулась: на солдатах была польская форма. Они, видимо, не обратили внимания на нее. Может быть, потому, что она так медленно шла... Испуг погнал

Ксану вперед, она добежала почти до самого вокзала, свернула направо и стала бегом спускаться по немощеной улице вниз, к лугу. Короткая пулеметная очередь заставила ее прижаться к обрывистому спуску. Потом опять побежала. Снова очередь. Ксана замерла, присела. Совсем близко от нее вздыбливались маленькие фонтанчики земли, один за другим, быстро-быстро чертя прямую дорожку. "Да ведь это по мне стреляют. Здесь больше никого нет", - мелькнуло в голове Ксаны. Впереди кустарник. Только бы добраться туда!

Впервые за всю фронтовую жизнь Ксана подумала, что ее могут убить. Здесь, в этом пустынном месте, где нет никого, кроме нее.

Только добежать бы до кустарника! Не надо меня убивать, не надо!" - молила она какую-то сверхъестественную высшую силу. Больше обращаться было не к кому.

Пулемет замолчал. И она опять побежала, ничего не слыша и не видя, сердце стучало, пот заливал глаза.

Наконец кустарник. Она всем телом бросилась в него, раздирая себе руки, и упала, стараясь прислушаться, не стреляют ли. Но ничего не услышала, так громко бились токи крови во всех ее жилках. Она лежала долго, боясь шевельнуться, потом поползла.

Боже, как пустынно было кругом! Как жутко! Она чуть приподнялась, почувствовала, что ее руки и голые колени ободраны, саднят, шинель мокрая. Вокруг лежала болотистая низина, заросшая густым кустарником и острой травой. Вокзала отсюда не было видно.

Ксана встала и пошла, чуть пригибаясь, по обнаружившейся, едва видной колее, сама не зная, куда, остро ощущая страх и свою беспомощность.

Вдруг громко затрещали кусты, и где-то сбоку, невидная Ксане, проехала телега, ломая ветви и скрипя несмазанными колесами.

Ксана замерла.

Серый, облачный день здесь, среди кустов, казался сумерками. Ксана услышала, как щелкнул затвор ружья, кто-то готовился стрелять. Она стояла неподвижно, дыхание у нее остановилось.

Все! - мелькнула мысль." Кончено!"

Секунды летели, тишина стояла в воздухе. И где-то за кустами кто-то тоже отсчитывал секунды. Может быть, наблюдали за нею.

Ксана!" услышала она негромкий мужской голос. И еще два голоса повторили: - Ксана! - И сразу зашумели, затрещали ветви.

Она увидела Тарасова с винтовкой, и Толю Дмитриева, и еще кого-то, но не могла разглядеть, кто это. Лицо ее заливали струи дождя. Да нет, дождя не было, но что-то заливало ее лицо, она вытирала его рукавом шинели и шла напролом по сучьям, за тем, третьим, кто тащил ее за руку к телеге. Она вытерла наконец лицо и увидела Колю Поторгуева. Тихого, скромного, почти незаметного Колю Поторгуева, который только однажды возвысил голос, когда отказывался принять обратно Зойку в коммуну.

Ее усадили на телегу, прислушались, не идет ли кто.

Как ты выбралась" - спросил Толя Дмитриев." Мы забежали за тобой, да ты уже ушла.

Телега двинулась по кочкам, скрипя и раскатываясь в стороны.

Только бы это болото миновать... Думаю, что дальше уже наши, - размышлял Тарасов.

Ксана прикорнула на телеге, ей стало холодно, оно натянула шинель на ноги.

Смотри-ка, - хмыкнул Толя, - где это тебя так" - Он потянул полу шинели и показал на две

В

одинаковые дырки." Одной пулей." Он сложил полу, прикинул так и сяк." Счастлив твой бог. По ногам хлестнули, да попали в шинель.

Ксана вспомнила пулеметный треск, фонтанчики земли рядом с собой, страх и полное бессилие.

Но сейчас это уже ушло. С ней были три товарища, три добрых и честных парня - теперь ей не только не было страшно, но даже немножко стыдно, что она так перетрусила.

Ксана лежала, свернувшись на телеге, прикрыв фуражкой лицо. Только сейчас со всей остротой она начала понимать, что произошло. Красные отступали - и это было самое тяжелое. Труппа осталась в плену. Что делать Ксане без труппы? Сколько потерь и смертей! Сколько непоправимого! Григорий Иванович-Телега прыгала по кочкам, голова больно ударялась о доски телеги, но Ксана не подымалась, так ничтожно было все в сравнении с тем главным, что происходило, - красные отступали.

ГЛАВА XXVII

ДОРОГИ, ДОРОГ и...

Аороги, дороги, забитые телегами, грузовиками, брошенными вещами. Хмурое небо, хмурые лица.

Люди сидят на повозках, бредут, глядя в землю, или устремляются вперед, чтобы помочь расшить затор, - у всех подняты плечи, головы втянуты, как у больших нахохлившихся птиц. Едва двигается громоздкий обоз: сбились телеги, не разъехаться; где-то выдохся, стал на дороге грузовик, где-то пала лошадь, не распрячь, сзади наехали другие повозки, сцепились... Не один, а несколько обозов беспорядочно переплелись, перебили путь друг другу.

Позади красные войска с тяжелыми боями сдерживают натиск неприятеля.

Впереди, там, где затор, из людей, способных держать в руках оружие, формируются отряды - в обозе большей частью нестроевые службы, хозяйственные, санитарные, есть политотдельцы, есть строевики, потерявшие в суматохе свои части.

Собирают оружие для отряда.

У Ксаны в кармане револьвер - черный, с синеватым отливом, браунинг. Ее три товарища ушли в отряд, взяли винтовки, ей оставили браунинг.

Но не может Ксана сидеть на телеге и понукать измученную лошадь. Она уже почти выздоровела. Только слабость осталась, да лихорадит немного. Впрочем, это не лихорадка, ей просто холодно: под шинелью только белье.

А мелкий дождь, как из пульверизатора, осыпает всех водяной пылью.

Ксана перелезает из телеги в телегу - во всю ширину дороги сбились повозки, ржут прижатые лошади, - плохо понимает человек, о чем кричат и плачут животные!

По истоптанному полю - жито уже давно убрали - обходит Ксана обоз. У небольшого леска около полусотни человек сидят на земле, на корточках, зажав меж колен винтовки, некоторые стоят, опираясь на винтовку, как на посох. Несколько командиров раздают оружие, записывают людей.

Ксана стоит неподалеку, смотрит, потом подходит.

Запишите меня, -обращается к молодому черноволосому человеку с бледным лицом. Из оттопыренных карманов его кожаной куртки торчат наганы и браунинги.

Куда" - хмуро спрашивает он.

Ну, в отряд. У меня есть браунинг.

Сдавайте! - коротко приказывает юноша, берет у нее револьвер, проверяет его, расспрашивает Ксану, кто она.

Нет, не возьмем, ищите свой Подив, здесь есть где-то ваши." Он кладет браунинг к себе в карман, тот едва помещается там.

Ну, пожалуйста, - просит Ксана." Я умею стрелять. Я даже из обреза умею, - бесстыдно хвастает она, отгоняя от себя воспоминания, как ей было больно.

Да".." Молодой командир пытливо смотрит на нее, что-то говорит подошедшему человеку с крас; ным от возбуждения лицом и блестящими темными глазами.

Нет! - решительно говорит тот." Здесь же есть ваши, подивцы, пусть они сами решают, куда вас направить. А браунинг нам нужен.

Ксана стоит огорченная, ей досадно и неловко: просила, ей отказали, не Аужна она здесь. И не глядя на этих двух молодых, в кожанках, она сердито и громко спрашивает:

А кто командир отряда? Я с ним хочу погово-, рить.

Я командир, - чуть улыбаясь, отвечает бледный черноволосый юноша." Знаете что, мы бы взяли вас, да ведь артистки тоже нужны." Он сразу становится каким-то домашним, симпатичным и добрым, но это только на мгновение. Вот он снял фуражку, вытер рукой лоб, снова надвинул ее резким движением и, уже забыв про Ксану, суровым и резким голосом что-то скомандовал.

Люди поднялись с земли, сгрудились вокруг него.

Ксана отошла дальше, стояла, смотрела.

Обида прошла, но было неясно, что же надо делать, где искать Политотдел. И грызло сожаление, что отдала браунинг. Ведь, может, будет формироваться еще один отряд.

Обозы понемногу начали двигаться, люди постепенно высвобождали одну за другой повозки, оттаскивали в сторону ненужное: испорченный грузовик, павшую лошадь, телегу...

И в эту минуту Ксана увидела сутулого чернобородого Дабора. Она бросилась к нему, стала спрашивать, как быть, что предпринять.

Посинела совсем, - перебил он ее." Надо одеться теплее.

Ксана объяснила: вещей нет, большая часть осталась, а самое необходимое отправила с Макеенко из военкомата, но еще не встретила его, может быть, он где-то здесь, в этой мешанине.

Надо что-то придумать, - покачал головой Да-бор и кивнул в сторону обоза." Наконец двинулись! Садитесь на повозку куда-либо. Пока с обозом будем двигаться, а там узнаем...

На ночь Ксане не удалось попасть в хату. В деревне остановилась конная часть, направляющаяся на фронт. Все было занято, люди спали вповалку на полу, в клунях, на сеновалах. Дождь то принимался моросить, то переставал, ночами было сыро и холодно, люди рвались к теплу. Ксана поискала ночлега, сунулась в одну хату, в другую, вернулась к обозу, улеглась на жесткую телегу: не сумела достать сена или соломы. Вокруг сидели и лежали на повозках люди, ворочались, перекидывались словами.

В

Шли толки о скором мире, идут-де переговоры; и так и сяк судили о земле, о хлебе - сколько будут забирать и сколько хлеборобам оставят, мужику надо подняться, он вовсе обессилел; говорили о коммуне, обязательно ли вступать в нее и как будет с ленивыми и нерадивыми; задумывались, куда по-вертаются те солдаты, что служили Деникину и Врангелю, и как потом вместе с ними жить... Говорили о Ленине, интересовались, из каких он; верили: уж он-то мужика не обидит, он дело понимает.

Кутаясь в свою изношенную шинель, Ксана слушала эти разговоры, слушала собственные мысли, ворочалась, не спала.

И что это, братцы, - резанул ее высокий мальчишеский голос, - звезды так мигают? Как выйдут из-под-за туч, так и мигают. И никто не знает, что там, на этих звездах" Или впрямь какие-нибудь ангелы, или демоны живут, или это просто камни блестящие, целые горы брильянтовые. А может, пожары? Ведь даль-то какая? Здесь вроде звездочка, а на самом-то деле, ух ты! И кто из вас, братцы, как понимает, что это такое?

Ученые это знают, - пророчил кто-то.

Знают, да не сказывают, - пошутил другой.

Попа спроси, он тебе все объяснит, - раздался насмешливый голос.

Вы вот, братцы, смеетесь, - очень искренне и взволнованно прозвучал тот же молодой тенорок, - а ведь человеку знать надо, что от них - радость идет, польза какая или опасаться надо.

Кто-то громко рассмеялся.

Слышно было, как юноша резко повернулся в ту сторону, откуда раздался смех.

Нет, братцы, это знать надо. Летал бы я на аэроплане, уж я бы полетел туда, хоть не достиг бы, но поближе увидел бы, что это. Какое это чудо над нами" Кончится война, я перечитаю все книги про звезды, найду ученых людей, скажу: дайте мне самый сильный аэроплан, чтоб повыше брал, полечу я и все разузнаю. Погибну - так не бойтесь, не беда это!..

Да на черта лысого мне твои звезды! - нетерпеливо и зло выругался кто-то. - Рана у меня болит, места не найду. Вроде зажила, а вот...

Юноша замолчал. Чувствовалось, что он не то что обижен, а отдалился от всех, лежит, заложив руки за голову, смотрит в небо, думает про звезды и строит планы, как узнать про них...

Утром, чуть рассвело, Ксана проснулась от холода - руки одеревенели, все тело ломило, - увидела недалеко костерик, пошла :с нему.

На корточках у костра сидел Дабор, обкладывал щепками котелок. Возле, на кучке щебня, притулился еще один политотделец,.Пименов, немолодой, добродушный, чуть отяжелевший человек со светлой бородкой и бледно-голубыми глазами. Короткая, не по росту шинель Пименова, с рукавами чуть ниже локтя всегда вызывала шутки и насмешки, которые он сам весело поддерживал. Сейчас он вместе с чернобородым Дабором - оба замерзшие и невыспавшиеся - ожидали, когда вскипит чай. Ксана подтащила к костру валявшийся кирпич и села погреться.

Замерзла" - спросил Пименов. - А кружечки нет" Чай пить?

Нет, - виновато улыбнулась Ксана." Чаю бы хорошо. Совсем закоченела.

Тут с нами две подводы раненых - шесть человек, - помешивая в костре, медленно, как бы в раздумье, говорил Дабор." Грязные, белья запасного нет, бинтов нет, перевязать нечем.

Да..." покачал головой Пименов." Доставать надо.

Чай вскипел. Дабор отодвинул котелок от огня, вынул из вещевого мешка алюминиевую кружку, вытер ее внутри краем мешка, налил кипятку и дал Ксане. Ксана чуть не выронила, поставила на землю, кружка разогрелась, обжигала руки.

Вот что, Ксана, - все так же медленно, будто раздумывая, продолжал Дабор. - Здесь живет помещица. Богатая. Я дам вам мандат, пойдете к ней, реквизируете несколько простынь, ну, скажем, полдюжины; если есть, мужского белья столько же. А, кроме того, для себя подберете платье, белье, теплое что-нибудь. То, что надо. Сами увидите. Живет она, говорят, широко, денег не считает, каждый год в Париж ездит. Здесь все кругом ей принадлежит: земля, лес, маслобойка, лесопилка... Вот. Это надо сейчас сделать. Пока обоз стоит.

Я не смогу, - заволновалась Ксена, - боюсь, что не смогу! И потом, что ж для себя? Ведь я Макеенко должна найти, там у меня в чемоданах все есть.

Дабор молчал. Он поставил наземь флягу, обшитую солдатским сукном, и, придерживая ее ступнями, наливал в нее кипяток.

Пименов шумно прихлебывал из кружки, внимательно исподлобья глядя на Ксану.

Пейте, - сказал он ей, - а то остынет... Макеенко этот, судя по всему, кажется, подался на ту сторону фронта.

Вот, - тихо, но твердо проговорил Дабор." Это - партийное поручение. Дам вам бойца с оружием. А что касается Макеенко, не вы должны его искать, а он вас. Если, конечно, он человек и коммунист.

Я бы сам пошел к этой помещице, - улыбаясь, сказал Пименов, - да не успеть, другое поручение есть.

...Держа в кармане сложенную вчетверо грозную бумагу с печатями, Ксана идет к помещице. За ней следует красноармеец с винтовкой.

Добротный дом. У ворот стоит старик, что-то чинит.

Это дом помещицы" - спрашивает его Ксана.

Та не, - лукаво улыбаясь, отвечает старик." Помещицын дом во-он где, на горке. Белый, каменный. А тут ее главная служанка живет. Так помещица к ней перебралась, пока заваруха идет. Безопасней, значит.

Ксана входит во двор. Дом стоит спиной к улице. Крыльцо скрыто от посторонних глаз, надо обойти весь дом. На широкой террасе стол, на нем десятка два копченых гусей. Несколько гусей подвешено к потолку террасы.

Пожилая полная женщина с белым холеным лицом суетится вокруг гусей, укладывает их в большой ящик.

Здравствуйте, - говорит Ксана и протягивает ей бумагу.

Та читает, ахает, садится на табурет.

Моих вещей здесь нет, - сердитым, властным голосом заявляет она." Здесь вещи моей горничной. Скажите на милость, как это вы смеете требовать у людей их собственные вещи"

Из комнаты выглядывает дородная женщина, голова ее повязана по-украински платочком, брови испуганно подняты кверху, лицо озабоченно.

Не волнуйтесь, - говорит -Ксана." Вещей вашей горничной мы не тоонем,

В

У дородной женщины лицо как бы расправляется, тень сбегает с него, она смелее входит на террасу.

Нам нужно немного, - обращается к помещице Ксана, - для раненых простыни, мужское белье и... для меня что-нибудь. Я потеряла свои вещи в Ко-веле, при отступлении.

Помещица от волнения кричит басом:

Я ж вам говорю, здесь ничего моего нет! А вы что, красноармейка? Хм: Так что, у вас не хватает реквизированных вещей? Ваша Чека ведь все забирает!

Как вам не стыдно говорить такие глупости"! - возмущается Ксана." Вы бы должны без всякого мандата предложить что-нибудь нашим ранен.ым. Надо сменить им бельо, перевязать их...

Горничная искоса смотрит то на помещицу, то на Ксану, но не вмешивается.

Красноармеец, стоя за Ксаной, громко вздыхает.

Что вы от меня хотите?!" вдруг кричит помещица, лицо ее покрывается пятнами, глаза станозят-ся выпуклыми, словно хотят выскочить из орбит." Здесь ничего моего нет. Только гуси мои. Я их должна отправить дочери в Луцк. Это ее гуси, ее, а не мои. А вещей у меня нет. Мои вещи, если хотите знать, в Париже. Я не могу ничего дать.

Ксана растерянно молчит.

А дивчина у вас не просит, - выходя вперед, говорит, как рубит, красноармеец." А требует именем Советской власти!

О господи! - ахает помещица и хватается за виски. - Да что ж это такое7

Красноармеец идет в комнаты, но она опережает его, отталкивает.

Что за сундуки здесь" Чьирешительно спрашивает он.

Действительно, в комнате несколько больших сундуков, кое-как поставленных, видно, что здесь они недавно, еще не прижились, стоят не у места.

У меня и ключей нет, - срывается помещица." Ключей нет! - Голос ее теряет мужскую строгость, она причитает, ахает, чуть не плачет.

А ну открывайте, - требует красноармеец, - а то сами откроем! - И он ставит винтовку, грохая прикладом об пол.

Помещица умолкает и быстро, покорно открывает сундук. Сразу бросаются в глаза шелка - черные, зеленые, желтые, платья, костюмы.

Красноармеец показывает на другой сундук. Женщина быстро запирает сундук с одеждой и открывает другой. Он полон белья, нового, дорогого, с кружевами, с прошивками, нарядного белья. Торопливыми руками помещица перебирает белье, ищет что-нибудь похуже.

Вот, нете простыню, - выбрасывает она уже не новую.

Новые давайте! - командует красноармеец." И не одну, а как в мандате написано.

Что вы! - умоляюще смотрит женщина на Ксану." Вы же, кажется, сказали, одну.

Полдюжины, - говорит Ксана. - Ведь в этом сундуке их, наверно, дюжины три"

Только две, паненка, только две, - бормочет помещица." И вот вам мужская рубашка. Она ношеная, но вполне годная.

Нужно шесть рубашек, - говорит Ксана. Ей хочется скорей уйти отсюда.

Положите дюжину, да попрочнее! - сердится красноармеец.

Но женщина уже разобралась, с кем надо иметь дело.

Ну что вы7 Паненка сказала, шесть. Ай-ай-ай, вы хотите больше, чем полагазтеч, - обращезтея она к красноармейцу." Уж нет! Паненка вам не позволит взять лишнее.

О!" вздыхает Ксана." Плохой вы человек, скверный человек, вот что! Идем отсюда! "Она машинально тещит за локоть красноармейца, но тот отдергивает руку, ^заворачивает простыни и рубашки и требует:

А для дивчины давайте, что там требуется! Новая волна аханий, криков, всплесков.

Ксана чувствует себя совершенно измученной, она выходит во двор. Горничная идет за ней. Красноармеец еще шумит в комнате, но помещица уже чувствует, что можно захлопнуть сундук. Едва он успевает выйти, за ним защелкивается замок.

Ах, сука!"оглядываясь на дверь, ругается сквозь зубы красноармеец и, держа под мышкой сверток, быстрым шагом уходит вперед, оставляя Ксану позади. Он презирает ее и не скрывает этого.

Отойдя довольно далечо, он наконец останавливается, ждет Ксану.

А белье-то вам? А чулки-то? Так и будете ходить с голыми ногами" И гуся-то хоть бы взяли, эх вы! Вас посылать...

Ладно! - машет рукой Ксана." Я обойдусь. Противно очень.

Но он не умолкает. Всю дорогу бранит Ксану и выговаривает ей:

Это что? И белья-то не взяли" Где вы его нынче раздобудете? И чулок не взяли. Интеллигенты! - Он с таким презрением произносит это слово, будто нет тяжелее обвинения.

Но Ксана и сема понимает, как глупо, что она стеснялась. Действительно, у нее нет даже смены белья, нет чулок. Интересно, почему богатая женщина так мелочно жадна? Неужели в ней не проснулись обыкновенные человеческие чувства? Ни один человек с добрым сердцем не отпустил бы так Ксану, а постарался бы ее одеть. Ведь осень на дворе... Вот уж правда - помещица. Чужой класс...

Красноармеец подробно докладывает Дабору, как было дело.

Тот молчит, качая головой, взгляд его строгий, неулыбчивый, и Ксана не может понять, бранит он ее или нет.

Наконец он поворачивается к ней:

Партийные поручения надо выполнять точно. Даже если они вам не по душе.

Строгий человек товарищ Дабор. Теперь можешь казниться, Ксана, не оправдала ты его доверия.

Унылый частый дождь. По ночам заморозки. Ночевки в тесных хатах, набитых до отказа, - едут люди с фронта, едут люди на фронт. Все говорят о мире, ждут его. Ксана едет в Киез. Есть приказ: явиться в Политотдел армии...

Дороги, дороги...

ГЛАВА XXVIII

КРАСНЫЙ ШАРФ

На маленькой станции Ксана ждет поезда на Киев. Заботливый бородач, латыш Дабор сказал, что отсюда надо ей добраться до Киева поездом, а сам ушел куда-то пешком. Здесь же, на платформе, ожидают поезда несколько красноармейцев: одни сидят на корточках у стены, другие прямо на до-: щатой платформе, свесив ноги вниз.

В

Холодноватый, но солнечный осенний день. По одну сторону платформы поселок, по другую лес - черные высокие сосны, побуревшие и частью облетевшие, но все еще светлые ясени да дубки с твердой темной листвой.

Воздух такой чистый и прозрачный, что каждую веточку можно разглядеть. Крепкий запах сосны стоит вокруг, чуть потягивает грибами - так все здесь покойно, мирно и домовито. Да и впрямь идет дело к миру с панской Польшей - кругом только об этом и говорят.

Ксана сидит на столбике, это - единственное напоминание о том, что когда-то здесь, на станции, стояли скамьи, вероятно, их пожгли вместо дров.

Какая-то старуха вынесла ведро с семечками, продает по двести тысяч за стакан, красноармейцы покупают, вкусно щелкают, Ксана тоже купила: хочется есть.

Внезапно несколько поодаль от станции, на переезде, пересекает пути конница.

Буденновцы! - радостно взвизгивает молоденький красноармеец, совсем мальчишка, прыгает с платформы и бежит по рельсам к переезду. Очевидно, страстно мечтает он попасть в прославленную касалерию.

Да и другие красноармейцы провожают глазами буденновцев, вглядываются, улыбаются.

И есть на что посмотреть! Молодцевато сидят на конях лихие кавалеристы: издали мелькнет красный бант на груди, светлый чуб завьется, закурчавится на ветру, солнечный луч поиграет на рукояти сабли...